Книга: Гость. Туда и обратно
Назад: По пути в Венецию
Дальше: Болонское трио

Конфетти

 

Тосканские псы

У ворот нас встретили две собаки, размером с баскервильских. Овчарка здоровалась молча, но волкодав повизгивал от удовольствия. Подняв тяжелую голову, он, вздыхая от полноты чувств, требовал угощения, овчарка его ждала и брезговала хлебом без салями.
Занятые знакомством, мы не сразу заметили Мэгги. На своих коротких кривых ногах она не поспевала за взрослыми собаками, но, достигнув цели, бесцеремонно их растолкала и рухнула на траву, подставив живот. Даже в этом избалованном зверинце она была примадонной. Другие псы охотились на зайцев, эта – на трюфели. Одни собаки к ним равнодушны, другие их любят, но только специально подготовленные звери согласны делиться грибами с хозяевами. Юная Мэгги уже знала, где рыть, но еще для себя. Через семь месяцев ее отправят в монастырскую школу, где учат самоотверженности и отказу от мирских благ, включая трюфели, особенно белые, дорогие, как икра, и редкие, как целомудрие. Мартовского урожая они слабоваты. Зато к ноябрю трюфели набирают такого аромата, что всего несколько стружек на тарелку толстых тосканских макарон придают блюду острый запах, который можно назвать чесночным, но только от беспомощности.
Монастырь, куда отправится Мэгги, располагался под горой. Непомерные стены венчал романский свод, круглый, словно распиленная бочка. Внутри не было ничего лишнего. Собственно, необходимого тоже не было, ибо крест алтаря прятала красная ткань – в память о Страстной пятнице. Эстетический аскетизм обнажал принцип – и архитектурный, и жизненный. За тысячу лет в монастыре мало что изменилось, ибо нам не нашлось, что предложить.
Монахов нам встретилось двое, и оба казались счастливыми. Один, молодой, играл с ребенком, другой, толстый, благодушно присматривал за туристами. Они вели себя тише обычного, кроме одного, который пел на лужайке на неузнаваемом языке.
Благочестие кончалось на холме, где красавица в синей форме вешала штраф на ветровое стекло. К монастырю спускалась не дорога, а тропинка. Она упиралась в церковь, которую охраняли два льва, добродушных, как псы Тосканы.

Жизнь Брайана

Тоскану называют вторым Манхэттеном еще и потому, что сюда хочет перебраться каждый второй житель нашего острова – который может себе это позволить. Остальные об этом мечтают. Поэтому я не особенно удивился, повстречав среди местных одного уж слишком хорошо говорившего по-английски. К тому же итальянцы одеваются со вкусом, а этот походил на огородное пугало. Застиранный комбинезон, старательно вымазанный землей на коленях, чоботы в глине, дырявая соломенная шляпа и свежие мозоли, в чем я убедился, когда мы знакомились. Больше всего Брайан напоминал фермера из ранних голливудских фильмов. Он и в самом деле приехал сюда из Калифорнии, из Силиконовой долины. На вид ему не было сорока, но теперь я знаю, как миллионеры живут на пенсии.
В Италию Брайан попал, исправляя ошибку. Страстно полюбив компьютеры, он превратил бескорыстное увлечение в доходную работу. Оставшись без хобби, Брайан зачастил в Тоскану, норовя забраться поглубже. Так он нашел поместье, где ничего, если не считать электричества, не изменилось с xvi столетия. Вино – свое, помидоры – с грядки, мясо мычало в стойле, собаки приносили зайцев, и солнце садилось за горой, даже забравшись на которую нельзя было разглядеть ни одной фабричной трубы.
С каждым годом интервалы между отпусками становились короче. Брайан научился любить жемчужную тосканскую зиму и читать тощие газеты. Так продолжалось до тех пор, пока Брайан, поняв, что всех денег не заработаешь, решил опроститься, как Толстой. Он продал свой огромный дом в Калифорнии и купил еще больший здесь, в соседней деревне. Теперь вместо газона у него огород, вместо корта – виноградник, в гараже – трактор, в подвале – бочки и всюду – навоз.
Брайан все еще знал каждый ресторан в Тоскане, но теперь производство его интересовало больше потребления, и он усердно учился жать масло из своих оливок, не давая им состариться даже на сутки.
– Не скучно? – спросил я, прикинув его жизнь на себя.
– Какое! – азартно ответил Брайан. – Разве с Берлускони соскучишься!

