Голос тех, кто проклят
Последнее пиршество Арлекина
1
Городок Мирокав заинтересовал меня ровно тогда, когда я узнал, что каждый год там проводится праздник с клоунадой. Мой бывший сослуживец — сейчас он работает на факультете антропологии в провинциальном университете — прочитал на страницах «Журнала популярной культуры» свежую статью за моим авторством, «Медийность образа клоуна в Америке», и написал мне, что где-то когда-то слышал о городке, в котором каждый год устраивают некий Простачий Пиргорой, который, быть может, меня заинтересует. Бедняга даже представить не мог, сколь важны были для меня эти сведения, — причем интерес мой был продиктован не одними лишь академическими изысканиями.
Кроме того, что я занимался педагогической деятельностью, я несколько лет кряду участвовал в антропологических конференциях с неизменной темой: «Важность клоунского образа в различных культурных пластах». Посещая на протяжении последних двадцати лет празднества в южных штатах перед началом поста, я каждый раз все глубже и обстоятельнее проникал в смысл их скрытой от посторонних глаз «кухни». Исследователь во мне горел извечной жаждой познания — и потому я играл роль не только антрополога, но и непосредственно клоуна; и роль эта приносила мне столько удовольствия, сколько не могло доставить ничто иное в жизни. Звание клоуна всегда виделось мне благороднейшим. Наверное, странно это звучит: шут-антрополог! — но я был талантлив и гордился своим мастерством, стараясь усовершенствовать его до предела.
Написав нетерпеливо-восторженное письмо в Отдел парков и отдыха, я запросил кое-какую специфическую информацию, объяснив попутно, какие цели преследую, и несколькими неделями позднее получил коричневый конверт с государственными штемпелями, со списком всех сезонных тематических праздников, известных правительству, внутри. Как выяснилось — и я не преминул взять это на заметку, — поздней осенью и зимой праздников этих проводилось не меньше, чем в пору потеплее. В сопроводительном письме пояснялось, что, по имеющимся сведениям, за Мирокавом официально не закреплен ни один фестиваль; однако, ежели в рамках исследовательской деятельности я вдруг захочу прояснить этот или какой-либо подобный вопрос, на меня охотно возложат требуемые полномочия. Увы, к тому времени, как я получил письмо, меня прижал к ногтю груз проблем на рабочем и личном фронтах — и потому я просто запрятал конверт в ящик стола и вскоре выбросил его из головы.
Но несколько месяцев спустя я, резко отстранившись от своих привычных обязанностей, ненароком оказался втянут в мирокавский вопрос. Близился конец лета, я поехал на север с намерением просмотреть кое-какие журналы в библиотеке местечкового университета.
За чертой города пейзаж преобразился, открыв мне раздолье полей и обласканных солнцем ферм. Понятное дело, все эти красоты отвлекали от указателей, но врожденный ученый-эмпирик во мне умудрялся отслеживать и их, поэтому название городка бросилось в глаза; следом в памяти обрывочно всплыло все, с этим городком связанное, и пришлось прямо на ходу прикидывать, имею ли я в своем распоряжении достаточный ресурс сил, времени и желания, чтобы хватило его на короткий исследовательский вояж. Но знак выезда возник еще быстрее, и вскоре я покинул шоссе, вспомнив обещание дорожного указателя, что город не больше чем в семи милях к востоку.
За эти семь миль я умудрился заплутать из-за нескольких странных изгибов дороги и даже разок съехать на грунтовку. Пункт назначения не показывался до тех самых пор, пока я не въехал на вздыбленную хребтину крутого холма. На спуске еще один дорожный указатель известил, что я уже в черте Мирокава: показались особняком стоящие дома, за которыми шоссе вливалось в главную улицу города, Таунсхенд-стрит.
Мирокав поражал — он оказался куда больше, чем я предполагал, и был весь окружен взгорьями — местная особенность, не позволяющая заранее оценить размеры города со стороны, не въезжая в его пределы. Районы Мирокава казались плохо подогнанными друг к другу — видимо, из-за разобщенной местной топографии. За старомодными торговыми лавками стояли возведенные под довольно-таки неожиданными углами островерхие особняки, чьи шпили по-королевски высились над строениями пониже. Из-за того, что низов этих зданий видно не было, казалось, что они левитируют, — при этом сила, поддерживающая их, будто бы вот-вот ослабнет, и всем своим весом они обрушатся вниз. Или, быть может, все дело в диспропорциях по ширине и по объему: они создавали странное ощущение зримого искажения перспективы. Двухуровневая застройка не давала глубины, и особняки, будучи на возвышении, и притом близко к домам переднего фронта, не уменьшались в размерах — хотя должны были, как любые объекты второго плана. Вид оттого казался плоским, словно фотокарточка. Весь Мирокав походил на заполненный любительскими снимками с неправильным горизонтом фотоальбом: вот каланча с залихватски накренившейся крышей-конусом торчит из-за гряды домов, а вот скошенный куда-то на запад баннер местной бакалеи. Отражения прижавшихся к крутым бордюрам машин в искривленных витринах дисконтного магазина казались парящими где-то в небе, и даже сами местные жители, лениво прогуливающиеся по тротуарам, будто бы ложились в едва заметный крен. В тот ясный день башня с часами, которую я сначала принял за церковный шпиль, бросала странную длинную тень, достигавшую, кажется, невероятных размеров и забиравшуюся в такие уголки города, где быть ее никак не могло. Эта дисгармония царапает сознание сильнее в ретроспективе — а тогда, в первый день, я прежде всего был озабочен поисками муниципалитета, ну или какого-нибудь другого места, где можно было добыть нужные мне сведения.
Заметив прохожего, я подрулил к тротуару, опустил стекло со стороны пассажирского сиденья и окликнул:
— Прошу прощения!..
Старец в поношенной одежде замер, не подходя к моему автомобилю. Он, казалось, понял, что я обращаюсь к нему, но лицо его осталось настолько безучастным, что я даже заподозрил, что у обочины он остановился совершенно случайно, а не по моему зову. Взгляд его, усталый и малоосмысленный, нашел какую-то точку позади меня, сосредоточился… и спустя несколько секунд старец двинулся дальше. Я не стал обращаться к нему повторно — хоть и на мгновение его лицо показалось мне странно знакомым. На мое счастье, вскоре показался другой прохожий, и мне удалось-таки узнать дорогу до муниципалитета Мирокава — располагался тот, как можно было ожидать, в здании с ратушей.
Войдя внутрь, я встал у стойки. Кругом были расставлены письменные столы, меж них, в коридоры и обратно, сновали люди. На стене висел плакат, рекламирующий государственную лотерею, — на нем табакерочный чертик махал зажатым в обеих руках веером из зеленых билетиков. Вскоре к стойке подошла женщина, высокая и сухопарая, средних лет.
— Могу я вам чем-то помочь? — осведомилась она тоном заправского бюрократа.
Я объяснил, что интересуюсь местным празднеством, — не уточняя при этом, что являюсь любопытствующим академиком, — и спросил, не могла бы она предоставить мне кое-какую дополнительную информацию или направить к кому-то, кто мог.
— А, вы про тот самый зимний праздник.
— Есть еще какие-то?
— Других нет.
— Тогда, надо думать, про тот самый. — Я полушутливо улыбнулся.
Никак не отреагировав, женщина пошла в дальний конец коридора за стойку. Пока она отсутствовала, я обменялся взглядами с парочкой клерков, которые то и дело отрывались от своих бумаг и глазели на меня.
— Вот, пожалуйста, — вернувшись, женщина протянула мне листок бумаги, напоминавший сделанную на плохоньком ксероксе копию.
ИЗВОЛЬТЕ РАДОВАТЬСЯ С НАМИ, разили с листка крупные буквы. ПАРАДЫ, УЛИЧНЫЕ МАСКАРАДЫ, ЖИВАЯ МУЗЫКА, ЗИМНИЕ ЗАБАВЫ. КОРОНОВАНИЕ ЗИМОВНИЦЫ. Упоминались и другие развлечения. Я еще раз перечитал написанное: слово извольте в самом начале листовки придавало мероприятию некий оттенок благотворительности.
— И когда праздник проходит? Тут ни одной даты не стоит.
— Все и так обычно знают. — Женщина резко выхватила листок у меня из рук и написала что-то в самом низу.
Полученная обратно, листовка обзавелась росчерком бирюзоватых чернил: «19–21 дек.». Признаться, дата удивила меня — сам факт, что праздник совпадает с зимним солнцестоянием, является своего рода этнографическим прецедентом. Не очень-то и удобно проводить подобное именно в эти дни.
— Позвольте спросить, разве эта дата не идет, скажем так, вразрез с привычными зимними праздниками? В смысле у людей в это время, как правило, и так хлопот хватает.
— Традиция, — коротко пояснила женщина, будто этим все сказано.
— Интересненько… — протянул я, скорее обращаясь к себе, чем к ней.
— Что-нибудь еще?
— Да. Не скажете, имеет ли этот праздник какое-нибудь отношение к клоунам? Здесь упоминается маскарад.
— Да, разумеется, там бывают люди в… костюмах. Я-то сама никогда этого не делала… в общем, да, там есть своего рода клоуны.
