Частный Нюрнберг Дениса Карагодина
«На улице Гороховой ажиотаж…» В российских провластных СМИ переполох. По строю прошла команда обличать расследование Дениса Карагодина о расстреле чекистами его прадеда в 1938 году. «У либерально- националистической тусовки на днях появился новый герой, — язвит Федеральное агентство новостей. — Этот господин совершил настоящий антисоветский подвиг — установил имена всех причастных к репрессированию своего прадеда». К хору обличителей присоединились «Известия» и «Комсомольская правда», но дальше всех пошел ведущий программы «Агитпроп» на канале «Россия 24» Константин Семин, который прямым текстом заявил, что любой разговор о травме прошлого — это попытка развалить государство и что распад СССР начался со сноса памятника Дзержинскому, то есть, по сути, признал, что нынешняя российская власть является преемником органов ВЧК — НКВД — КГБ.
Казалось бы, что особенно в публикации Карагодиным фамилий всех, кто причастен к убийству его прадеда, когда все давно мертвы и дело закрыто за сроком давности? И что опасного для власти в недавней публикации «Мемориалом» «списка Андрея Жукова» с подробными сведениями о 40 тысячах сотрудников НКВД в 1935–1939 годах, своего рода «Википедии НКВД» 75-летней давности? Эти сведения могут представлять лишь академический, архивный интерес и не должны иметь юридических последствий. Однако поспешность, с которой пропагандисты режима принялись обличать и дело Карагодина, и «список Жукова», говорит о том, что эти мемориальные акты попали в болевую точку, нащупали слабое звено в машине насилия, нашли ту самую иглу, в которой заключена смерть Кощея государственного террора.
Особенность нашей ситуации заключается в том, что насилие анонимно, имманентно власти, растворено в обществе как некая константа российской жизни, неизбывно, как холодный климат. Анонимны были приговоры троек и имена бойцов расстрельных команд, фамилии следователей и стукачей скрыты в архивах КГБ. После 1956 года в СССР установился негласный договор, согласно которому реабилитация жертв сталинизма обменивалась на безличность исполнителей террора. КГБ тщательно цензурировал любую информацию о репрессиях, в личных делах жертв имена следователей и доносчиков замарывались, родственникам предоставляли папки с заклеенными или вырванными страницами. Считалось, что самого акта реабилитации достаточно для того, чтобы человек чувствовал себя удовлетворенным: остался жив (вариант — расстреляли, но вернули доброе имя), и слава богу, можно ли чего-то большего ожидать от нашего государства? В условиях непрерывной пограничной ситуации, выбора между жизнью и смертью государство не расстреливающее уже почиталось величайшим благом.
«Хотелось бы всех поименно назвать», — писала Ахматова в «Реквиеме», но назвать мечтали лишь жертв, об исполнителях и речи не шло. В хрущевский период следователей НКВД к ответственности привлекали органы прокуратуры, которые занимались реабилитацией, и к реальному наказанию были приговорены лишь единицы — по большей части речь шла об административной ответственности, об увольнении, о лишении пенсий, званий. По свидетельству историка Никиты Петрова, всего при Хрущеве вместе с Берией, с теми открытыми процессами, которые велись над сталинскими руководящими чекистами, было привлечено к ответственности не более ста человек. При Брежневе и Горбачеве остановился и этот процесс, публиковались отдельные разоблачительные материалы, как, например, про следователя Александра Хвата, который пытал Николая Вавилова, или про начальника комендатуры ОГПУ — НКВД — МГБ генерала-лейтенанта Василия Блохина, лично расстрелявшего от 10 до 15 тысяч человек, — но это были единичные случаи, не имевшие никаких юридических последствий. Палачи и жертвы продолжали жить бок о бок, встречаться на улицах и в очередях и иногда даже выпивать вместе (известен такой случай с Юрием Домбровским и его бывшим следователем) в пространстве анонимности под названием «советский народ», в самом центре которого зияла огромная черная дыра под названием «репрессии», — но эту лакуну все аккуратно обходили по периметру, от государственного официоза до частных семейных историй, где эта тема старательно замалчивалась.
Между тем этот заговор молчания стал залогом продолжения террора. Точно так же, как анонимно работал маховик сталинских репрессий, анонимно продолжились гонения на диссидентов в брежневском СССР, заработала машина «карательной психиатрии». Сегодня мы сталкиваемся с анонимным насилием правоохранительной системы, где пытки стали нормой и лишь отдельные случаи становятся достоянием гласности, как пытки в казанском ОВД «Дальний», дело Магнитского, дело Дадина, но сотни других ОВД, СИЗО и ИК остаются территорией тотального обезличенного насилия. Так же, как и тысячи российских домов, в которых ежедневно, ежечасно женщины становятся жертвами домашнего насилия (в России официально от побоев погибает до 40 женщин ежедневно, а сколько смертей медики и полиция проводят по другим причинам — бог весть), но оно считается нормой, остается неназванным и анонимным, про него не принято говорить и сообщать в полицию, а теперь его и вовсе декриминализовали. Известными становятся лишь случаи, попавшие в соцсети, как недавно в Орле, где полиция отказалась помочь девушке, пообещав «описать ее труп», когда ее убьют, — и на самом деле сожитель через полчаса забил ее до смерти.
