Глава восьмая
Лук согнут, и лучник изо всех сил натягивает тетиву, а потом, хорошо нацелившись, отпускает стрелу на волю. Есть странный, напряженный момент, когда рука уже не в силах тянуть и ничего не остается, как отпустить; поэтому лучник должен знать, что идет за чем, иначе испортит выстрел и сам покалечится. Я об этом думал, пока мы выступали почти совсем ровными рядами по следам наших разведчиков-кроу. Поймал-Коня-Первым – хитрец, и нам непросто будет отыскать его и отомстить его душе. Сержант считал, что по праву именно те, кто год назад нашел убитых, должны сейчас отправиться на поиски деревни. Калеб Бут тоже был среди нас, как воскресший Христос. За это время Калеб отрастил большие усы и обзавелся маленьким сыном от красивой индеанки-сиу, причем из племени оглала, и мне кажется это странным. Наверно, любовь умеет подшутить над историей.
Этот год не прошел незамеченным для сержанта. Несмотря на свою молодость и невежество, мы знали, что сержанта подтачивает не только возраст. Он стал тощий, как сухая ветка. Его прежнее тело поусохло, и даже воинственные разговоры сошли на нет. Человек, которого я считал чудовищем и злодеем, стал в моих глазах другим. Повадки у него были грубей Черных Холмов, а мозг пуст – там остались только приказы, выпивка и курево. Все, что он говорил, было приперчено сквернословием. Но это лишь наружность. Заглянув внутрь, можно было увидеть другое – не скажу, что розовый сад, но некую странную тишину, которой я со временем научился восхищаться. И даже наслаждаться – так что порой я сознательно искал общества сержанта. Он муштровал нас на раскаленном летнем плацу, словно хотел, чтобы американское солнце сожгло нас, как костер листья. Он был жёсток и жесток, если кто-то неправильно понимал приказ или поворачивал направо, когда команда была налево. Он мог ударить подчиненного саблей плашмя, а как-то раз он при мне стрелял под ноги солдату, который сбился с ноги, и тот приплясывал, подвывая, чтобы остаться в живых. Но сержант был ходячим справочником по военному делу и ни разу не завел нас в ловушку. И хотя он был не виноват в гибели отряда год назад, он взял на себя долю вины, и все его планы мести служили для того, чтобы восстановить потерянное из-за его ошибки в расчетах.
Я уже говорил, что пел он просто кошмарно, но хочу еще раз это повторить – лишь от воспоминания о его омерзительном голосе. И я молю Бога, чтобы в раю было разрешено петь только ангелам.
Вот проходит день, а затем ночь, и сержант гонит нас вперед и не дает спать. Он думает, мы уже так далеко забрались на север, что эти чертовы кроу, видать, тащат нас к себе домой, в Йеллоустоун. В странные земли, о которых рассказывают всякое. К утру второго дня мы достигаем леса, начинается подъем, и майор мощно распекает индейцев-кроу. Мне еще не приходилось следовать за такими бешеными волками, говорит он. Как я, по-вашему, потащу пушку через эту гору? Так что пушка с десятком людей остается позади – им придется поднимать ее фут за футом с помощью блоков и вообще делать тяжелую работу на жаре. Мулов, которые тащат пушку, погоняет негр по имени Боэций Дильвард – говорят, он лучший погонщик мулов в полку, но все равно. Мулы, как и люди, любят ровную землю. Боэций Дильвард тоже качает головой, глядя на кроу. Ты сделай что можешь, Боэций, говорит ему сержант, а я извиняюсь перед тобой за эту глупую историю. Ничего, сэр, отвечает Боэций, я втащу эту пушку наверх, можете не волноваться. Только смотри, Боэций, чтоб вы двигались неслышно, как лани, понял? Да, сэр, будет сделано. Черт возьми, говорит сержант.
