Книга: Гость. Туда и обратно
Назад: Обратно
Дальше: Внуки империи

Где начинается Европа

Европа, – степенно учил меня старший товарищ, – часть света, ограниченная с Запада Атлантическим океаном, а с Востока – законом. Там, где его перестают соблюдать, начинается Азия, но где именно проходит граница, можно узнать скорее из газет, чем глядя на карту.
Этот парадокс (копать канаву от забора до обеда) превращает самый маленький континент в самую большую геополитическую проблему. Если на Востоке – с энтузиазмом – отодвигали границу до Урала, то на Западе – со вздохом – проводили ее по Эльбе.
– А есть, – услышал я как-то от Андрея Битова, – и третья точка зрения, оригинальная и убедительная: Россия растянула Европу до Берингова пролива и пересекла его.
Географию, однако, лучше вообще не спрашивать. Я в этом убедился еще мальчишкой, когда бродил с рюкзаком по Закарпатью. В селе с крутым названием Деловое стоял двухметровый столбик с неожиданной и в этой обильной языками местности латинской надписью. До университета я еще не дорос, поэтому сумел разобрать лишь записанную римскими цифрами дату: 1887. В этом году, сердобольно гласил перевод, «здесь специальным аппаратом, сделанным в Австро-Венгрии, установлен Центр Европы». Не Лондон и Париж, не первый и не Третий Рим, а деревушка с четырьмя церквами, мраморным карьером, пекарней, гуцульской колыбой и горой Поп-Иван служит центром того коловращения истории и культуры, который мы, собственно, и зовем Европой.
Мне в это верилось с трудом. Как, впрочем, и графу Меттерниху. Живя в столице той же Австро-Венгрии, он считал, что Азия начинается по другую сторону венской улицы Ландштрассе. Ему было с чем сравнивать, мне нет. Ведь моя Европа заканчивалась в том же Деловом, за которым проходила еще неприступная государственная граница.
За сорок прошедших лет я побывал почти в каждой из быстро размножающихся стран Европы, но так и не смог толком понять, что значит это манящее слово. Еще и потому, что Европа протеична. Пока другие континенты веками ползут друг к другу, Европа меняется от революции к революции. Сливаясь и дробясь, теперь она установила необходимые каждому страннику новые правила политкорректности. Благодаря им из ее географии выпала сторона света. В Праге Восточная Европа стала Центральной, в Таллинне – Северной, в Загребе – Средиземноморской. Даже в моей Риге я попал впросак, когда друзья позвали меня смотреть телерепортаж из столицы их новой родины, которая оказалась Брюсселем.
Если так трудно найти и признать Европу на глобусе, то ничуть не проще обнаружить тех, кто ее населяет.
– Ты – европеец или француз? – спросил я в лоб, пользуясь старой дружбой, парижского профессора.
– Какое там, – махнул он рукой, – правильный вопрос: считаем ли мы, парижане, остальных земляков французами?
– У тебя получается, что европейцы – вымышленное понятие, придуманное современными политиками для того, чтобы наконец перестали между собой драться жители хотя бы этого континента. Но кто же, если не европейцы, населял Европу раньше?
– Сперва – эллины. Потом – подданные Римской империи. Затем – жители одного на всех христианского мира. И только после того, как все это окончательно развалилось в мировых войнах, мы наконец стали Евросоюзом.
– Вряд ли это – страна, но уж точно не нация.
– Европейский народ, как советский и американский, – продукт не исторической эволюции, а политической воли. Европейцы – скорее проект, чем реальность: он развернут в будущее.
Нам ждать было некогда, поэтому в России европейцы появились задолго до того, как их произвел на свет Евросоюз. Собственно, здесь они были всегда – с варягов.
Когда Казанова добрался до Российской империи, он ее не заметил: все одевались по одной моде, говорили на знакомых языках и за ломберным столом играли по тем же правилам.
В России европейцами были и западники, которые редко бывали в Европе, и славянофилы, которые ее всю объездили. Великий спор между ними шел лишь о том, какую из романтических концепций Европы применить к трактовке родной истории.
Куда решительней отрезала Россию от Европы уродливая евразийская теория. Загипнотизированная картой, она создала умозрительное географическое пространство и заселила его химерами. Я не только не знаю ни одного евразийца, но и представить себе такого не могу.
Пушкин – евразийский поэт? Конечно, нет, он – поэт Европы, хотя его туда и не пускали.
– В «Каменном госте», – сказал мне в ответ на это поэт Лев Лосев, – Пушкину ничего не стоило перенять испанскую точку зрения. «А далеко на севере – в Париже», – писал поэт, сидя не в Мадриде, а в Болдино. Может быть, как раз оттого, что в Европу Пушкина не пускали, его переимчивый гений ощущал себя там своим.
Пушкин и в самом деле – утрированная Европа. Как и его любимый Петербург, где, наверное, больше колонн, чем в любой другой европейской столице. В сущности, именно державное насилие и вечно запертые границы создали специфически отечественный феномен. Это – разросшаяся до национального комплекса ностальгия по Европе. Жажда быть с ней и страх остаться без нее создали русскую Европу, которая жила в поэтическом воображении и замещала ту, которую у нас все равно никто не видел.
Так, вглядываясь в свою юность, Бродский писал: «Мы-то и были настоящими, а может быть, и единственными западными людьми». Их Европа требовала грез, любви и знаний. Ее существование было зыбким, но и бесспорным, как у вещего сновидения, которое сбылось, когда тот же Бродский нашел свою Европу в Европе.
– Слово «Запад» для меня значило идеальный город у зимнего моря, – писал Бродский. – Шелушащаяся штукатурка, обнажающая кирпично-красную плоть, замазка, херувимы с закатившимися запыленными зрачками.
Ставшая последним домом поэта, Венеция всегда говорила с ним на особом европейском языке. Подозреваю, что у каждого он свой. Для одних Европа рифмуется с Феллини, для других – с Ла Скалой, для третьих – с фуа-гра.

