Книга: Странная женщина (сборник)
Назад: Чтобы я понял?
Дальше: Любовь – нелюбовь

Вечнозеленый Любочкин

Любочкин проснулся среди ночи, открыл глаза и испугался – господи, вот ведь со сна! Забыл, что вчера загремел «под панфары». Уличный фонарь светил желтым светом прямо в глаза, и он сел на кровати, свесив худые, мосластые ноги.
В палате стоял мощный храп. Рулады раздавались со всех сторон и разнились мощью, «мелодиями» и интервалами.
Пахло лекарством и мокрой мешковиной. Любочкин поморщил нос, нашарил под кроватью тапки, встал, подтянул «семейники» и пошел к двери.
Дверь была приоткрыта, и он выглянул в коридор. В коридоре было темно и тихо, только в конце, у входной двери, мерцала тусклая голубоватая лампочка.
Он постоял, раздумывая, и вдруг почувствовал такой голод, что у него закружилась голова.
Вспомнил – вчера не обедал и даже не ужинал. Утром, дома, съел два яйца и выпил пустого чаю. Сахара в доме не было, а просить у соседа совсем не хотелось.
Он громко сглотнул тягучую слюну и двинулся по коридору. Шел на запах – невнятный, почти неслышный, но все же уловимый голодным человеком.
На двери было написано: «Буфет».
Он толкнул ручку, и дверь открылась. На столе, положив голову на полотенце, спала женщина. По плечам видно – крупная. Она подняла голову, протерла глаза и, увидев Любочкина – в черных трусах по колено, в голубой застиранной майке, в больничных тапках на три размера больше положенного, – рассматривала его пару минут, потом, широко зевнув, хмуро спросила:
– Не спится? Шляются тут… по ночам!
Любочкин потер ногу об ногу, пригладил от смущения свой редкий чубчик и радостно кивнул.
– Не спится, ага! – А потом как можно жалобнее заканючил: – Есть охота! Сутки не ел. Вы уж, уважаемая, простите, но… Нет ли у вас чего?
Женщина что-то пробормотала, опершись руками о стол, тяжело поднялась и подошла к холодильнику.
Вытащила блюдце с кубиками сливочного масла и с полки достала батон.
– Садись, – приказала она, – есть вот еще печенье.
Любочкин уселся на табуретку, нарезал батон, положил на него масло и попросил:
– А чайку? Не найдется?
Буфетчица снова вздохнула и пошла к титану.
– Найдется. Горе ты луковое!
Чай был совсем не горячий, но сладкий. Любочкин жевал хлеб с маслом и запивал его сладким чаем. Три куска с маслом, три печеньки, и – жизнь хороша!
Он расслабился, прислонился к стене и, погладив себя по тощему брюху, счастливо сказал:
– Хорошо! – И тут же добавил: – Спасибочки вам огромное! Сразу видно – хороший вы человек. И женщина добрая.
– Иди уж, – махнула рукой «хороший человек и женщина добрая» и, глянув на часы, добавила: – Иди уж, поспи. Третий час! А в шесть они все… Забегают, загомонят. Не поспишь, – вздохнула она. – Больница!
Он кивнул, прикрыл дверь и поспешил в палату. В палате по-прежнему стоял мощный храп.
«Наелись, – раздраженно подумал Любочкин, – котлет с макаронами – вот и храпят, черти пузатые!»
Покрякивая, он залез под жиденькое одеяло и закрыл глаза. Пару раз зевнул, повернулся на бок, накрылся с головой от назойливого фонаря и уснул.
Николай Любочкин проживал свою жизнь… беззаботно. Смолоду казалось, что весело. А потом вдруг дошло – совсем ведь не весело, а даже очень, можно сказать, грустно: к сорока семи годам – ни семьи, ни кола ни двора. Какое уж тут веселье! Расплата – так обещала его жена Светка. Первая жена. Так и говорила – за все, Любочкин, есть в жизни расплата! Как угрожала. Оказалась права…
В столицу Любочкин заявился давно, лет тридцать назад. Приехал из деревни и стал лимитой. Пахал на заводе, тяжко пахал. Жил в общежитии. Потом надоело, и устроился в жэк. Сантехником. Дали комнату на первом этаже, служебную. Пока пашешь – живи. А уволишься – вон.
На чай давали, кто рубль, а кто трешку – что говорить. Да и халтурки разные – у кого что. Деньги-то были, а вот отложить не умел – что заработал, то и спустил. Пил умеренно, алкашом не был. В кабаки не ходил – стеснялся. И куда они улетали, деньги эти? Да, наверное, не деньги то были – так, деньжонки.
Соседка была хорошая – дворничиха Валида. Хорошая баба, все подкормить его пыталась – пекла хорошо. Татары, они с тестом умеют. То беляшей напечет, то эчпочмаки, то хворост сладкий, то чебуреки.
Веселая – глазами черными сверкает, смеется. Он шутил:
– Пойдешь за меня, Валидка?
А та отвечала:
– Нельзя нам. За своего пойду. Мамка из деревни пришлет – подобрала уже. Пишет – кудрявый! – смеялась Валида.
– Ну и ладно, – миролюбиво соглашался Любочкин. – Жди своего кудрявого!
Корешками, конечно же, обзавелся – тоже из родного жэка. Электрик Краснов и лифтер Кононенко. Все холостые. Как говорил Кононенко – пока! И мечтал, что найдет себе «спутницу» и заживет.
– Человек семейный, – говорил Кононенко, – это уже человек! А так мы – никто. В смысле – без бабы.
– А где ее взять, жену-то? – спрашивал Любочкин. – Ну, такую, как ты говоришь, чтоб надежная!
Кононенко сдвигал светлые брови и отвечал:
– Где? Да где ума хватит – там и ищи!
Скоро женился. Нашел себе под стать – тоже серьезная, крупная, белобрысая. Словно сестра Кононенкина. Повариха в столовой. Ходили они под руку, важные, как два гусака. Жили, по всему, хорошо – Кононенко поддавать перестал и в козла во дворе не стучал. А все ходил встречать свою Зину после работы – понятно, сумки тяжелые, как допереть?
Краснов все вздыхал и Кононенко завидовал – такую бабенку хохол отхватил! Не похудеет!
Краснов все мечтал взять жену из «жильцов». Из контингента, как говорится. Чтоб сразу с квартирой. Не получалось. Не хотел «контингент» красавца Ваську Краснова, ну хоть ты тресни! Обхаживал одну одинокую, а она потом хлоп – и замуж. Да еще и за дипломата – так говорили.
– Бери по себе, – учил его Кононенко, – а на чужих не заглядывайся. Не твоего поля ягода!
Ан нет, не послушался Вася и все же жену «подобрал». С квартирой. Только жена эта была… На десять лет старше. И с лица такая… Унылая. А все молодилась, за мужем гналась – губищи накрасит, волосья начешет и юбку по пуп. Смешно! Васька идет рядом и глаза от людей отводит – стыдно. А потом загулял. А баба его пить начала – с горя, конечно.
К двадцати шести годам и Любочкин решил – пора! Хорош бобылем. И присмотрел – в соседнем гастрономе. Она на сырах стояла – высокая, тощенькая, остроносенькая. Волос кудрявый – наверное, с бигуди. Звали Светланой.
Познакомились, то да се, поболтали. Оказалось – своя, деревенская. Из-под Тамбова. Жила в общежитии. Погуляли с полгода – и в загс. Перебралась молодая жена в комнату к мужу, и тут поперла ее родня. То мамаша, прости господи, то сестра. То кума с кумом, то шурин, то деверь. В тонкостях этих Любочкин не разбирался, а вот родня достала – хуже некуда. И весь этот шабаш – на одиннадцати метрах. Своих, почти кровных.