Всего четыре-пять часов пути – и нам начинает открываться земля такой красоты, что пробирает до костей. Когда я говорю «красота», я и имею в виду красоту. В Америке часто кругом себя видишь такое уродство, что спятить можно. Трава, на тысячи миль – трава, и хоть бы тебе один холмик для разнообразия. Я не говорю, что в равнинах нет красоты. Есть. Но когда путешествуешь по равнине, совсем немного времени проходит, и у тебя начинает ехать крыша. Можешь взлететь с седла и посмотреть сверху на себя, едущего верхом. Как будто от безжалостного однообразия этой езды умираешь, оживаешь и снова умираешь. Мозг плавится в своей костяной миске, и повсюду видишь чудовищные чудеса. Комары сжирают тебя на ужин, и становишься галлюцинирующим лунатиком. Но вот вдалеке мы видим пейзаж, который как будто кто-то намалевал огромной кистью. Он взял голубой цвет – яркий, как вода в водопаде, – для гор, а зеленый – для лесов, такой зеленый, что хватило бы на десять миллионов изумрудов. Реки прожигают лес синей эмалью. Огромное огненное солнце со всей силы выжигает эти роскошные краски и уже расчистило десять тысяч акров неба. Совсем рядом сгрудились черные утесы – они поднимаются, гладкие и странные, из расплавленной зелени. Дальше по небу проходит огромная красная полоса, такая красная, как штаны зуавов. Потом другая огромная лента, бирюзовая, как яйцо малиновки. Господне творение! Тишина такая огромная, что от нее болят уши, цвет такой яркий, что от него болят жадные глаза. Мерзкий грехопадший человек заплачет при виде такой красоты – она вроде как говорит ему, что его жизнь не похвальна. Останки невинности жгут ему грудь, словно уголек от того самого солнца. Лайдж Маган поворачивается в седле и смотрит на меня. Он смеется.
Какие приятные места, говорит он.
Да уж, отвечаю я.
А почему ты мне этого не говоришь, возмущается Старлинг Карлтон с другого бока Лайджа. Я способен восхититься хорошим пейзажем ничуть не меньше рядового Макналти.
Какая красота, правда, Старлинг, говорит Лайдж, будто не знает, что вопрос Старлинга – с подковыркой. Он, конечно, знает. Но Старлинг уступает и решает ради дружбы поддержать болтовню Лайджа.
Еще и какая, говорит Старлинг. Умереть не встать.
И у него становится по-настоящему счастливый вид. И у Лайджа – тоже.
Черт побери, говорит сержант, тихо вы там, черт бы вас побрал.
Есть, сэр, отвечает Старлинг.
Спускаются сумерки, и тот же самый Бог медленно задергивает свою работу рваной черной занавеской. В спешке и облаке пыли возвращаются индейцы-кроу, деревня оказывается всего в четверти мили впереди, сержант велит нам спешиться, и теперь мы в незавидном положении – тяжелые на ногу белые люди рядом с деревней, где живут гении разведки и бдительности. В эту ночь нам придется превзойти самих себя, а лошадям – вести себя очень тихо, что слабо согласуется с большой книгой правил поведения для лошадей. Более того, мы надеемся и молимся, чтобы пушка нагнала нас в темноте бесшумно, а не с грохотом, как семь видений Иезекиилевых. Повар раздает нам сухой паек, и мы сидим на корточках, как бездомные, и едим, боясь разжечь костер в этой полной опасностей ночи. Мы говорим мало, в основном это обычная болтовня – так мы поддерживаем друг друга против страха. Страх – он как медведь в пещере из легкомысленной болтовни.