При этих ее словах мой интерес значительно возрос, но пока я не знал, насколько сильно стоит его выказывать. Поблагодарив служащую за помощь, я спросил, как мне лучше выехать на магистраль, чтобы не возвращаться на ту похожую на лабиринт дорогу, ведущую в город, и направился обратно к машине. В голове вертелось множество плохо сформулированных вопросов — и столько же расплывчато-противоречивых ответов.
Следуя указаниям служащей муниципалитета, я проехал через южные районы Мирокава. Отличались они малолюдьем — те горожане, что попадались мне на глаза, казались донельзя апатичными театральными актерами в декорациях обветшалой застройки. Их лица несли ту же печать отрешенности, как у того старика, с которым мне не удалось поговорить. Видимо, я ехал по основной дороге города — по обеим сторонам квартал за кварталом тянулись старые дома в окружении неухоженных палисадников. Когда я встал на перекрестке, перед моим автомобилем прошел местный трущобный оборванец — тощий, угрюмый, совершенно неопределимого пола. Обернувшись в мою сторону, этот индивид издал сквозь плотно сжатые губы неодобрительный свист — впрочем, коль скоро взгляд его не был обращен на меня, не могу сказать наверняка, предназначался ли он мне.
Миновав еще несколько улиц, я выехал на дорогу, ведущую к хайвею. Чуть позже, среди просторов залитых солнцем сельхозугодий, я почувствовал себя куда как лучше.
До библиотеки я добрался, имея запас времени более чем достаточный для своих изысканий, поэтому решил поискать материалы, проливающие свет на зимний праздник в Мирокаве. В одной из старейших библиотек штата имелась полная подшивка «Мирокавского курьера». С нее я и начал — правда, долго не провозился: материалы в подшивке не были систематизированы, а искать статьи по случайным номерам не улыбалось.
Тогда я обратился к газетам городов покрупнее — таковых в округе, который, к слову, также назывался Мирокав, было несколько. Но и они мало что прояснили — лишь единожды статья-обзор ежегодных событий округа сослалась на Мирокав — ошибочно, надо полагать, — как на «крупную средневосточную общину, бережно хранящую этнические традиции». Встретилась еще одна сухая заметка о празднике, на поверку оказавшаяся некрологом. Какая-то старушка мирно отдала Богу душу в канун Рождества. Из архива я ушел несолоно хлебавши.
Минуло немного времени после моего возвращения домой, и мне пришло новое письмо от коллеги, агитировавшего за изучение мною Мирокава. Проныра откопал кое-что новое в неприметном сборнике научных статей по антропологии, отпечатанном в Амстердаме двадцать лет назад. Почти все статьи были на голландском, пара-тройка — на немецком, одна-единственная — на английском. Называлась она «Последнее пиршество Арлекина: этнографические заметки». Возможность ознакомиться со столь редким материалом, несомненно, подняла мне настроение, но куда как больше взбудоражило меня имя автора: д-р Рэймонд Тосс.
2
На личности доктора Тосса — как и, неизбежно, на моей собственной — стоит остановиться поподробнее. Двадцать лет назад Тосс преподавал в массачусетском Кембридже и на меня, как на одного из своих студентов, оказал непомерное влияние — задолго до того, как сызнова сыграл определяющую роль в событиях, о которых я намерен поведать. Яркий эксцентрик, под обаяние которого попадал всякий случайный собеседник, — вот каким он был. Каждая его лекция по социальной антропологии — их я помню до сих пор — являла собой энергичное театрально-познавательное представление, бенефис одного актера. Тосс не стеснялся бегать по аудитории и активно жестикулировать, и в такой подаче сухие термины на доске вдруг обретали жизнь, значимость и едва ли не фантастическую ценность. Стоило ему сунуть руку в карман потертого пиджака, как все задерживали дыхание — а ну как доктор сейчас, жестом заправского фокусника, вытащит кролика? Мы понимали, что он учит нас большему, чем мы в состоянии постичь, и знает больше, чем способен передать. Однажды, набравшись наглости, я выдвинул против него свое, в некоторой степени противоположное, толкование вопроса о шутовских традициях племени индейцев хопи. Якобы мой опыт шута-любителя и личная заинтересованность наделяли меня знаниями поглубже. Тогда он, ничуть не смутясь и как бы между делом, поведал нам о том, что и сам исполнял роль одного из ряженых-качина и участвовал в ритуальных плясках. Таким образом щегольнув, он, тем не менее, отнесся к моей самонадеянности весьма по-человечески, умудрившись даже не принизить меня. И за это я был ему, конечно же, благодарен.
О Тоссе ходили интереснейшие слухи. Домыслы о нем отдавали некой романтикой. Он был гениальным полевым работником. Прославился умением проникать в любую экзотическую культуру или ситуацию и получать возможность взглянуть изнутри на то, о чем менее успешные антропологи знали лишь из чьих-то уст. На разных этапах деятельности Тосса поговаривали, что он вот-вот окончательно ударится в «прелести дикарской жизни», совсем как легендарный Фрэнк Гамильтон Кушинг. Новаторские социальные эксперименты Тосса гремели на всю Новую Англию — в частности, особого упоминания неизменно удостаивался случай, когда Тосс шесть месяцев пробыл в лечебнице в Западном Массачусетсе под видом пациента, собирая данные о «субкультуре душевнобольных». Когда вышла его книга «Зимнее солнцестояние: самая длинная ночь общества», критики поспешили объявить ее «преступно субъективной» и «слишком уж импрессионистской» работой, которая, в силу своей «размытой поэтизированной созерцательности», для науки интереса не представляет. Защитники Тосса — в их числе и я — называли доктора «уберантропологом»: да, пусть он и полагается на индивидуальное восприятие мира, но научный опыт безошибочно ведет его к истине, неизменно доказуемой в спорах с оппонентами. По целому ряду внятных и невнятных причин я верил в то, что доктор способен открыть нам глаза на целые упущенные эпохи в становлении человеческой цивилизации. Представьте теперь, с каким трепетом обращался я к найденной статье — даром что та не добавляла ничего нового к образу Тосса-энциклопедиста, посвящена она была моей любимой тематике.
После первого прочтения статьи ее смысл ускользнул от меня — виной тому была крайне специфическая подача. Наиболее интересным в этом двадцатистраничном исследовании лично мне показался только творческий настрой Тосса — спокойный, но притом харизматично-противоречивый. Материал статьи он подавал совсем не в той манере, какой обычно ждешь от ученого, — здесь имела место и безупречная стилизация, и любопытные мрачноватые отсылки. Например, Тосс цитировал «Червя-победителя» Эдгара По, вынеся одну строфу в эпиграф — не соотносящийся почему-то с остальным текстом, если не считать одного момента. Рассуждая о современных традициях празднования Рождества, Тосс упомянул, что сами корни праздника восходят к римским церемониям сатурналий. Оговорив тот факт, что с празднеством Мирокава он знаком лишь по свидетельствам со стороны, Тосс выдвинул предположение, что ритуалистика сатурналий в нем сохранилась более явно, чем даже в Рождестве Христовом, и далее посредством туманных и, на мой взгляд, немного натянутых аналогий перескочил на тему сирийских гностиков, в среде которых существовала секта, называвшая себя «сатурны». Свое еретическое учение сатурны выстраивали исходя из веры в неких создавших человека ангелов, сыновей Всемогущего. Силы ангелов, по их мнению, не хватило, чтобы сделать человека прямоходящим, поэтому в раннюю свою пору ангельские детища пресмыкались, низменно льнули к земле, подобно червям. Прямохождением же род людской наделил сам Всемогущий. Гротескный образ людей-червей и идею мирокавского праздника, символизирующего зимнюю смерть почв под конец года, Тосс, видимо, связывал в некую условно-единую систему — за которой, по-моему, не стояло ничего убедительнее эстетизма.
Но у меня осталось твердое ощущение, что материал статьи прошел некий внутренний ценз — и на бумагу попало далеко не все, что доктор знал о мирокавском празднестве. В будущем открылось, что предположение мое было верным: к Мирокаву доктор подступал отнюдь не с пустыми руками, а держа в уме несколько теорий и догадок. Впрочем, к тому времени и я мог похвастаться кое-каким новообретенным знанием.
В примечании к «Пиршеству…» было указано, что по факту статья — лишь синопсис куда более масштабного исследования, все еще проводимого доктором… но означенный труд миру так и не был явлен. Ни одна его работа после ухода из академических кругов не издалась. Постепенно связи с доктором оборвались — и вот я снова нашел его: ведь человек, у которого я спрашивал дорогу на улицах Мирокава — тот самый, с тревожаще-апатичным взглядом, — похоже, был не кем иным, как сильно постаревшим Рэймондом Тоссом.
3
А теперь начистоту. Как ни пытался я проникнуться интересом к тайнам Мирокава — даже учитывая связь с Тоссом, — сквозь депрессивно-равнодушную пелену они виделись мне до одури незначительными. Удивляться тут нечему — это было в моей природе: еще с университетских дней я страдал от волн иррационально накатывающей зимней тоски, угнетаемый видами мертвой стылой земли и серо-свинцового неба. Мирокав нужен был мне просто для того, чтобы побороть этот сезонный упадок духа хотя бы таким, несколько механистичным, способом. Там будут празднества. Развлечения. Я вновь смогу примерить на себя личину клоуна.