Прерафаэлиты

В детстве мне казалось, что Ренессанс придумал Сталин. В те времена Рафаэля печатали в «Огоньке», остальные художники ему подражали.
На самом деле все было иначе. Ренессанс не открыл наше время, а увенчал собой Средневековье, сложив его с Античностью. Когда Рим уже и еще не был Римом, Флоренция считалась Афинами, что не мешало ей верить в христианского бога. Водораздел проходит по рубежу веков. В xv эта сказка родилась, в xvi исчезла. Но фрески остались. Главное в них – цвет.
В старинных городах, как в трущобах из Диккенса, все бурое и нет зелени. Такова до сих пор Сиена, что не мешает ей быть прекрасной. Обожженная глина кирпичей и почерневший кармин черепицы складываются в такую гамму, что боишься проснуться. Оно и неудивительно. Это палитра тосканской земли, которая издавна служила художникам красками: к югу – «сиена жженая», к востоку – «умбра коричневая». Но так рисовали города, людей писали яйцами. Для стариков и демонов темперу замешивали на темных яйцах деревенских кур, светлые яйца городских несушек шли на мадонн и ангелов.
По сюжетам ренессансная картина не отличалась от иконы, но выполняла другую функцию. Икона переносит нас в иной мир, картина позволяет в него заглянуть – как в окно. Там всегда красиво, что бы ни изображал мастер: казнь, смерть или вечные муки. Красота – не цель, а побочный и неизбежный продукт искусства, конечно, не любого, а того, что мы так любим. Начитанный в Платоне флорентийский художник, зная, что идеал недоступен, как солнце, писал его солнечными лучами. Не будучи, разумеется, солнцем, лучи давали представление о светиле, низводя небо на землю.
Отсюда тут столько синего. Икона, не заботясь о правдоподобии, любила золото, xv век предпочитал ультрамарин, который стоил в десять раз дороже и украшал даже Богородицу. Но еще до того, как улечься на стене, цвет играл сам с собой на площадях и улицах, когда их увешивали бесценными шелками. Как наш кумач, они создавали праздники и отвлекали от нищеты. О чем до сих пор можно судить по голубым подштанникам на бельевой веревке, расцвечивающим безобидный сиенский дворик.
В том мире жажда цвета была так неодолима, что одноцветные штаны казались скучными – по сравнению с двуцветными и еще в полоску. За пределами цирка сегодня такой наряд кажется пестрым, но, как показал Версаче, только потому, что нам, всем цветам радуги предпочитающим черный, не хватает решительности и самовлюбленности. Люди на фресках нравились себе и другим и, похоже, наслаждались жизнью. Собственно, поэтому все приезжают в Италию.
Я думал об этом в кафе городка Буонконвенто. За соседним, выползшим на булыжник столиком сидел дорожный рабочий в лазурном балахоне с оранжевой оторочкой, отражающей свет приближающихся фар. Сейчас они ему не грозили. Отложив рыжую каску, вытянув ноги в алых бутсах, он неторопливо курил, готовясь к будням. Я любовался им до тех пор, пока не углядел карабинера в мундире, который себе может позволить не всякая опера.

Холмы этрусков

Они как женщины.
– Нет, как город.
– Нет, как женщины. Ну как ты не видишь?! Длинные, пологие линии. Изгибы томные, сладострастные, впадины укромные: не долина – лоно. Они спят, спрятав голову под рощу пиний, но грудь и бедра видны под зеленым одеялом.
– Это не одеяло, дубина, это озимые. Будущие макароны зреют на полях, просторных, словно площади. А между ними – улицы проселочных дорог. Кварталы виноградников. Парки цветущего рапса. Храмы кипарисов. И дубы, как памятники героям прежнего времени. А наверху – гребни крепостей.
– И в каждой – этрусские покойники, – врезался я в спор, не в силах сдержать познания. В сущности, о происхождении этрусков никто ничего не знает, кроме одобренного Солженицыным профессора Орешкина, который раскрыл тайну загадочного народа. Она оказалась проще, чем казалось, ибо разгадка лежала на поверхности: «Этруски – это русские».
– Не может быть, – ахнули собеседники.
– Я сперва тоже удивился, но Пахомов мне вправил мозги. После армии и флота, сказал он, этимология – лучший друг империи. Хомяков, например, приехав в Британию, обнаружил, что «англичане – это угличане».
– А что, – сдались спорщики, – может, этруски и правда русские? Пиры любили.
– Точно, – согласился я. – На саркофагах сидят обнявшись, с чашами, и на губах улыбка – безмятежная ввиду вечности: с утра выпил, целый день свободен.
Назад: По пути в Венецию
Дальше: Болонское трио