Книга: Тихий солдат
Назад: 9. Москва
Дальше: Часть вторая Пятнышко с горошину 1944 – 1945 гг.

10. Выстрел

К концу осени 41-го Павел уже редко появлялся на Ветошном. Он почти не покидал казарму, разве что, выезжал с кем-то из помощников маршала на передовую и подолгу там задерживался.
В первых числах ноября их немногочисленная группа внезапно попала под неистовый танковый обстрел.
На том участке как раз в это время с боем выходила из окружения стрелковая дивизия войск НКВД. Шли почти неделю по лесам, по промерзшим уже болотам, несколько раз попадали в засады, нарывались на железные колонны немцев, все еще стремившихся к западным и северо-западным границам Москвы. А тут вдруг такая удача – щель в полтора километра шириной во фронтовой полосе: не то немцы просмотрели что-то, не то просто не придали этому должного значения, не то думали, что опасаться уже некого стало. И вот в эту спасительную щель устремилась истерзанная и вконец усталая дивизия. Однако история обнаружения этой бреши была очень непроста. Дело в том, что самому Сталину незадолго до этого лично доложили о пропавшей дивизии НКВД. В ее руководстве был человек, которого он давно знал и, в свое время, лично распорядился назначить его на генеральскую должность в войска НКВД.
Небольшая группа инспекторов резерва Ставки, которую сопровождал Тарасов, совершенно случайно оказалась в эпицентре боя, который вела та самая дивизия НКВД.
Туда, сразу после доклада Сталину, на поиски дивизии еще накануне был заброшен полковник первого оперативного отдела из Ставки Главнокомандующего Моисей Полнер.
Он начал свою военную карьеру еще в Гражданскую войну на юге Украины, почти подростком, а в дальнейшем был переведен в Кременчугскую пехотную школу. В 34-м его прислали в Москву на учебу в академию Фрунзе. Не то помогло еще крепкое гимназическое образование, не то хорошо усвоилась учеба в пехотной школе, но он демонстрировал такие блестящие успехи в академии, что преподаватели просто диву давались. Среди них был в прошлом офицер генерального штаба Его Императорского Величества полковник Иван Иванович Крупенин, необыкновенно высокий, сухожилый человек. Он сразу же заметил Полнера и предложил ему писать научные работы по особенным тактическим дисциплинам. К некоторым из них в академии относились с пренебрежением, как к устаревшим или даже вредным. За это потом приходилось расплачиваться тысячами жизней, потому что немцы эти особенные дисциплины знали очень хорошо и весь сорок первый год применяли их с блеском. К разряду «вредных», «пораженческих» дисциплин относили в академии методы ведения боя в условиях плотного окружения.
У Полнера работы получались легко и даже остроумно. Он обладал феноменальной памятью и исключительной сообразительностью. По окончании Академии в тридцать девятом Полнер запросился в войска, но Крупенин потребовал, чтобы его приняли в другую академию – Генерального Штаба. Это было невиданно! Молодой еще командир, без связей и поддержки сверху, и вдруг – в главную карьерную академию! Однако Крупенин настоял на всех командных уровнях. Так что к началу войны Полнер был уже из того незаурядного типа командиров, которые имея в прошлом боевой опыт, в настоящем были блестящими теоретиками. Да еще сам уже к этому времени он стал автором двух или трех специальных учебников по тактике боя на открытой местности с преобладающей силой противника и по тем самым «вредным» методам выхода из окружения большой плотности. Тем более что изучал он, прежде всего, немецкую науку и великолепно знал все нынешние германские повадки, воспринятые теми еще из древнегреческого и римского военного опыта.
Выводить из окружения войска полковник Полнер начал с самого начала войны. Он блестяще владел немецким языком, на котором у них даже разговаривали дома – жили на Украине в плотной немецкой помещичьей среде, а отец Полнера был управляющим в одном крупном и в двух мелких немецких имениях. Немцы расселились там еще по приказу Екатерины Великой и привнесли на Украину особые формы хозяйствования.
«Осенние богачи» – называли в этих местах владельцев мелких имений: будет урожай, будет богатство, не будет урожая – останется лишь чрезвычайно скромная жизнь. Управлять ими – значило составить приданное немецким невестам, а это было весьма важно по тем временам. Потому и уделялось особое внимание опытному управляющему, от которого зависело в таком деле многое, если вообще не всё. Отец Моисея Львовича готовил к этому ответственному труду и сына, заставлял его прилежно учить не только немецкий (а это было обязательно в той гимназии, наряду с латынью и древнегреческим), но и французский. В тех местах особенно ценились крепко образованные люди. Всякому барину (не только немцу, но и русскому, и украинцу, и поляку) хотелось видеть в своих управляющих того, за кого перед уездным обществом будет не стыдно и кто управлялся бы с его богатством по чести и совести. Считалось, что образование дает культуру, а та, в свою очередь, порядочность.
– Всякое воровство идет от бескультурья, – нравоучительно твердил Лев Давидович Полнер сыну Моисею, – даже если вор, вроде бы, образован. Но образован-то он кое-как! Писать, читать, считать выучился, даже, может быть, и за столом сидеть правильно, пользоваться приборами, салфетками, а вот обо всем остальном, относящемся исключительно к гуманитарным наукам, не имеет никакого представления. Гуманитарные науки – не пустая болтовня какая-нибудь, а – мудрый опыт поколений сожительствовать друг с другом и соблюдать общие правила для этого. Собственно, это и есть истинная культура.
Он не исключал, что его сын уедет когда-нибудь в Германию или во Францию и там сумеет честно делать то же самое, что он, старый управляющий, всю свою жизнь делал на Украине, под Полтавой, то есть справедливо управлять сельскохозяйственными угодьями. Французский язык, наряду с русским, украинским и идишем, позволяли Моисею постигать толерантные гуманитарные ценности. Латынь и древнегреческий – вели по бесконечному лабиринту философских, политических и военных древнейших наук. А вот немецкий язык пригодился Моисею Львовичу совсем для иного дела. Судьба все решила по-своему.
Внешне полковник Полнер на еврея похож не был, разве что, крупными карими глазами и густыми кустистыми бровями. Но такие лица вполне можно было встретить и среди немцев, живших в Баварии, то есть ближе к югу Европы, на границе с Францией или Австрией. Поэтому с первых дней войны его облачали в немецкую полевую офицерскую форму и на этажерке У-2 глубокой ночью забрасывали во вражеский тыл. Он держал в голове все карты местности, самые подробные и мелкие, вплоть до указателей высот, впадин, оврагов, лесов и перелесков, шоссейных и железных дорог, селений и даже отдельных домов. Это был человек феноменальных способностей.
Под Минском его захватили окруженцы и решили расстрелять, приняв за настоящего немецкого офицера – не поверили, что он разыскивает окруженные войсковые группы и после их объединения выводит к своим на переформирование. Это в условиях общего панического бегства казалось невероятным. Такого опыта в Красной армии еще не было, а трудов полковника Полнера, открывавших как раз эту короткую и очень «свежую» страницу советской военной истории, никто не то что не читал, но даже и не знал об их существовании. Они считались работами совершенно секретного тактического направления, которое не очень-то и любило командование. Какие такие окружения? Какие еще бои в глубоком тылу? Кто там оказался, тот трус и предатель!
Если бы тогда не оговоренный заранее пароль, а именно – точно в срок произнесение по радио из Москвы двух казалось бы бессмысленных фраз, поставили бы Полнера к ближайшей сосне, и тут бы и кончилась его опасная научно-практическая деятельность. На его счастье в том военном подразделении, попавшем в окружение в районе Минска, оказался достаточно мощный передатчик, способный ловить и короткие радиоволны. Это и спасло жизнь сначала ему, а потом и окруженцам, которых он все же вывел к своим уже через пять с половиной дней. Да еще взяли в плен двух старших офицеров вермахта с подробными секретными картами глубокого тыла немецких войск и специальными донесениями разведки.
А скандал, из-за которого буквально рассвирепел Сталин, случился вот какой – о блуждающей по немецким тылам уже неделю той самой стрелковой дивизии НКВД стало каким-то образом известно в Ставке. Сталин наорал на Берию и тут же распорядился направить туда опытного военного, способного разыскать их, остановить беспорядочное бегство и даже организовать надежную оборону до подхода резервных сил Красной Армии.
Этим военным и оказался полковник Полнер. Однако пока он добирался до головы мечущейся по дорогам колонны, капкан окончательно захлопнулся, и дивизия, не очень-то, как обнаружилось, потрепанная, оказалась в смертельной ловушке. Командиры войск НКВД на пощаду у немцев рассчитывать не могли. Все они были коммунистами и чекистами, а командир дивизии, креатура самого Сталина, за год до войны к тому же был начальником одного из секретных северных лагерей, в котором содержались особые иностранцы, в том числе, немцы и австрийцы. О том лагере рассказывали очень нехорошие истории: и о самочинных расстрелах, и об изнасилованиях жен и дочерей осужденных, которые добивались свиданий, и о пытках, избиениях. Нескольких оперативников из лагеря в дивизию перевели вместе с командиром, среди них был и начальник штаба, человек крайне жестокий и несправедливый даже по отношению к своим. Взаимное неуважение, а в некоторых случаях, даже ненависть, были обычным явлением в командирской среде той элитной дивизии.