За несколько недель до поездки я начал приготовления. Репетировал фокусы, некогда особо отличавшие мое шутовское амплуа. Отдал в чистку костюм. Выбрал грим. Выпросил у университета разрешение на отмену последних предпраздничных лекций, объяснившись отъездом в Мирокав для исследований и сбора информации загодя. План мой на деле состоял в том, чтобы максимально отстраниться от интереса со стороны коллег, отодвинуть их на дальнее «потом», целиком и полностью посвятить себя подготовке к празднеству. Разумеется, я собирался вести дневник.
С кое-каким источником мне требовалось ознакомиться заранее. Возвратившись в библиотеку того северного городка, где хранились подшивки «Мирокавского курьера», я отыскал выпуски, датированные декабрем двадцатилетней давности. И вскоре я нашел-таки заметку, косвенно подтверждавшую догадку Тосса, — хотя сам инцидент, похоже, имел место после публикации «Последнего пиршества».
История, описанная в «Курьере», произошла через две недели после завершения празднества два десятилетия назад. В заметке шла речь об исчезновении женщины по имени Элизабет Бидль, жены Сэмюэла Бидля, державшего в Мирокаве гостиницу. Власти округа предполагали, что это один из случаев «праздничного суицида», — каждый сезон нечто подобное случалось в окрестностях Мирокава. Тосс отметил сей факт в «Пиршестве». В наши дни эти смерти, сдается мне, были бы аккуратно отнесены к разряду «сезонных нервных срывов» и позабыты. Как бы там ни было, полиция провела поиски у наполовину замерзшего озера на окраине Мирокава, где в предыдущие годы было найдено не одно тело наложившего на себя руки. Однако в тот год им ничего не перепало. В газете была фотография Элизабет Бидль — даже плохая зернистая печать не скрывала энергичности и жизнелюбия, написанных на ее красивом, мягком лице; и версия о суициде, на живую нитку пришитая к факту ее пропажи, показалась мне, по меньшей мере, странной, а по-хорошему — и вовсе не справедливой.
Тосс писал о сезонных изменениях в эмоционально-психическом фоне человечества, к которым Мирокав, по-видимому, столь же восприимчив, сколь любой другой город — к смене времен года. Причину этих изменений доктор не назвал, отметив лишь — в фирменной манере намеков и недомолвок, — что «межсезонье» влияет на город чрезвычайно негативно. Помимо эпидемии самоубийств учащаются обострения ипохондрических состояний — именно так эти расстройства назвали Тоссу медицинские работники Мирокава. Положение дел ухудшалось, достигая пика в дни проведения празднества. Тосс предполагал, что в подсчет масштабов странного поветрия следует ввести поправку еще и на врожденную скрытность жителей маленьких городков. Вполне возможно, ситуация в Мирокаве сложилась еще более серьезная, чем могло выявить поверхностное расследование.
Как связаны празднество и вредоносное межсезонье? На этот вопрос доктор Тосс так и не дал четкого ответа. Он отметил, что оба «климатических фактора» уже давно действуют в городе рука об руку, если судить по архивным документам в открытом доступе. Просматривая историю округа Мирокав за девятнадцатый век, можно выяснить, что тогда город именовался Нью-Холстедом, а жителей порицали за «разнузданные и бездуховные праздничные оргии», приуроченные к Рождеству. Учитывая новоанглийское происхождение основателей Мирокава, разумно было предположить, что идея праздника была заимствована откуда-то из тех степей, и возраст ее вполне мог исчисляться целым веком (если, конечно, она не зародилась еще в Старом Свете — в этом случае корни праздника не будут ясны до тех пор, пока не удастся провести более глубокие исследования; отсылка Тосса к сирийским гностикам дает понять, что такую возможность отринуть целиком нельзя).
И все же, скорее всего, рассуждения Тосса верны в том, что празднество берет начало уже в Новой Англии. Об этой территории он писал так, будто она — наиболее благоприятное место для окончания изысканий. Казалось, что сами слова «Новая Англия» были лишены для доктора привычного смысла и подразумевали в том числе и доцивилизационную летопись региона. Я как человек, проучившийся там некоторое время, отчасти мог понять это лирическое допущение, ибо есть в тех краях такие места, что кажутся древними вопреки всякой хронологии, всяким сравнительным стандартам времени. Назовите это «новоанглийской античностью», если хотите, — звучит глуповато и алогично, но логика здесь и не работает. Зато сразу станет ясно, на чем зиждится «мирокавская теория» Тосса. Доктор заметил, что в жителях Мирокава не прослеживается даже примитивного понимания своих же традиций, — они производят впечатление людей, ничего не знающих о происхождении собственного зимнего праздника; однако то, что традиция прошла испытание временем, сумев затмить даже сакральное Рождество, говорит о том, что они прекрасно понимают его значение и смысл.
Да, не спорю, Мирокав свалился на меня прямиком из небесного эфира, словно снег на голову: своеобразная превратность судьбы, если учесть вовлеченность в историю такой знаковой фигуры из моего прошлого, как доктор Тосс. Впервые за всю свою академическую деятельность я ощутил себя невероятно уместным и пригодным — кому, как не мне, удастся раскопать истину? Да, к тайне меня обратил случай — но что с того?
И все-таки, сидя в той библиотеке утром в середине декабря, я на какой-то миг усомнился в правильности своего решения. Стоит ли ехать в Мирокав? Ведь можно просто вернуться домой и погрузиться в куда более привычную жижу зимней депрессии. Интерес могло бы подогреть мое желание спастись от возвращения межсезонной меланхолии, но ведь она являлась частью истории Мирокава — да еще и, вдобавок, значимой частью. Впрочем, моя эмоциональная нестабильность как раз и была той самой чертой, что делала меня хорошим полевым работником, — хоть ни гордиться, ни утешаться тут было нечем. Дать задний ход означало упустить редчайшую возможность.
И я поехал в Мирокав.
Оглядываясь назад, я понимаю, что никакой случайности не было.
4
Сразу после полудня восемнадцатого декабря я сел за руль и поехал в Мирокав. По обеим сторонам дороги мелькали то насквозь тоскливые виды, то мертвоземье. Укрыть все это безотрадство снегом матери-природе не удалось: лишь несколько белых участков виднелись вдоль автострады на убранных полях. Над головой нависали серые тучи. Минуя лес, я подметил брошенные гнезда, запутавшиеся, словно комки шерсти, в переплетении тонких, кривых ветвей. Даже будто бы над дорогой, где-то впереди, парили какие-то чернокрылые птицы — но нет, то были лишь взвихрения мертвой листвы, разметавшиеся по сторонам, едва я проехал мимо.
К Мирокаву я подобрался с юга — и попал в город с той стороны, с которой покинул его после первого посещения. И снова я подумал о том, что эта часть города существует будто по другую сторону большой незримой стены, отсекавшей фешенебельные районы от неблагополучных; что даже летом, в свете солнца, показалась она мне недружелюбной, если не сказать — неприятной. Тусклые краски зимы лишь усугубили картину. Беднеющие лавки и насквозь промерзшие дома наводили на мысль о том Рубиконе, что отделяет мир истинно материального от мира призрачного, который маску существования лишь примерил.
На пути попадались напоминавшие скелеты горожане, и поглядывали они в мою сторону вплоть до самого подъема к Таунсхенд-стрит. Спуск являл собой уже более приятную картину. Город готовился к празднику — фонарные столбы украсили вечнозелеными веточками, чей цвет — на контрасте с постылыми зимними голыми ветвями — не мог не радовать глаз. На дверях повсюду красовались венки остролиста — впрочем, эти, слишком уж зеленые, могли быть пластмассовыми подделками. В таких рождественских украшениях не было ничего необычного, но вскоре стало понятно, что Мирокав питает к этому цвету какую-то чрезмерную слабость. Все вокруг просто лучилось зеленью — витрины магазинов и окна домов, навесы лавок, огни паба. Слишком уж эффект мозолил глаз — обилие становилось жутковатым излишеством, а лица горожан, будто под влиянием радиации, приобретали рептильные черты и цвет.
Видимо, все эти растения и одноцветная иллюминация должны были особо подчеркнуть овощную символику северных Святок — в общем-то, характерную для зимних празднеств многих народов мира. В «Последнем пиршестве…» доктор Тосс писал о языческой стороне мирокавского праздника, о связи его с культами плодородия и политеизмом.
Но он, как и я, вероломно принял за целое всего лишь часть правды.
Гостиница, в которой я снял номер, располагалась на Таунсхенд-стрит: этакий образчик старой кирпичной застройки, с аркой и безвкусными карнизами под неоклассицизм. Найдя близ нее место для парковки, я покинул автомобиль, оставив чемоданы в багажнике.