И началась ругань. Светка, жена, хоть и дохлая, а как взревет – как сто паровозов. Не перекричишь, не пытайся. Он ее спрашивает:
– Кто тебе ближе – муж или родня?
А она отвечает:
– Родня! Даже не сомневайся! Муж сегодня один, а завтра другой. А мама с кумой – навсегда.
Ладно, жили. Плохо, но жили. А спустя два года родилась Дашка. Любочкин сам удивился – и как она родилась? В хате всегда балаган, народ под ногами валяется, до сортира не дойти – через головы переступаешь. А вот поди ж ты! Правда, как родилась, родня схлынула. Кому охота не спать? А Дашка была голосистая, в мать. Как заведется – святых выноси. Только теща держалась и под ногами путалась – дочке приехала «подмогнуть». Правда, хоть пожрать в доме было. А Светка совсем с ног валилась, еще похудела, смотреть противно. Мотыга, одно слово. И злющая! Дашка орет, и Светка орет – кто кого перекричит. Стал тогда Любочкин «зависать». То у приятеля случайного, то во дворе. Постучишь с мужиками костяшками – вроде отпустит.
Жили со Светкой как кошка с собакой – только что не дрались. Все ей было не так – денег мало, комната узкая. Любочкин – дурак набитый. Спал теперь он в коридоре – хорошо, хоть Валидка не возражала. Жалела его.
Потом к Валидке приехал жених – тот, кудрявый. И дали им комнату получше и без «такой соседки» – это она про Светку сказала.
Тут Светка совсем ощетинилась и стала Валидкину комнату под себя пробивать. Все справки достала: ребенок-аллергик, она сама – почти инвалид. Мать-старушка и муж пьяница. Письма строчила – до Совета министров дошла. Так всех достала, что комнатку им дали – только б отстала.
Отселила в комнатку маму и Дашку, а Любочкину сказала:
– Вот теперь будем налаживать семейную жизнь.
И так плотоядно облизала губы, что Любочкин вздрогнул и испугался.
Не наладилось. Не смог простить Любочкин Светкиных оскорблений. Развелись. Теперь Любочкин жил в Валидкиной комнате, а теща со Светкой и Дашкой – в его.
Тяжко, конечно, было. Светка – баба стервозная. Хахаля завела и в дом приводить стала. Любочкину вроде и наплевать, а неприятно. Теща на кухне жаркое тушит, запах – по всей квартире! А он пельмени наваривает. Ладно, что делать, переживем. Главное – Дашку против него настраивают. И бабка, и Светка. Папаша, говорят, твой – говно последнее. Ну и так далее. Дашка на него не смотрит – малая, а уже презирает.
Помыкался Любочкин – и снова женился. Теперь искал женщину добрую и веселую – как Валида. Ну, и чтоб готовила, конечно. Наголодался.
Ее звали Раисой. С виду – хорошая. В теле. Он тогда думал, что тощие – злые. Как его Светка. Раиса была степенной, грудастой – видная такая женщина, спокойная. Да еще и с жилплощадью – вот повезло! Хотя, честно говоря, это был пункт не последний. А куда деваться? К себе жену приводить? Чтобы Светка ей патлы повыдергала? Это она обещала: приведешь кого – удушу!
Раиса Петровна была старой девой – ну, так говорили. Всего тридцать два, а уже старая дева. Смешно. Просто женщина серьезная, абы кто ей не нужен. Квартира была у нее однокомнатная. Работала Рая в сберкассе – на коммунальных, как сама говорила. Дело серьезное, деньги.
В доме аккуратистка. Все по полочкам, не придерешься. Носки и те гладила! Совсем смешно. Обед на плите – суп на два дня, второе на каждый. Компот из сухофруктов. Жена!
Сначала Любочкину все нравилось – просто балдел. А потом… Порядок этот… платочки носовые по цвету, тарелочки стопочкой, чашечки в ряд. Подушки на диване – одна сползет, Раиса бросается поправить. Чокнешься. Не орет, а спокойненько так: «Николай! Опять плохо вымыта чашка!» Или так: «Николай! Ящик для грязных носков – на балконе. В ванной – негигиенично».
«Негигиенично» – любимое слово! Вроде бы что человеку надо? Рубашки поглажены, носки тоже. Компот. Белье аж скрипит, поворачиваешься – тело колет, так накрахмалено.
В субботу – по магазинам, под ручку. А там – по списку. Масло – столько-то, кура, картошка. Яблоки – чтоб желудок работал. Полезно. Сироп из шиповника – утром ложка, на ночь – медок. Для спокойного сна. И еще была у нее одна страсть. Одно, так сказать, хобби. Раиса вязала. Но не из ниток, нет. Из чулок. Из старых чулок вязала мочалки. Длинные косы. А потом всем дарила. А однажды он углядел, что эту мочалку она вынимает из своей башни – той, что крутила на голове. Вынула ее, эту чулочную косу, и в комод положила. Он комод приоткрыл, и его чуть не вырвало.
И такая тоска… Глаза на Раису не смотрят. А она – про супружеский долг. Два раза в неделю – по расписанию. Среда и суббота. Тут он взорвался:
– Какое там, Рая, расписание? А если устал, допустим, вот в среду? Или хочу в понедельник? Желание вдруг появилось?
Возражал. Спорил. Сопротивлялся. Снова стал зависать у дружков. Жаловаться. Не складывается, мол. Никак не идет. Такие дела. Опять спешил на «козла» во дворе и в преферанс.
А она, благоверная, губки подожмет и говорит ему со вздохом:
– Зеленый ты помидор, Любочкин! Упал с ветки и в траву закатился. Вечнозеленый. И никогда уже не созреешь. Потому что нету в тебе сознательности. И благодарности нету. Я тебе – и то, и се. Другой бы молился! Что женщину порядочную на жизненном кривоватом пути своем встретил. А ты – все туда же. Пивко, картишки, дружки. Грустно мне на тебя смотреть, Коля. Грустно и больно. Обидно даже!
– А вы не грустите и не обижайтесь, – отвечал Любочкин, переходя с ней почему-то на «вы».
Тогда она садилась у окна и принималась плакать. А плакала она странно – как курица клехтала. Кудахтала так. И булькала еще. Смешно, хоть удавись…
Не было жизни, опять не было… А однажды она заявила:
– Давай, Коля, заведем ребенка. Ну, для сплочения, так сказать, семейной жизни.
– Заводят котят, – огрызнулся Любочкин.
И как представил… Мама дорогая! Совсем помешается – пеленки в ведре кипятить, проглаживать, какашки детские нюхать. Вопли опять, скандалы… Не, не пойдет. Сваливать надо!
Курил на балконе и думал: «Вот жизнь! Хорошая вроде женщина. Порядочная. Положительная, можно сказать, во всех смыслах. Хозяйственная, чистоплотная. Готовит вкусно. Не скандальная, вроде Светки, спокойная. С жилплощадью опять же. А жизни-то нет! Нет жизни – вот хоть убейся. И любви тоже нет. Может быть, все дело в этом?»
Может, бог его наказал, что по расчету? Так ведь не по расчету – по трезвой, как говорится, голове. С умом ведь женился. А толку? Подошел к кровати – спит. Спокойно, руки сложила на пышной груди, косица лежит на плече. Лоб и нос от крема блестят. Ночнушка вся в кружеве. И дышит спокойно и ровно. Совесть у человека чистая. Не то что у него, у Любочкина. Не совесть, а рана глубокая.
«Сваливать надо, – с тоской подумал он, – а куда? К Светке и Дашке? Не пустят. Да и самому туда – уж лучше в могилу».
Лег с краю, и вдруг затошнило. От всего. И от жизни этой… Семейной. В первую очередь.