А к приезду Полнера здесь уже царили паника и анархия, усугубившие обстановку до критического положения.
Появление из Ставки полковника стало для значительной части командного состава дивизии единственным шансом выжить. Полнер сумел остановить паническое бегство, буквально за полтора иди два часа собрать дивизию в единый кулак и немедленно начать отступление в сторону Москвы в боевом порядке. Прежде всего, он наладил разведку, отобрав для этого пятнадцать опытных и физически хорошо подготовленных военных. Группы по пять человек постоянно шли в особой последовательности: две параллельно с основной колонной и одна – не менее чем за километр впереди. Когда одна из фланговых групп обнаруживала противника, об этом немедленно сообщалось в мобильный штаб и передвижение дивизии корректировалось. Полковник выделил взвод стрелков, который за все время перемещения колонны трижды вступал в боевой контакт с немцами, уводя их далеко в сторону. Взвод был обеспечен двумя полугрузовыми автомобилями и шестью мотоциклами с колясками, отбитыми у немцев в одном из коротких боев. Он успевал передвигаться с такой скоростью, что немцы, преследуя его, очень быстро теряли ориентиры, и каждый раз уводились им далеко от самой дивизии. Во время одного из таких сложных, путаных маневров этим самым взводом и была обнаружена та полуторакилометровая брешь, каким-то образом забытая обычно аккуратными немцами. Дивизия отчаянно рванула в этом единственном направлении. Нужно было пройти почти восемь километров вдоль линии фронта по немецким тылам к той бреши и около двух километров поперек ее в сторону своих.
Немцы поняли свою ошибку очень поздно и тут же послали в том же направлении штурмовую авиацию и сводную танковую группу с пехотным десантом, что вообще было для них явлением до чрезвычайности редким (они на броню обычно пехоту не сажали, а использовали для этого крытые автомобили). На узком перешейке, между двумя крайними флангами произошло жесточайшее столкновение. Русским нужно было успеть просочиться в эту случайную брешь. Немцы же хотели не только одолеть окруженцев, но на «их плечах» проскочить уже в русский тыл и расширить фронт в этом месте.
План Полнера казался слишком рискованным – легче, по мнению кого-то из его командования (а это обсуждалось уже позже, когда все закончилось), было потерять всю дивизию целиком, чем потом отступать от прорвавших немецких танков, а следом за ними и моторизованной пехоты. Но Полнеру уже тогда терять было нечего, и он, окончательно взяв на себя командование дивизией, приказал прорываться. Эта полуторакилометровая более или менее свободная фронтовая полоса была последним шансом для всех. Она, собственно, оказалась не совсем свободной – на ней в это время неторопливо окапывались два неполных взвода немецкой саперной части. Они были сметены дивизией за несколько минут – просто врыты в землю.
Вот тут, в этот самый момент, и оказалась инспекционная группа резерва Ставки, в которой находился в качестве охраны одного из старших командиров, личного представителя Буденного, Павел Тарасов. Сначала очень близко застрекотали пулеметы, с неба вниз, к земле, нырнуло несколько штурмовиков, и почти сразу после этого появилась авангардная группа дивизии НКВД. На хвосте у дивизии буквально висели бешено плюющиеся огнем немецкие танки количеством не менее пятидесяти, а то и больше. Инспекторы группы резерва никак не могли разобраться, что же тут в действительности происходит. Двенадцать тяжелых танков, пытавшихся обойти дивизию с левого фланга, отрезала и им путь назад.
Полтора десятка инспекторов из резерва Ставки внезапно угодили в самый центр рвущейся из окружения дивизии. Энкаведешники, тем не менее, шли по всем правилам военной науки – неширокими компактными флангами, с передовым охранением, немедленно ставшим остроносым, целеустремленным авангардом, а также и с арьергардом, где было в этот момент сосредоточено самое мощное в дивизии вооружение – пулеметы, бронебойные ружья, гранаты и автоматическое оружие.
Поразительно, но несколько полков, с входящими в них батальонами и ротами, двигались таким компактным, тесным и мощным кулаком, что остановить их стало уже невозможно. Несмотря на бомбардировку и танковый обстрел, они упрямо сохраняли строй и не растекались по фронту. Концентрированный, очень плотный огонь с их стороны по штурмовикам, танковой группе и пехоте создавало надежную заградительную стену, через которую пробиться без страшных потерь для немцев было нельзя.
Танки, тем не менее, упорно пытались разбить строй, но с уступов по ним велся очень точный бронебойный огонь. Полнер вовремя понял конечную и чрезвычайно опасную цель немцев и решил не заводить дивизию в вглубь своей территории, а немедленно закрыть ее же телом ту самую брешь, образовав свой собственный эшелон обороны.
Вот тогда к нему и попали инспекторы из группы резерва. Столь остроумного решения еще никто никогда не предпринимал и такой боевой оперативности от русских войск немцы никак не ожидали. Они были остановлены и даже отброшены назад. Дивизия мгновенно перегруппировалась, и пока арьергардные роты держали напор немцев, основной костяк окапывался там, где до них уже нарыли множество удобных щелей саперы из тех двух неполных немецких взводов. Этот маневр мог войти в учебники, как пример тонко рассчитанной дерзости полководца, коим тут был полковник Полнер, а не бледный, растерянный командир дивизии.
Павел бывал в боевых операциях в кампаниях тридцать девятого года, но в такое пекло, как теперь, он угодил впервые. В одном из немецких окопов во время обстрела он оказался рядом с полковником Полнером. Собранность и хладнокровие этого человека, требующего постоянную связь со всей дивизией, и, главное, непонятно каким образом ее устанавливающего, его поразило. Полковник велел немедленно укрепить свой командный пункт и организовать оборону в ожидании все прибывающих из немецких тылов потрепанных, истерзанных рот отступающей дивизии НКВД, а именно тех, кто и составлял арьергардную защиту. В течение буквально неполного часа выросли непонятно каким образом организованные укрепления, насыпные брустверы и даже два мощных ДОТа на флангах. Он тут же распорядился разбросать попавших под обстрел инспекторов группы резерва Ставки на те самые фланги и взять ими на себя командование там, где уже не было командиров или где командиры не справлялись. Павла он оставил при себе для связи.
Через час бой затих – почти вся дивизия прошла сквозь брешь, потеряв лишь малую часть, и торопливо окапывалась в ожидании новой атаки. Однако немцы поняли, что тут прорыв вглубь русской обороны обойдется им слишком дорого и, наконец, отступили. Возможно, они бы предприняли еще не одну атаку, но из тыла к русским подошло три стрелковых батальона, две орудийные батареи и десяток танков. Дивизия НКВД неожиданно образовала уступ, который полковник постепенно втянул назад, чтобы избежать опасных фланговых боев.
Павел тогда впервые увидел немцев сблизи. Он залег к пулемету, осторожно, с непонятным ему самому чувством почтения подвинув в сторону убитого пулеметчика, и поливал атакующих, совершенно бесстрашных, крупных мужчин в серой форме и в крупных темных касках, длинными, не очень точными очередями. Его больно толкнул в бок какой-то немолодой уже командир и повертел пальцем у виска. Павел, тяжело дыша, прижался лбом к горячей поверхности пулемета (потом еще долго на лбу оставалась красная полоса от ожога) и постарался взять себя в руки, унять дрожь в груди. Немцы за эти несколько секунд успели приблизиться настолько, что он даже уже различал их лица, бледные, с желваками на скулах, сжатыми губами и с блестящими смертельным отчаянием глазами. Он, вспомнив предостережение Женьки Рукавишникова еще во время «польского рейда» никогда не смотреть в глаза тому, кого через секунду развалишь пополам шашкой или прострелишь пулей, выругался вслух на себя, потом точно так же, как немцы, крепко сжал зубы и, вдруг окончательно овладев собой, дал несколько точных, не очень длинных пулеметных очередей. Пятеро или шестеро тут же поникли, еще двое согнулись пополам и метнулись назад. Атака захлебнулась его огнем. Справа к нему подбежали трое с винтовками и тут же открыли беспорядочную пальбу по остановившейся цепи.
Немцы еще раз попытались подняться, но сразу потеряв убитыми пятерых, на четвереньках, быстро перебирая ногами и руками, попятились назад. Павел рассмеялся в голос, такой забавной, даже комичной показалась ему эта неожиданная сценка. Он больше не стрелял, а те трое рядом уже высматривали свои цели, как в тире, не спеша, с выражением необоримого азарта на лицах; один из них от усердия даже выставил из сжатых губ кончик языка. Они как будто соперничали друг с другом – кто поразит больше целей: вон тот с красным носом, вон этот с мелкими глазками, а вон еще толстозадый. Так стреляют в тирах по игрушечным битым-перебитым солдатикам, по дырявым башенкам, по лопнувшим давным-давно бубенцам, по талым свечкам и по частоколу из спичек.