Гостиничный вестибюль пустовал. Видимо, я ошибался, полагая, что праздник в Мирокаве поддерживается, в том числе, из экономических интересов, привлечения туристов ради. Позвонив в колокольчик, я облокотился о стойку и повернулся посмотреть на низенькую, традиционно украшенную елку на столе у входа. На ней висели блестящие, хрупкие шары, миниатюрные леденцы в форме посоха, плоские смеющиеся Санта-Клаусы, обнимающие воздух. Звезда, венчавшая вершину, завалилась набок и уперлась одним из лучей в изящную верхнюю веточку. Огоньки гирлянды равнодушно вспыхивали и гасли. Что-то в этой елочке было неизбывно грустным.
— Чего изволите? — спросила девушка, появившаяся из соседней с вестибюлем залы.
Надо полагать, я воззрился на нее чересчур испытующе, потому как она смутилась и потупила взгляд. Нужные слова, могущие хоть как-то прояснить ход моих мыслей, никак не шли на ум. Пугающе привлекательная и излучающая некую интригующую сдержанность, она, похоже, ничуть не постарела — если считать, что это не ее самоубийство двадцатилетней давности описывала заметка в газете.
— Сара! — обратился к ней мужской голос с незримой высоты лестницы, и по ступенькам к нам спустился высокий мужчина средних лет. — Я думал, ты у себя в кабинете.
Похоже, это был Сэмюэл Бидль. Сара — а вовсе не Элизабет — Бидль искоса глянула на меня, как бы показывая отцу, что занята делами гостиницы. Сэмюэл, извинившись, отвел ее в сторонку и принялся что-то объяснять.
Отгородившись от них формальной улыбкой, я весь обратился в слух, силясь уловить хоть слово. Судя по тону, конфликт был привычным: Бидль беспокоился о том, где его дочь и чем занята, а Сара досадливо признавала отцовский авторитет и его правила. По окончании разговора Сара удалилась по лестнице куда-то наверх, на мгновение обернувшись ко мне и легкой гримаской извинившись за имевшую место непрофессиональную сцену.
— Ну, сэр, чем могу быть полезен? — как-то слишком требовательно обратился ко мне Бидль.
— У меня здесь забронирован номер. Правда, я приехал на день раньше, чем планировал, и если с этим не возникнет проблем…
— Никаких проблем. — Через стойку он протянул мне бланк регистрации и медный (по виду, по крайней мере) ключ с пластмассовым жетоном с номером 44.— Ваш багаж?..
— В машине.
— Я вам с ним помогу.
Мы с Бидлем взошли на четвертый этаж, и я решил, что момент вполне подходящий, чтобы затронуть тему празднества и связанных с ним самоубийств. Быть может — но тут уж судить надо по реакции, — мне даже удастся вытянуть из него пару слов об участи его жены. Мне требовался человек, долгое время живший в Мирокаве, имеющий какие-то свои соображения насчет горожан и их отношения к разлившемуся на улицах морю зеленого света.
— Превосходно, — похвалил я пусть чистый, но притом угрюмо обставленный гостиничный номер. — Какой вид из окна, все эти огни… Город всегда так украшают или только к празднику?
— К празднику, сэр, — без малейшего участия ответил Бидль.
— Думаю, в ближайшие пару дней у вас от приезжих отбоя не будет.
— Не исключено, сэр. Что-нибудь еще?
— Да, если не трудно. Расскажите мне что-нибудь об этом празднике.
— Например?
— Например, шуты, клоуны.
— Клоуны… ну, клоуны у нас здесь только те, кого, можно сказать, назначили.
— Простите?..
— Сэр, у меня очень много дел. Что-нибудь еще?
Дальнейший разговор, очевидно, не имел смысла. Бидль пожелал мне хорошо отдохнуть и удалился.
Я распаковал чемоданы. Клоунская одежда лежала в нем вперемешку с обычной, мирской. Слова Бидля о том, что клоунов здесь назначают, невольно заставили меня задуматься: какой цели служат местные уличные маскарады? В разные времена и в разных культурах шут имел очень много значений. Весельчак и любимчик публики — лишь одна (и самая банальная) грань этого образа; юродивые, горбуны, ампутанты и уродцы, к примеру, тоже когда-то считались «природными» клоунами. Ложившаяся на их плечи комическая роль должна была поднимать люду настроение, заставлять забыть о мрачном несовершенстве мира. А порой скоморох выступал в роли обличителя — вспомнить хотя бы трагического шута-правдоруба при короле Лире, отправленного за свою шутовскую мудрость на виселицу. Роль клоуна зачастую отличалась неоднозначностью, противоречивостью. Мое понимание этого не позволяло мне с легкой душой выскочить при клоунском наряде на улицу, голося: «А вот и снова я!»
В тот первый день в Мирокаве я держался поближе к гостинице. Отдохнув, я отобедал в забегаловке неподалеку. Сидя у окна, я глядел, как темный зимний вечер, уже вроде бы свыкшийся с контрастным зеленым свечением, обретает некую совершенно новую окраску. Вообще, для вечера в маленьком городке на улицах Мирокава было слишком много людей, но предрождественской суеты это обстоятельство не создавало. Не было ни суетных компаний, нагруженных яркими пакетами с подарками, ни парочек. Люди шли с пустыми руками, спрятав их поглубже в карманы, спасаясь от холода, который почему-то так и не смог загнать их в дома, полные тепла и уюта. Магазины работали допоздна, а те, что все же закрылись, оставили наружные неоновые вывески включенными. Лица прохожих сковал холод скорее душевный, нежели физический. Переливающийся зеленым Мирокав, это нагромождение бессмысленно вздымающихся улиц и бессмысленно расхаживающих туда-сюда людей, будто бросал мне, опытному шуту, вызов — как личный, так и профессиональный. Но лицо, отражавшееся в окне забегаловки — мое лицо, — казалось мертвой безучастной маской, обтрепанной невзгодами идущих лет. В глазах не было огня. В сердце не было трепета. Как ни странно, я почти скучал, пребывая здесь.
В гостиницу я вернулся, едва не срываясь на бег.
В стуже Мирокава таится иной холод, записал я тем вечером в своем дневнике. Под видимым фасадом города скрываются другие дома и улицы, целый мир постыдных закоулков. Покрыв подобной невнятицей целую страницу и в итоге решительно перечеркнув ее крест-накрест, я лег в кровать и уснул.
Утром я оставил машину у отеля и решил пройтись до деловых кварталов Мирокава пешком. Важная часть моей полевой научной деятельности — контакт с обывателями, так почему бы не попробовать наладить его?
С контактом — по крайней мере, физическим, ибо сквозь забитую народом Таунсхенд-стрит пришлось буквально проталкиваться, — проблем не возникло, но в мои небрежные планы снова по велению судьбы вонзилось острие конкретики: в толпе, в считаных пятнадцати шагах от меня, шел он.
— Доктор Тосс! — окликнул я.
Он почти наверняка повернул голову и оглянулся… но поклясться в этом я не мог. Растолкав компанию тепло одетых прохожих, замотанных в зеленые шарфы по самые брови, я увидел, что объект моего преследования держится на прежнем от меня расстоянии: не ведаю, нарочно ли он сохранял дистанцию.
На следующем углу Тосс, облаченный в темное пальто, резко взял вправо, на улицу, скатывающуюся прямо к упадочным южным районам Мирокава. Дойдя до поворота, я посмотрел вниз. Там, на тротуаре, фигура доктора виднелась предельно четко. Кроме того, мне стало понятно, как ему удается держать расстояние, будучи в толпе. Люди почему-то расступались, шарахались от него, и он шел свободно, никого даже не задевая. Драматизма в движениях расступающихся не наблюдалось — но себя они вели так явно не случайно. Проталкиваясь сквозь людской поток, я следовал за Тоссом, то теряя его из вида, то снова находя.
В самом низу улицы толпа обмелела. Пройдя еще с квартал, я понял, что я сам теперь — едва ли не единственный пешеход, если не считать одинокой фигуры доктора впереди. Тосс шел довольно резво — должно быть, мое преследование не укрылось от него… или же он вел меня куда-то? Я еще несколько раз окликнул его — довольно громко. Он просто не мог меня не услышать — разве что с возрастом развилась глухота. В конце концов он уже давно не юноша и даже не мужчина средних лет.
Внезапно Тосс пересек улицу, сделал еще несколько шагов и вошел в кирпичное здание без вывески, между винным магазином и ремонтной мастерской. В «Последнем пиршестве…» доктор упоминал, что люди, живущие в этой части Мирокава, вели свои дела обособленно, и их постоянно посещают, главным образом, жители этого района. Данному мнению вполне можно было доверять, поскольку заведения имели столь же затрапезный вид, сколь и посетители. Но, несмотря на чудовищно ветхое состояние домов, я последовал за Тоссом и вошел в простое кирпичное здание, бывшее когда-то — возможно, и ныне — общественной столовой.
Внутри оказалось неожиданно темно. Но еще до того, как глаза мои пообвыклись с темнотой, я понял, что тут всяко не доходный кафетерий с уютно расставленными столиками и стульями, вроде того, в котором я ужинал вчера. Казалось, внутри было холоднее, чем на улице.
— Доктор Тосс? — произнес я в сторону одинокого стола в центре длинной комнаты.