Мы уже две ночи без сна, и сейчас, когда надежный шар солнца опять поднимается на горизонте, кости у нас болят, а в голове вместо родных мозгов что-то незнакомое, холодное. Часа в четыре ночи по карманным часам сержанта пушка явилась у нас за спиной со скрипом и лязгом, и сержант отправил весь отряд назад, чтобы перенести пушку на позицию. То была не работа, а чистое безумие. Надо было снять колеса, разобрать лафет, снять пушку и перетащить эту тяжесть, равную десяти трупам, через колючие кусты по каменистой земле. Потом – порох, огромные пули и капсюли – великанские двойники тех, что мы использовали в своих мушкетах. Боэций, он отвел лошадей и мулов назад на милю. Только мы – на своих култышках. На своих двоих. Мы слышим, как чертовы сиу поют и завывают, будто сотня сирот, оставшихся без матерей. От таких звуков на душе спокойней не станет. Не я один задавался вопросом: какого черта мы тут делаем? Собираемся отомстить, это понятно, но можно ли отомстить таким образом? Чертовская глупость, с какой стороны ни посмотри. Но все молчат. Мы помним, как сержант стоял один на месте бойни и как он резал носы. Калеб Бут наверняка помнит и другое, ведь он там был и сам все видел. Он лежал один в вигваме, и все его товарищи были мертвы, но он знал, что мы придем. Он рассказал нам: он знал, что мы придем, и мы пришли. В этом есть что-то такое, что нас теперь связывает. И вот мы трудимся в темноте, спотыкаемся, как пьяные, готовя пушку, и сержант шепотом отдает другие приказы – мы должны выстроиться в форме полумесяца, чтобы захватить как можно бо́льшую часть деревни, когда пушка сделает свою черную работу. Кроу говорят, что за палатками индейцев – темный глубокий овраг, так что мы сможем накрыть бегущих и влево и вправо. Скво попытаются увести детей в безопасное место, а мужчины будут прикрывать их. Если Поймал-Коня-Первым не изменился, он будет драться яростно, как горный барс. Нам предстоит нелегкое дело. Если сиу одержат верх, мы все пойдем на корм свиньям. Жалости можно не ждать, ведь мы и раньше никакой жалости не видели.
Сержант – не новичок. Даже в темноте он поставил пушку на возвышение, зная, что делает, и мы видим его правоту, когда землю заливает слабый золотой свет утра. Красота этих мест теперь кажется нам коварной, и сердца наши болят от страха. Мы никак не можем согреться, хотя бодро бегаем туда-сюда, и тощая фигура сержанта расхаживает взад-вперед, шепча приказы, делая знаки руками, – он ни минуты не стоит спокойно. Из индейского лагеря поднимается дым только что разведенных костров, и нам вдруг кажется, что мы – адовы отродья, забредшие в рай.
Так что же такое эта печаль, эта тяжесть печали? Она давит на нас. Пушка готова, заряд забит. Артиллерист – Хьюберт Лонгфилд из Огайо. Половина длинного худого лица у него синяя от давнего несчастного случая при стрельбе. Пушки взрываются когда хотят, заранее не предскажешь. Он обихаживает пушку, словно танцуя странный старинный танец. Он взводит, заталкивает, открывает и наводит. Он стоит наготове со шнуром в руках, испещренных синим. Теперь он ждет приказа, теперь он жаждет его. Еще два артиллериста наготове, чтобы подносить боеприпасы. Все взгляды солдат обращены на пушку – длинный тонкий полумесяц людей. Уже, должно быть, шесть утра, и все дети в лагере проснулись, и все скво подвесили котелки на огонь. Мы видим – четко, словно бумажные силуэты, – две бизоньи шкуры, черные и жесткие, распяленные на деревянных рамах. Одному Богу известно, где добыли этих бизонов, – должно быть, охотничья партия ушла очень далеко от деревни. А теперь эти шкуры сушатся со скоростью сушащихся шкур, то есть медленней, чем течет маленькая струйка времени. Вигвамы изукрашены, в них нет той нищеты, которой режут глаза вигвамы к востоку отсюда. Жизнь этих мест еще не тронута нами. Мужчины не откажутся от виски, если вдруг оно им попадется, но все выпьют в один присест. Индеец сиу пролежит день пьяным, но наутро снова готов совершать подвиги, что твой Гектор у Гомера. Индейцы, что перед нами, подписали договор с полковником, но как только жалкие статьи договора оказались забыты, люди вернулись к привычной жизни. Если бы они ждали правительственных припасов, то вымерли бы с голоду.