Павел смотрел на них справа, в профиль, думая о том, что, если он сам не научится относиться к цели с такой же азартной запальчивостью, ему нипочем не выжить. Потому что, наверное, это и есть война: кто кого, кто быстрее, кто хитрее, кто бессердечнее. Не разбойничий рейд по польским тылам, не случайная перестрелка с польскими жандармами с двух сторон дороги, а вот так – с глазу на глаз, в красные носы, в сжатые губы, в откляченные зады, и считать, считать, считать… Наверное, также считали финны тогда: один русский, второй русский, третий русский… А они, русские, еще не умели так же хладнокровно, так же спортивно вести свой кровавый счет, потому-то их и щелкали одного за другим, как считал тогда полковник Боровиков: один финн – десять русских.
Павел посмотрел на отползавших немцев, внезапно приник к пулемету, поймал на мушку сразу троих и дал длинную, меткую очередь. Потом он вновь обернулся к стрелкам и, встретившись с одним из них глазами, тихо произнес:
– А у меня арифмометр, машинка такая. Слыхали? Она щелкает быстрее ваших счет.
И рассмеялся сквозь сжатые зубы. Один из стрелков молча отвернулся, а второй, тоже услышав Павла, ответил злой усмешкой и коротким кивком головы.
Уже в тылу, перед самым отводом дивизии на переформирование, Полнер вдруг в общем разговоре, при котором присутствовал Павел, вспомнил Германа Федоровича и даже сказал, что того только что представили к генералу.
Полнер, как оказалось, хорошо знал Германа Тарасова. Когда-то они вместе учились на факультативе Ивана Крупенина, того высоченного, более двух метров роста, худющего полковника, бывшего царского штабного офицера.
Позже Павлу пришла в голову неожиданная мысль, что ничуть было не странным оказаться почти рядом с Германом Федоровичем. Во всяком случае, здесь находился однокашник Тарасова полковник Полнер, который будто передал очередной «привет» от него. И этот бой, и тот жестокий счет, и немцы, и полковник Полнер, перехитривший всех и спасший дивизию – всё это неспроста, всё это не могло быть случайностью. Так было предрешено даже не войной, а самими людьми, ей с отчаянием сопротивлявшимся.
С Полнером, однако, Павел больше никогда не увидится. Это был короткий, хоть и чрезвычайно важный эпизод в его жизни; так же, как и та встреча на финской войне с Боровиковым. Но он услышит о Полнере от кого-то уже после войны. Тот получит всего одно легкое ранение, будет у Рокоссовского заместителем начальника оперативного отдела штаба фронта, весь сорок первый и первую половину сорок второго года «ночные ведьмы» на своих фанерных этажерках «У-2» будут забрасывать его в тыл к немцам, откуда он будет продолжать выводить тысячи окруженцев, а позже, в сорок третьем, примет участие в разработке «Курской дуги», дойдет до Польши, ворвется в разрушенную почти до основания Варшаву и в конце сорок четвертого его отзовут в академию Фрунзе на преподавательскую работу. Так Моисей Полнер, имея за плечами две войны, две академии, научную диссертацию и несколько учебников, останется полковником (еврей почти не имел шансов сделать генеральскую карьеру), будет вести в академии Фрунзе курс тактики, а потом уйдет из армии очень рано, совершенно больным человеком. Он умрет в 68-м году в возрасте шестидесяти трех лет в военном госпитале имени Бурденко. Будет лежать, похудевший, бледный, слабый, в отдельной палате и печально смотреть в серый потолок. Что он будет видеть там? Бесчисленные карты сражений, лица людей, которых он спас, а может быть, генеральские погоны, которые он так и не получил? Он попросит не приводить к нему двух маленьких внуков, чтобы они не запомнили его таким. Ведь всю жизнь полковник был сильным и уверенным в себе человеком. Таким и должен запомниться детям своей единственной дочери! Иначе они раньше времени поймут о жизни то, что им пока еще очень рано было понимать. Они должны окрепнуть внутренне и только после этого ощутить в себе ту же стержневую силу, ту же безоговорочную веру, что была у их деда, да и у всего того железного поколения. Поколение тихих железных солдат… Они живут, как им велят, а уходят в сиротливой тишине.
Возможно, Павел окончательно забыл бы об этом человеке (ему ведь еще придется пройти через такое, что должно было бы начисто вытравить из памяти все случайные и короткие встречи), но через три года в лазарете родная сестра полковника Полнера, военврач, будет латать его тело, изувеченное своим же снарядом. Вот тогда, в тяжелом бреду, Тарасов вспомнит и этого полковника.
…Но был еще один полковник, появившийся буквально на полчаса в его судьбе, и тем своим коротким появлением кардинально изменивший всю его дальнейшую жизнь. Имени этого полковника Павел не знал. Он помнил лишь, что это был стройный, высокий красавец в новой офицерской форме, только-только появившейся наряду с таким устаревшим понятием, как офицерство.
Это был последний день его службы у маршала Семена Буденного, тогда уже шла весна 1943-го года.
После тех боев, в сорок первом, после получения ранения в Котельниках во время штурмовой атаки немецкой авиации, Павел еще несколько раз выезжал во фронтовую полосу. Буденный упрямо продолжал держать его при себе.
В январе сорок третьего Семен Михайлович был назначен главнокомандующим кавалерией. До того он успел побывать командующим Северокавказским фронтом. Павел ни разу не выезжал с ним туда, но до него доходили нехорошие слухи, что маршал проваливал одно поручение за другим, и лишь защита Сталина уберегла его военную карьеру от полного краха.
Перевод Буденного на командование как будто бы лишь парадного рода войск, а именно – кавалерии, было иезуитским, издевательским наказанием вождя, известного в этом смысле особым, жестоким остроумием. Буденный чувствовал это, очень переживал, стал часто выпивать, вел себя несдержанно, нервно. Он больше был не в силах доказывать, что коней и всадников еще очень рано выводить из разряда боевой силы, потому что только они были способны поддержать и прикрыть пехоту во время длинных марш-бросков или стремительных атак. Но у противников «кавалерийской» теории были свои аргументы. Первый из них – трудное воспроизведение нужной популяции лошадей, их дорогое содержание, уход и прокормка. Слишком быстро они гибли в бою. Тут уж точно – не в коня корм! И второй аргумент – им противопоставлялась высокая боевая мощь противника, вооруженного точным скорострельным и автоматическим оружием, а также эффективной артиллерией и бронетехникой, которую так не любил Буденный.
Словом, чаще всего в то время Семен Михайлович пребывал в дурном расположении духа.
В самом начале 1943 года приказом Наркома обороны были введены давно забытые и даже презираемые когда-то погоны. В штабах, в тыловых интендантствах первыми надели новую форму, и полевую, и караульную, и даже выходную, парадную. Вместо грубых рубах свободного крестьянского покроя появились аккуратные гимнастерки с пуговицами на вороте и на груди, да еще с накладными карманами. Окончательно исчезли буденовки, их сразу после финской кампании стали заменять пилотками, появились новые фуражки, а зимой – шапки-ушанки у рядового и командного состава и папахи у полковников и генералов. Средний командный состав обувался уже в хромовые сапоги, а рядовой либо оставался в ботинках и обмотках или, в лучшем случае, в грубой кирзе. Но самое главное – командиры стали называться офицерами, красноармейцы солдатами или бойцами. Генералы, правда, появились еще в сороковом.
Павел по распоряжению своего командования уже 16 января, на следующий день после приказа наркома был переодет в ту самую новую форму, в теплую зимнюю гимнастерку, ботинки с обмотками (кирза ему не досталась – не завезли еще на склад), в шапку-ушанку и новую серо-коричневую шинель, грубую, но теплую. Ему было очень жаль расставаться с той, похожей на кавалерийскую. Он отнес ее на Ветошный и там спрятал в стенном шкафу, на кухоньке. На зеленых Пашиных погонах с бордовым кантом появились по три лычки, что означало – сержант-пехотинец. Поясной ремень тоже заменили на кожаный, с простой, открытой пряжкой. Павел смотрел на себя в зеркало и удивлялся – совсем другой человек перед ним. Какой-то чужой. На улицах старики оглядывались на новую форму, особенно офицерскую и кто довольно, а кто с презрением, цокали языками. Кому-то погоны и гимнастерки напоминали нечто ностальгически близкое, а кому-то – ненавистные годы царского времени и гражданской войны.
Павлу вернули винтовку и приказали стоять на часах только с ней, без револьвера на поясе – как положено по уставу. Капитан Стирмайс, которому очень шла новая форма, стал еще более надменным. Он постоянно придирался к тому, что у Павла то воротник расстегнут под подбородком, то клапан кармана загнут, то ремень недостаточно натянут. Заставлял дважды в день чистить обувь, но особенно внимательно, прицеливаясь глазом с обратной стороны, всматривался в ствол винтовки: резко, с удовольствием вслушиваясь в смачный щелчок, отводил затвор и вертелся с винтовкой к свету так, чтобы тот попал в ствол по-возможности более глубоко, а потом всегда недовольно крутил своей красивой головой. Остальные офицеры охраны только с усмешкой поглядывали на Стирмайса, но перечить ему или останавливать не решались. Все-таки он считался старшим в охране, как когда-то Саша Пантелеймонов, так и не доживший до новой формы.