 

Со мной Европа говорит языком архитектуры. Возможно, потому, что я вырос в одном из ее старинных городов и еще в детстве научился его читать.
В такой город входишь, будто в сонет. Бесконечно разнообразие поэтических приемов, но правила ясны, стили универсальны и вывод неизбежен, как кафедральный собор на центральной площади. При этом лучшая архитектура Европы настолько слилась с природой континента, что, в сущности, стала ею, избежав эклектики. Изделия разных эпох, стилей, мастеров и режимов соединяются без швов. Архитектура безразлична к идеологии, но требовательна к красоте: она выносит все, кроме мезальянса.
Поскольку единица архитектуры – вид на целое и настоящее, она – то единственное, что нельзя вывезти за пределы Европы, не превратив по пути в Диснейленд. Как нерукотворные ценности, вроде северного сияния, европейская архитектура не подлежит транспортировке. Она требует паломничества и легко добивается его.
– Архитектура, – говорит лучший зодчий нашего века Фрэнк Гери, оправдывая свое ремесло в глазах вечности, – важнее всего остального, именно ради нее мы посещаем чужие города и страны.
Из-за этого архитектура – самое массовое из всех искусств. И самое долговечное. Она живет так долго, что, может быть, и не умирает вовсе, умея, как ящерица – хвост, восстанавливать утраченное – но только прекрасное. Так политический смерч, прокатившийся по освободившейся от социалистической эстетики Европе, волшебным образом изменил ее облик. Уродливое, вроде Берлинской стены, исчезло; красивое, вроде Дрездена, воскресло.
Я знаю эту Европу, потому что она если и не была, то стала моей. И на вопрос, где все-таки начинается Европа, у меня есть один ответ – во мне.
Дело в том, что я верю, более того – исповедую простую истину: Европой может стать каждый, кто захочет. Она как язык, который принадлежит всякому, кто его выучит. И раз овладев Европой, вы уже, слава богу, никогда от нее не избавитесь – что бы ни думали дураки и власти.
Назад: Обратно
Дальше: Внуки империи