Вокруг него расселись не то четверо, не то пятеро, и еще какие-то люди прятались в темноте позади. На столе были в беспорядке раскиданы книги и бумаги. Какой-то старик показывал что-то в лежавших перед ним листах, но это был не Тосс. Рядом с ним сидели двое юношей, которые своим цветущим видом заметно отличались от угрюмой изможденности остальных. Я подошел к столу, и все они подняли на меня глаза. Никто не проявил даже намека на эмоции — за исключением молодых, обменявшихся встревоженными и даже виноватыми взглядами, словно их застали за каким-то постыдным делом. Оба внезапно вскочили из-за стола и прянули в темную глубь комнаты. Их побег ознаменовала блеснувшая полоска света у косяка приоткрывшейся двери.
— Прошу прощения, — неуверенно выдал я. — Мне тут почудилось, что сюда вошел мой старый друг.
В ответ — ни слова. Из подсобки показались еще люди — похоже, привлеченные суматохой. В считаные секунды в помещении стало неожиданно людно.
Они — потрепанные, напоминающие бродяг, — все как один таращились отсутствующим взглядом в полумрак. Страха перед ними я почему-то не испытывал — даже сама мысль, что от них может быть какой-то вред, казалась сомнительной. Их бесцветно-одутловатые лица будто так и просили крепкого удара кулаком… и я даже подумал, что, если начну бить их, они склонятся предо мной, — откуда только пришла такая дикая мысль? Эх, будь их поменьше…
Живой вереницей-змейкой они тянулись в мою сторону. Их одурманенные глаза, пустые и неживые, заставили меня подумать, а понимают ли они вообще, что я — здесь. Надо полагать, да — именно я стал магнитом для их апатичных передвижений. Подошвы приглушенно шаркали по ободранным половицам. С моих губ спешно слетали какие-то бессмысленные слова, а они продолжали меня теснить — слабые тела с неожиданно полным отсутствием телесных запахов. Не поэтому ли люди на улице инстинктивно сторонились Тосса? Невидимые ноги словно переплетались с моими: я пошатнулся, но тут же выпрямился. Рывок этот вытянул меня из некоего транса, в который я, должно быть, погрузился, даже не заметив этого.
Меня тянуло как можно быстрее покинуть это чертово местечко — как я мог знать, что все примет такой оборот? — но по неведомой причине я никак не мог сосредоточиться и перейти от мысли к действию. Близ этой раболепной толпы мой рассудок терялся и ускользал. Паническая атака, с силой ударившая по струнам нервов, отрезвила меня — распихав податливые ряды в стороны, я, ловя ртом стылый воздух, выбежал на улицу.
Морозец, встретивший меня, вернул ясность мыслей, и я заспешил вверх по крутой улице. Пришли сомнения — не вообразил ли я себе опасность? Мне хотели навредить — или просто запугивали? Вернувшись к зеленеющему центру Мирокава, я вдруг понял, что не знаю, что со мной только что произошло.
Тротуары, как и прежде, были людны, но теперь всеобщее оживление казалось каким-то более искренним. В воздухе витал суетливый дух близящегося праздника. Компания из молодежи, явно решившая отметить все заранее, в очевидном подпитии шумела посреди улицы. По прощающим улыбкам трезвых горожан я сделал вывод, что к подобному здесь относятся снисходительно. Я выискивал хоть какие-то следы уличных ряженых, но ничего не находил. Ни одного пестрого шута, ни одного одиноко белеющего грустного клоуна. Неужели даже сейчас идет подготовка к церемонии коронования Зимовницы?
Зимовница, записал я в своем дневнике. Символ плодородия, наделенный могуществом даровать возрождение и процветание. Избирается — как королева бала на выпускном. Не забыть уточнить, полагается ли королеве консорт (жених) из представителей потустороннего мира.
В предвечерние часы девятнадцатого декабря я сидел в своей комнате в отеле и пытался выдумать себе хоть какой-то распорядок, хоть какой-то план. С учетом всех обстоятельств я чувствовал себя не так уж и плохо. Праздничное возбуждение, с каждой минутой усиливающееся на улицах под моими окнами, определенно растормошило меня. Ночь обещала быть долгой, и я уговорил свой рассудок на непродолжительный отдых.
Пробудившись, я понял, что ежегодное празднество Мирокава началось.
5
Там, снаружи — крики, свист, шум. Суета сует.
Добравшись в полудреме до окна, я окинул город взглядом. Мирокав пылал тысячами огней — весь, кроме района в низине близ холма, провалившегося в черную пустоту зимы. Теперь зеленоватый оттенок города проявлялся отчетливее, проступил повсеместно. Над городом, празднующим свою искусственную весну, воссияла цветистая миртовая радуга. Улицы Мирокава бурлили жизнью — на углу орал духовой оркестр, взвизгивали клаксоны машин, хлопали двери баров, из которых высыпались кудахчущие пьяницы. Я пристальнее всмотрелся в праздных горожан, выискивая шутовские наряды… и вот мой взгляд восхищенно замер. Вот он, шут! Костюм — красно-белый, шляпа в тех же тонах, лицо все в гриме цвета благородного алебастра: настоящий Санта-Клаус в скоморошьей трактовке. Однако шут этот не собирал дань уважения и любви, обычно полагавшуюся Санте: мой бедный собрат пребывал в центре круга из празднующих, мощными толчками пасовавших его от одного к другому. Вроде бы он был согласен на столь свинское обращение, но уж больно унизительной со стороны выглядела вся эта забава. Клоуны у нас здесь только те, кого, можно сказать, назначили, припомнились слова Сэмюэла Бидля. Назначили, чтобы поиздеваться, — вот как оно на деле?
Одевшись потеплее, я вышел на сияющие зеленые улицы и неподалеку от гостиницы столкнулся с еще одним клоуном: мешковатый яркий костюм, намалеванная красной и синей помадой ухмылка. Его выталкивали из аптеки взашей.
— Гляньте на урода! — провозгласил тучный пьяный мужчина. — Гляньте, как ему несладко!
Гнев во мне перемешался с опаской — тучного пьянчугу нежданно-негаданно укомплектовали еще двое собутыльников. Они направились ко мне. Я весь внутри подобрался, готовый дать жесткий отпор.
— Стыдоба! — выкрикнул один из них и махнул бутылкой.
Обращено это было не ко мне, а к валявшемуся на тротуаре шуту. Троица, занятая травлей, рывком подняла его на ноги и плеснула вином в лицо. На меня тут никто не обращал внимания.
— Отпусти его, — сказал тучный. — Ползи отсюда, уродец. Руки в ноги!
Клоун затрусил прочь и вскоре потерялся в толпе.
— Эй, постойте! — окликнул я хулиганскую троицу, которая спотыкающимся шагом удалялась восвояси.
Я наскоро смекнул, что имеет смысл попросить их объяснить, что тут сейчас произошло. Суматоха праздника была мне только на руку. Напялив маску беззаботного дружелюбия, я нагнал их и предложил им зайти куда-нибудь выпить. Они не возражали, и вскоре мы уже теснились за столиком в пабе.
Пропустив несколько кружек, я рассказал им, что приехал из другого города. Почему-то это их ужасно обрадовало. Тогда я сказал, что не понимаю кое-чего в их празднестве.
— А чего не понимать-то? — удивился тучный. — Ходи себе да смотри.
Я спросил о людях, одетых клоунами.
— Да это уроды. Такая уж у них судьба в этом году. Все становятся клоунами по очереди. Может, в следующем году буду я. Или ты, — заявил он, ткнув пальцем в одного из своих собутыльников. — А вот когда узнаем, который из них ты…
— То что? То что, а? Мозги куриные! — заворчал потенциальный «урод».
Вот, значит, как: шуты стараются оставаться непризнанными, анонимными. Это снимает с жителей Мирокава внутренний запрет на грубости по отношению к соседям или даже родственникам.
Меня свято заверили, что жестокость не заходит дальше игривых потасовок. Лишь отдельно взятые личности в полную силу пользуются преимуществом этой части праздника, ну а горожане бесхитростно и с удовольствием наблюдают за происходящим со стороны.
Найденная мной троица оказалась абсолютно бесполезной, когда я попытался выяснить смысл этого обычая. Они считали его просто развлекухой — как, по-видимому, и большинство жителей Мирокава.
Из бара я вышел один. Выпивка не «забрала» меня. А на улице знай себе шло веселье. Из раскрытых окон гремела музыка. В мрачной необъятности зимней ночи Мирокав полностью преобразился, превратившись из степенного маленького городка в анклав сатурналий. Но ведь Сатурн — это, помимо всего, космический символ обреченности и бесплодия, дитя несочетаемых природных начал. И пока я, пошатываясь, брел по улице, мне вдруг открылось, что и в здешнем зимнем празднике имеет место конфликт. Кажется, мое открытие и было тем секретным ключом, который доктор Тосс утаил в своей статье о городе. Как ни странно, но именно то, что я ничего не знал о внешней стороне праздника, помогло мне понять его внутреннюю природу.