 

Ушел он от Раи. Ушел. Кантовался у Васьки Краснова – тот свою благоверную в ЛТП пристроил на месяц. Совсем, говорит, допилась. У баб это быстро. А Васька в загуле: шляется с молодыми – совсем сикухи, по семнадцать лет. Веселые, шустрые, языкатые. В парк Горького ездят – качели, карусели, мороженое, шашлычок под пивко.
– Давай с нами! – предложил Васька. – Хоть оторвешься от своей зануды, расслабишься!
А поехали! Что уж терять! Поехали. Качели-карусели… Эх, жизнь!
У парка стайка девчонок – три штуки, и все Васькины. В смысле – подружки. Одна – зазноба. Красивая. Женей зовут. Идет прямо, смотрит перед собой. А Васька кругами, кругами. Еще бы – такая краля! А две другие – тоже ничего себе. Симпатичные. Поля и Оля. В училище на портних учатся.
Любочкин грустить перестал и на Олю заглядывается – всегда ему нравились беленькие. Поля заметила и Оле в ухо дует. Что говорит, не слышно. Может, отговаривает?
После каруселей и американских горок пошли в шашлычную. Себе – пивка, девчонкам – белого винца. Ну и шашлычка, разумеется. С томатным соусом. Девчонки выпили, порозовели. Даже строгая Женя вроде как подобрела. Руку свою из красновской не вынимает и тоже хихикает. Потом взяли лодки и стали кататься. Поля сидит хмурая – ясно, в пролете. А Оля веселая – Любочкин анекдотами сыпет, а она ухохатывается.
Васька шепнул:
– Иди погуляй. Я с Женькой домой. Быстро управлюсь – у нее родители строгие, к одиннадцати надо быть дома.
Пришлось провожать Олю-Полю. Сначала Полю, потом Олю. Долго стояли у подъезда и про жизнь разговаривали. Оля жила с бабулей – родители зарабатывали на БАМе. Про свои женитьбы и дочку Любочкин не сказал – испугался. Потому что влюбился. Это он понял тогда же, у подъезда. Сразу причем понял. Четко и сразу. Потому что так у него еще не было. До такой вот степени!
Потом эту Олю он называл по фамилии – не в лицо, конечно. От злости – Мелентьева. Сколько горя она ему принесла, сколько страданий! Вспоминать страшно. Вертела им, крутила. Короче – измывалась. То приблизит к себе, то оттолкнет. И при этом еще и унизит. А он был готов… Да на все! Скажи ему прыгнуть с двенадцатого этажа – не задумается. Дурак. Все понимал, а поделать с собой ничего не мог. И разве это – любовь?
Васька однажды сказал:
– Ты это… на Мелентьеву эту… Не очень.
– В смысле? – не понял Любочкин.
– Да хахаль у нее есть, – с неохотой промолвил Краснов. – Женька сказала. Она, твоя Ольга, так и сказала: «Я от него прям сознание теряю». В смысле – от хахаля. Это как, Коль? Что это значит?
И Васька в упор уставился на него.
Любочкин пожал плечами.
– Здоровьем, наверное, слабая, – неуверенно сказал он, – вот и теряет.
Но Краснов вдруг засомневался.
– Или – сильная. Ты вот как думаешь?
Еще проболталась Женька, что хахаль мелентьевский жениться на ней не думает, хоть и «ходят» они уже года три. Какой-то спортсмен, что ли. Хоккеист, то ли футболист. И еще – бабник отпетый. А эта дура… Даже вены себе пыталась резать – такая любовь. Короче, валить от нее надо, и побыстрее!
И Любочкин решил: пошлет ее куда подальше!
Только собрался, а она к нему ластится:
– Коля-Николай, Колокольчик, Колюнчик.
Кто ж это выдержит? Опять закрутило. А спустя месяц:
– Пошел ты, Коля, к черту! Видеть твою унылую морду противно.
Видно, опять хоккеист прорезался. Гад. А через месяц опять:
– Колокольчик! Куда ты пропал?
Блин. Собрался он с силами и говорит:
– Знаешь, Ольга, хватит! Нет моих сил это терпеть. Выбирай: или он, или я. Хочешь – в загс, хочешь – ребеночка родим!
Как он хотел от Мелентьевой ребенка! Маленького, беленького – как сама Мелентьева.
А она ему в лицо:
– От тебя, Любочкин? Да ты что, издеваешься? Ни кола, ни двора. Нищета и плебей! Ребеночка захотел! А что ты собой представляешь, чтоб от тебя ребеночка рожать? И кто от тебя получится? Такой же лох педальный, как ты сам?
Опять унижала… Стерва. А личико ангельское! Носик курносый, ямочки на щеках, глазки голубые, наивные… А как рот откроет – почище бывшей супруги Светланы. Как мегера становится, как овчарка цепная.
И опять его мурыжит – то приходи, Колясик, то пошел вон, идиот!
Он уходил и давал себе слово – никогда! Никогда больше не купится он на эти ямочки и на эти глазки. Все, хорош. К телефону не подходил, когда она звонила. Один день. А на второй трубку схватил, точно пожарный шланг при пожаре.
Краснов сделал вывод – приворожила! Посидели, подумали, пивка попили и решили – точно. Приворожила. А как по-другому? Если все про женщину понимаешь, а отлепиться никак не можешь? Нет никаких сил от нее отлепиться!
Стали искать знахарку. Васька сказал, что такая бабка была, и жила она в соседнем селе, откуда сам Васька родом. Поехали.
Ехали в поезде, и Любочкин смотрел в окно. Перелески, поселки, шлагбаумы. Редкие машины и переезды, мужики на телегах. Бабы в ватниках ковыряются в огородах. Пацаны на великах. В окошках свет зажигается, дым из труб валит. Короче, жизнь. А у него, у Николая Любочкина, одна лишь душевная мука.
Бабка-знахарка оказалась жива – обрадовались. Столетняя, в валенках по избе ковыляет и мутным глазом посматривает.
Достала грязную банку, булькнула туда из бутылки водой и зашептала, чего – не поймешь. Они с Васькой сидят и не дышат. Страшно. Чистая ведьма косматая. Дула, дула, а потом прошамкала:
– Пришкварило тебя к поганой бабе. – И ржет, зубом кривым хвалится.
А то он и сам не знает! Спрашивает:
– А делать-то что?
За советом приехали, а не на «красоту» ее любоваться!
– Воду, – говорит, – тебе дам. Заговоренную. И еще «почитаю».
Ладно, поверим. Вышли на улицу, закурили. Молчали – болтать неохота. А через час бабка выходит и бутылку воды выносит.
– Пей, – говорит, – по глоточку три раза в день.
Любочкин кивнул, а Васька полюбопытствовал:
– Ну, что? «Почитала»?
Бабка прищурилась и кивнула – а как же!
– Поможет? – засомневался Краснов.
Ведьма ему не ответила, глянула на Любочкина и сказала:
– Десятка с тебя.
С тем и ушли. А вода в бутылке мутная, грязная. Да и бутылка сама… Как из хлева. Противно.
Открыли, понюхали – вроде не пахнет. Вода и вода.
– Пей! – серьезно сказал Краснов. – Она, эта ведьма, человек в округе известный.
– Авторитетная ведьма, – засмеялся Любочкин.
А на душе все равно погано. Тошно на душе, муторно. И опять такая тоска… По этой Оле Мелентьевой, чтоб ее…
Воду он пил и все к себе прислушивался – тянет его к Мелентьевой или не тянет.
Вроде полегче стало. Да и она не звонит. Думал, уже отпустило, как встретил ее у метро. Идет бледная, синяки под глазами.
Остановились.
– Болеешь? – спросил.
Она только хмыкнула.
– А тебе что за дело? Ну, болею. И что? Ты у нас кто, доктор? Вылечишь, может? Ты у нас слесарь, Коля. Водопроводчик. Сантехник – вот ты у нас кто. И лечи ты свои унитазы!
Сказала как плюнула. Стерва! Развернулась и пошла.
– А ты-то у нас кто? – крикнул он вслед. – Может, актриса? Или балерина, может? Ты у нас портниха, вот кто! Недалеко ушла! – И он плюнул себе под ноги.
Опять унизила. Вот ведь язык! Так разозлился, что показалось тогда – все. Разлюбил. А спустя месяц Васька сказал, что Мелентьева ходит беременная.
Ох, и опять его закрутило! Может, ребеночек от него? А не от футболиста этого? И где футболист? Почему не женится? Спать по ночам перестал – так волновался. Подкараулил ее у подъезда и прямо в лоб – так, мол, и так, говори, как на исповеди – чье дитя? Если мое – идем в загс.
– А если не твое? – сощурила глаза Мелентьева. – Тогда – куда?
Он растерялся, смутился и выдавил:
– Тогда… Тоже – в загс. Чего безотцовщину-то плодить?
– Да пошел ты! – прошипела она и оттолкнула его рукой. – Дай пройти, репейник!
А ему жалко ее до слез. Так жалко, что готов все простить!
До чего дошел – залез однажды к ней на балкон. По водосточной трубе. А между прочим, третий этаж. Смотрит в окно, а она сидит и плачет. Постучался. Она его увидела и от злости вся побелела.
– Чего приперся?
Он ей жалобно:
– Выходи за меня, Оль! Будем вместе детенка растить. Я тебе хорошим мужем буду, честное слово!
А в ответ:
– Да лучше одной, чем с тобой. Иди отсюда!
– Я счас прыгну, – пообещал он и посмотрел вниз.
– А прыгай! – сказала она. – Никто не заплачет.
И он заплакал. Да так горько, как баба. А она окно захлопнула и шторку задвинула.
Вот такая любовь. Такие дела…
Женька говорила, что хоккеист-футболист жениться не хочет и ребеночка признавать тоже.
Страдал Любочкин. Не из-за себя, из-за нее, дурехи. Жалел. И понял тогда, что любовь и есть жалость. Такие вот выводы сделал из своего несчастья.
Из-за угла на нее посматривал – грустная идет, понурая. Голова книзу, на мир окружающий смотреть неохота. А пузо растет.
«Ничего, – думал, – родит, и уговорю!»
Не уговорил. Родила Мелентьева и по двору с коляской мотается. А он – как двое из ларца, только один, раз – и перед ее очами возник. В руках подарочки – погремушка малому, яблоки – ему же, говорят, полезно. Зефир в шоколаде. Это – красавице своей, жизнь подсластить. Может, добрее станет?
А она на него не смотрит.
– Чего пришел? – цедит сквозь зубы. – Звали тебя?
А он все в коляску заглядывает – на кого похож ребеночек? Не на него?
Видит – носик курносый, волосики белые. Ничего не поймешь! И у него курносый, и волосы светлые – были. Мамка так говорила: «Ты до пяти лет был льняной».
Подарки его Мелентьева отвергала.
– Ничего нам от тебя не надо! И вообще – сгинь!
А однажды увидел ее с фингалом под глазом и понял – спортсмен объявился. Кранты.
– И надо тебе такое? – кивнул на фингал.
– А что такое любовь, знаешь? – тихо спросила она.
Любочкин грустно кивнул.
– Знаю, Оль. Могу тебе рассказать.
И она тут печально и в первый раз жалостно, по-человечески:
– Уходи, Коля! И больше не приходи. Ничего у нас с тобой не получится.
Вот тогда до него и дошло – ничего. И еще – никогда.
И больше он к Мелентьевой не ходил. Проявил, так сказать, силу характера.
А Женька рассказывала, что спортсмен к ней заселился, так как стал поддавать и из спорта его попросили. Сидит дома и квасит. Живут на бабкину пенсию, и Мелентьева моет подъезд. Точнее – четыре. Такие дела. Каждый кузнец своего счастья.
А вот Любочкин на своем счастье тогда поставил окончательный крест. В жизни разочаровался, в любви и, так сказать, в женщинах.
Устроился на ткацкую фабрику наладчиком станков, и дали ему комнату в общежитии. Комната хорошая, сосед всего один, да и тот ночует на другом этаже – там у него зазноба.
Вроде все тихо. А жить неохота… Потому что совсем пустая вся эта жизнь. Совсем одинокая…

