«Марфуша все хлопочет…»
Пришедшие в Одессу румынские власти, разрешили открытие ресторанов, магазинов, всевозможных пошивочных мастерских и других коммерческих заведений. Появились частные предприниматели, пытавшиеся начать свое дело. Их было немного. Небольшие продуктовые магазины открылись на центральных улицах города, но у населения денег и ценностей, которые можно было реализовать, было мало.
Начали работу закупочные центры по приему металлолома, где за румынские леи принимали медь, алюминий и другие металлы. Расторопные молодые ребята стали выискивать на взорванных предприятиях и в порту провода, медные электрические шины и прочий лом. Все это румынские коммерсанты отправляли на родину, видимо, с немалой выгодой.
Иногда и сейчас можно услышать разговоры о том, что при румынской оккупации Одессы жилось неплохо или даже хорошо. Это кому как. Так можно сказать о любой власти. Кому-то всегда бывает хорошо.
Моя сестра рассказывала маме о том, что при покупке сигарет в магазинчике увидела на стенке рядом портреты монарха Румынии Михая и Гитлера. По каким-то надобностям зашла старушка, посмотрела и сказала, показывая на портреты: «Це — дытына, як дитина». Показала на Гитлера — «А цэй — звир». Продавец поспешил ее выпроводить на улицу.
Сестра начинала свой «бизнес» с розничной продажи сигарет с лотка, подвешенного на шее. Нашей семье хвастать благополучием при оккупации не получалось.
Население города, оккупированного румынами, было привычно к страху, внушенному бандитами, а ранее — чекистами. Румынам запугивать людей не было необходимости. Когда стало известно, что оккупанты собираются убивать только коммунистов и евреев, никому не полегчало. Какой одессит может доказать, что в его жилах не течет хоть немножечко еврейской крови? Советский паспорт не признавался за документ. Румын смотрел в лицо, а у стариков оно всегда было очень выразительным…
Нас с Ленькой заподозрить в еврейском происхождении было сложно. Оба были худыми, как русские сказочные Кощеи, к тому же я был блондином, а из Леньки перло его молдавское происхождение и живость ума — ему бы еще бубен в руки…
Ленчик любил петь во все горло, голос у него был хорошо поставлен. Тогда я не знал, с чем его можно сравнить, и только после войны, услышав сирены скорой помощи и пожарной машины, я нашел достойный аналог. Румынам же его пение нравилось, иногда они даже просили его, и он исполнял им какую-нибудь «прима вару». Потом мы получали по кусочку мамалыги или сухаря.
Во дворе нас знали лучше, чем местных котов, а когда тех не стало, мы стали единственными, кого узнавали в лицо… Соседи долго не хотели показываться румынам на глаза. А мы шныряли во все дырки, в которые до того не залазили.
Ягоды железняка созревали осенью, и деревья были усеяны ими до зимних холодов. Днями малолетние пацаны сидели на ветках и жадно витаминизировались. Окна жильцов дома, выходившие на двор костела, были открыты все теплое время года.
Румынские солдаты облюбовали два окна, из которых выглядывали две симпатичные шатенки. Они запрыгивали туда как в свою казарму. Мы к этому привыкли, нам было не до них. Бывало любопытно, почему румыны, выскакивая оттуда, застегивают ширинки, как будто им сложно было помочиться до этого…
А осенние коричневые ягоды железняка были сладкими.
Из разговоров взрослых можно было понять, что румыны считают женщинами легкого поведения всех незамужних. Возможно, они имели в виду тех, кого до войны советская власть не успела «перевоспитать», но и среди них было немало «патриоток», заражавших оккупантов венерическими болезнями, выводя живую силу врага из строя не хуже партизан… Так я думаю.
Из довоенной жизни в памяти почти ничего не осталось. Радиоточка пела: «В красной рубашоночке, хорошенький такой…», «Полюшко — поле», «Эх, тачанка — ростовчанка…» Я бегал по нашей комнатке, коридору, освещенному солнечным светом, проникавшим через «фонарь» в крыше.
С началом оккупации в мое восприятие жизни города не изменилось, она стала сразу привычной со всеми ее сложностями. Предыдущий быт с суетой, беготней и болтовней соседей осталась в прошлом. Родители, как могли, нас опекали, но они и сами не знали, что будет завтра…
По привычке соседки с нами грустно шутили, а мы реагировали на любые шутки веселым смехом, чем веселили шутниц. Собиравшиеся в нашем дворе румыны были веселыми, играли в какие-то детские игры, смеялись неудержимо после обеда… Не все они были убийцами-любителями, каких очень ценят на войне и какие часто сходят с ума после нее. Иногда румыны подзывали нас с Ленькой, вынимали из кармана замусоленный сухарь и делили его пополам, чтобы никого не обидеть.