Маршал лютовал все больше, и уже даже на трезвую голову. Ему понравилось срывать погоны со старших офицеров за малейшую действительную или надуманную провинность. Казалось, он наслаждался тем, о чем мечтал всю свою жизнь – сорвать погоны! Скандалил по-прежнему громко, все чаще рукоприкладствовал.
Зная за ним эту привычку, Стирмайс требовал от часовых самым внимательным образом обыскивать приходивших к маршалу офицеров. Неравён час, кто-нибудь из них озлится и пальнет между глаз старому кавалеристу за его казацкую несдержанность! Генералов уважительно, ненастойчиво обыскивали лишь офицеры. Да те и сами клали на стол в приемной личное оружие и с трепетом заходили к маршалу.
В апреле 43-го случилось то, что окончательно изменило жизнь Павла Ивановича Тарасова. Закончилась одна часть его солдатской жизни и началась другая, самая странная и самая горькая.
Утром маршал был в приподнятом настроении. Он весело расхаживал по приемной и по привычке грубовато подшучивал над двумя адъютантами, молодыми офицерами, навязанными ему кем-то сверху, подмигивал старой своей, сухой, как серая бумага, машинистке Анне Марковне и даже Павлу, стоявшему по обыкновению у дверей на посту с винтовкой.
Буденный выразительно посмотрел на заглянувшего в приемную Стирмайса и заговорщицки скосил глаза на кабинет. Тот пошленько усмехнулся, кивнул и тут же исчез. Через пятнадцать минут появилась Галя из буфета, в белом передничке и в белом же гофрированном кокошничке. Она везла впереди себя тележку на колесиках и взволнованно краснела. Все уже знали, что на тележке, прикрытой крахмальными салфетками, лафитничек с коньячком, баночка с красной и баночка с черной икоркой, маслице, балычок дальневосточный и еще что-нибудь аппетитное. Однако самой аппетитной из всего угощения была Галя – среднего росточка, но на длинных стройных ногах, крутобедрая, с высокой пленительной грудью, блондинка, да еще с глубокими карими глазками и с кокетливым румянцем на кругленьких щечках.
Галя, не оглядываясь, вкатила в кабинет маршала тележку (она никогда и никем не обыскивалась, как и ее сменщица Тася, напротив, высокая, тонкостная брюнетка), Стирмайс предупредительно затворил за ней двойные створки дверей и строго посмотрел своими светлыми до хрустальной пустоты глазами на каждого в приемной по очереди. Все, кроме машинистки, и без того занятой своим пулеметным стрекотом, предупредительно отвели глаза. Стирмайс покачался на носках зеркально чищенных хромовых сапог, потер холеные руки и, поскрипывая кожаными подошвами, степенно пошел к выходу из приемной. Он остановился рядом с вытянутым в струнку Тарасовым и вдруг резко заглянул ему в глаза, будто хотел застать врасплох. Потом чуть брезгливо отпрянул. Щурясь, чуть наклонив к своему левому золотому погону красивую голову, Стирмайс осмотрел солдатскую гимнастерку сверху до низу, пробежал быстрым, придирчивым взглядом по надраенным до матового блеска ботинкам, по крепко накрученным серым обмоткам и, наконец, остановился на плотных наколенниках новых солдатских шаровар, которые тоже ввели вместе с новой формы (у офицеров было галифе). Капитан недовольно причмокнул губами.
– Форму вам придумали нелепую, – сказал он так, словно это Павел ее придумал и сшил, – Другое дело, офицерская! Любо-дорого смотреть. А тут – мешок и мешок. Удобно хоть носить-то?
– Так точно, – негромко отчеканил Павел и покраснел от волнения. Он смотрел прямо перед собой мимо уха капитана, в сторону окна.
– Что, так точно?
– Удобно, товарищ капитан. Тепло. Не жалуемся.
– А ты попробуй, пожалуйся, умник! Окопались тут! Родина воюет, а они при кухне! Бойцы!
Павел чуть не задохнулся от возмущения и обиды, потому что он уже давно вновь начал писать рапорта с просьбой отправить его на фронт. Их было уже пять. Но все приходили к тому же Стирмайсу, и тот рвал их на мелкие клочки. Однажды даже кинул их в лицо Павлу. Тогда рядом никого не было, и Павел смолчал, потому что знал: любой его ответ будет лукаво перевран, и Стирмайс, почему-то ненавидевший его, воспользуется случаем и отправит Павла вовсе не на фронт, а прямо в лагерь. Он и сам самодовольно говорил не без знания дела и не без опыта, что хорошему следователю нужен только человек, а все остальное он придумает сам.
На этот раз Тарасов, быстро покосившись на адъютантов и на машинистку, вдруг громко и ясно ответил:
– Виноват, товарищ капитан. Я уже писал, …рапорта писал с просьбой отправить меня в действующую армию, на фронт, …, я не окопался! Я и в польской кампании был, и на финском фронте…, и в 41-м…в бою…, был танковый обстрел, потом прорыв… Меня и в Котельниках, на станции, ранили, и еще сильная контузия… У меня и награда имеется, товарищ маршал лично представлял…
– Разговорчики! Устава не знаете, товарищ сержант? На часах болтать строго настрого запрещено.
– Так вы ж сами спрашиваете, товарищ капитан…
– А ты устав прежде всего чти, солдат…, а не начальство. Может, я тебя проверяю? А?
– Виноват.
– Хорошо, что понимаешь. А чтобы еще лучше понимал, наряд тебе вне очереди, как сменишься. Понятно, сержант?
– Есть наряд вне очереди.
Стирмайс поправил фуражку с прямым козырьком и вразвалку вышел в дверь.
– Сволочь, – прошипел один из адъютантов и тут же осекся.
Павел просился на фронт еще и из-за этого светлоглазого мерзавца Стирмайса. Он допекал его все эти годы. Казалось, Павел ходил по тонкой корке льда, которая вот-вот обломится и он топором пойдет ко дну.
О Стирмайса ходили разные слухи с самого его появления – и что он был женат на дочери одного из заместителей Берии, и что когда-то начинал следователем по каким-то очень важным и очень секретным делам, и что он лично принимал участие в расстрелах осужденных из высшего командного состава армии накануне войны. Говорили, что он лишь наполовину литовец, по отцу, комиссару, погибшему в двадцатом году в Крыму, а по матери он украинец или белорус, а может быть даже и поляк. У него был еще старший брат, служивший в военной прокуратуре во Владивостоке. Того арестовывали, приговорили к десятилетнему сроку, но через год или два вернули обратно, сняли все обвинения и даже восстановили в должности. Так этот брат теперь там лютовал с врагами народа так, как никто другой. Я, мол, знаю их изнутри, баланду с ними шамал, меня не обкрутишь!
Это в полголоса одному из адъютантов рассказывал майор, приехавший из Владивостока и направленный в одну из кавалерийских частей начальником штаба. Стирмайсы похожи, как зверьки, сердился майор, их бы, гадов, на фронт, а они в глубоком тылу сидят и в ус себе не дуют. Этот-то, наш, продолжал откровенничать майор, сознался, когда его самого допрашивали, что их папашу в Крыму красноармейцы на куски порвали за жестокость и подлость. Тот еще был…комиссар! А мамаша их – дочь сапожника, у того своя мастерская была, кажется, в Познани. Тоже, говорят, фрукт был незабвенный! О нем ходили слухи, что он подмастерьям за неаккуратную работу ладонь к доске гвоздем прибивал. Сначала спрашивал, какой рукой делал, а потом и прибивал. Отец одного из них вдарил этого сапожника его же молотком по балде и тот сдох. А дочь его бежала и всем потом рассказывала, после революции уже, что отца, мол, убили в полиции за подпольную работу. Это все повылезало на допросе братца вашего Стирмайса, заводился все больше майор. А потом он возьми да вернись назад. Все сначала-то вздохнули – одной сволочью меньше, дескать! А эта сволочь аж в два раза сволочнее стала! Слава богу, причитал майор, получил вон предписание! Лучше уж на фронт, чем с такими там, в тылу-то… Сюда захожу…, мне нашим командованием приказано к маршалу первоначально доложиться, жаловался он, а в дверях сталкиваюсь с той же рожей, только немного помладше и ростом выше. Я его сразу признал. Ошибки быть не может! И фамилия та же, и отчество… Братец, точно! Зверье! Со всех сторон, как ни посмотри, зверье!
Маршал майора так и не принял, но зато о семье Стирмайса в его штабе стало известно многое. Однако тот держался, по-видимому, крепко.
…Через час с чем-то из-за дверей маршала выкатила свою тележку со скомканными салфетками и грязной посудой сама уже какая-то скомканная, несвежая Галя. Пряча глаза, но и постреливая ими с тайной гордостью по сторонам, она шмыгнула с телегой в дверь, которую перед ней приоткрыл Павел. Галя на секунду замерла в двери и, подавив улыбку, подмигнула ему.
– Постарел, казак… Выдохся… – шепнула вдруг она доверительно и хихикнула.