 

А тут подоспела беда – упал Любочкин на дороге, потерял сознание. Помнит только, что голова закружилась и в груди горячо стало, будто кипятка со всей дури плеснули. Слышал, как сквозь туман, что люди возле него останавливались, наклонялись и «Скорую» вызывали. Предполагали, что пьяный. А он – как стекло.
Так и загремел в больничку – в первый раз в жизни.
Утром началась суета – забегали медсестры, кому укол, кому капельница. Потом зашли врачи – строгие и молчаливые, никому ни слова, только шепчутся между собой, словно все тут уже покойники и нельзя нарушать тишину.
Любочкину назначили кардиограмму и уколы. Он лежал тихий, испуганный и голодный. Жрать хотелось. «Значит, не помру, – решил он, – никакой тяжелой болезни у меня нет». Чуть повеселел.
Обед разносила Галя – та, что ночью его пожалела.
Кивнула ему.
– Ну, как дела?
– Нормальненько! – бодро ответил он. А сердце заныло. От тоски заныло.
После обеда уснул – пропади все пропадом! Будем живы – не помрем. Так вот решил.
А вечером стали приходить родственники и знакомые. К соседям, разумеется. К пузатому и лысому пришла жена – лицо длинное, как у лошади, и скорбное, словно не в больницу пришла, а в морг попрощаться. Банок навезла, термосов – море. Лысый сел, нюхает и морду кривит – не хочу. То не хочу, это не буду. А она его уговаривает:
– Поешь, Вовчик! Это же витамины. Яблочко тертое, компотик сливовый. Котлетки из курочки, капустка цветная.
А Вовчик капризничает.
К молодому Сереге пришла девица – задница обтянута так, что вот-вот брюки треснут, и морда размалевана, как у американских индейцев. Но ничего, симпатичная. Гостинцы захватила – апельсины и вафли. На большее не сподобилась. А Серега жрет и нахваливает. И еще – за задницу ее щиплет. Веселятся, короче. Ржут как кони.
И к Петру Петровичу тоже пришли – дочь с зятем. Дочь заботливая:
– Поешь, папа, пока теплое. Оладушки, кисель клюквенный, творожок. Сама делала.
Зять к нему с уважением:
– Дядь Петь, ну ты как?
И про дачу рассказывают – что выросло, а что нет. А Петрович волнуется, советы дает. Там купоросу залить, там золой присыпать. С картошки жуков обобрать.
Как будто сдохнут без этой картошки. Она в магазине – копейки. Садоводы-любители, блин!
А к Любочкину никто не пришел. Некому к Любочкину прийти, вот в чем дело! Даже дружок закадычный Краснов из столицы смылся.
Отвернулся Любочкин к стене, и плакать охота от одиночества.
Всю ночь не спал – думал. Как же так сложилось? Жизнь вспоминал. Женщин своих. Светку, Раису, Мелентьеву. Дочку свою Дарью Николаевну. Мальчика Федю, сына Мелентьевой. А может, и его сына, кто знает?
И понял одно – никого у него в этой жизни нет. И никто к нему не придет – ни с котлетками куриными, ни с вафлями, ни с киселем.
Потому что профукал Николай Любочкин свою жизнь. Бездарно профукал. Женился не на тех и не тех любил. Вот и валяйся теперь на казенной койке и жри баланду больничную. Сам виноват.

 