Сержант шепчет приказ, как признание в любви, Хьюберт Лонгфилд дергает за шнур, и пушка взрёвывает. Она ревет, как сто львов в маленькой комнате. Мы бы с радостью заткнули уши, но наши мушкеты заряжены и нацелены на линию вигвамов. Мы ждем, пока выжившие побегут, как крысы. Проходит время – примерно столько, сколько прошло от Сотворения мира, – и я слышу свист снаряда, сверлящий, пронизывающий звук, а потом доносится привычное бум-бум, и снаряд дергает небеса за брюхо и творит вокруг себя хаос, борта вигвамов содраны, как лица, другие вигвамы опрокинуты яростным ветром взрыва, и мы видим людей в разнообразных позах удивления и ужаса. Немедленно воцаряется убийство и смерть. Вигвамов здесь около тридцати, и единственный снаряд сделал огромную черную раковую язву в середине. Скво собирают в кучки разноразмерных детей и дико озираются, словно не зная, в какой стороне спасение. Сержант опять командует – теперь в полный голос, поскольку о нашем визите уже объявлено, – мы разом стреляем из мушкетов, и пули злобно вгрызаются в дерево, шкуры и плоть. Штук десять скво сразу падают, а дети цепляются за них или пытаются бежать. Человек двадцать воинов уже несутся с ружьями, но Хьюберт снова готов стрелять и стреляет. Длинный сегмент лагеря уже оторван, как отрывают кусок картины. Наши пули, похоже, устали и ослабли – мы, кажется, ранили вдвое больше индейцев, чем убили. Многие бродят по лагерю, шатаясь, зажимая раны руками и крича, – но воины, видно, поняли, что к чему, и пытаются увести скво и детей через задворки деревни. Огонь, огонь, кричит сержант, и мы как сумасшедшие перезаряжаем и стреляем. Порох, пуля, шомпол, капсюль, курок, огонь. Порох, пуля, шомпол, капсюль, курок, огонь. Снова и снова и снова и снова Смерть без устали трудится над деревней, собирая души. Мы работаем, все в мыле и в странной скорби, но мы охвачены жаждой мести, яростной, солдаты, нацеленные на прекращение жизни, полное уничтожение. Ничто меньшее не утолит нашу жажду. На горячем летнем ветру мы дописываем конец к истории наших убитых товарищей. Мы стреляем и смеемся. Стреляем и кричим. Стреляем и рыдаем. Прыгай, Хьюберт, тяни за шнур. Навостри слух, Боэций, отведи лошадей назад. Поднимай мушкет, Джон Коул, стреляй и снова стреляй. Строй солдат в синем, ходи веселей, ибо Смерть – переменчивый союзник.
Сержант велит примкнуть штыки, и мы бежим вперед, чтобы проткнуть всех, кого минули пуля и снаряд. Может, воины и сопротивлялись, но мы этого даже не заметили. Нас переполняет сила мести, и мы, похоже, неуязвимы для пуль. Наши страхи сгорели в горниле битвы, и осталась лишь убийственная храбрость. Мы как небесные дети, что совершают налет на яблоки в саду Господа, – бесстрашны, бесстрашны, бесстрашны.
Наша скорбь вздымается спиралью к небу. Наше мужество вздымается спиралью к небу. Наш позор запутался в скорби и мужестве, словно они – колючие плети шиповника.
