Книга: Гость. Туда и обратно
Назад: Тавромахия для начинающих
Дальше: У басков

Оммаж Каталонии

Ирине и Джорджу Руиз
Своим беспримерным взлетом Каталония обязана времени – ее прошлому и нашему будущему. Соперничая в древности с самой Испанией, Каталония так долго жила в подполье, что ее национальная культура обрела героический статус – уже потому, что была запретной. Память о диссидентском периоде придает всему каталонскому острую самобытность. И это – как раз та экзотичность, по которой тоскует наш век, готовый сдаться глобализму, если тот оставит ему отдушину. Чтобы примириться с универсальным будущим, нам нужно найти от него убежище. Обычно оно располагается вдали от центра.
Самые лакомые уголки сегодня встречаются на обочине. В Испании это, как уже понятно, – Каталония. В Британии – Шотландия с ее диковинным зверинцем: от чудовища Лох-Несс до квадратноголовых оркнейских коров. Во Франции – Прованс с наводящим счастливые сны ронским вином и ленивым тарасконским благодушием. В Канаде – провинция Квебек с ее вполне европейской столицей и упрямым нормандским населением, до сих пор говорящим на языке Рабле. В небольшой, казалось бы, Сербии я нашел антитезу шумному, как Москва, Белграду в тенистом Новом Саде, где стоят памятники известным масонам. Даже в двухмиллионной Латвии есть отдельный край – Латгалия, которую я нежно люблю, потому что благодаря ей женился.
Дело не в размерах, ибо, как все правдоподобные законы природы, этот действует при любом масштабе. Каждая страна включает собственную альтернативу – провинцию, которая делит со столицей ее державные, но не культурные атрибуты. Их отношения можно уподобить семейным, что подразумевает и кровную близость, и кровную вражду. Поняв, наконец, что избежать второй проще, если не слишком настаивать на первой, умная политика культивирует различия, а не стирает их, как это всегда пытались сделать столица, церковь и школа.

 

Барселону основали не римляне, как это водится в цивилизованной части Европы, а их враги из Карфагена. Гамилькар Барка, отец Ганнибала. Помня об отдельной истории, каталонцы всегда выделялись. Они, например, ценят трезвость, в том числе и буквальную.
– В Испании пьют из мехов вот с такой дырой, – показал руками Джордж, – мы предпочитаем porron.
Убедившись в нашем недоумении, он достал из буфета аптекарскую склянку с узким носиком. Влил в нее бутылку красного вина и, задрав голову, пустил в рот стройную струю, медленно отводя руку. Дуга становилась все длиннее, но ни одна капля не осела на белом свитере маэстро. Фокус, однако, в другом: хотя представление продолжалось целую вечность, выпитого набралось рюмки на две.
Отказываясь играть и Дон Кихота, и Санчо Пансу, каталонцы считают себя протестантами Иберии. Они ценят умеренность жеста, сухую европейскую деловитость и никому не дают на чай. Ясно, что их не любят соседи, но это взаимно. Для каталонцев кастильцы – слишком идальго, а баски – неандертальцы с дурным характером. Даже корриду здесь не жалуют, ибо все лучшие матадоры были фашистами.
К тому же бой быков – пережиток чужой древности. Свою они держат в музее, где собралась самая богатая коллекция романской живописи. Так называлось христианское искусство готских варваров, которое чудом сохранилось вблизи Пиренеев.
Перед суровой теологией этих безымянных мастеров трудно устоять. Их Христос не похож, как мы привыкли, ни на Дюрера, ни на хиппи (что, в сущности, то же самое). Бесстрастный оплот власти, он парит в апсиде и смотрит поверх голов. Этот Иисус и на коленях матери сидит взрослым и безучастным. Видно, что с Мадонной его соединяет не любовь, а историческая необходимость: материя порождает дух, Земля – Бога, рабы – хозяина. Даже на распятье Христос – царь мира: крест как трон. Он безразличен к страданиям – и к своим, и к чужим. Его тело укрывает узорчатый наряд из бесценного сарацинского шелка, и кровь не струится из прибитых рук. Широко открытые глаза смотрят мимо. Этот Христос уж точно не от мира сего: скорее явление природы, чем сын человеческий. Ему можно поклоняться как начальнику жизни или ее закону.
У этих художников космология еще не стала психологией. По сравнению с таким искусством всякое другое кажется человечным – и сентиментальным. То есть несовременным, ибо, как говорил Ортега, только «дегуманизация» оправдывает нового художника, отказавшегося от жизнеподобного творчества ради свободной игры объема и цвета. Возможно, Барселона стала мировой мастерской авангарда потому, что у нее было такое прошлое.
Барселонский музей Пикассо открывает картина «Наука и милосердие». Она представляет собой нравоучительный ребус: слева от кровати умирающей стоит врач, справа – монашенка. Вывод остается на долю зрителя, но ясно, что симпатии автора – справа от центра. Биографы замечают, что в свободное от работы над большим полотном время 14-летний мальчик швырял из окна камни в прохожих. Очень скоро, однако, у него появилось другое увлечение. Уже в старости, отвечая на вопрос, когда он потерял невинность, Пикассо опускал руку по грудь, показывая, каким он впервые посетил публичный дом в старом городе. Судя по экспозиции, открытие земной любви отшибло небесную. Сразу за «Милосердием» рисунок Пикассо стал острым как бритва.

