Книга: Записки невролога. Прощай, Петенька! (сборник)
Назад: Дробь
Дальше: Зал ожидания

Ангел катафалка

Мое увлечение психиатрией совпало по времени с работой в пригородной больнице. Как и пару десятков моих новых сослуживцев, меня доставлял туда по утрам больничный автобус. После работы он забирал нас домой, а все остальное время развозил бывших больных и будущих покойников. Мы звали его «жмуровозкой» – с обязательным уменьшительным суффиксом, потому что на матерый жмуровоз он не тянул. Его основная, ориентированная на кладбище, деятельность порой накрывала кого-то из сотрудников, и он работал, так сказать, по совместительству. Другими словами, он, памятуя о главном своем предназначении, привозил докторов и сестер в больницу, загружал их, словно шары в лотерейный барабан, и те крутились себе в нескончаемой суете, покуда кто-то один не выкатывался, и прочие молча сопровождали его в последнем путешествии.
Автобус и сам имел немало общего с топорно справленным гробом. Во всяком случае, разъезды были ему явно противопоказаны. Весь в дырах и щелях, дрожащий и дребезжащий, он должен был по праву коротать век в неподвижности, лучше всего – глубоко под землей, в слепом и тленном червячьем мире. Но по чьему-то недосмотру он продолжал кататься, нагоняя тоску на прохожих и пассажиров. Как ни удивительно, он почти никогда не ломался и не опаздывал – вероятно, его ангел-хранитель был плохо скроен, да крепко сшит.
Меня не оставляло впечатление, что этот ангел-хранитель обитал в непосредственном с нами соседстве. Скажу больше: подозрения падали на одного из моих коллег, чьим обществом мы ежедневно наслаждались. То был настоящий автобусный домовой.
С первой же поездки мое внимание сосредоточилось на этом субъекте. Плюгавый, в облезлой шапке, неглаженых брюках и с потертым бесформенным портфелем в руке, он отличался редкой молчаливостью, стоял в ожидании автобуса отдаленно от прочих и что-то без конца бормотал – совершенно беззвучно. Очки с толстыми линзами многократно усиливали бесцветное безумие его вытаращенных глаз. Он не был из тех, кого сразу заметишь, и я, конечно, скользнул бы по нему безразличным взглядом, не принимая в расчет и бессознательно помещая в обширную категорию насекомоподобных. Но он, продолжая глядеть прямо перед собой, отколол номер: внезапно сорвавшись с места, пробежал, вскидывая колени, несколько шагов и снова застыл. Его губы продолжали шевелиться, лишь на короткий миг растянувшись в бледной мечтательной улыбке. Я заключил, что встретился с чем-то обыденным, приевшимся, поскольку ровным счетом никто не обратил внимания на его выходку.
Понятно, что я заинтересовался. Когда подъехал катафалк, человечек, не затрудняясь напрасной галантностью, устремился внутрь едва ли не первым, расталкивая многопудовых врачих и размалеванных глупых сестер. Плюхнувшись на сиденье близ окна, в углу, он немедленно уснул.
И он проспал всю дорогу – ни рытвины, ни ухабы не в силах были нарушить его сон. Он полулежал подобно бескостной кукле – рот был полураскрыт, а где-то в коротком горле булькал гейзер, и теплые воздушные струйки с хрипом, толчками вылетали в зубные прорехи. Когда мы прибыли на место, он все еще похрапывал, но последний доктор, уже на выходе, позвал его с подножки по имени-отчеству, и тот очнулся, ошалело вскочил и поспешил наружу, где встал столбом, как будто не узнавал, куда приехал. По той дежурной невозмутимости, с которой его разбудили, я понял, что история повторялась изо дня в день и не превратилась в местный ритуал.
