Книга: Просветленный хаос (тетраптих)
Назад: Дубинушка, ухнем!
Дальше: Жертвоприношение Поэма

Беглец и Гамаюн
Отрывок из романа

Посвящается всем, кто ускользнул
Всем, кто не вернулся
Всем, кто помнит

 

1
Это — повесть о путешествии, о пассажире-призраке, повесть без начала и конца. Многое в ней остаётся сомнительным, кое-что покажется невероятным, но позволим себе возразить, что правда подчас и даже нередко оказывается малоправдоподобной. Это повесть о бегстве — вот единственное, что можно сказать, не боясь ошибиться. О великой и неистребимой мечте уйти с концами. Выражение очевидным образом заимствовано из морского обихода. Но государство наше всё же континентальное. Бежать — куда? Из страны вглубь страны, из гнусного времени в другое время. Из неволи — на волю! Рвануть, драпануть, скрыться от всевидящих глаз, ускользнуть от погони, от автоматной очереди стрелка, от несущихся по пятам овчарок. Укрыться от Всесоюзного Розыска там, где никто не опознает. Так может мечтать жук на булавке — сорваться и уползти.
Это мечта о просторе. (Ведь слово «воля» имеет и такое значение.) Заметим, что удивительная черта нашего необозримо широкого отечества та, что в нём было очень тесно. Хотя в среднем на каждого подданного приходится столько земли, что её, как пел государственный поэт, глазом не обшаришь, здесь на самом деле, что называется, плюнуть негде. Всё занято, всё обсижено, везде народ, тьма желающих, и куда ни сунешься, ты всюду лишний. Жильё перенаселённое, в магазинах не протолкнёшься, в автобус не втиснешься, в трамвае, слава Богу, если нашлось местечко для ноги на подножке. Поезда берут штурмом, в отхожих местах сидят орлами на помосте зад к заду, в деревне на протоптанной дорожке не разойдёшься со встречным, не разъедешься на просёлке, и так везде, до последнего издыхания, до квадрата земли на кладбище, куда пробираются бочком между крестами и железными оградками, похожими на спинки старых кроватей; чего доброго, и в могиле не хватит места растянуться, и будешь сидеть на корточках в ожидании Страшного суда. А кругом, чуть подальше отъедешь — безлюдные просторы, бескрайние невозделанные поля.
Такова была наша страна, шестая часть обитаемой суши, в эпоху, совпавшую с началом нашего повествования, Пассажир ехал в битком набитом вагоне. Эшелон, растянувшийся на полкилометра, весь состоял из таких вагонов: каждый вагон внутри поделён на клетки, наподобие клеток в зоопарке, дверца железная на задвижке с висячим замком; за решёткой, на полу и на помостках, в три яруса сплошной массой сидят и лежат, ворочаются, переругиваются, колышутся под мерный стук колёс; в конце вагона, в купе перед железной печуркой коротает долгие дни и ночи обездоленный персонал. Дважды в сутки по узкому проходу вдоль клеток, светя фонариком, движутся тени, солдаты протягивают между прутьями решётки кружку с водой, раздают солёную рыбу, выводят на оправку в тесный вагонный сортир без двери. Поезд шёл уже много суток подряд и лишь изредка останавливался пополнить запас угля и воды.
Их пересчитывали. Никого не интересовало, что это были за люди. Главное — рабы, государственная собственность; довезти ровно столько, сколько приняли. Человек в серо-зелёном кургузом бушлате с тряпицами погон, в ушанке со звёздочкой на козырьке рыбьего меха, останавливался перед каждым отсеком, будил спящих узким скользящим лучом, махал пальцем, шевелил губами. Люди поднимали головы, щурились, ворочались, вновь погружаясь в темень, в тяжёлую дрёму; но затем, несколько времени погодя, процедура повторилась, опять мелькал фонарик, надзиратель вглядывался в живую массу, махал пальцем, «сто шестьдесят один… сто шестьдесят два…». И опять что-то не ладилось, не сходилось, и пришлось снова считать, на этот раз втроём, один из них нёс короб с формулярами, громким шепотом называл фамилию, хриплый голос откликался из тьмы, у иных было по две, по три фамилии: «он же… он же…», но на одну кликуху никто не отозвался. В некоторой растерянности шествие удалилось, спустя немного времени по вагонам прошагало высокое лицо — начальник эшелона.