Павел отвернулся в сторону. Галя, обдав его запахом потного женского тела, обеспокоив им его ноздри, вдруг дрогнувшие широкими крыльями, победно выплыла в коридор. Павел выдохнул и чуть пошевелился. Он приподнял веки и тут же встретился со строгим и неожиданно сочувственным взглядом машинистки. Она, не останавливая бега длинных пальцев по клавиатуре своего «пулемета», еле заметно кивнула. Павел покраснел и отвел взгляд.
Тут все давно понимали друг друга без слов. И еще все знали, что, если у маршала в чем-то неудача, сейчас начнет лютовать. Оба адъютанта как по команде поднялись и один за другим, прихватив какие-то полупустые папки, исчезли в двери, ведущей мимо Павла в коридор. Анна Марковна, машинистка, сорвала с каретки лист, хлопнула его на стол и тут же вложила в какую-то серую папку, потом молча протянула ее рядовому Муслиму Сулейманову, что сегодня дежурил тут в качестве курьера.
– В первую канцелярию, Колобову, – коротко сказала она и заправила очередной лист. Сулейманов, плохо понимавший по-русски, испуганно вздрогнул, схватил папку и бросился к двери.
– Майору Колобову, – успел шепнуть ему Павел, чуть наклонив вперед голову, когда курьер пробегал мимо него, – на третьем этаже, слева, дерматиновая дверь.
– Рахмат…, товарищ…, – ответил одними губами рядовой Сулейманов и нырнул в холодное, длинное и темное жерло коридора.
Анна Марковна опять метнула острый внимательный взгляд на Павла и тут она неожиданно улыбнулась. За многие годы он впервые увидел, что улыбается она, оказывается, светло и мило. Будто солнечный луч мелькнул у нее на губах и в морщинках вокруг глаз. Надо же было столько лет проработать в одном небольшом с ней пространстве, чтобы понять это, наконец, и почувствовать, что она не только меткий «пулеметчик», но еще и весьма понятливая в чем-то, кроме службы, женщина. Павел кивнул ей и его губы ответно дрогнули.
В этот момент входная дверь опять приоткрылась и в приемную, где оставались машинистка и Павел, вошел высокий, лет сорока с небольшим, стройный и худой полковник с коричневым кожаным портфелем. Павел раньше несколько раз видел этого темноволосого человека еще в старой пехотной форме, знал, что он служит в оперативном отделе в какой-то ответственной должности. Сейчас новая форма смотрелась на нем блестяще, франтовато. Полковник был на редкость красив – черноок, смугл, с прямым, несколько удлиненным тонким носом, с узкими белыми губами, высоким лбом неглупого человека. Разве что подбородок был несколько слабоват. Как звали его, Павел не знал.
Полковник осмотрелся и повернулся к Павлу:
– Сержант, а где адъютанты?
– Не могу знать, товарищ полковник. Вышли только что…оба.
– Маршал у себя?
– Так точно.
– Он звал меня. Доложите?
– Не имею права покинуть пост, товарищ полковник. Вы обождите тут, сейчас кто-нибудь из адъютантов или из охраны вернется…
– Мда. Порядки…, однако.
Он прошелся по приемной, остановился около машинистки, но та уже, не поднимая головы, вела свой бесконечный бой. Полковник резко раскрутился на каблуках сапог, подошел к столу одного из адъютантов и достал из кобуры ТТ. Грохнул его на стол. Потом решительно вернулся к Тарасову, раскрыл портфель, с капризным раздражением показал его полупустое нутро и столь же капризно, даже демонстративно, развел в сторону руки. Он производил впечатление очень занятого человека, у которого каждая минута на счету, а любая заминка срывала его важный деловой план. Весь его гордый вид свидетельствовал о том, что он сотни раз проверенный человек и всякая дополнительная проверка – лишь пустая и никчемная формальность. Тарасов часто видел таких в маршальской приемной, но не уступал им, а отводил глаза и, как говорил когда-то Рукавишников, «держал стойку». Уступать же приходилось лишь под давлением кого-нибудь из охраны, либо самого Семена Михайловича. Еще до финской воны, однажды тот, нетерпеливо ожидая важного штатского человека, которого не впускали к нему из-за рутинной проверки, затянувшейся минут на десять или чуть больше, выскочил из своего кабинета и с яростью, топорща усы, заорал на Тарасова:
– Один дьявол знает, что себе позволяют! Формалисты! Тут государственное дело стоит, а они по карманам шарят точно мазурики! Отставить! Этот человек лучше тебя проверен!
Павел покраснел и растерянно отступил от штатского. Буденный схватил посетителя за плечо и буквально поволок к себе. У того задрался пиджак и из-под брючного ремня на открывшейся нижней части спины выскочил край мятой белой рубашки. Посетитель тоже был весь пунцовый, хотя в глазах и мелькнуло мстительное, довольное чувство – мол, видали, как ценят, а вы, в самом деле, прямо-таки защекотали своей дурацкой проверкой!
Руковшников, увидевший это со стороны (он был занят с Анной Марковной у печатной машинки со срочным документом, касающимся охраны) предостерегающе поднял ладонь и демонстративно нахмурился. Позже он отвел в сторону Павла и шепнул:
– Ты все правильно делаешь! Маршал у нас горячий! Сегодня так, а завтра эдак! Вот упустишь кого-нибудь, тогда он тебя прямо с винтовкой съест, без масла даже. Выгонит к чертовой матери! А если малость задержишь кого-нибудь в приемной ради нашего дела, так самое большее, поорёт, даже по шее может двинуть, но все равно уважать будет… Потому что ты свою задачу знаешь и исполняешь ее примерно! Так держать, Тарасов!
Но на этот раз все обстояло иначе, потому что не было теперь рядом Рукавишникова, и вообще никого, кроме Анны Марковны, не было. Да и полковник Тарасову нравился, стройный, с ясным взглядом, занятой, энергичный. Таких маршал более всего ценил и за задержку такого обычным окликом не обошлось бы.
Павел тяжело вздохнул, зажал подмышкой высокий ствол винтовки и привычно пробежался руками по бокам полковника, который специально для этого все еще стоял с разведенными в стороны руками.
– Всё? – криво усмехнулся полковник, – Чистый?
– Так точно, товарищ полковник, …только никого из офицеров все равно же нет! – Павел с усилием взял себя в руки, решительно отбросив в сторону мысль о том, что полковника в виде исключения можно было бы пропустить, и, отводя глаза, твердо заявил, – Так что вам все равно придется обождать. Вон на диванчик присаживайтесь, товарищ полковник. Не положено иначе, виноват…!
Но полковник не успел присесть, хотя и сделал уже нетерпеливый, нервный шаг к дивану. Тут повторилось почти то же самое, что тогда было при Рукавишникове со штатским.
Дверь из кабинета с грохотом распахнулась и в приемную буквально влетел расхристанный, взъерошенный Семен Михайлович. Усы его по обыкновению грозно топорщились. По-видимому, все еще не забывалась неудача с буфетчицей Галей. Буденный горячо блеснул глазами на полковника и грозно прорычал:
– Сколько вас ждать! Где доклад, черт бы вас всех драл! Мне к наркому через час!
Он зыркнул бешеными глазами на Павла и еще громче заорал:
– Где эти бездельники! Где адъютанты! На фронт сошлю!
Но никакого ответа от Павла он и не ждал. Тотчас развернулся на каблуках и широкими шагами метнулся обратно к себе в кабинет. За ним торопливо последовал сильно побледневший полковник с тонким портфелем, зажатым подмышкой. Полковник осторожно прикрыл за собой обе створки двери.
В приемной не умолкал сердитый стрекот «Ундервуда». Прошло несколько минут, может быть две или три, и вдруг, словно перекликаясь с канцелярской машинной пальбой, из кабинета маршала грохнул выстрел.
Павел пошатнулся от ужаса, мгновенно горячо ударившему сначала в сердце и тут же в голову. Краем глаза он заметил, как испуганно отпрянула назад машинистка, в два прыжка очутился у двери маршала, передернул затвор, резко распахнул створки высоченных дверей и тут же, с винтовкой наперевес, вломился в кабинет Буденного.
На ковре, перед длинным полированным столом для совещаний, раскинув руки, лицом вниз, лежал тот самый худой полковник. Маршал, в распахнутом кителе, чуть пригнувшись, стоял над телом и как будто с любопытством смотрел на бегущую от головы по ковру струйку черной крови. Рядом с полковником на ковре валялся небольшой никелированный браунинг.
Семен Михайлович медленно поднял глаза на Павла и вдруг растерянно развел руками:
– Вот, брат…какие дела! Застрелился, дурак! Я только сказал…в сердцах что-то, а он бах и прямо в голову себе. Вон из этого пистолетика. Как же ты его не досмотрел, солдат?
Павел медленно опустил винтовку и сделал невольный шажок вперед.
– Я досматривал, товарищ маршал, …честное слово! Не было у него никакого оружия. ТТ он в приемной оставил и всё… Я не знаю, откуда…
Буденный тяжело вздохнул, отвел взгляд и устало пошел к своему огромному письменному столу, что стоял в левом углу, около окна с настежь распахнутой форточкой.
– Охрану вызови, солдат, – буркнул он, не оборачиваясь, словно говорил о чем-то обыкновенном, – Пусть унесут его. А то кровью все зальет… Ковер тут…казенный.