Отец часто брал меня с собой, когда ходил на Пушкинскую читать выставленные в специальные витрины газеты, выпускаемые румынскими властями. Из этой информации он умудрялся добывать для себя что-то интересное, а иногда говорил маме о том, что у немцев дела под Сталинградом складываются не в их пользу.
Потом обычно мы шли по Пушкинской к Театральному переулку, к дому № 12. В этом доме был ресторан «Норд», в нем выступал Петр Лещенко. Туда ходили предприниматели, быстро развернувшиеся на всевозможных сделках, а иногда и бандитизме, но далеко не все одесситы были удачливыми дельцами или налетчиками.
В этом же ресторане иногда собирались и наши подпольщики, и по рассказам жителей города, Петр Лещенко знал об этом, но по его вине никто из них не пострадал. Такого обвинения даже наша послевоенная пропаганда против него не выдвигала.
Расправились с певцом уже после войны в Румынии. О его судьбе рассказывала в одной из телепередач Алла Баянова и его жена Вера. Наши следственные и карательные органы объявляли шпионами своих бывших руководителей, таких как Берия, маршалов и генералов, но не решились обвинить в шпионаже и сотрудничестве с гестапо Петра Лещенко, открыто выступавшего в собственном театре-варьете значительный период румынской оккупации Одессы.
Петр Лещенко давал в оккупированной Одессе вечерние концерты в Русском театре. Ценители культуры часто проводили лекции и о менее значительных артистах, попавших в немилость к «великому вождю». В нашем городе почему-то о Петре Лещенко долго старались стыдливо помалкивать. Кто шепнул идеально слышавшему Сталину о необходимости убрать этого «врага народа», никогда не занимавшегося политикой, и тем более его жену? Возможно, когда-нибудь одесситы узнают правду, тщательно оберегаемую секретными архивами, о многоходовой игре вокруг Петра Лещенко. Кому было страшно неприятно слушать, как «Марфуша все хохочет»?
В дневное время Петр Лещенко пел в ресторане-варьете. Молодое поколение о том уже и не вспомнит…
Ресторан находился внутри двора в отдельном доме, а по его периметру на камнях и самодельных скамеечках сидели старушки, продававшие махорку и семечки. Папа усаживал меня на каменный забор справа от входа в ресторан, а сам ходил, выбирал себе махорку. Иногда мы приходили в то время, когда Петр Лещенко исполнял свои песни в сопровождении оркестра, и я слушал «Очи черные», «Чубчик», «Я тоскую по родине». Мне очень хотелось заглянуть внутрь, но папа запрещал мне слазить с забора. Потом он снимал меня, и мы шли домой мимо Оперного театра по Ришельевской.
Улицы были пустыми, прохожих можно было сосчитать по пальцам одной руки. Если по пути попадались убитые или повешенные, папа старался отвлечь меня какими-нибудь разговорами или рассказывал сказки, а в остальное время о чем-то думал.
В городе на табличках у повешенных что-то было написано, но любителей читать это не находилось. Как-то сестра пришла домой и сказала родителям:
— На Ришельевской сегодня убили партизана.
— Откуда ты знаешь, что это — партизан? — спросила мама.
— Так было написано на табличке.
— Написать можно что угодно, — сказала мама.
«А зачем тогда читать?» — подумал я.
Таблички с надписью «партизан» румыны цепляли на всех пойманных без специальных документов и убитых во время комендантского часа. Были среди них и партизаны, и обычные пацаны, искавшие еды и приключений на свою тощую задницу. Последних было значительное большинство…
Шныряющих по городу пацанов моего возраста и старше бегало немало, а девочек видно не было. Пожилые женщины, побывавшие в оккупации молодыми, потом ничего не могли рассказать о том периоде своей жизни в Одессе. Ничего удивительного в этом нет. Их родители правильно делали, что не выпускали девочек дальше порога своих комнат…
Позже я воспринимал то время как счастливое. У меня была полная родная семья, был жив мой отец, которого потом всю жизнь не хватало…
Дома папа смастерил самокат на трех подшипниках, и я катался на нем по нашему кварталу — дальше мне ездить не разрешалось.
Как-то мама приобрела немного молока, и папа варил его на примусе. Я стоял рядом и смотрел как это делается. Отец рассказал байку:
— Поставил цыган варить молоко, а когда оно сварилось и начало выкипать, он стал приговаривать: «дай боже молока побольше, побольше» — оно и убежало.
В нашей семье денег никогда не было. Того немногого, что зарабатывал папа, хватало ему на махорку и какие-то мелочи. Когда мы проходили по Ришельевской мимо магазинов, отец не обращал на них внимания, не хотел, наверное, смешить продавцов.
Мы с Ленькой вообще не знали, что такое деньги. Мама могла их тратить только на железнодорожные поездки. Что такое парикмахерская, я узнал только после войны, когда мама готовила меня в школу. До того она срезала мне челку ножницами как умела. Внешний вид нас беспокоил мало.