Наконец, стальные часы замедлили свой стук, взвизгнули тормоза, гром столкнувшихся буферов прокатился вдоль состава. Трое в бушлатах соскочили на песчаную насыпь. Далеко впереди отцепленный паровоз отдыхал у водокачки под струёй воды, лившейся в котёл. Это был «Феликс Дзержинский», ласково называемый Федя, большой восьмиколёсный локомотив ходивший по магистралям на нашей памяти ещё не так давно, с невысокой трубой, лобовой фарой-прожектором и красной звездой на брюхе. Был второй час ночи. Кругом ни души, ни звука, лишь где-то далеко за лесами ухает выпь.
Обошли тускло освещённое, приземистое здание станции, заглянули в пустой и холодный зал ожидания, и — чудо! — нашлось то, что искали. На скамье почивал одинокий путник. Он что-то пролепетал, когда его подхватили за ноги и под мышки и понесли к вагону. На свежем воздухе спящий как будто ожил, запел песню, ему заткнули рот. Молча проволокли по проходу, отомкнули и отодвинули решётчатую дверь, впихнули внутрь. Пленник ничего не слыхал, он вновь погрузился в забвение. Что его ожидало? Судьба каждого записана на небесах, Стукнулись буфера — Федя прицепился к головному вагону, разводил пары, пронзительный свисток донёсся издалека. Несколько минут спустя паровоз уже мчался, вращая колёсные передачи, посылая слепящий луч вперёд; послушно громыхали вагоны, унося своё собственное время, потонул во мгле глухой полустанок. Новичку присвоили формуляр пропавшего пассажира, и — будь что будет. Доедем, говорили они, сколько приняли, столько сдадим, а там пущай разбираются.
2
На рассвете нечаянный пленник, обмочившись, проснулся от холода; протрезвление было подобно переселению из одного сна в другой. Он силился понять, что произошло, и ничего не мог вспомнить. Всё так же постукивали колёса, колыхались тела заключённых. Конвоиры несли по проходу корыто с дорожным провиантом. Пленник жевал рыбу, никто не внимал его сбивчивому рассказу. — Между тем тот, исчезнувший, чьё место теперь было надёжно и необратимо занято, пробирался в заснеженной чаще и не имел представления, где, в какой части света он очутился. Мечта гнала его вперёд.
Дивный сон, ветер воли! В обширном тюремно-лагерном фольклоре, никем ещё не собранном, не имеется, насколько нам известно, преданий о бегстве из столыпинского вагона; и всякий, кто путешествовал в эшелонах, идущих на север, восток и юг, кого везли за тысячу вёрст в Заполярье, в тайгу и тундру, к великим рекам, на Дальний Восток, в азиатские степи и солончаки, всякий подтвердит: уйти невозможно. Но на то и чудо, чтобы в него поверить.
Как же всё-таки это произошло? Свидетелей нет, а сам рванувший на волю превратился в мифическую личность — попробуй его найти. Считайте, что умер. И можно лишь, призвав на помощь воображение, попробовать угадать, как, каким образом на повороте полотна, где поезд слегка замедлил ход, пассажир, не замеченный, в полутьме, прокравшись мимо отсека со спящим конвоем, рванул к себе тяжёлую дверь и оказался между вагонами. Свирепый ветер чуть не сбросил его в несущийся под ногами провал. Он стоял на шаткой переходной площадке, в свисте и грохоте, — тут бы перекреститься, призвать на помощь всех святых, но святых не существовало. Беглец перелез через качающийся поручень, уцепился за что-то, поставил, рискуя сорваться, ногу на буферный цилиндр, вобрал в себя воздух и прыгнул, едва не сбитый углом вагона, и покатился, словно в могилу, с невысокой насыпи вниз, в девственные снега.
Мудрено ответить, где это было: одно дело география, а другое дикий мир, — вещи столь же несхожие, как история и реальная жизнь. Не то в лесах между Сухоной и Костромой, в краю папоротников и брусники, много более обширном, чем кажется, глядя на карту; не то за Вычегдой, если вести пальцем от Шексны к Белоозеру, в неисследимую глушь, где некогда староверы скрывались от дьяволовых слуг, где обитали праведники в пустынных обителях, и, может быть, проживают поныне, — туда будто бы и бежал пассажир. Иные же, бывалые, нами опрошенные, утверждают, что ещё дальше, к верховьям Северной Сосьвы, в остяцкую тайгу, иначе быть не может, вот куда он попал. Поди проверь… Но не в географии дело. А всё дело, суть дела, в том, что человек, погрузившись в эти дебри, умирает, и вместо него рождается другой, похожий и непохожий, и тут, должно быть, кроется разгадка того удивительного факта, что беглеца не сумели найти.