– Слушаюсь…, товарищ маршал Советского Союза, – еле слышно отозвался Павел и растерянно попятился в распахнутую дверь.
Винтовка в его руках все еще была направлена острым штыком в сторону распростертого на полу тела. Штык мелко подрагивал, а на его кончике ярким веселым огоньком сверкал солнечный луч от окна. В кабинете было так убийственно тихо, будто кто-то боялся побеспокоить сон человека, застигший того в самый неподходящий момент.
Павел так и показался в приемной спиной к ней, медленно развернулся и растерянно поискал что-то глазами. На его лице застыло крайнее изумление, быстро меняющееся на глухое озарение. В голове, набирая скорость, понеслись мысли, одна другой страшнее. Они наполнили его взгляд болью и отчаянием, как стакан мгновенно набирается водой. На углах глаз закипела неожиданная слеза и тут же высохла от того, что глаза будто воспалились из-за высокой температуры, ударившей ему в лицо. Ему не раз приходилось видеть насильственную смерть, но тогда она была объяснима, хоть и жестока, а тут оставалась одна лишь жестокость и безвыходность. Полковника уж нет, его не вернуть! А вот безвыходность осталась, и осталась она не с маршалом, даже не с полковником, которого уже ничего не касалось на этом свете, а с ним, с солдатом, честно стоявшим на своем посту. Он вдруг ясно осознал, что его жизнь продлится немногим более чем уже угасшая жизнь полковника, и что, если эта жизнь и продлится, то теперь она станет иной, связанной со старой лишь тем единственным выстрелом из никелированного браунинга, невесть как оказавшегося в кабинете маршала.
За своим столом оцепенела Анна Марковна. Она испуганно выглядывала из-за громоздкого «Ундервуда», бледная, неузнаваемая.
В приемную вошли, беззаботно и даже весело болтая о чем-то, видимо, очень весеннем оба молодых адъютанта. Здесь как будто не было войны. О ней либо ничего не знали, либо знали так мало, что она не заслуживала серьезности на лицах. Зато за окном разворачивала свою легкую конницу очередная весна и это радовало их.
Сразу за ними следом – напротив, нахмуренный как обычно, вошел Стирмайс и еще один, новый офицер охраны, с заинтересованным, любопытным пока еще лицом.
Несмотря на разницу в настроении они все сразу одновременно догадались, что тут только что стряслось нечто экстраординарное – и по необычному виду машинистки, всегда собранной и строгой, а на этот раз крайне растерянной, и потому, что часовой с будто воспаленными глазами оказался с наклоненной вперед винтовкой у распахнутых дверей кабинета маршала. Лица их тут же приобрели одинаковый серый цвет и вытянулись так, что стали почти неотличимы один от другого.
Стирмайс стрельнул злыми прозрачными глазами на стол, на котором по-прежнему лежал тяжелый черный ТТ. Он тотчас, в один длинный прыжок, добрался до него и цепко схватил в руки.
– Чей! – истошно заорал он.
– Полковника…высокого…из оперативного…, – еле слышно прошептал Павел.
Его вдруг затошнило, голова пошла кругом. Он пошатнулся. В глазах стало темнеть, но Павел удержался на ногах – еще не хватало, свалиться тут, как барышне.
– Что стряслось! – сдавленно выкрикнул один из молодых адъютантов, на лице которого не осталось и следа от весенних настроений.
– Там…, – Павел растерянно показал острием штыка в сторону распахнутой двери, – Там полковник мертвый.
Офицеры, отпихнув в сторону и без того покачивающегося Павла, разом рванули в кабинет маршала.
Семен Михайлович стоял уже в центре кабинета, глубоко засунув руки в карманы генеральских бриджей, и топорщил усы. Китель по-прежнему был распахнут на груди, из-под него виднелась ослепительно белая исподняя рубашка. Он уже был собран и хладнокровен.
Маршал качнул головой в сторону тела полковника и промолвил властно:
– Уберите этого. Мальчишка! Пустил себе пулю в лоб в присутствии маршала! На фронт всех надо! Смерти не видели! Золотые погоны нацепили, гордые сразу стали! Не тронь их! Обижаются! Тьфу!
– Да как же! – Стирмайс разом взмок, – Его же досмотреть должны были… Часовой! Сволочь! А если б он в вас, товарищ маршал! Ах ты гнида! Тарасов! Тарасов! Стоять!
Последнее он уже ревел так, что казалось, будто сейчас стекла задрожат. Семен Михайлович вдруг побагровел и с силой топнул ногой в высоком кавалерийском сапоге:
– Не сметь! Капитан, не сметь!
Стирмайс ошеломленно остановился и попятился:
– Да как же, Семен Михайлович…, это же вредительство. Это же заговор!
– Идиот! Какой заговор! Он же в себя стрелял. Тарасова отпустить! Пусть идет. Завтра разберемся. И не трогать его! Ясно, капитан? Головой отвечаешь! Я тебя в порошок сотру! Ты меня знаешь! На фронт поедешь, в самое пекло, вот в таком виде, в каком ты есть!
Павел не помнил, как сдал оружие, как вышел из наркомата, как дошел до Ветошного. Маша болела, сильно простыла и была дома. Она уже два месяца никуда не выезжала и занималась на службе переоформлением дел из-за введения новых званий и новых же канцелярских форм. Вывезенный в сорок первом году архив уже вернули назад и заново сортировали. Нужно было отмечать погибших, комиссованных по ранению и выделять в отдельное хранение без вести пропавших. Их имена вносились в отдельный список и передавались в другое управление, которое уже по-своему занималось ими. Потом оттуда приходили запросы на тех, кто когда-то служил с пропавшими в одном отделе, и вновь писались списки, сверялись и захватывали все новый и новый круг людей. Все это требовало срочности. Она страшно уставала, даже немного похудела.
Короткий рассказ Павла о том, что с ним случилось, поверг Машу в отчаяние.
– Ты, наверное, не досмотрел как следует?! – Маша не могла даже плакать, – Спрятал он, должно быть, тот браунинг в портфельчик, или за поясом держал, на пояснице…
Она смотрела на Павла широко распахнутыми неподвижными глазами, в которых было уже почти окончательное понимание ужаса его положения.
– Да нет же! Нет! – горячился теперь Павел, сидя на табурете на крошечной кухоньке, – Я его как следует…, как положено… В портфеле были две бумажки и свернутая карта, тоненька такая… И ни одного отделения больше. Там спрятать ничего нельзя, даже перочинный ножик. Я еще по карманам его постучал, по галифе…, сзади, поясницу прощупал. Я же опытный, знаю, как, что и где можно спрятать. Понимаешь, они меня учили…Саша Пантелеймонов и Женька Рукавишников. Прятали на себе оружие…, а эти ведь всё умели…не то что капитан Стирмайс …орать только да зыркать горазд …, но ведь я все равно находил. По часам засекали… Десять секунд…не больше мне было надо. А тут этот полковник, франт этот! Да он дитя рядом с ними был… Кавалерист…, чего он может спрятать-то!
– А в сапоге, в сапоге!
– Они у него как влитые были. Я еще подумал, что тесные, ходить неудобно и снять тяжело… Начищенные, блестели, как у кота…ну это…! Сама понимаешь… Да к тому же, он был спокоен, только слегка совсем нервничал, что из-за адъютантов опаздывает к Семену Михайловичу. Сам же ТТ из кобуры вынул. Положил на стол, а потом ко мне подошел. Анна Марковна все видела!
– Ну, подумай, Паша, подумай! Может быть, ты что-нибудь все-таки упустил?
У Павла вспыхнули глаза, он еще больше покраснел, резко поднялся:
– Да что ты такое говоришь! Если я упустил, так меня к стенке надо. Понимаешь? К стенке!
– А если не упустил? – вдруг печально покачала головой Маша и устало села на табуретку, потому что до этого стояла перед Павлом, очень близко, – Если не упустил? Выходит, Семен Михайлович…сам…лично? Ты станешь доказывать, что досмотрел полковника как следует, а это означает… Ты сам понимаешь, что это означает, Павел! Они из тебя выбьют признание, что ты не досмотрел как следует полковника…
Павел опустил голову, вышел в коридор и оглянулся:
– Так и так мне крышка, Маша! Я это сразу понял.
Маша вдруг вскочила, отчаянно блеснула глазами и, оттолкнув Павла, метнулась в ближайшую комнатку.
– Это мы еще поглядим! Герман Федорович здесь. Его командующим 24-й армии только что назначили. Он на формирование приехал… А 70-ю сдает… Надо к нему, немедленно! Собирайся! Только быстро! Времени нет… Эти в любую минуту могут явиться и тогда пиши пропало, Паша! Кроме Германа Федоровича помочь нам больше некому.
– А где он? Как мы его найдем?
– Как найдем, как найдем! У них квартира на Горького. Пятнадцать минут пешего ходу отсюда, а то и меньше! Ну, что замер!
