Московский майдан
Незамеченная официальной пропагандой и полузабытая населением, миновала очередная годовщина провала путча в августе 1991 года. О ней вспомнили лишь либеральные СМИ да пара десятков демократов старой закалки, пришедших положить цветы к памятнику трем молодым людям, погибшим в ночь с 20 на 21 августа 1991 года. А между тем это событие могло бы стать главным праздником современной России, днем ее основания и независимости, нашим 4 июля или Днем Бастилии — кому что по вкусу.
Согласно Конституции РФ (глава 1, статья 3), «Носителем суверенитета и единственным источником власти в Российской Федерации является ее многонациональный народ». Август 1991-го был актом народного суверенитета, когда десятки тысяч людей своими руками подобрали беспомощную, фактически лежавшую на улице власть и вручили ее едва народившемуся российскому государству. Главными действующими лицами тут были не опереточный ГКЧП, не Горбачев и даже не Ельцин; главным здесь был народ, конституировавший власть и легитимизировавший ее передачу от Горбачева к Ельцину: классический сценарий национально-освободительной и буржуазно-демократической революции. Август 1991-го, последовавший распад СССР стал основой новейшей российской государственности, и именно оттуда ведет свое происхождение нынешняя российская элита, получившая в постсоветском распаде власть и собственность. Если бы не тот август, Путин был бы сегодня полковником КГБ в отставке с трехкомнатной квартирой, дачей и «Волгой», а нынешние олигархи доживали бы свой век в НИИ и КБ или досиживали бы долгие сроки за экономические преступления. Не случайно все они сегодня так усиленно открещиваются от августа 1991-го, называя его «величайшей геополитической катастрофой» — от этой катастрофы они получили все, и все они — дети 1991-го, продукты имперского полураспада.
В тот август я был в Москве и провел три дня и две ночи на баррикадах и площадях. Два чувства запомнились мне с тех удивительных дней. Первое — чувство неправдоподобности всего происходящего, словно я участвую в некой гигантской инсценировке. Я ощутил это с первых часов путча, с хрестоматийных звуков «Лебединого озера» по всем каналам ТВ и с вида танков на Манежной площади — тогда еще величественной, по-имперски широкой — куда я примчался из дома. Танки стояли в нерешительности, в ожидании дальнейших приказов, и понемногу из люков начали вылезать солдаты, стрелять покурить у прохожих. Уже тогда я ощутил привкус фальши. С одной стороны, тревога, танки, Манеж, молчаливые башни Кремля — одним словом, советский Тяньаньмэнь, история творится на глазах. С другой — любопытствующие танкисты, праздная толпа, дети, тут же залезшие на броню: форменное народное гуляние, карнавал.
Потом была клоунская пресс-конференция ГКЧП с отчетливо пьяным Янаевым, у которого тряслись руки, была программа «Время», где проскочил сюжет о том, что мировые лидеры осуждают путч, была полная растерянность армии и милиции. Советский Союз распадался, как картонная декорация в финале набоковского «Приглашения на казнь», как царская Россия в октябре 1917-го, о чем так точно писал Розанов в «Апокалипсисе нашего времени»:
«Русь слиняла в два дня. Самое большее — в три. Даже “Новое Время” нельзя было закрыть так скоро, как закрылась Русь. Поразительно, что она разом рассыпалась вся, до подробностей, до частностей. <…> Не осталось Царства, не осталось Церкви, не осталось войска, и не осталось рабочего класса. Что же осталось-то? Странным образом — буквально ничего».
Картонный, фальшивый, ни для кого уже не страшный — ни для литовцев, ни для американцев — стоящий на ханжеской морали и паленой водке Советский Союз умирал, как ему и подобало, нелепо и смешно, напоследок даже не в силах произвести военный переворот. Это был конец света по Элиоту: «Не взрыв, но всхлип», и он оставлял ощущение абсурда.