Галина Смирнова медленно шла по дороге к метро. Медленно, как старуха. Смотрела под ноги – дорога была, как всегда, разбита. Не дай бог упасть. Не дай бог сломать что-нибудь. Некому ухаживать за Галиной Михалной, некому. Сын неплохой, но где этот сын? У него семья, дочка. Да и живет далеко и непросто. Хотя кому сейчас просто? Время такое. Сложное. Хотя если вспомнить… А было ли время попроще? Ну, только в далекой молодости, да и то – так недолго. Мама работала на обувном предприятии. Отец – на автомобильном заводе. Жили в бараке в Раменском. Вечный сквозняк и скандалы соседей. Отец пьяницей не был, а погиб очень рано – поехали в деревню к родне, выпили, закусили и пошли на речку. А брат отцовский, алкаш, стал тонуть. Бросился отец его спасать и потонул. Братца, пьянчугу, вытянул, а сам… Говорили, сердце. Такой молодой и – сердце… Похоронили его в деревне и вернулись в Москву. Мать говорила Гале:
– Учись! Учись, а то будешь всю жизнь у станка.
И показывала на свои ноги. А ноги были как тумбы – красные и распухшие.
Галя решила, что пойдет на учителя. Учителю всегда уважение и почет. В девятом классе влюбилась. В Сашу Павлова. Он неказистый был, но самый умный из пацанов. Говорил:
– Веришь, Галка, профессором стану!
Она верила. Чего б ему и не стать? Умный, да и семья хорошая.
Попала она однажды к нему. Квартира красивая, мебель, ковер на полу, книги на полках. Побоялась ступить на ковер и обошла его краем. А мамаша Сашкина вдруг засмеялась.
– Ковер, деточка, положен, чтоб на него ступали. А вовсе не для красоты!
Галя смутилась и что-то пролепетала: дескать, коврам хорошо на стене… Мама вот говорила: накопим – и на стену. Вот красота!
Мамаша Сашкина усмехнулась и предложила им чаю. Сели пить чай с тортом. Галя подумала – торт в будний день! Просто так, не день рождения, не Первомай, не Октябрьские.
Она всегда заглядывалась на витрины, где стояли пышные, разукрашенные, разноцветные торты. И больше всего ей хотелось цукатов, что украшали торт сверху, или желе с застывшими фруктами.
Сашкина мать расспрашивала Галю про семью и родителей. Сашка вздыхал и мать останавливал. А та отмахивалась от него, как от мухи, и говорила:
– Ну, любопытно же, с кем мой сын дружит!
Галя отвечала скупо и неохотно. Мама – на фабрике, отец… Утонул.
– Понятно. – Сашкина мать прищурила глаз и, вздохнув, повторила: – Теперь все понятно!
Галя встала и пошла в коридор. Надевая пальто, громко крикнула:
– Спасибо за чай! И за торт – особенно!
Выскочила на лестницу и там разревелась. Сашка выскочил следом и стал ее утешать.
Даже обнял. А она вырвалась и бросилась прочь. Всю ночь проплакала. Почему – самой непонятно. Ведь ничем ее не обидели, чаю налили, торт поставили. А она чувствовала, что ее еще ни разу так не унижали. Ни разу в жизни.
Сашка пытался мириться и все приговаривал:
– Вот на что ты обиделась? Я не пойму!
А когда она ему зло бросила:
– Да пошел ты! – он покраснел и сказал:
– А мама права! Ты еще и норовистая. У бедных особенная гордость, да, Степанова?
А мама Галина сказала, что и слава богу! Брать надо по себе. Куда со свиным рылом в калашный ряд? Сожрали бы они тебя с потрохами, и все дела. Ищи по себе!
Нашла. Очень скоро, через полгода. Гришка Смирнов был соседом по бараку. Пришел из армии и «подцепил» малолетку, как сам говорил. Галя была тогда хорошенькая – русая коса, голубые глаза. Талия тонкая, ноги легкие… И куда все делось? Да еще и так быстро…
Школу она закончила, а в техникум поступить не успела. Залетела. Дура. Ох, мать тогда убивалась!
Гришка не отказался, и сыграли свадьбу. Столы накрыли в общем коридоре – сколотили лавки, чтобы все уместились. Свадьбу Галя помнила плохо – лампочки в коридоре были тусклые, все быстро напились, и начался гвалт и выяснение отношений. Ее сильно мутило, и на еду она смотреть не могла. Очень хотелось лечь и накрыть голову подушкой – чтобы не слышать все это и не видеть.
Гришка пришел под утро – злой как собака. Ткнул ее в бок.
– Подвинься! Корова.
Лег и захрапел, дыша ей в лицо перегаром и кислой капустой.
Жизнь не заладилась с первого дня. Муж выпивал, шлялся по соседям и смотрел на нее пустыми и ненавидящими глазами.
Когда родился Петька, ничего не изменилось. Только бараки стали ломать и давать квартиры. Дали и им – двухкомнатную, большую и светлую, и это была радость. Зарплату Гришка не отдавал, и вскоре Галя узнала, что у него есть зазноба.
– Уходи! – умоляла она. – Ну зачем мы тебе? Ты ведь нас ненавидишь.
– Ненавижу, – хмуро кивал Гришка и добавлял: – Тебя и твою мамашу. А сына – люблю! И его не оставлю. Точка.
Только в чем эта любовь заключалась, понять было сложно. Потом стал грозиться, что квартиру он разменяет – прописан, и получали на всех.
Мама сказала:
– Терпи. Квартиру ему не отдам. Да и куда мы поедем? Опять в коммуналку?

 

Но бог не Тимошка, видит немножко. Помер Гришка. Замерз в сугробе и помер. Грех говорить, а отмучились…
Вроде и стало полегче, а счастья все не было. Учиться уже было поздно, и Галя пошла санитаркой в больницу. Надо было поднимать сына.
Больше всего боялась она Гришкиных генов – только бы парень не запил! Богу молилась, в церковь ходила. Только не это! Готова была принять любую кару, любое испытание…
Услышал боженька: Петька рос строгим, серьезным, молчаливым – слова не выпросишь, но по компашкам не шлялся, после армии пошел работать и сразу женился.
Жить уехали к его жене в Подмосковье. Свой дом, огород. Девочка была неплохая, и вот сейчас бы зажить Гале! А «зажить» все не получалось! Ну никак…
В свои сорок пять она чувствовала себя пенсионеркой. Вернее, о пенсии только мечтала. Скорей бы, скорей! Сидеть дома, смотреть телевизор – «Поле чудес» или там сериалы. Вон их сколько – по всем каналам!
Маму похоронила – свободы теперь было столько… Что задыхалась она от этой свободы! Откроешь входную дверь – а там тишина! Да такая, что слышно, как муха чешется… Разденется, чайник поставит, халат наденет, сядет за стол и – хоть вой! Так тоскливо…
Из санитарок ее перевели в буфетчицы – привезти с кухни обед, нарезать хлеб, налить ряженки или компота, раздать, собрать, вымыть тарелки и ложки. Завтрак, обед, ужин. На ночь – кефир. Два через два. Тихо, спокойно, сытно. Домой можно взять, что осталось – хлеба, кефира, яблок, что больные не съели. Были такие, что ели домашнее и отказывались от яиц и от сыра. Тогда забирала и это – чего добру пропадать? Все равно – в ведро, в помойку.
Жила она тихо и грустно. Сын приезжал нечасто, но привозил внучку, и это была большая радость. В отпуск она ездила к сыну – копалась в огороде, ходила на речку. Иногда ездила в деревню, к отцовской родне – на папину могилку. Мечтала съездить в Питер – дня на три или больше. Прокатиться на катерке по каналам, посмотреть дворцы. Копила на шубу – мутоновую, блестящую. Работу свою она не то чтоб любила… Но женщиной она была доброй, и если случалось помочь – бабушке одинокой или кому еще, – радовалась. Знала, что за зверь одиночество, как никто знала…

 

Любочкин целыми днями лежал на кровати и смотрел в потолок. Жить не хотелось. Совсем. Окончательно понял, что не жизнь у него, а прозябание. Ни родни, ни друзей – никого. Васька Краснов пропал с горизонта – уехал к какой-то бабенке в Ростов и хату свою сдал, сказал, что жить будет там королем и работать не надо.
Кононенок однажды он встретил. Идут как два холодильника – большие, важные. Гусаки откормленные. Оба в огромных норковых шапках – чисто папахи. Воркуют. Важно сказали, что купили машину и дачу. На него, Любочкина, посмотрели как солдаты на вошь. Без уважения. Ну, это понятно – он для них – шваль, а не человек. Ни добра не нажил, ни семьи.
Он посмотрел им вслед и понял, что появилась на сердце зависть. Сам удивился – кому завидовать? Кононенкам? А зависть была…

 