Молодой генерал-майор Герман Тарасов, которому это звание было присвоено, как и говорил полковник Полнер, еще в 41-м, когда он был только-только назначен командующим оперативной группы войск 39-й стрелковой армии, относился к своему служебному росту очень прагматично и даже холодно. Он хорошо знал, что в войну войска вступили почти без полководцев, и скорое отступление от границ к Москве как раз и было вызвано тем, что опытного командования почти не было. Накануне войны армия была обескровлена чередой арестов в высшем звене. Вокруг было пусто. Еще в академии в 37-м году он терялся от того, что происходит – на занятие иногда не приходили не только некоторые слушатели, но бывало, что и преподаватели, имевшие опыт в войне еще с Первой мировой или с гражданской. Они бесследно исчезали, а их места долго никем не заполнялись. Поэтому присвоение ему в 35 лет генеральского чина не только не обрадовало, но даже и несколько расстроило его. Ему казалось, что он взял чужое, хотя не было такого, кто посмел бы обвинить его в неучености, в скороспелости, и тем более, в карьеризме. Он прятал глаза от своих, хмурился и чувствовал, что как будто стареет раньше срока – это в тридцать-то пять! И боялся! Отчаянно боялся не врага, а своих, потому что видел, как безжалостно уничтожаются куда более опытные, чем он, люди. Он понимал, что так и до него дело дойдет. Вопрос лишь времени и обстоятельств.
Однако о нем всерьез заговорили в Ставке после январской, сорок второго года, торопецкой операции. Его 249-я стрелковая дивизия входила в 4-ю армию генерал-полковника Еременко. В Торопце, известном еще с тех пор как там сначала крестился сам Александр Невский, а потом отбивались атаки литовцев в Ливонскую войну, немцы еще с августа 41-го устроили огромные склады с военным имуществом. Ударной армии Еремина не хватало ни боеприпасов, ни горючего, ни даже питания для солдат. Он вызвал к себе Германа Федоровича и, обняв, попросил так, как просят только младшего брата:
– Помоги! Ты можешь… Возьми станцию и город. Только не дай им взорвать склады! Иначе нам конец! Дом горит! Наш дом…! Видишь ты…, горит!
Герман Тарасов сразу понял, какой дом имеет в виду Еремин – тот, что был подведен русской историей сотни лет назад под их общую крышу и что немцы подожгли в конце июня сорок первого года со всех сторон. Вроде бы отбросили их подальше от Москвы, но они были еще сильны и черт знает, откуда пополнялись новой силой, новой техникой, продуктами, лекарствами.
Герман Федорович получил тогда ранение, но командовал боями прямо с носилок. Чуть не отняли ногу. Представить только себе – одна из немецких рот сдалась его людям без боя, без единого выстрела! И это в январе 42-го! Станцию взял полк, состоявший из одних пограничников. Почти все там и остались. Но дивизия Тарасова умудрилась сначала отрезать немцев от западного направления, куда они пытались отступить (точно так же, как это случилось за несколько веков до этого с литовцами), а потом прижали их с востока и севера. Трофеями с немецких складов кормилась Ударная армия Еременко еще очень долго.
Вот тогда о Германе Тарасове и заговорили в Ставке. Он тут же получил новое назначение. Даже не успели зарубцеваться раны.
– Настоящий русский офицер! – восхищенно сказал в Ставке о нем Еременко и тут же осекся, потому что такое словосочетание в те годы больше было похоже на донос. А уж доносчиком-то он никогда не был.
Кто-то из присутствовавших старых генералов закивал и тут же торопливо поправил впечатление:
– Внук ссыльного поляка, между прочим. Мать – учительница. Уральцы… Самородок! Большевик! Хоть и молод еще…
Все с облегчением выдохнули.
Однако от 70-й армии резерва Ставки его отставили с непонятным раздражением. Заменили генерал-лейтенантом Галаниным.
Попытка разгромить центральную немецкую группировку в конце 42-го полностью не удалась. Армия, за которой не успевал обоз, попала в Севскую операцию неперевооруженной, усталой. Хотя это была единственная из всех занятых в той операции армий, которая сумела, несмотря на недостаток боеприпасов и питания, занять выгодные позиции. Генералу Тарасову все же удалось, в конечном счете, прорвать немецкую оборону ценой огромных потерь и со скрипом продвинуться на запад. Линию фронта с трудом выровняли, хотя и оставались еще опасные уступы. Наступление остановили из страха попасть в котел и перешли к позиционным боям. Его отозвали и приказали принять 24-ю армию. С начала апреля генерал Тарасов жил дома, в служебной трехкомнатной квартире на улице Горького, напротив Столешникова переулка.
Маша Кастальская, в форме старшего лейтенанта НКВД, тяжело дыша, буквально влетела в квартиру генерала. За ней несмело топтался высокий молчаливый увалень в сержантской форме. Он испуганно козырнул, увидев генерала, застегнутого на все пуговицы, и парадно вытянулся. Герман Федорович мазанул рассеянным взглядом по лицу солдата, что-то далекое кольнуло его в сердце. Но он не успел вспомнить, потому что Маша буквально повисла на нем и отобрала все внимание.
– Герман Федорович! Как хорошо, что вы здесь…
– Господи, Машенька! Ты ли это! Я только вошел…, представь. Сколько же мы не виделись?
– Много, много… Я уезжала…на учебу…сперва в Новгород, потом в Хабаровск… И еще…далеко… Куйбышев, Челябинск. Меня там задержали надолго…, а вы все на фронте…
– Да вот…прибыл, как говорится… Новое назначение. Мои-то в эвакуации все еще, на Урале, в Нижнем Тагиле. Пытаюсь их вызвать…, но не дают пока… Да и некогда. А ты теперь здесь? Все там же, в Ветошном? Жаль Наденьку… Я ведь тогда на похороны не успел. Не вышло… Я потом, позже, на могилу приезжал. Прости уж…
Маша обернулась назад и как будто вспомнила, что пришла сюда не одна.
– Да вот же, Герман Федорович! Разве не узнаете?
Генерал осторожно отстранил рукой Машу в сторону и с серьезным любопытством вгляделся в лицо солдата, вытянувшегося в струнку у двери.
– Господи! Да это ж Тарасов! Павел Иванович! Вот это номер!
Он вдруг кинулся к Павлу, хромая, схватил его за плечи и горячо затряс обеими руками. Это было странно видеть – молодой генерал, утерявший свой возраст из-за непомерного груза прошедших двух военных лет, с пергаментной, старящейся кожей на лице, порывисто обнимает молодого высокого солдата в новой форменной, не по погоде уже, ушанке, у которого с генералом, кроме случайно-общей фамилии, совпадает лишь мука в глазах. Они ведь очень разные: пришли в суровый военный мир каждый по собственной дороге и уйдут из него всякий в свою сторону. Казалось бы, обоим судьба благоволила до сих пор – сначала соединила их в Забайкалье, потом один вытянул второго в столицу, затем первый пошел кверху, а второй получил, благодаря ему же, скромное место на том же верху. Теперь первый, с генеральскими погонами, с широкими лампасами, готовится принять новую армию под свое молодое, но очень уж истрепанное к тому времени, крыло, а второго привели сюда, чтобы вытянуть из вырытой уже могилы и дать новую жизнь. Да, они очень разные, хотя и очень похожие, как бывает похож слабый ветерок на горячий ураган, потому что он не сам-по-себе метет, а народился от того урагана, и по-существу, является его кровным продолжением. Но вот ведь какой абсурд случается в жизни: ураган гаснет и погибает, а ветерок шелестит себе дальше, и никто даже не догадывается, что он и есть долгая память о том урагане.
Так разные они или все-таки одинаковые – этот генерал и этот солдат?
Один обнимает другого, а тот стоит навытяжку, смущаясь и не зная куда деть руки, улыбку, взгляд… И обнять хочет, и нарушить тем самым что-то по солдатскому уставу, может быть, самое важное, никак нельзя; иначе, в чем военная суть пути от их общего, случайного начала до этого момента!
– Ну, обрадовали! – отступил генерал, догадавшись, наконец, о неловкости своего и сержантского положения, – Вот доставила радость! Так вы вместе? Ай-ай-ай! А я и не знал! Вот так родственница! Ни слова за все эти годы! В мать! Определенно, в мать! Та тоже, как сделает что-нибудь, молчит себе, только улыбается. Но и ты, Машка, хороша! – и тут же вновь посмотрел с улыбкой на Павла, – Где служишь, Павел?
– До сегодняшнего дня все там же, – печально ответила за Павла Маша, а тот только робко развел руками и опустил голову.
Герман Федорович вдруг нахмурился, почувствовав неладное:
– Натворил что-то? Так просто, небось, не зашла бы? И его бы не привела.
Маша тяжело вздохнула.
На следующее утро в приемную к Буденному вошел, заметно прихрамывая, генерал-майор Герман Тарасов, строго посмотрел прямо с порога на одного из тотчас вскочивших молодых адъютантов и пожилую машинистку за ее шумной работой. У двери стоял навытяжку часовой с винтовкой. Краем глаза генерал отметил, что у того исключительно тупое и бесстрастное лицо. Это его неприятно кольнуло, отозвавшись в сердце чем-то непривычным, презренным для фронтовика. Он постучал пальцами по краю стола, не отрывая взгляда от внимательных, напряженных глаз смазливого адъютанта. В голове некстати пронеслось, что у того, пожалуй, слишком оттопырены крупные уши – святятся от солнца розоватой, поросячьей чистотой, точно китайские фонарики. Он видел такие бумажные фонарики в двух или трех домах в Забайкалье. Но генерал тут же взял себя в руки и сурово, добавляя к голосу солидные басовитые нотки, распорядился:
– Доложите маршалу. К нему срочно просится генерал-майор Тарасов, командующий 24-й армии.