Мужчины сиу спрятались, присев за какой-то преградой, но, когда мы входим в деревню, они без колебаний встают и с голой грудью бросаются на нас. У каждого из нас мушкет заряжен, и этот заряд надо приберечь, чтобы бить наверняка, если вообще возможно стрелять наверняка в такой битве-неразберихе. Краем глаза я вижу, как Калеб Бут падает под огнем индейцев. Они вытаскивают из-за пояса ножи и вопят в бешеном радостном отчаянии, зажигающем в сердце безумный огонь. Мы не любовники, что спешат слиться в объятии, но все равно я чувствую, что мы неразрывно и пугающе связаны, будто храбрость жаждет соединиться с храбростью. Ничего другого я не могу сказать. На свете нет воинов бесстрашней сиу. Они отвели женщин и детей в укрытие и теперь, в последний отчаянный момент, желают рискнуть всем, чтобы защитить их. Но снаряды принесли в лагерь ужасное разрушение. Теперь я отчетливо вижу переломанные тела, кровь, ужасную мясницкую лавку, бойню, что натворили эти расцветающие металлические лепестки. Молодые девушки распростерлись кругом, как жертвы смертельного танца. Мы словно взяли живые ходики деревни и остановили их. Стрелки встали, времени больше не будет. Воины налетают на нас, как образцовые демоны, но великолепные, в этом им не откажешь, и живо идут на приступ. У нас в сердцах скопилось столько крови, что они тоже вот-вот взорвутся. Теперь мы боремся, падаем, встаем, нас тридцать против шестерых или семерых – всех, кого пощадили наши бомбы и снаряды. Это яростные воины, и в животе у них горечь от бесполезных договоров. Даже среди вспышек и искр битвы я вижу, как они истощены – бронзовые тела костлявы, с длинными мускулами. Мы всех их убиваем просто численным перевесом. Теперь остались только скво и те, кто с ними в укрытии. Сержант, пыхтя, как запаленная лошадь, приостанавливает суматоху смерти и велит двум солдатам идти в овраг и пригнать оттуда женщин. Что он собирается с ними делать, мы не знаем, потому что как раз в это время женщины вырываются из своего травяного укрытия и бросаются на ошарашенных солдат с пронзительными воплями и такими же острыми ножами, и нас охватывает вихрь колотых ран. Другие солдаты подбегают и убивают этих женщин. Теперь мертвы четверо или пятеро наших и все индейцы. Мы осторожно подходим к краю оврага. Заглядываем вниз, в крутые каменные глубины, и видим там, в гнезде, человек тринадцать детей, они смотрят вверх, словно молятся, чтобы ихние родители вернулись за ними. Но этому уже не бывать.
Теперь у сержанта дым идет из ушей – разведчики-кроу сказали, что Поймал-Коня-Первым не найден среди мертвых. Судя по всему, мы перебили его семью, в том числе двух жен. И похоже, единственного сына. Сержант явно доволен, но Джон Коул шепчет мне, что, может, тут и нечему радоваться. Сержант не всегда все досконально понимает, говорит он, но только мне на ухо. Сержант хочет побросать детей в овраг, но Лайдж Маган и Джон Коул предлагают лучше угнать их с собой. Отвести в форт и там воспитывать. Их можно учить в школе, говорят Лайдж и Джон Коул. Я знаю, без тени сомнения, что они вспомнили про майора и миссис Нил. Все, что сегодня произошло, было сделано без согласия майора, а прибытие миссис Нил заставило каждого солдата кое о чем задуматься. Я просто рассказываю, как все было. Сержант может убивать воинов сколько его душе угодно, но вот за скво ему уже придется давать ответ. Чертыхайся сколько хочешь, но это правда. Эти проклятые идиоты с востока ни шиша не понимают, черт бы их побрал, говорит он. Но мы все молчим и ждем приказа. Старлинг Карлтон не говорит ни слова. Он стоит на коленях, закрыв глаза, на краю оврага. Ссохшееся лицо сержанта явно сердито, но он велит нам согнать детей. Мы так устали, что не понимаем, как теперь возвращаться в форт. Мы не потеряли ни капли крови, но кажется, что она вся медленно вытекает из нас и впитывается в землю. Нам предстоит похоронить немногочисленных убитых солдат. Двух человек из Миссури. Молодого парня из Массачусетса, он был погонщиком мулов – подмастерьем при Боэции Дильварде. И Калеба Бута. Сержант берет себя в руки, откладывает всю свою злость в долгий ящик и произносит короткую ободряющую речь. Вот поэтому мы до сих пор повинуемся сержанту. Каждый раз, когда кажется, что он уже окончательно сверзился в ад, он показывает, что на самом деле он человек не из худших.