Сестра делала ему уколы, а он и не спрашивал – что за уколы, от чего его лечат? Все по барабану – залечат, и славно. Чего зря небо коптить? Ничего он хорошего никому не сделал, да и ему никто и ничего. Наверное, в ответ. Что посеешь, как говорится…
Кононенки жили правильно. Васька Краснов жил весело. А он, Любочкин? А он жил никак. Ни зла от него, ни добра. Хотя зло, наверное, было…
Обед разносила высокая тетка с густыми усами.
– А эта… Где? Беленькая? – тихо спросил Любочкин. – Ну, та, что вчера?
Усатая усмехнулась.
– Галька Смирнова? Да послезавтра будет. Мы ж два через два. А что, понравилась? – засмеялась усатая.
– Да ладно, – смущенно буркнул Любочкин, – какое «понравилась»… Просто спросил.
Вечером опять повалила родня. К Володьке жена с лошадиной и скучной физией – опять с банками и лоточками. Опять уговаривала: «Поешь, Вова, творожники, поешь холодца…»
А Вова опять кривил морду и был недоволен. Потом подошла его дочка. Копия Вовы – тоже с «мордашкой». Губки кривит и медицину поносит. Лечат не так и вообще – коновалы. Все рвалась с врачом разобраться. А не повезло – врачи давно по домам. Ей не повезло, а вот им – очень. Свяжись с этой… цацей. Не оберешься.
К Сереге снова пришла его жопастенькая. Снова веселая и с апельсинами. «Лучше бы пожрать принесла», – хмыкнул Любочкин.
Молодая, что понимает. Села на кровать, и воркуют как голуби.
К деду пришла супружница – так он называл свою жену. Женщина пожилая, приветливая. Гладила его по голове, а он ее держал за ручку…
Видно было – прожили они хорошо, и женой он своей гордится. Называет по отчеству – Зоя Платоновна.
А позже прискакала и внучка – хорошая девка, веселая. Пирожков принесла и мороженого. На всех.
Любочкину хотелось особенно пирожков, но он отказался. Сказал, что сыт. Неловко было. Отчего-то неловко. Вроде как его жалеют. Никто к нему не приходит.
Вечером зашла дежурная врачиха – молодая, красивая, строгая.
– А вас, Любочкин, здоровье ваше не интересует?
Он невежливо молчал.
– Диагноз, анализы? Кардиограмма?
Любочкин мотнул головой.
– Какая разница? Семи смертям не бывать, а одной не миновать…
– Неправильное отношение к жизни! – возмутилась врачиха. – Как это – какая разница? Вы ведь еще совсем молодой мужчина!
– Молодой, – хмыкнул Любочкин, – просто малец… Пожил, и хватит. Что нам жизнь – копейка!
Врачиха осуждающе покачала головой.
– Надо вам психолога. Для поддержания духа. Пришлю. В понедельник, – строго пообещала она.
– Себе присылай, – тихо буркнул ей вслед Любочкин, – для поддержания.
Ночью снова не спал. Ворочался, метался, как температурный. Потрогал лоб – холодный. Встал, пошел в коридор.
Дошел до буфетной – заперто. Постоял у окна. Темно и тихо. Больница спит – словно замерло все до рассвета, как в песне поется. Все спят. У кого совесть чиста. А некоторым не спится. Выходит, что заслужили.
Утром пошел в душевую, а сестра на посту как гаркнет, да на весь коридор:
– Больной! Вы почему в трусах? И не стыдно? Положено в тренировочных! Или в пижаме! Здесь, между прочим, женщины. Вам что, из дома принести не могут?
– Это ты – женщина? – схамил Любочкин. – Сомневаюсь я как-то.
А нечего на все отделение орать и человека позорить! Нет у него ни треников, ни пижамы. И даже сменных трусов, пардон, нет. Как взяли на улице, верхнее все отобрали, и лежит в том, что есть. А она – орать.
Не могут ему принести из дома. Не могут. Потому что дома у него нет. И еще нет того, кому может он позвонить. Вот тебе жизненный итог, Любочкин! Как прожил, то и имеешь. А стыдно ведь перед людьми… Кому сказать…
Вышел из душа, посидел на кровати – и решился. Храбрости – хоть отбавляй. Телефон в коридоре бесплатный. Народу никого – как специально.
Снял трубку, подумал и набрал по памяти – память у него всегда была отменная.
Трубку взяла бывшая – Светка.
– Кто? Любочкин? С какого ты света явился? В больнице? А мне-то какое дело? Пижама? Мочалка? Мыло? Да пошел ты, Любочкин, в лес погулять! Это с какой я-то стати? А где ты был все эти годы? Дочь твоя замужем, внуку два года. Ты хоть одним ухом про это слыхал? Рад? Ну и радуйся. И еще – лечи свою голову, ну, раз уж в больнице!
Отбой. Любочкин разозлился и снова набрал Светкин номер.
– Дочь позови! – жестко сказал он. – Дарью!
Светка тяжело вздохнула и крикнула:
– Дашка! Трубку возьми! Папаша твой объявился. Хренов.
Дочь долго не подходила, а потом он услышал недовольное:
– Алло!
– Даша, доченька, – залепетал растерянный Любочкин, – я вот… в больнице. Говорят, сердце. Ты не могла бы…
– Нет, – оборвала его дочь. – Не могла.
Помолчали с минуту.
– Ты ж моя дочь! – с обидой сказал Любочкин. – И что я тебе… Плохого?
– А хорошего? – жестко ответила Дарья. – Вот напрягусь – не припомню! Ладно, заканчивай. Ты меня не разжалобишь. – И со всхлипом добавила: – А ты? Ко мне в роддом пришел? Или вообще – пришел? Хоть когда? На выпускной? Или на день рождения? – Она снова всхлипнула и бросила трубку.
Любочкин сел на корточки и уставился на батарею, что стояла ровно напротив.
К автомату подошел мужик в махровом халате и с удивлением посмотрел на Любочкина. Любочкин встал и отошел к окну.
Мужик болтал долго, отвернувшись к стене и прикрывая трубку рукой.
Любочкин вдруг оживился и стал поглядывать на него с нетерпением и покрякивать – мол, сколько можно? Пользуются тем, что бесплатно!
Наконец мужик наговорился и пошел по коридору к палате.
Любочкин схватил трубку и быстро набрал номер.
– Рая! – почему-то обрадовался он. – Рая, привет! Это я, Коля. Николай. Как ты там, Рая? Здорова?
Она начала что-то ему про себя, но он нетерпеливо ее перебил:
– А я вот в больнице, Рая. Говорят, неполадки с сердцем. Лежу тут… В гордом, можно сказать, одиночестве.
Жаловался Любочкин: не приходит никто. Треники принести некому.
– Может, подъедешь, а, Рай? Привезешь? С сердцем проблемы, – повторил он, – в кардиологии я!
Потом замолчал, растерянно слушая собеседницу, и сумел только вымолвить:
– Как при чем тут кардиология? Нет никакого сердца? Почему нет сердца? Что ты несешь? Какие обиды, Рая? Смертельные? Господи, ты щас о чем? Сволочь? Ну, ладно, как скажешь… И тебе не хворать… – тихо закончил он и положил трубку.
Снова присел на корточки и снова уставился на батарею. «Такие дела», – подумал он.
И добавил вслух:
– Хреновые…
Он уже пошел было к палате, как вдруг еще одна шальная мысль пришла ему в голову.
Он бросился к телефону и набрал номер Ольги Мелентьевой. Главной беды его жизни.
Трубку взял подросток со звонким, ломающимся голосом.
– Мам! – крикнул он в глубину квартиры. – Тебя! Какой-то мужик.
Он услышал ворчание Ольги и тут же ее недовольный голос:
– Кто? – переспросила она. – Любочкин, ты? Ну, и какого рожна? А, заболел! Ну, поправляйся! Приехать к тебе? Пижаму? Ты что, оборзел? Какая пижама, какое приехать? У меня своя жизнь, Любочкин. И ты не имеешь к ней ни малейшего отношения. Понял? Если по-человечески? Ты в психиатрическом, что ли?
Любочкин медленно положил тяжелую, мокрую от его вспотевших ладоней трубку и заплакал.