Коротышка заполнил мои мысли. Раскоряченный, обалделый, он парил перед моим внутренним взором, не выпуская драного портфеля. Я сердился на себя, но ничего не мог поделать и наблюдений не прекращал. Очень скоро обнаружилась еще одна деталь, без которой молчун был невозможен как явление: он лаял. Никак иначе я не смог бы назвать те звуки, что с прискорбным постоянством издавались его гнилой утробой. Правда, поначалу мне казалось, что его беспокоит обычный кашель, но после я прислушался повнимательнее и понял, что это гавканье не имело ничего общего с кашлем. То был несомненный тик – внезапное надсадное звукоизвержение, неизменно однократное, никогда не перераставшее в серию. В сочетании с прыжками, пробежками, упрямым бормотанием и блуждающими улыбками получался целый комплекс причуд. Озноб пробегал по спине при одной только мысли о том внутреннем разладе, что получал подобное внешнее выражение. Я не сомневался, что, родись мой поднадзорный в какой-нибудь Ирландии или Испании Средних веков, он быстренько пошел бы на костер с другими бесноватыми. Разумеется, никаких бесов и ангелов я не признавал, но мне тем не менее было трудно отделаться от впечатления, что внутри убогого недоумка поселился кто-то посторонний. И, если следовать суевериям и дальше, можно было только удивиться неприхотливости и отсутствию вкуса у беса, выбравшего себе столь жалкое, непривлекательное жилье.
Около месяца или полутора я, будучи в коллективе фигурой новой, не находил повода спросить, чем же был занят столь нелюдимый человек. Порой я думал, что страдания пациентов могли бы уменьшиться, когда бы их доктор оказался носителем хвори более страшной. Не сомневаюсь, что иные расцвели бы на глазах и простили бы ему немоту, восполняя зрением то благотворное, что недодал им слух. Но вот я освоился, став чуть ли не своим в печальном автобусном салоне. Я знал почти уже каждого и с некоторых пор изучал коротышку без стеснения, не боясь привлечь к себе осуждающие взоры товарищей по несчастью. В конце концов я задал терзавший меня вопрос и нисколько не удивился, услышав в ответ, что нелепое создание занимало должность патологоанатома.
Собственно говоря, кем еще мог он быть? Когда бы не сей почетный пост, ему остались бы разве канцелярские работы, но те места были надежно оккупированы матронами, чей звездный час – обед, и даже такого убогого они навряд ли подпустили бы к хлебосольному корыту. Нет, все были при своих, и всяк сверчок знал свой шесток. Мой интерес разжегся еще пуще, поскольку я не раз соглашался с мнением, что безумие – неизбежный удел прозекторов. Мне приходилось видеть, с каким лицом их брат заносит дисковую пилку над челом новопреставленного: там безошибочно читалось намерение каким-то образом войти с убоиной в контакт, и никто не мог знать, что этого не случалось. Теперь я понимал, что бессловесные разомкнутые уста умышленно молчали о резвом беге трупных соков, питавших больную фантазию моего коллеги. Его помешательство никем не бралось под сомнение, а мной и подавно. Тем сильнее хотелось мне взломать скорлупу и краем глаза взглянуть на самодостаточное шизофреническое ядрышко. Кое-какие закономерности его существования были мне очевидны. Решив проверить справедливость своих оценок, я пошел на эксперимент, благо ничего хитрого делать не требовалось. Я просто-напросто занял его место в автобусе, только и всего. Отличительной чертой таких сумасшедших бывает ревнивый культ ритуала, тщательное оберегание выдуманной традиции. Диагноз не замедлил подтвердиться. Прозектор увидел, что родное сиденье ему изменило, и несколько секунд стоял, взятый оторопью. Я краем глаза следил за ним: в автобусе еще были свободные места, но он, конечно, не мог смириться с утратой и нанесенным оскорблением. Вне себя от бешенства, яростно что-то шепча, он развернулся и, несмотря на тревожные приглашения сесть, полетевшие со всех сторон, вышел из жмуровозки, хлопнув дверцей так, что в ней что-то соскочило и открыть ее вновь удалось с великим трудом. Повисло молчание. Мой сосед, личность грубая и ядовитая, заметил: «Сейчас изрежет там все». Пассажиры зашикали, провожая взглядами обиженного, который быстро удалялся в направлении морга. Мне никто не сказал ни слова, так как формально я был совершенно ни при чем; я же сделал вид, будто не понимал, из-за чего разгорелись страсти. Все время, пока мы ехали домой, я пытался представить подробности патологоанатомического быта. Не скрою – в своих построениях я сильно грешил критическим реализмом и рисовал себе картины в стиле Диккенса. Немного стыдясь своей выходки, я попробовал искусственно возбудить в себе жалость к несчастному, которого столь вероломно изгнал. Почему-то рисовались почерневшая плитка, грязный чайник, подсохший сыр и военные мемуары в сочетании с черно-белым телевизором. Но под конец я разозлился: так было недалеко до пагубного влияния среды и пятницы. Коль скоро сознание определяется бытием, то можно объяснить бедность первого старым чайником, но почему в таком случае чайник должен был содержаться грязным? Не так все просто, сказал я себе. Что-то есть в его мозгах, советующее плюнуть на весь белый свет – что-то сокровенное, чем он ни с кем не намерен делиться. Возможно, это нечто весьма занимательное, необычное, но может быть и страшная глупость, какая-нибудь мелкая блажь, раздувшаяся до неприличных размеров. Будь я последовательным экспериментатором, я лег бы костьми, но вызвал бы его на откровенность, чтоб раз и навсегда покончить с занозой. Но вдруг там в самом деле глупость? А дураков мне хватало и без того – и оглядывал автобус. Можно, можно втереться в доверие, держа наготове консервный нож, да ради пшика жалко времени. Пускай себе лает – что мне в нем?