Смешавшись с толпой на улице, я получал искреннее удовольствие от царившего вокруг шума, как вдруг заметил на углу странно одетое создание. Это был один из клоунов Мирокава в потрепанном, совершенно неописуемом костюме «под бродягу» — на вид экстравагантно, но как-то мрачновато для шута, да и не особо интересно. Зато грим с лихвой компенсировал невыразительность облачения — еще ни разу мне не доводилось видеть столь необычное осмысление шутовского вида.
Паяц стоял под тусклым уличным фонарем. Когда он повернул голову в мою сторону, я понял, почему он показался мне знакомым. Лысая выбеленная голова, крупно подведенные глаза, овальное лицо — все это напоминало череп или кричащее существо на той известной картине, чье название, как назло, вылетело из головы. Клоунская имитация соперничала с оригиналом, демонстрируя шокирующий, крайний ужас и отчаяние за гранью человеческих возможностей… Пожалуй даже, за пределами надземного мира в целом. Едва увидев это существо, я припомнил обитателей гетто у подножия холма. В повадках странного шута чувствовались уже знакомая противоестественная покорность и апатичность.
Должно быть, если бы не выпивка, я ни за что не решился бы на следующий поступок. Решив поддержать традицию зимнего празднества, отчего-то ужасно раздраженный видом этого непрошено-мрачного буффона, я дошел до угла и, громко хохотнув, толкнул его в спину.
Шут, попятившись, опрокинулся на тротуар. Я снова захохотал и огляделся, ожидая одобрительных возгласов гуляк. Однако, похоже, никто не оценил моего поступка — даже не дал понять, будто заметил то, что я сделал. Они не смеялись вместе со мной, не тыкали в нас пальцами, а просто проходили мимо… кажется даже ускоряя шаг, стремясь быстрее оставить нас позади. Видимо, я нарушил какое-то негласное правило. Хотя разве мой поступок хоть в чем-то противоречил обычаю? В голову пришло, что меня могут даже задержать и предъявить обвинение за то, что в других обстоятельствах безусловно расценивалось бы как хулиганство. Повернувшись, чтобы помочь клоуну подняться, надеясь как-нибудь загладить свою вину, я обнаружил, что он исчез.
Подспудно раздражающие переулки Мирокава тянулись и тянулись, и я сбил шаг лишь раз — перед дверью бара. Внутри было людно; сев у стойки, я взял себе чашку кофе, желая перебить хоть чем-то мерзкий алкогольный дух. За окном бара были люди. Все куда-то шли, торопились. Уже давно перевалило за полночь, а поток гуляющих все никак не редел. Никому, видимо, не хотелось домой пораньше. В этой череде лиц, за которой я отстранение наблюдал, вдруг промелькнула наводившая дрожь маска черного клоуна — может, того самого, которого я толкнул, может, какого-то еще: что-то в этой траурно-насмешливой личине будто бы неуловимо изменилось.
Быстро отсчитав деньги за кофе, я выбежал на улицу, но шут исчез — как сквозь землю провалился. Плотные ряды празднующих исключали всякую возможность погони. Как же он ретировался? Неужто толпа инстинктивно расступалась, давая ему беспрепятственно пройти — как в случае с Тоссом? Разыскивая нужного мне фрика, я обнаружил, что среди празднующих не один и даже не два подобных шута, — их было много больше, этих бледных, не от мира сего существ. Они скользили по улицам, и их не задевали даже самые отъявленные задиры.
Теперь я понимал одно из табу празднества. Этих, иных шутов никто не смел трогать, их избегали так же, как и жителей здешних трущоб. Но чутье говорило мне, что клоуны по обе стороны этих социальных баррикад были как-то солидарны друг с другом. Они были общиной внутри общины, траурницами среди празднующих кардиналов, и был у них — как бы странно это ни звучало — свой собственный, независимый, внутренний праздник.
Снова оказавшись в гостиничном номере, я стал заносить догадки в дневник мирокавских событий:
Жители города настроены против жителей трущоб, особенно против их жутковатого маскарада; какая связь между их праздниками, какой справляется первым? Мое предположение (предварительное): зимнее празднество Мирокава проходит позже. Оно скрывает, заглаживает последствия парада жутких шутов из низов города. В пользу моей догадки: праздничные суициды, описанный Тоссом «субклимат», исчезновение Элизабет Бидль двадцать лет назад, мое столкновение с париями, отвергающими жизнь мирокавской общины — притом пребывающими внутри нее. О личных впечатлениях и о вредоносном «межсезонье» пока не вижу смысла говорить — неясно, не наводит ли помехи мой собственный зимний сплин. По общему вопросу душевного здоровья нужно принять во внимание книгу Тосса о его пребывании в психиатрической больнице (почти уверен, в Западном Массачусетсе. Уточнить насчет книги и проверить новоанглийские корни Мирокава). Завтра зимнее солнцестояние — самый короткий день в году; с этого дня по календарю начало зимы, почин ее коренной части. Следует обратить внимание на то, как оно связано с самоубийствами и обострением душевных болезней. Припоминаю перечень задокументированных случаев в статье Тосса: кажется, там повторяются одни и те же фамилии, как нередко случается в любых данных, собранных в маленьком городке. Те же Бидли фигурировали там не раз и не два. Быть может, они вообще генетически предрасположены к суицидам, и догадки доктора о мистическом субклимате ошибочны. Концепция, несомненно, яркая, под стать многим внешним и внутренним особенностям Мирокава, но ее вряд ли выйдет доказать.
* * *
Что бесспорно, так это дробление города на два лагеря и, как следствие, — два разных празднества, два разнящихся шута (в самом широком смысле слова «шут»). Но между ними есть связь — и я, кажется, понимаю, какая. Есть не только предубеждение к людям из гетто — об этом я уже писал: есть и страх, и ненависть своего рода, идущие из иррациональных глубин памяти. Думаю, теперь мне предельно просто понять «мирокавскую угрозу» — через инцидент в той пустой столовой. «Пустая» в данном случае — очень подходящее слово, хоть и противоречащее фактам. Люди в темном зале, хоть их и было много, более отсутствовали, чем присутствовали. Расфокусированный взгляд, апатичные лица, заторможенные движения. Один их вид давил на психику — потому-то я и сбежал. Неудивительно, что их сторонятся.
Мудрость мирокавских родоначальников — в проведении праздника в ту пору, когда тягостная зимняя изоляция восходит в свой пик, в самые долгие и темные дни зимнего солнцестояния. Рождество — столь же переломный и нестабильный период: нужно было что-то еще. Но добровольно принятые смерти тех, кому по каким-то причинам недоступно веселье празднества, все же остаются.
* * *
Видимо, именно природа лукавого «межсезонья» определила внешность зимнего праздника Мирокава. Оптимистическая зелень — против бесплодной серости; обещание урожаев от Зимовницы; и самое, на мой взгляд, интересное — клоуны. Пестрые скоморохи Мирокава, жертвы хамского обращения, появляются, чтобы служить подставными фигурами вместо мрачных арлекинов из трущоб. Поскольку последних опасаются из-за того, что они обладают каким-то могуществом или влиянием, их все же можно символически порицать через дублеров, избираемых исключительно для этой цели. Если я прав, то интересно, насколько глубоко осознает городское население собственную смещенную агрессию? Троица, с которой я сегодня вечером выпивал, определенно не видела в своей праздничной традиции ничего, кроме грубоватого повода повеселиться. И если уж на то пошло, осознают ли это по ту сторону праздничной сепарации? Жутковатое предположение, но нельзя не задуматься: а вдруг, несмотря на кажущуюся бесцельность, жители гетто — единственные, кто понимает суть? Невозможно отрицать, что за их нечеловечески безвольными выражениями лиц скрывается своего рода отторгающая разумность.
* * *
Когда этим вечером я шатался от улицы к улице, наблюдая за круглоротыми клоунами, я не мог сдержать чувства, что все веселье в Мирокаве было так или иначе дозволено с их попустительства. Надеюсь, это лишь причудливая гипотеза а-ля Тосс… Идея хорошая и любопытная для обдумывания, но бездоказательная. Я понимал, что мыслю не вполне здраво, но чувствовал за собой способность чрез множащуюся путаницу пробраться к темной изнанке праздничной поры. Особенно плотно следовало заняться значением второго праздника. Так же ли он посвящен плодородию? По тому, что я увидел, он, скорее, отрицает продолжение рода в принципе. Но как же тогда не угасла упадочная традиция? Как появляются те, кто ее чтит?
Слишком устав для дальнейшей описи своих расплывающихся мыслей, я упал на кровать. Вскоре я был уже начисто потерян во снах об улицах и лицах.
6
Проспал я допоздна — ничего удивительного, — а проснулся с неизбежной ломотой после похмелья, от которого так и не уберегся. Праздник продолжался, и громкая духовая музыка вырвала меня из кошмара.
На улице начался парад. По Таунсхенд-стрит медленно ехала процессия, в которой преобладал знакомый цвет: платформы с первопроходцами и индейцами, ковбоями и клоунами традиционного вида — все как одна зеленели. В самом сердце парада на ледяном троне восседала Зимовница, раздающая налево-направо воздушные поцелуи. Даже мне, сокрытому в тени погашенного окна, достался один… или так только показалось.
