Книга: Гость. Туда и обратно
Назад: Лето моей свободы
Дальше: Рип ван Винкль

Две поездки в Москву

1.
Сев в такси, я привычно сосредоточился, готовясь к первому впечатлению. Как всегда, Москва не обманула. Сразу за Шереметьево, у въезда на шоссе, нас встретил огромный рекламный щит: «ТЕПЛЫЙ ПОЛ С ИНТЕЛЛЕКТОМ».
– Вот видишь, – сказала польщенная жена, – теперь здесь уже не говорят «Курица – не птица, баба – не человек».
Еще бы! Московские женщины хорошеют, начиная с перестройки. Они по-прежнему уступают мужчинам дорогу, но только потому, что идут к власти верными окольными путями. Даже пограничницы – в коротких юбках. И это никого не удивляет: в России женщины сдаются обстоятельствам последними. Как-то я видел починяющую рельс даму, которой оранжевая безрукавка дорожных рабочих не мешала носить трехдюймовые шпильки. Впрочем, в сегодняшней Москве редко встретишь женщин со шпалой. На работу они ходят, как на свидание, – с азартом и легкомысленной сумочкой. Одна такая еще и читала на ходу. Книжка называлась «Возьми от жизни всё».
Между тем мы добрались до «Пекина». Я всегда в нем останавливаюсь, потому что знаю, как отсюда дойти до Кремля. Заядлый провинциал, в столице я себя чувствую уверенно только тогда, когда мне светят его путеводные звезды. К тому же я боюсь метро. Не из-за взрывов (Нью-Йорк приучает к фатализму), а потому, что меня всегда бьют турникеты. Проходя сквозь них, я прикрываюсь ладонями, как футболист перед штрафным. Наверное, мне не хватает сноровки. Москвичи стремительны и целеустремленны даже тогда, когда не знают, куда идут. Я же люблю озираться и теряюсь без пейзажа. Однажды мне довелось провести полчаса в подземном переходе на Пушкинской площади только для того, чтобы выйти, откуда вошел.
«Пекин» мне нравится еще и потому, что из него виден дом на Садовой с «нехорошей» квартирой. Москва (как, кстати, и Киев – какой урожай!) – булгаковский город: мировая столица с инфернальным, но комическим оттенком. Кажется, что вся нечисть здесь – мелкая, размером с домоуправа.
Впервые после тринадцати американских лет приехав в Москву, я оказался на приеме в одном еще советском издательстве, собиравшемся, но не собравшемся выпустить нашу книгу. Мне понравилось, что начальник начал беседу in media res:
– Банкетов…
– Не будет, – с готовностью подхватил я, – и не надо.
– Зовут меня Банкетов.
«Полиграф Полиграфович?» – невольно выскочило из Булгакова, но уточнять я не стал. От Венички Ерофеева, моего другого московского кумира, в городе не осталось ничего, кроме пива. Правда, присев на скамейку в сквере у Лубянки, я встретил мужчину с более серьезным похмельем, но и тот прихорашивался, водя сухим бритвенным станком по безнадежно заросшей щеке. Достав телефон, я набрал номер, чтобы сообщить друзьям о находке.
– Я сижу… – начал я.
– Где? – нервно спросили в трубке.
– На Лубянке.
– Не засиживайся!
Москва действительно начеку, но меня этим не испугаешь. С 11 сентября рядом с нашим домом, у моста через Гудзон, дежурит танк. Привыкнув к бдительности, я и в Москве, входя в двери, поднимал руки, помогая металлоискателю, но меня никто не заставлял снимать часы и подтяжки.
– Рентген, – безапелляционно заявила жена.
– А может, гиперболоид? – засомневался я, вспомнив детство.
Заинтересовавшись механизмом, мы обнаружили, что его не было. Митьковский ответ террору был деревянным, как бицикл Бабского. Вход в общественные учреждения охраняла крашеная рама, дублирующая косяк и сужающая проход. В Москве и раньше норовили всякую дверь открыть наполовину, теперь этому нашлось оправдание. Узость облегчает контроль, хотя и не мешает пронести бомбы. Ими занималась милиция, выискивающая в толпе длинноносых и черноволосых, каким был я, пока годы не справились со вторым, подчеркнув первое. Во всяком случае, во мне никто не видел лицо кавказской национальности, а из диссидентов я выбыл по возрасту. Утраченные навыки инакомыслия мешали мне подхватить привычные по прошлой жизни кухонные беседы. Главное в них – припев:
– Вы же сами понимаете!
Я не понимал, но многозначительно кивал направо и налево, пока на меня не перестали обращать внимания.