3
Путник был голоден и дрожал от холода, и обливался по́том. Он хватал губами пригоршни снега, тянуло лечь, но он знал, что не поднимется. Он уже не помнил себя, потерял счёт времени, шёл и шёл, и ему представлялось, что вместо него бредёт, проваливаясь в сугробы, кто-то другой. Как вдруг что-то произошло, лес расступился. Короткий лай, похожий на кашель, перешёл в повизгиванье. Навстречу по протоптанной тропке бежала собака. Беглец сделал несколько шагов и опустился в снег.
Очнулся он через две недели. Он лежал полуголый на лавке; хозяин, седоватый, бородатый, с длинной нечесаной гривой, растирал ему грудь блестящими от сала руками. Пассажиру казалось, что ничего этого нет, он всё ещё брёл по лесу. Но и это было обманом, на самом деле он трясся в гремучем вагоне, сжатый с обеих сторон бессильными телами. Он обвёл совиным взором избу, низкие, с наледью окошки, веки его снова опустились. Ещё сколько-то дней прошло, старик по-прежнему сидел на табурете, руки на коленях, корявыми ладонями кверху. Старик был в холщёвых портах и длинной рубахе. Кобель, встретивший пассажира, лежал у ног хозяина. Наконец, старик сказал:
«Ну как, оклемался?»
Гость был так слаб, что не имел силы пожать плечами.
«Ты откель, паря?»
Ответа не было — да и какой мог быть ответ. Губы лежащего зашевелились, он спросил: «А ты?»
«Что я?»
«А ты кто?»
«Кто я есть, — сказал хозяин. — Ты разве не видишь?»
«Нет», — сказал пассажир. Он приподнял голову, глаза его блуждали.
«Меня ищут», — сказал он.
Старик словно не слышал.
«За мной гонятся».
«Кто ж это за тобой гонится?»
«Они. Идут».
«Ну и пущай идут».
«Сюда идут. Спрячь меня. Спрячь куда-нибудь».
Старик скосил бровь на пса:
«Иоанн! Поди погляди».
Иоанн повернул морду к порогу.
«Крадутся», — прошептал пассажир.
Пёс не двинулся.
«Нет там никого, — сказал хозяин. — Он хоть и старый, а нюх не потерял. Ты не боись. Никто по твою душу не придёт».
Пассажир спросил:
«Это у него такое имя?»
«Такое имя. Иоанн Четвёртый».
Помолчав, он снова спросил: почему четвёртый?
«Потому что был до него Третий».
«Но ведь он был… кто он был?..» Пассажир брёл по снегу, не давая себе роздыху, потому что знал, что не поднимется; изо всех сил ворочал языком, боясь, что вовсе не сможет говорить.
«Чахлый был пёс, долго не прожил», — сказал хозяин, и вновь беглец погрузился в небытиё. И прошёл ещё один день, и прошла ночь. Мир вокруг гостя постепенно восстановился, как если бы Творец, в которого он не верил, сызнова отделил тьму от света и твердь от воды. В окнах стоял белый день. Пахло душистой травой от пучков, висевших под щелястым стропилом. Половину избы занимала печь. Старик, босой, в белой посконной рубахе, стоял на коленях в красном углу, перед иконами в полотенцах, с огоньками в висячих плошках.
Старик держал в руках глиняную посудину. Открывай рот, приказал он, дунул на круглую деревянную ложку и поднёс к губам гостя. Пассажир обжёгся и поперхнулся. Пассажир смотрел на старца неподвижными округлившимися глазами и покорно глотал суп. Несколько дней спустя, в тулупе и заячьем малахае, в огромных разношенных валенках, он сидел на завалинке, щурился от яркого света; вокруг капало, сосульки сверкали на солнце — была ли это оттепель или уже весна? Малорослый пёс Иоанн IV сидел рядом на тощем заду, моргал рыжими ресницами, что-то соображал.
«Вот так», — вслух подытожил беглец.
Назад: Дубинушка, ухнем!
Дальше: Жертвоприношение Поэма