Итак, я унялся, но полностью не устранился. Я продолжал наблюдать, автоматически фиксируя увиденное и лишь временами вздрагивая от сонного лая из-под нахлобученной шапки. Любопытство постепенно угасало. Только однажды зажглось оно с прежней силой – в тот день я впервые узрел больничного Харона облаченным в белые одежды, и эта форма заметно его возвысила. Прозектор пришел в отделение хирургии, захватив с собой санитара-подручного. Он пустил помощника вперед, словно пса, а сам стоял, как всегда, неподвижно, с разинутым ртом. Санитар, искательно вскинув брови, подался вперед, поднял и свесил на уровне груди кисти и крадучись, на цыпочках, пошел к хирургу, как раз выходившему из перевязочной. Тот, увидев, кто к нему движется, строго нахмурился и яростно замахал скрещенными над колпаком руками. Дескать, сегодня – пусто. Санитар немедленно остановился, выставил в молчаливом понимании ладони и начал пятиться – все так же на цыпочках, походя на длинного гада, без лишних вопросов согласного повременить с визитом. А его хозяин с тем же безучастным видом, присвистывая с каждым вдохом-выдохом, побрел куда-то в сторону, где, наверно, и заблудился – не знаю, я не пошел за ним.
Вот, пожалуй, и все, чем можно предварить мой краткий отчет о последнем ночном дежурстве. Мой кабинет расположен на первом этаже, неподалеку от приемного покоя; справа и слева от него находятся помещения для вспомогательных служб, частично оборудованные под лабораторию для экспресс-диагностики. Обычно в ночные часы они никем не заняты, но на сей раз все сложилось иначе. В течение дня, мотаясь по коридору, я мимоходом отмечал, что в соседней, правой комнате кто-то есть, но значения этому не придал. Вообще, мне давно стало ясно, что чем меньше вникать в больничную повседневность, тем полезнее для здоровья. Так что я и не вникал, пока уже ближе к вечеру соседняя дверь не отворилась и из-за нее не выполз, щуря заспанные глазки, прозектор собственной персоной. От неожиданности я споткнулся, но сразу взял себя в руки и небрежно кивнул ему на ходу, чего он, по-моему, не оценил и так и застыл на пороге, и пялился на меня. Возможно, он просто не умел здороваться. В том, что он торчал в лаборатории, когда на дворе уже сумерки, не было ничего удивительного. В конце концов, у него могли быть какие-то дела. Но он не ушел и позже – я это понял по слабым отзвукам его жизнедеятельности, слышным из-за стены. Впрочем, навряд ли скрывалась загадка и здесь – кому-кому, а мне ли не знать, что работа бывает и ночной. Однако в целом его присутствие плохо увязывалось с привычным жизненным укладом ночной службы. Мне он не мешал нисколько – напротив, я был даже рад, и вот почему. Несколькими днями раньше в моем кабинете испортилась проводка. Прислали электрика; тот долго возился, уродуя стену, но в итоге все исправил и заменил розетку. После его работы в стене осталось отверстие, розеткой прикрытое не полностью. В него нельзя было ничего увидеть, а вот услышать – пожалуйста. Поэтому я пришел в доброе настроение, так как страдал бессонницей, а тут подвернулось развлечение. Конечно, я не ждал, что моим ушам откроются сокровенные тайны и я мигом узнаю о прозекторе нечто сногсшибательное, но все-таки мне улыбнулась удача, и я не собирался упускать такой случай.