Так было и в ресторане, который мы делили с компанией, не подозревающей в нас свидетелей. Почему-то и те и другие соотечественники не признают во мне своего, что позволяет слушать в два уха. Однажды мне довелось осматривать (со мной это бывает) Третьяковскую галерею как раз тогда, когда ее показывали супруге американского президента. Увязавшись за кортежем, я наконец узнал, что волнует молчаливых секретных агентов.
– Следи, чтобы этой дуре не подарили ничего тикающего, – говорил русский охранник.
Американцы интересовались обедом:
– Same shit?
– As usual.
На этот раз за соседним столом разворачивалась драма идей. Трое либералов уговаривали четвертого, из Бруклина, спасти русскую свободу. По-английски беседа шла о демократии, по-русски – о грантах. «Мы еще обуем Америку», – слышалось мне.
Взглянув на цены, я вспомнил тот эпизод из мемуаров Панаевой, где она описывает парижские завтраки русских демократов, традиционно завершавшиеся тостом за победу над самодержавием. Поскольку чокались шампанским, то, вздыхает Панаева, каждая свободолюбивая трапеза обходилась в одну рощу.
Печаль о народе, однако, не портит аппетита. Особенно когда все так вкусно. Русская кухня, как Лазарь, восстала из мертвых. Еще недавно патриотизм исчерпывался клюквой – в прямом смысле. Ею посыпали все, что лежало на тарелке, – от свиных котлет до неправильного счета. Теперь вместо салата «Фестивальный» и отбивных «Космических» Москва кормит своим: рыжиками, солянкой из осетрины, филе по-суворовски. Более того, привычно загребая по окраинам, русская кухня негласно, но властно восстановила империю, включив в себя и грузинскую чихиртму, и севанскую форель, и азербайджанский бозбаш, и плов всего мягкого среднеазиатского подбрюшья. Не остановившийся на достигнутом московский ресторан, как Жириновского, тянет за три моря. В модном заведении, куда я попал не по своей воле, а по чужому приглашению, царила тропическая атмосфера. Пока я искал в витиеватом меню селедку, мой сотрапезник заказал суп из кокосового молока и соевый творог с креветками.
– Недурно для средней полосы, – осторожно оценил я его выбор.
– Что значит «средняя»?! Москва – город контрастов.
Новая кухня объединила с миром ту часть Москвы, которая может себе ее позволить. Остальные смотрят телевизор.
В гостинице я включал его, когда просыпался. Благообразный священник с бородой во весь экран степенно отвечал на вопросы зрителей. Их интересовало будущее.
– Пророчества святых, – величаво говорил архиерей, – от Бога. Цыганкам же предсказывать судьбу помогает дьявол.
Я вздохнул и переключил канал, чтобы узнать погоду. В Москве, где жизнь бурлит в основном под землей, она волнует не так, как в Нью-Йорке. Я понял это еще десять лет назад, когда спросил таксиста о прогнозе.
– Неопределенный, – сказал он, – но, думаю, Ельцин усидит.
По вечерам телевизор смеялся.
– Что значит «Юморама»? – спросила жена.
– Рама для Юма?
– Ты еще скажи – Гоббса.
На экране одна полная дама потешалась над другими, потолще. Меня не оставляло ощущение, что где-то я это уже видел.
– Deja vu? – спросила жена
– Нет, на Брайтоне, – сказал я и нашел новости.
Терпеливо выслушав Путина, мы дождались вестей из дома.
– В Америке, – грудным голосом говорила дикторша, – участились полеты неопознанных летающих объектов.
– Раз ничего нового, – сказала жена, – пойдем спать. Нам завтра тоже улетать.
Американцам в зале ожидания выдавали матрешки. Моих оправдывало то, что в них плескалась сувенирная водка. Сквозь стеклянную стену внутрь заглядывала добродушная морда аэрофлотского «Боинга». Приглядевшись, я заметил, что у самолета, как у парохода, было свое, точнее – чужое, имя: «Достоевский».
– Спасибо, что не «Идиот», – сказала не доверяющая авиации жена.
– И не «Бесы», – согласился я, и мы отправились на посадку.
2.
Собираясь в дальнюю дорогу, я позвонил друзьям и строго спросил:
– Осень – золотая?
– А какая же! – обиделись они, но веры им было мало.
Как-то в марте, узнав (у них же), что грачи прилетели, я приехал в Москву без пальто, а меня встретила пурга, не прекращавшаяся все три недели.
Жизнь, однако, улучшается – вранья стало меньше: осень оказалась теплой, лето – бабьим, и листья падали в тарелку. Но я все равно пошел в музей.
Дело в том, что в школе я любил «рассказ по картинке». Дополняя живопись словами, мы переводим явное в тайное, а очевидное – в невероятное. Так рождается критика, приписывающая свои намерения чужому – и беззащитному – автору.