Первые минуты сохранившейся с ночи полудремы не предвещали бодрого дня, но так, на удивление, не продлилось долго. Задремавший энтузиазм вернулся с удвоенной силой — чувства и сознание обрели болезненную остроту, совсем мне не свойственную в это время года. Будь я дома — непременно слушал бы вгоняющую в щемящую тоску музыку и безотрадно наблюдал за протекающей за окном жизнью. Своей нежданной осмысленной мании я был безмерно благодарен. Позавтракав в кафе, я вышел исполненным рвения, готовым к бою.
В гостиничном номере меня поджидал сюрприз. Дверь оказалась открыта.
На зеркале чем-то красным и жирным, вроде дешевой губной помады, было начертано послание. Это ведь МОЯ клоунская помада, вдруг сообразил я.
Послание больше напоминало загадку. Я перечитал его несколько раз.
КТО ЗАКАПЫВАЕТСЯ В ЗЕМЛЮ РАНЬШЕ, ЧЕМ УМИРАЕТ?
Я долго смотрел на надпись, неприятно удивленный тем, насколько ненадежной оказалась гостиничная охрана. Ну и что это? Предостережение? Угроза безвременно предать меня земле, если буду упорно придерживаться какой-то определенной линии поведения?
Ну ладно, лишняя осторожность, допустим, не помешает.
Но чтобы эта чепуха как-то повлияла на мои планы? Увольте.
Я тщательно вытер зеркало — ему еще предстояло послужить моим целям.
Остаток дня я провел, продумывая грим и костюм. Стоило немного попортить его: я разорвал карман и наставил пятен. Удачными в образе были синие джинсы и пара очень поношенных туфель — выглядело вполне в духе «отверженного». С лицом было сложнее: пришлось экспериментировать с памятью. Воссоздав в уме образ страдальца с картины — «Крик», она называлась «Крик», конечно же, образ кисти Эдварда Мунка, — я немало вдохновился. Едва наступил вечер, я покинул гостиницу через черный ход.
Странно было идти по переполненной людьми улице в этом отталкивающем наряде. Мне-то казалось, что я буду бросаться всем в глаза, — отнюдь, я сделался почти что невидимкой. Никто не удостаивал меня взглядом, когда я проходил мимо… когда они проходили мимо… когда мы проходили мимо друг друга. Я был призрак, призрак празднеств минувших и грядущих.
Я не имел четкого представления о том, куда меня сегодня ночью приведет этот наряд, и мог лишь смутно надеяться на обретение доверия своих призрачных собратьев, на посвящение в их тайны. Какое-то время я просто бродил туда-сюда в заимствованной у них безрадостной манере, старался следовать их маршрутам, молчал и, по сути, тунеядствовал… но ни намека на признание с их стороны не было. Они проходили мимо меня не глядя. На улицах Мирокава мы создавали лишь видимость присутствия — не более. Так мне казалось.
Скитаясь отверженной тенью, я все сильнее терял связь с миром людей, которому, казалось, недавно принадлежал. Не могу сказать, что подобный разрыв пробуждал во мне грусть: вопреки всему я вдруг пришел в приподнятое настроение, почувствовал некий азарт. Избитое шутовское «А вот и снова я!» вдруг обрело новый смысл… пусть я был один в своем клоунском послушничестве, пусть меня никто не замечал — я не был одинок!
И вскоре эта мысль подтвердилась.
Против хода улицы неспешно двигался грузовик, и море праздношатающихся боязливо расступалось перед ним. Груз в кузове был крайне любопытным, потому как состоял исключительно из моих собратьев. Чуть поодаль грузовик остановился, чтобы принять еще парочку ряженых. Через квартал он подобрал еще партию, через два — развернулся и направился в мою сторону.
Я замер на обочине, подобно остальным, сомневаясь, что меня подберут. Вдруг им известно, что я самозванец? Но нет: машина замедлила ход, почти что притормозила рядом со мной. Шуты теснились в кузове, кто-то сидел прямо на полу, уставившись в никуда с предсказуемой отрешенностью, кто-то глазел на меня. Секунду я мешкал, не зная, желаю ли испытывать судьбу дальше, но в последний миг, поддавшись порыву, забрался в кузов и втиснулся между остальными.
Забрав еще несколько человек, грузовик направился к предместьям Мирокава. Сначала я пытался ориентироваться, но водитель сквозь сумрак выводил поворот за поворотом по сельским узкоколейкам, и я полностью утратил чувство направления. Большинство пассажиров грузовика никак не давали понять, что обеспокоены присутствием своих товарищей в кузове. Я осторожно переводил взгляд с одного призрачного лица на другое. Кое-кто шепотом обменивался короткими фразами с соседями. Я не мог разобрать, что они говорят, но интонации звучали совершенно нормально, как если бы это не были вялые выходцы из трущобного стада. Может быть, это искатели приключений, притворщики, как и я, или новички? Вероятно, они заранее получают инструкции на собраниях вроде того, на какое я попал вчера. Вдруг в этой толпе находятся и те юноши, которых я вчера так напугал, что они сбежали из старой столовой?
Грузовик набрал скорость и теперь ехал по довольно открытой местности, направляясь к высоким холмам, что окружали теперь уже далекий Мирокав. Нас хлестали плети ледяного ветра, и я невольно дрожал от холода. Определенно это выдавало во мне чужака, потому что те два тела, что прижимались ко мне, были совершенно недвижимы и будто излучали свой собственный холод. Я всмотрелся в темноту — в ее владения мы въезжали.
Открытое пространство осталось позади. По обеим сторонам дороги нас обступил густой лес. Когда грузовик начал круто подниматься вверх, тела в кузове вжались одно в другое. Над нами, на вершине холма, сквозь лес сияли огни. Стоило дороге выровняться, грузовик резко свернул на грунтовку, что поначалу показалась мне прокопанной в снегу глубокой траншеей, и поехал на свет. По мере нашего приближения он становился ярче и резче, танцевал над кронами деревьев и освещал отдельные части того, что до поры скрывалось за сплошной темнотой.
Выкатившись на поляну, грузовик остановился, и я увидел отдельно стоящие фигуры. Фонари, коими были вооружены многие из них, разили ослепительными лучами холодного света. Глядя с высоты, я насчитал не менее тридцати этих мертвенно-бледных клоунов. Один из моих попутчиков, заметив, что я слишком задержался в грузовике, странным высоким шепотом велел поторопиться, сказав что-то насчет «пика темноты», и я снова подумал про ночь зимнего солнцестояния. Практически самый долгий отрезок темноты в году, хотя — не такой уж и отличный от всех прочих зимних ночей… если игнорировать тот факт, что его истинное значение относилось к событиям, имевшим мало общего со статистикой или с календарем.
Я пошел туда, где остальные уже сбились в плотную толпу, над которой витал дух ожидания, создаваемый едва заметными жестами и мимикой. Обмен взглядами, рука легонько касается плеча соседа, круглые глаза устремлены вперед, где двое ставят на землю свои фонари на расстоянии где-то шести футов один от другого. Фонари высвечивают колодезную яму в земле. Взгляды всех присутствующих собираются на ней, и, словно по сигналу, мы окружаем ее… а тишину нарушают лишь ветер и хруст замерзшей опали под нашими ногами.
Когда все мы столпились вокруг этой зияющей пустоты, один вдруг прыгнул в нее, на мгновение скрывшись из вида, но тут же вновь появился, чтобы взять фонарь, услужливо переданный ему чьей-то рукой. Яма осветилась, и я увидел, что она имеет не более шести футов в глубину. У основания внутренней стены был вырыт вход в туннель. Державший фонарь пригнул голову и исчез в проходе.
Клоуны из толпы один за другим спрыгивали в темноту колодца, и каждый пятый брал фонарь. Я стоял в хвосте парада. Что ждет меня там, под землей? Страх неизведанного задерживал меня здесь, на познанной тверди. Когда нас осталось всего десять, я переместился так, чтобы пропустить вперед четверых и остаться пятым — «фонарщиком». Расчет не подвел, и, когда я спрыгнул в яму, мне торжественно вручили персональное светило. Развернувшись, я быстро нырнул в проход. К этой минуте меня так трясло от холода, что я уже ничего не боялся и не испытывал ни малейшего любопытства — одну лишь благодарность за такое, хоть подземное, укрытие.
Я вошел в длинный, слегка наклонный туннель, достаточно высокий, чтобы выпрямиться. Здесь, внизу, было значительно теплее, чем снаружи, в ледяной тьме леса. Через несколько минут я согрелся достаточно, чтобы мысли перешли от физического дискомфорта к внезапной и оправданной тревоге за свою жизнь. Я шел, держа фонарь ближе к стенкам, — они были довольно гладкие и ровные, словно проход не вырыли вручную, а его выкопало нечто сообразно своему размеру и форме. Эта бредовая идея посетила меня, когда я вспомнил послание, оставленное на зеркале в моей спальне: кто закапывается в землю раньше, чем умирает?