Но было и другое, куда более сильное чувство в эти три дня. Чувство радости, которое я испытал в цепях защитников Белого дома — счастья освобождения и узнавания: никогда больше в жизни я не встречал столько знакомых в одном месте: одноклассников и однокурсников, друзей и родственников, соседей по дому и коллег, причем далеко не только из Москвы. Это был вечер встреч, сборный пункт советского среднего класса — людей, которых подняла перестройка и которые не захотели по первому окрику возвращаться в совок, в москвошвеевские костюмы и коммунальные квартиры. Мы еще не знали, за что мы и с кем мы, но мы ощутили вкус свободы и не хотели назад.
На исходе второй ночи у Белого дома этот карнавал иссяк и уступил место тревожному ожиданию. Поползли слухи, что в Кубинке приземлились самолеты Псковской дивизии ВДВ и она выдвигается в Москву для разгона защитников Белого дома. Потребовались добровольцы, чтобы построить живой щит поперек Новоарбатского моста, и вызвались три десятка мужчин. Мы встали на мосту у гостиницы «Украина». Была холодная звездная ночь, от реки поднимался туман, мы напряженно вглядывались в пустой Кутузовский проспект, ожидая, что вот- вот у Дорогомиловской заставы появятся огни «Уралов» с десантурой. И в ту минуту на мосту, в районе, где я родился и вырос, в сотне метров от школы, где я ходил в младшие классы, дрожа от сырости или чего-то еще, сцепившись локтями с соседями в цепи, я почувствовал себя гражданином страны. Память места и чувство малой родины соединились с ощущением истории и с небывалой человеческой солидарностью. Никогда больше в последующие годы я не испытывал этого чувства — разве что двадцать лет спустя, на Сахарова и Болотной. Люди, стоявшие на киевском Майдане, и в 2004-м, и в 2014 году, говорили о точно таком же ощущении — да собственно, август 1991-го и был нашим Майданом, на котором родилось российское гражданское общество и который легитимизировал тогдашнюю власть.
А потом настало утро. Десантники были остановлены у МКАДа, туман рассеялся, ГКЧП с повинной полетел в Форос, но был арестован, на Лубянке скинули железного Феликса. Пустые советские картонки разметал ветер, и началась настоящая, недетская, жесткая, но свободная жизнь. Четверть века спустя все это кажется древним преданием. Более того, пружина истории, до отказа сжатая в те дни, распрямилась и вернулась в исходное положение. Из сегодняшнего дня представляется, что в итоге победил не Ельцин, а ГКЧП: в стране свернуты все демократические преобразования и фактически введена однопартийная система и цензура, идет милитаризация экономики и общества, страной управляют чекисты. К 25-летию путча в 2016-м осталось вернуть на Лубянку Дзержинского, хорошо сохранившегося в парке «Музеон», чтобы история полностью закольцевалась. От августовского чувства свободы мало что осталось — разве что свобода внутренняя, которую сложно отнять. Зато осталось — и еще больше укрепилось — чувство абсурда и фальши.
Фальшь — вот то главное, что роднит действия власти в августе 1991-го и сегодня. Сегодняшняя российская власть столь же сущностно пуста и иллюзорна, как и ее бездарные предшественники из ГКЧП, не сумевшие даже толком организовать государственный переворот. Неспособная ни к реформам, ни к масштабным репрессиям, она производит лишь медийные спектакли, типа уничтожения продуктов, симулякры, наподобие Новороссии и «русского мира», и фейки, вроде «распятого мальчика» на Донбассе или «изнасилованной девочки» в Германии, изготовленные в студиях «Останкино».
С точки зрения большой истории, происходящее сегодня — лишь продолжение августа 1991 года, очередной акт долгого процесса распада Империи, который идет нелинейно, через лихорадки, коллапсы, ампутации и ремиссии. Тогда в Алма-Ате и Сумгаите, в Вильнюсе и Риге, у Белого дома и в Беловежской пуще, сегодня — в Донбассе и Приднестровье, на Майдане и в Крыму — мучительно и неловко умирает Империя, и очередной этап, кажется, близок к завершению. Конечным итогом этих трансформаций должно стать российское национальное государство, пережившее, подобно Франции и Британии, свою постимперскую травму, умеющее жить в мире с соседями и помнящее о собственных корнях. Будущая Россия еще назовет август 1991-го праздником, вспомнит граждан на баррикадах, Дзержинского с петлей на шее и Ельцина на танке и, поклонившись, скажет ему: спасибо деду за победу!