 

– Кадакес, – объяснял Джордж, – крохотный городок, замкнутая, консервативная община. К ним и сейчас добраться непросто, а тогда и подавно. Неудивительно, что местные на Галу косились. Уроженка Казани, бывшая жена Элюара и вечный кумир Сальвадора Дали, она купалась голой и спала с наемными любовниками, пока их рисовал муж. Я знал обоих и ничего странного не заметил. На уме у них был, как у вас говорят, strictly business.
В этих местах Дали – свой, и обращаться с ним нужно осторожно. Я это понял, увидев, как поморщился хозяин, когда мне пришло в голову сравнить музей Дали на его родине в Фигерасе с сюрреалистическим Диснейлендом. Между тем размах – тот же.
Дали первым придумал фабрику изощренной пошлости, которая прячет бутафорию в драгоценную оправу и выдает раритет за игрушку. Апофеоз этого ювелирного поп-арта – бьющееся сердце из рубинов со спрятанной батарейкой. Такое мог бы носить Элвис Пресли, зато Мадонне бы больше подошла брошка в виде рта с жемчужными, как у брата старика Хоттабыча, зубами.
Впрочем, как знает каждый поклонник Хемингуэя, нет ничего проще, чем пинать прежних кумиров. В мое время Дали был одним из главных. В его запретном искусстве чудилось очевидное и непостижимое – правда, позволяющая любые интерпретации. Примерно так тогда выглядела свобода.
Фрейд считал Дали талантливым симулянтом подсознания, другие – теннисом без сетки. Но в Каталонии он почти реалист. Здесь видно, как родной пейзаж проступает сквозь сумрак искусно воспаленного сознания. Так, циклопические яйца, которые служат куполами «театру» Дали, буквально повторяют очертания лысых вершин, скрывающих главную каталонскую святыню – черную Мадонну Монсеррата. В сверхъестественно овальных скалах, где раньше жили отшельники, а теперь живут орлы, природа выдавила себя за пределы правдоподобия с бо́льшим, чем сюрреалисты, успехом. Выше головы не прыгнешь, ниже – тоже. Фантазия – это вымысел реальности, когда она хочет, чтобы ее не узнали, но из-под платья все равно торчат шпоры. Как в комедии Шварца, где переодетый дамой полицмейстер бродил по площади в кавалерийских сапогах, чтобы не услышать чересчур крамольных речей.
В Барселоне так себя ведет полицейская машина, когда с шумом, ревом и очень медленно она подъезжает к парку, где цыгане без лицензий торгуют сюрреалистическими сувенирами китайской работы. В наигранном переполохе продавцы торопливо сворачивают торговлю, пока полицейские пьют за углом кофе с молоком, макая в него трубочки из рыжего теста. В Киеве их почему-то называли кавказскими огурчиками. Вкуснее их я уже никогда ничего не ел.

 

Оруэлл приехал в Барселону, чтобы написать о гражданской войне, а не сражаться в ней. Но, увидав, что в городе всех зовут «товарищами», офицеры получают столько же, сколько солдаты, а бордели закрыты сознательными рабочими, писатель отправился на фронт, «чтобы убить хоть одного фашиста». Оруэлла соблазнила не революция и уж точно не демократия, а равенство – полное, безоговорочное, анархическое.
Это тем удивительнее, что Барселона – самый буржуазный город из всех, где мне доводилось бывать. По-моему, это лучшее, что может случиться с городом на нашей планете.
– Вот как выглядел бы мир, – мечтал я, бродя по бульварам, – если б не было войны, Первой и главной. Той, в которую рухнула Европа, той, с которой начался американский век, той, в которой классовое общество стало массовым.
Дважды избежав самых страшных катаклизмов xx века, Барселона осталась прежней – такой, какой была до них. Бесконечные кварталы гордой собой архитектуры все еще внушают иллюзию прочности xix столетия, обещавшего заменить собой вечность.
Зодчество лучше других искусств подходит для историософской пропаганды, потому что оно действует исподволь, на всех и навсегда. Дом, если он того сто́ит, невозможно разлюбить. Вырубая шедевры в городском небе, архитектор меняет души тех, кто живет – в них или по соседству.
Удача Барселоны в том, что ее богатым жителям удалось построить себе второй город в том новом стиле, который в бель эпок назывался по-разному, но значил одно – свободу выбора. Зодчие больше не боялись эклектики. Чувствуя себя венцом истории, они распоряжались ее достижениями как хозяева прошлого, а не его слуги. Сложив все вместе – от готов до мавров, Барселона вписала себя в смутный оперный миф, где можно было спеть даже то, что не рифмовалось. На рубеже веков этот город принадлежал Вагнеру. Чудом было то, что Барселона осталась уютной. Уникальным этот город делало сочетание мифа и санузла – театральных претензий и практической пользы.
И тут на сцене появляется патрон Барселоны Гауди. Последним его неосуществленным проектом была великая церковь, первым – удобный сортир. Он придумал стул на две ягодицы (на таких до сих пор сидят смотрители в музеях). В лучшем доме его постройки дверь открывается левой рукой, потому что правая поворачивает ключ в замке.
Изобретая комфорт, Гауди оставался последним средневековым человеком Европы: он не подражал истории, а продолжал ее. Задумав, как это водится у гениев, воссоздать на портале своего собора весь мир, он перечислил и процитировал его. Каждая скульптура была гипсовым слепком с живого оригинала – голубя, курицы, осла. Христом стал ремесленник, Марией – торговка зеленью, легионером – каменщик, причем шестипалый.
В этом натурализме чувствуется уважение одного творца к другому. Видя в природе сырье культуры, Гауди, не смущаясь вопросами приоритета, сажал в своем саду каменные пальмы. Не проводя твердого различия между живым и мертвым, Гауди всему придавал одушевленные черты. Не любил он только женщин, очкариков и анархистов. За что последние и выбросили его труп из гроба.
Назад: Тавромахия для начинающих
Дальше: У басков