Мне следовало поспешить, чтобы не отстать от жутковатых спелеологов, шедших впереди. Фонари у них над головами раскачивались при каждом шаге; неуклюжая процессия казалась все более призрачной, по мере того как мы углублялись в гладкий узкий туннель. В какое-то мгновение я заметил, что шеренга передо мной становится короче. Идущие входили в напоминавшее пещеру помещение, и вскоре подошел мой черед. Все тридцать футов от потолка до свода — настоящий подземный бальный зал! Задрав голову к потолку, я с дрожью подумал, что снизошел слишком глубоко под землю. В отличие от гладких стен туннеля, стены пещеры были неровными и неаккуратными, словно их глодала взалкавшая каменной стылой породы тварь. Землю отсюда выбрасывали либо прямо в туннель, либо в чернеющие жерла по краям залы: вероятно, они вели на поверхность.
Убранство пещеры взволновало меня не так сильно, как ее посетители, — ибо здесь, похоже, собрались все насельники мирокавских трущоб: все как один с подведенными провалами глаз и черными овальными мазками ртов. Образовав круг с алтарем в центре, обитым темной кожей, они смотрели на подношение — нечто бледное, бесформенное, небрежно прикрытое. При алтаре стоял тот, чье лицо единственное здесь было избавлено от грима, — в длинной белой сутане под стать ореолу тонких седых волос, с опущенными вдоль тела руками, бездвижный; мужчина, который, как я когда-то верил, обладал силой зрить в корень тайн человеческих, при той же давнишней и впечатляющей менторской стати. Но не было во мне ныне восхищения — теперь я испытывал лишь ужас, мысля роль этого человека во всем происходящем. Неужто взаправду явился я сюда ради того, чтобы бросить вызов столь сильной фигуре? Имя, под которым я его знал, поблекло пред новым образом — передо мной был бог мудрости, летописец священной тайны, отец чернокнижия, трижды великий: Тот — вот как следовало его ныне величать.
И вот он обратил к своей пастве сложенные длани, и моление началось.
Сникшие в молчании, они все вдруг разразились завывающим пением на самой высокой, пронзительнейшей ноте. То был хор скорби, безумных страданий, постыдности, и, взлетая под своды пещерной залы, он сплетался с диссонирующей надтреснутой мелодией. И я присовокупил свой голос к их хору, пытаясь угодить этой калечной музыке, но не преуспел в имитации — слишком уж выбивался мой хриплый бас из всеобщего плакальщицкого фальцета. Дабы не обличить свою непрошеность здесь, я беззвучно вторил их словам, этой озлобленной на весь мир молитве, чей посыл в их обществе я до сей поры лишь ощущал. Они пели, взывая к «нерожденным в раю», к «незапятнанным жизнью душам», прося великое поветрие положить конец всем проявлениям жизни и самой смене времен года. Они молили о тьме, о бесцелии, об унылом посмертии, и их худые, бледные лица выказывали всеобщую безумную надежду; а жрецом их выступал человек, который некогда вдохнул в меня — хотя бы отчасти — жажду жизни. Всякие попытки описать мои чувства в те минуты обречены на крах… и еще безрассуднее с моей стороны пытаться описать то, что произошло после.
Пение внезапно оборвалось, и торжествующий седовласый царь заговорил. Он приветствовал новое поколение — двадцать зим минуло с того дня, как Чистые пополнили свои ряды. Слово чистые в этих обстоятельствах было насилием над остатками моих чувств и самообладания, потому что нет и не может быть ничего более грязного, чем сопроводившее его действо. Тосс — называть его так было неверно, но привычно — завершил церемонию и отошел назад, к темневшему алтарю. С него он откинул покров своим старым жестом преподавателя-затейника, обнажив бледное, избавленное от одежд тело — или же имитацию тела, небрежный набивной манекен, чучело?.. Стоя ближе всех к спасительной горловине туннеля, я не мог сказать наверняка, ибо попросту не видел ясно.
Окинув взглядом это кукольное тело, Тосс обратился к сборищу. И не мне ли лично предназначался тот понимающий взгляд? Раскинув руки, он выдал еще одну сумбурную литанию — и по рядам прошло слабое, но ощутимое волнение. До того момента я наивно полагал, что узрел предел озлобленного отчаяния этих людей, — ведь, в конце концов, они были лишь сборищем плаксивых, самоистязающихся душ, окрепших во странной вере. Если что-то я и познал за годы изысканий на антропологической ниве, так только то, что мир полнится странными идеями, порой преступно безрассудными, лишенными даже намека на смысл. Но сцена, свидетелем коей я выступил, загнала мои воззрения в область такого мрака, откуда обратной дороги не сыскать.
Пробил час превращения — апофеоз шутовского маскарада.
Он набирал обороты неспешно. Средь стоявших у дальнего края зала, где пребывал и я, росло роптание. Кто-то упал на пол, и все попятились. Голос у алтаря все тянул инвокацию. Я вознамерился найти лучший угол обзора, но от тех, других, было не протолкнуться. Сквозь массу всё закрывающих тел я лишь мельком улавливал происходящее.
То, что замерло на полу, казалось, утрачивало свои прежние формы и пропорции, и я принял это за акробатическую ловкость. В конце концов, они все тут — скоморохи, ведь так? Я и сам умею превратить четыре белых мячика в четыре черных, пока ими жонглирую, и это отнюдь не самый мой эффектный трюк! И разве ловкость рук, зачастую зависящая от одного лишь умения одурачить зрителя, не является неотъемлемой частью любого ритуала? Прекрасный балаганный номер — так счел я, позволив себе даже смешок! Сцена преображения Арлекина, оставшегося без личины, — вот что я наблюдал! О, Арлекин, к чему все эти ужимки и прыжки? Где же твои руки, Арлекин? Что с твоими ногами — они срощены воедино и бьют по полу, словно хвост! А что же с твоим лицом — есть лишь этот мерзкий раззявленный рот, но где глаза и все прочее? Кто закапывается в землю раньше, чем умирает? Конечно же, червь! Величайший из всех червей и гроза «гаеров пестрых» — Червь-Победитель!
Превращение захлестнуло всю пещеру. Отдельные участники сборища смотрели пустым взглядом, на мгновение впадая в хладный ступор, а после падали на пол, охваченные дрожью преображения. Чем громче и неистовее Тосс читал свою молитву (или заклинание?), тем явственнее нарастала частота явления. Уже преобразившиеся ползли к алтарю, и Тосс привечал попытки этих тварей вползти наверх. Лишь теперь я понял, чье обездвиженное нагое тело покоилось там.
Это Кора, она же Персефона, дочь Цереры, Зимовница: дитя, похищенное и насильно уведенное в нижний мир мертвых. Да только у этого ребенка не было ни могущественной богини-матери, что могла бы прийти на помощь, ни даже настоящей, живой. Ибо жертва, свидетелем которой я стал, была лишь эхом той, которую принесли двадцать лет назад, отголоском карнавального пиршества предыдущего поколения. Теперь обе, и мать, и дочь, были дарованы этому подземному гульбищу: фигура на алтаре пошевелилась, подняла свою ледяной красы голову и пронзительно закричала при виде жадных ртов, смыкавшихся вокруг нее.
И я выбежал из залы в туннель, убеждая себя, что не могу ничего сделать. Те из них, что еще не превратились, пустились в погоню. Вне всяких сомнений, они бы меня настигли — успев пробежать всего несколько ярдов, я упал. Гадая, какая же меня ждет роль — второго подношения на алтаре или же очередного омерзительного пирующего, — я стал ждать, когда их шаги зазвучат совсем близко… но поступь вдруг стихла, а потом и вовсе стала отдаляться. Они получили приказ от верховного жреца. Я его тоже услышал… как же напрасно! Ведь, сложись все иначе, я бы мог обманывать себя и думать, что Тосс меня не помнит. Но звук его голоса наделил меня очередным знанием… а от однажды узнанного — не сбежать.
Мне дали уйти.
С трудом встав на ноги, я вышел из туннеля обратно к свету, сквозь чернильную тьму, ибо фонарь мой разбился, когда я упал.
Выбравшись из колодца, я, не мешкая, побежал через лес к дороге, стирая с лица мерзкий грим. Выскочив на дорогу прямо перед ехавшим автомобилем, я был почти уверен, что меня собьют, — но нет, водитель успел остановиться.
— Спасибо! — крикнул я ему.
— Какого дьявола вы тут забыли? — удивился он.
Я тяжело выдохнул:
— Это шутка. Местный праздник. Друзья подумали, что будет смешно. Прошу, увезите меня отсюда.
Он высадил меня примерно за милю от города, откуда я и сам сумел найти дорогу — ту же самую, по которой приехал в Мирокав в первый раз, летом. Я остановился на вершине холма, глядя вниз, на эту оживившуюся, расцветшую глушь. Празднество не сбавило своих оборотов, и я спустился навстречу ярким зеленым огням.
Добравшись до гостиницы, я был рад тому, что меня никто не застал. Зная о том, сколь жалко выгляжу сейчас, я страшился встречи с любым, кто мог бы спросить, что со мной произошло. За стойкой никто не присматривал, и мне даже не пришлось объясняться с Бидлем. Кругом царила атмосфера покинутости, которую я счел бы зловещей, найди я в себе силы помедлить и присмотреться.
Я поднялся вверх по лестнице в свой номер. Хлопнув дверью, я тяжело опустился на кровать — и вскоре был укутан милосердной чернотой.