– Слушаюсь! Однако, товарищ командующий, Семен Михайлович, сейчас заняты, у них офицеры из оперативного отдела штаба Центрального фронта. Совещаются… Но я доложу…тотчас, как только это станет возможным. Незамедлительно доложу, товарищ генерал-майор! Прошу пока обождать здесь. Чаю желаете? Мы из буфета можем попросить. Доставят немедленно.
– Пожалуй. С лимоном…и попросите сахару побольше, кусков шесть. Я сладкоежка, – генерал вдруг мягко усмехнулся, словно сообщил о чем-то очень трогательном.
Адъютант вежливо, с пониманием ответил умелой улыбкой и тут же взялся за телефонную трубку. Он был младше генерала лет на десять-одиннадцать, но тут же в уме подсчитал, что никогда не догонит того в звании. Тем более, к тому времени война окончится и генеральские погоны будут раздаваться уже по более экономному принципу. Адъютант тяжело вздохнул и с усилием отогнал от себя и ту мысль, что, несмотря на войну, он и теперь не на фронте, и носить ему свои капитанские погоны еще очень и очень долго, да и без боевых наград придется, видимо, обойтись. Зато, скорее всего, живым останется. А это уже немало. Почти карьера по военному-то времени…
Когда солдат в белом, слишком коротком, халатике принес чай и аккуратно поставил его перед Германом Федоровичем, дверь в кабинет к маршалу внезапно широко распахнулась и оттуда молчаливой толпой вышло человек восемь: от капитана до полковника. Адъютант резко поднялся и, отправив генералу предупреждающий, вежливый жест, ловко шмыгнул за дверь. Генерал криво, с непроизвольным презрением, усмехнулся, но все же подавил в себе улыбку и звонко погремел ложечкой по стенкам чайного стакана, будто смешивая сахар.
Через минуту адъютант вышел, чуть порозовел, под цвет своих оттопыренных ушей, и, дважды извиняясь, попросил сдать ему личное оружие.
– У нас тут, товарищ генерал…, вчера неприятность вышла… Застрелился один полковник из оперативного отдела… Опытный человек, старший офицер…и такое вот несчастье!
От лица адъютанта вдруг резко отхлынула краска, даже уши побледнели. Дело было в том, что в его голове только сейчас сложилось то, что и фамилия часового и этого генерала одна и та же. Герман Федорович тотчас понял, что адъютант именно об этом сейчас подумал, и лицо его стало непроницаемо надменным. Он молча достал из глубокого кармана генеральских бриджей с яркими лампасами небольшой пистолет и аккуратно положил его на стол перед адъютантом.
– Это все, капитан. Больше у меня ничего нет.
Из дальнего угла отделился другой капитан, высокий, старшего этого, светловолосый с хрустальными, очень холодными, прозрачными глазами. Он вошел незадолго до генеральского чая, и сразу сел в том углу. А перед тем подошел к лопоухому адъютанту и тот ему что-то шепнул, совсем буднично, рутинно. Видимо, назвал фамилию ожидающего генерала, сам же еще не придавал этому значения.
Герман Федорович тогда сразу обратил внимание на светловолосого капитана и сообразил, что, должно быть, это и есть тот самый Стирмайс, но из тактических соображений решил не обращать на него внимания и даже демонстрировать это своей надменностью.
Но сейчас Стирмайс вел себя уже так, что от подчинения ему, капитану НКВД, не мог отказаться даже генерал-фронтовик, даже командующий одной из армий. Его уже нельзя было игнорировать, сколько ни надувай губ и ни вскидывай глаз к потолку.
– Позвольте, генерал. Я вынужден вас лично досмотреть, – твердо изрек светлоглазый капитан.
– Назовите себя, капитан! – продолжал упрямствовать про себя Герман Федорович, хоть и понимал бессмысленность этого. Но он никак не мог себе уступить, потому что это непозволительно для боевого генерала, в прошлом, к тому же, пограничника, а, значит, по-существу из того же кадрового состава, что и Стирмайс. Это-то тот должен понимать!
– Капитан Стирмайс. Офицер НКВД, Первый отдел. Я начальник охраны маршала Советского Союза Буденного. Поймите, это мой долг… Я обязан…
– Извольте. Только это напрасно, – Герман Федорович надул губы, слегка отвернул голову к окну и чуть отвел руки в стороны, как будто большая птица раздумывала, взлететь ли ей тотчас или просто проветрить под крыльями.
Стирмайс быстро, умело пробежал руками по бокам генерала и даже тронул его поясницу. Потом покосился на сапоги. Они плотно прилегали к икрам. Это его как будто успокоило и он, извиняясь одним лишь взглядом и, точно сдаваясь, легко приподнял кверху обе свои руки, мол, теперь все в порядке – неприятная процедура окончена. Дескать, она также унизительна и для другой стороны, но что поделать: война, кругом опасности, да и требования таковы.
Генерал Тарасов холодно кивнул и, тяжело хромая, двинулся в дверь кабинета маршала. Он отсидел больную ногу и теперь почти не чувствовал ее от бедра до щиколотки.
Пробыл он в кабинете Буденного около получаса. Маршал еще потребовал крепкого чаю и пирожков. На этот раз привезла все на тележке не вчерашняя Галя, а новая, низкорослая пожилая официантка. Ее тоже, как и всех теперь, быстро, без стеснения, досмотрел Стирмайс. Часовому эту обязанность уже демонстративно не доверяли – ведь версия о том, что вчера именно часовой упустил оружие, должна была иметь свое логическое продолжение и тем самым окончательно утвердиться. Официантка въехала со своей звонкой тележкой в кабинет и через две минуты выехала назад.
Генерал вышел от маршала чуть раскрасневшийся, но очевидно довольный встречей. Он молча засунул в карман бриджей пистолет и тут же развернулся лицом к Стирмайсу. Подумал немного и вдруг поманил его в сторону пальцем. Стирмайс неохотно подошел и сухо кивнул.
– Послушайте…как вас там…капитан…
– Капитан НКВД Стирмайс, товарищ генерал-майор.
– Ну да…слышал уже… Вы тут, Стирмайс, полегче… Я вам вот, что скажу. С Павлом Ивановичем мы однополчане, оба пограничники в прошлом. Не родственники, хоть и носим одну фамилию. Он из тамбовских, а я коренной уралец…село Мокроусовское, на южном Урале. Должно быть, не слышали? Однако же сами, надеюсь, соображаете, …связи нет тут никакой. Даже и не думайте! Но в обиду я его вам все равно не дам! Кстати, капитан, а где вы лично были, когда это случилось? Почему не досмотрели того полковника? Как вышло, что здесь остался лишь один часовой? Один за всех. Не намеренно ли? Как-то все это весьма странно выглядит!
Стирмайс отпрянул, чуть побледнел. Его хрустальные глаза как будто подернулись мутной поволокой.
– Ну, ну! – продолжил генерал неторопливо, – У меня еще не сформирована разведка. Есть свободные места. Например, командир какой-нибудь разведроты…для начала. Пойдете? Всех ведь повыбило в сорок втором. Думаю, и теперь не слаще будет. Как насчет этого?
Герман Федорович говорил твердо и напористо.
Стирмайс растерянно кивнул несколько раз подряд, еще больше побледнел.
– Я подумаю, товарищ генерал-майор.
– Вот-вот. Об этом и поразмышляйте. А то тут, кроме как обыскать кого-нибудь, или несчастного рядового придавить, других дел-то нет. Скучно ведь для боевого офицера. Может, поэтому и не справились вчера? Прошляпили пистолетик-то? И маршала своего чуть под монастырь не подвели… Часовой, он ведь что? Рядовой состав, да и только. Даром, что сержант… Какой с него спрос? А вот где офицерская охрана НКВД в тот роковой момент была? Что ж вы молчите, капитан?
– Виноват…, – Стирмайс вдруг поймал себя на мысли, что именно так сержант Тарасов обычно ему отвечал и всегда краснел от напряжения.
Генерал, прихрамывая, пошел к выходу, остановился около бесстрастного часового, зачем-то внимательно посмотрел на него и вдруг опять повернулся лицом к Стирмайсу.
– Сержант Тарасов убывает на службу в разведку, в 70-ю армию. Я ее сдал, а он ее примет…по-своему, по-солдатски, тихо, без лишнего шума. Так что и вы подумайте, капитан. Это ведь я серьезно.
Стирмайс звонко щелкнул каблуками сапог и вытянулся. Герман Федорович, не торопясь, толкнул дверь и вышел в коридор.
Так окончилась эта часть жизни Павла Тарасова.
Назад: 9. Москва
Дальше: Часть вторая Пятнышко с горошину 1944 – 1945 гг.