За вечер наши пути пересеклись еще несколько раз – то он выходил, то я возвращался, и он теперь знал, что нынче ночью, против обыкновения, он будет не вполне одинок и его соседом, отделенным лишь тонкой стеной, окажусь именно я. Это знание никак не отражалось на его лице. Что ж, посмотрим, – так я думал, запирая дверь на задвижку и стеля постель. Увидим, чем ты дышишь, несчастный клоп. Я лег и умышленно долго и громко скрипел пружинами дивана, дабы прозектор уверился, что я сплю и можно не осторожничать. Я ворочался примерно с полчаса, пока не решил, что достаточно и можно превратиться в слух.
Спешить было некуда – сперва я просто лежал, прислушиваясь к тишине в соседней комнате. Время от времени я различал шарканье шагов, слабое постукивание, какие-то другие звуки, и мне это наскучило. Я тихо встал и в носках подкрался к розетке. Приложив к ней ухо, я застыл и даже прикрыл глаза, чтобы ничто постороннее меня не отвлекало. Но мне пришлось пережить разочарование: я не услышал ничего нового. Звуки – те же, что и прежде, – сделались чуть отчетливее, и только. Того, чего я ждал – негромкого монолога, беседы с самим собой о важном и неважном, – я не получил. Выждав еще немного, я сухо сплюнул, выпрямился и той же неслышной поступью вернулся на диван. Мне пришло в голову, что так недолго рехнуться и самому. От стыда к моим щекам прихлынула кровь, и я отвернулся от стенки, не желая больше иметь ничего общего ни с ней, ни с тем, что скрывалось за нею.
Я уже засыпал, когда легкий шорох заставил меня сесть. В кабинете было темно, но я не задергивал шторы, и многое оставалось видным в свете больничного фонаря. Шорох повторился – мне показалось, что кто-то царапает стену. Я пригляделся: что-то длинное, черное осторожно вылезало из дырки, оставленной нерадивым трудягой. Сердце прыгнуло, я похолодел. Не в силах подняться, я величайшим усилием воли вытянул шею и различил тонкий прутик, веточку, просунутую ко мне из соседней комнаты. Слегка поерзав, прутик робко продвинулся еще на пару сантиметров и остановился. Я ни за что на свете не прикоснулся бы к этой штуковине. Я молча ждал, но больше ничего не происходило. Я вжался в угол, натянув одеяло по горло – на взводе, в любую секунду готовый кричать и бежать куда попало. До меня вдруг дошло, что мне передают сообщение – посредством просовывания прутика в узенькое отверстие. Мой сосед испытывал желание что-то сказать мне, и не придумал ничего лучшего, потому что не мог. Его непостижимая логика находила подобные действия вполне естественными, более того – только так и не иначе можно было выразить суть дела. В его представлении между содержанием и формой выражения не было никакого противоречия. Или там находился вовсе не он? Но кто же тогда? Я вцепился в одеяло еще крепче, не отводя взгляда от розетки. Я просидел так всю ночь, боясь шелохнуться и отчаянно прося у небес, чтобы до восхода солнца не привезли какого-нибудь окровавленного пьяного дегенерата и мне не пришлось к нему выходить. Я почему-то опасался, что прозектор караулит меня за дверью, а прутик удерживает кто-то второй, и лучше не выяснять, кто именно.
При первых признаках жизни – звяканье ведер в коридоре, хлопанье дверьми и шуме мотора – я опрометью вылетел из кабинета, одевшись кое-как. Час был ранний, и мне пришлось без дела слоняться по этажам, изображая занятость. Когда больница наполнилась людьми и ожила бесповоротно, я вернулся и увидел, что прутик исчез. За стеной царила тишина – было ясно, что там никого нет.
Не слишком богатый, в дальнейшем я все-таки пересел на поезд и больше не садился в катафалк. Отказ от дежурств нанес моему кошельку еще одну брешь, и мне волей-неволей пришлось умерить кое-какие аппетиты.
Назад: Дробь
Дальше: Зал ожидания