В России насилие является социально признанной нормой, путем решения проблем и выяснения отношений, способом взаимодействия власти и населения, мужчины и женщины, родителей и ребенка, учителя и ученика. Именно поэтому нам так нужна деавтоматизация и деанонимизация насилия, оно должно быть названо по имени, атрибутировано и осуждено. Наше общество взрослеет и начинает говорить о насилии: в одном лишь 2016 году случился флешмоб #яНеБоюсьСказать, когда женщины впервые в жизни заговорили о пережитом ими стандартном опыте сексуального насилия и унижения, скандал с 57-й школой в Москве, когда впервые были названы имена учителей, вступавших в связи с ученицами. И в завершение этого года загадочный коллекционер Андрей Жуков, на протяжении 15 лет покупавший справки и личные дела сотрудников НКВД конца 1930-х годов, передал свой список «Мемориалу» для публикации, а бесстрашный томский философ Денис Карагодин, четыре года добивавшийся от архивов КГБ имен сотрудников, приговоривших и расстрелявших его прадеда в 1938 году, получил все фамилии и установил всю преступную группу, участвовавшую в убийстве: от шофера «воронка» и машинистки НКВД до Ежова и Сталина. Называются имена, размыкаются цепи молчания, с общества спадает мафиозная «омерта».
Российская культура насилия стоит на двух столпах: на праве сильного и на молчании слабого, и второе не менее важно, чем первое. Вспомните, как все накинулись на женщин, заговоривших об изнасилованиях и харассменте: сами виноваты! Нечего провоцировать! Точно так же годами плелся заговор молчания вокруг престижной московской школы из опасения нарушить корпоративный этикет столичной интеллигенции. И еще важнее для понимания комплексов и страхов современного российского общества — «молчание ягнят» перед палачами, нежелание поднимать и проговаривать тему сталинского террора. Сразу после публикации в сети «списка Жукова» и постов Дениса Карагодина с именами убийц последовали заявления о том, что не надо ворошить прошлое и раскачивать лодку. Экс-депутат со связями в силовых структурах Александр Хинштейн в «Московском комсомольце» вспомнил добрым словом войска НКВД и обрушился с критикой на тех, «кто хочет разделить наше недавнее прошлое на белое и черное». Журналист Наталья Осипова в «Известиях» в колонке под характерным названием «Я боюсь справедливости» также боится разоблачений, повторяя любимый тезис российских пропагандистов эпохи постмодерна: у каждого своя правда, своя версия реальности, свой список виновных и мартиролог, и заключая, что «дурной мир лучше хорошей гражданской войны».
Призыв к прощению и примирению между наследниками палачей и жертв — типично российский способ решения проблемы не по закону, а по понятиям, увода ответственности от юридических формулировок в туманный мир этики и политической целесообразности. Террор в России размазан липким слоем по обществу и по истории, так что кажется, что причастны к нему все и каждый одновременно виновен и невинен. В качестве лекарства предлагается сладкая иллюзия всеобщего покаяния и прощения, постапокалиптическое обнуление памяти, когда возлягут лев и ягненок, обнимутся наследники жертв и палачей и русская история начнется с чистого листа. Карагодин же переводит вопрос не в этическую, а в юридическую плоскость: если власть убивала людей по своей дьявольской квазилегальной казуистике, то пусть теперь и отвечает по закону. Из нерасчлененности и бессубъектности русской жизни он выделяет имена исполнителей и соучастников террора — и этим он и опасен для системы, которая покоится на анонимности террора и молчании жертв.
Хранители системы отлично понимают, что, начавшись с разоблачения мертвых палачей, процесс деанонимизации перекинется на живых соучастников террора — и вот в публичном пространстве возникает и чувствительно бьет по правящей элите «список Магнитского» (не случайно его отмена названа в числе первых требований Путина к новому руководству США), а вслед за ним Европарламент призывает принять «список Дадина» с конкретными именами людей, причастных к истязаниям гражданского активиста Ильдара Дадина в ИК-7 в карельской Сегеже. Схожим путем идет Алексей Навальный, который собирается подать иск против судьи Ленинского районного суда Кировской области Сергея Блинова, вынесшего неправосудный обвинительный приговор по первому делу «Кировлеса». Как и в случае со сталинскими палачами, простой реабилитации потерпевшего недостаточно — необходимо квалифицировать преступное деяние конкретного исполнителя репрессии и при возможности его наказать. Но в этой логике для российской власти на горизонте возникают риски и по Крыму, и по малайзийскому «Боингу», и по войне на Востоке Украины, и по многим интересным сюжетам новейшей российской истории, каждый из которых чреват юридическими последствиями для очень многих чиновников, вплоть до высших лиц государства — точь-в-точь как Денис Карагодин делает Иосифа Сталина соучастником убийства своего прадеда.
Именно так, потянув за ниточку одной-единственной истории убитого чекистами в 1938 году хлебороба, можно постепенно распутать всю паутину анонимности и лжи, и именно поэтому власть так боится «эффекта Карагодина», спуская на него своих пропагандистских овчарок. Но иного пути в будущее, кроме юридического, для России нет. Страна слишком долго жила по иллюзорной «благодати» и воровским «понятиям» (за которыми, как правило, стоят шкурные интересы власти). Приходит время жить по закону и дать четкую юридическую оценку сталинскому террору и его исполнителям и сделать уголовно наказуемым их оправдание — как наказуемо сейчас в большинстве стран Запада оправдание Холокоста. Без этой юридической ясности относительно сталинизма в прошлом и политического террора в настоящем в России будет невозможен гражданский мир — ни при нынешнем режиме, ни после него.