Предвидя судьбу уже в детстве, я по-крупному играл в фантики, но их оригиналы полюбил лишь в разлуке и, возвращаясь, не пропускал случая навестить Третьяковскую галерею.
Уже дорога сюда была поучительной – с тех пор как поумневшее метро украсило себя заемной мудростью. «Любовь к родине начинается с семьи», – прочел я, коротая путь под землю. Изречение Фрэнсиса Бэкона иллюстрировала матрешка, некстати напомнившая мне начиненного бабушкой волка из «Красной Шапочки».
В Третьяковке, однако, свои сказки. Самая страшная – «Аленушка»: глаза дикие, сразу видно, что сейчас утопится. Зато пейзажи располагают к покою и, я бы сказал, к рыбалке. Чувствуется, что клюет – и у Поленова, и у Левитана.
У Верещагина еще и стреляют, причем – прямо сейчас. Его картины напоминают актуальный комикс о террористах и называются в настоящем времени: «Высматривают», «Нападают врасплох», «Представляют трофеи». Возле знаменитого полотна с самаркандскими воротами гид широким жестом остановил экскурсию и объявил: «Persia». Иностранцы согласно закивали.
Переключившись с нарисованной жизни на настоящую, я стал осматривать вместо экспонатов зрителей. Больше других мне понравился дородный мужчина, застрявший возле картины «Развал» какого-то другого, незнакомого мне Сорокина. На холсте изображалась барахолка: хомуты, иконы, кираса и портрет Суворова.
– Нет, – горько сказал сам себе зритель, – ничего в этой жизни не меняется.
Но это, конечно, неправда: Москва становится все менее понятной. Во всяком случае, для меня. На бульваре, например, висела вроде бы и незатейливая афиша: «Игорь Саруханов: 20 лет под парусом любви». Но я никогда не узнаю, как выглядит этот русский Арион, потому что прохожие пририсовали ему пейсы, крест и лозунг «Долой правительство Ющенко».
Привычно почувствовав себя чужим на празднике, я отправился «наблюдать реализм жизни». Он не заставил себя ждать. У памятника Марксу бездомный негр собирал окурки.
– Всё как дома, – слегка запутавшись, подумал я, но был не прав, потому что в Москве другая архитектура: краснокирпичная византийская готика (от Кремля до пивного завода в Хамовниках) борется с античным ордером. Склонная к плодородию советская власть предпочитала кудрявые коринфские колонны с капустой капителей и рог изобилия, плавно переходящий в герб языческого гербария. Любуясь гранитным «Тяжмашстроем», я обнаружил, что слева от классического портика стоит шалман «Шварцвальд», а справа – «Акапулько». Такая, прямо скажем райская, география сокращает и улучшает глобус. Например, в прошлом году в моем любимом отеле «Пекин» располагался ресторан «Гонг Конг», в этот раз его сменило казино «Нью-Йорк».
Расправившись с расстоянием, Москва взялась за время: здесь жить торопятся и чувствовать спешат.
Особенно за рулем, добавлю я, вспомнив красивую блондинку, которая ехала в своем «мерседесе» по тротуару Садового кольца. Причем давно: кольцо большое, да и пробок не меньше. Как и все остальные, она не отрывалась от мобильника. Благодаря ему гость в Москве знает все о хозяевах. Иногда больше, чем хотелось бы, как это случилось на Пречистенке, когда идущий передо мной бизнесмен горячо и простодушно доверял телефону свои бескомпромиссно преступные планы.
Славянская душа, умилился я, всегда нараспашку. И тут же убедился в этом за чашкой кофе в стоячем арбатском буфете, где рядом со мной, но не обращая на меня внимания, завтракала девица в пронзительно короткой юбке. Биография ее была немногим длиннее, судя по тому, как быстро она ее выплеснула своему сотовому собеседнику. Исчерпав тему, девушка тревожно задала трубке встречный вопрос:
– А ты что вообще по жизни делаешь?
Задумавшись над ответом на чужой, но и мне не чуждый вопрос, я решил, что пора набраться мудрости. Спустившись в метро за очередным афоризмом, я с удивлением прочел его: «Будет богат, кто на поле своем трудов не жалеет». Катон.
– Это какой же – Старший или Утический? – спросил я спутника.
– Какая разница?
– Не скажи. Первый не советовал снимать цепи с рабов даже в праздники.
Мрачные мысли, впрочем, быстро покинули нас, потому что рядом с хозяйственным Катоном висела соблазнительная реклама женского, видимо, корсиканского, белья: трусы назывались «Вендетта».
Назад: Лето моей свободы
Дальше: Рип ван Винкль