 

Первый день дома – в перерыв между сменами – Галина балдела: не надо вставать в пять утра, биться боками об углы, протирая сонные глаза и постоянно охая вслух. Вставала она тяжело – всегда, с первого класса. Потом она торопливо пила чай и вскрикивала, посмотрев на часы, – опять проковырялась, какая же она куконя!
Одним движением проводила кисточкой по ресницам, поспешно и неровно мазнув помадой по губам, говорила:
– Достаточно. И так сойдет. – И грустно добавляла: – Да кому я нужна?
В прихожей, натягивая пальто или плащ, поглядывала на себя в зеркало. И опять тяжело вздыхала – полная, раскисшая тетка с плохо прокрашенными и отросшими светлыми волосами, морщинами под усталыми глазами и недовольно поджатыми, скорбными губами. Вечная печаль на лице, вечная озабоченность. Глаза потухшие, уголки губ опустились…
А ведь всего сорок пять! И где там про ягодку? Где? Помятая слива, подгнившее яблоко… Сморщенный апельсин.
Нет, первый день был хорош и спокоен – и снова мечталось о пенсии. Она валялась на диване, иногда проходилась по квартире с тряпкой в руках – и снова ложилась: а пошло все к чертям! Кому нужна вся эта чистота, этот порядок… Никому. И ей в том числе. Смотрела по телевизору все подряд – новости, сериалы, ток-шоу. Пила чай, грызла яблоко. К вечеру, покрякивая, вставала и шла на кухню. Открывала дверцу холодильника и долго смотрела внутрь. Сварить щи или гороховый? Да ну его, этот суп. Похлебаю в больнице. Сделать котлеты или рагу? А для кого? Для кого стараться? Неохота готовить. Совсем неохота. А раньше она любила. Когда с мамой жила и с сыном. Борщи варила, мясо тушила, блинчики пекла. Петька любил мясные, а мама творожные. Пельмени лепила, вареники. Капусту на зиму квасила – огромный трехведерный бак. Петька сидел рядом и выпрашивал кочерыжки. Варенье варила, огурцы закрывала, компоты. Всегда в воскресенье открывали компот – вишневый, сливовый, грушевый.
Густые у нее были компоты – мама говорила: «Компот что варенье». Петька разбавлял компот водой.
А сейчас… Кому, для чего… Ей – не надо. Она грустно вздохнула и вытащила из морозилки пельмени.
Поставила на плиту кастрюлю с водой и стала ждать – у окна. Во дворе гуляли мамки с колясками, на лавочке у подъезда сидели старушки.
Когда-то и она так – с маленьким Петькой, с соседками… Катали коляски по кругу – как лошади в цирке. А мама сидела на лавочке – сплетничала с подружками.
Ни Петьки, ни мамы… – одна. И будет вот есть сейчас свои пельмени и сглатывать слезы.
Нет, хорошо, что завтра еще один день, а потом на работу. И слава богу! Какая там пенсия – с ума на ней стрехнешься. Присесть со старушками рядом на лавочке? Обсуждать молодежь? И снова ползти к телевизору? Бр-р-р! Господи, какое же счастье, что есть работа. И она на хорошем счету. И с девочками у нее отношения чудные, и с руководством. И больные на нее не жалуются – Галя да Галя, Галина… А некоторые – Галюша или Галиночка.
Слава богу, что послезавтра туда. Встанет, не переломится. Доползет. Жаль, что больница так далеко. Ох, добираться! Потому и остается она ночевать – в ту ночь, что между сменами.
Поплакала, съела пельмени, полив их сметаной, и побрела в свою спальню. Счастье, между прочим. Кровать, ночничок, журнальчик рядом на тумбочке. Спите, Галина Михална! Спите и не грустите. И оглянитесь вокруг – вон сколько горя и сколько несчастий. В больнице небось работаете. Сами все видите. Так что не гневите Создателя. Помолитесь и спите. Приятного сна!
Квартира есть, денег на скромную жизнь хватает – вон, на мутон свой накопите и будет вам счастье.
Работа есть, ноги носят. А что до женского счастья… так и тут вы не одна. Сколько женщин, ваших ровесниц. И помоложе. Куда моложе! И где оно, это женское счастье? Кто его видел?

 

Утром, на обходе, к Любочкину подошел лечащий врач.
– Как настроение? – поинтересовался он бодренько. – Как спалось-елось?
Любочкин глянул на него и отвернулся. Буркнул:
– Отлично. Так отлично, что жить не хочется…
– Что так? – совсем развеселился тот. – Какие-то проблемы?
– Лично у меня – никаких, – ответил Любочкин на его глупость. – Может, у вас?
Лечащий похлопал его по руке. Фамильярно похлопал, как дурачка.
– Все будет отлично, Николай… Анализы у вас неплохие, вот сейчас капельничку новую вам назначу, витаминчики продолжим, потом кардиограммку повторную забацаем – и по домам! Через недельку, дней десять…
– Бацайте, – хмыкнул Любочкин, – вам-то чего… А мне… Пофиг мне, что вы там «бацаете». По барабану, понятно?
Врач развел руками.
– Ну, так же нельзя! Надо с подъемом, с настроением надо! С позитивом и настроем, так сказать. На выздоровление!
– Ага, – буркнул Любочкин, – как прикажете. Щас поднимусь и гопак вам станцую!
Врач вздохнул, покачал головой и повернулся к соседу Любочкина.

 

Галя огромным половником помешивала в ведре горячий геркулес. Плюхнула ведро на тележку, туда же тазик с хлебом и миску с нарезанным кубиками сливочным маслом. Лоток с сыром, поднос с омлетом. Сглотнула слюну: кашу больничную – сладкую, густую – она любила. А еще и хлеб с маслом, горячее какао – ох, красота! Подумала: быстренько все разнесет, раздаст – и к себе, завтракать. Подойдут и девчонки-медсестры. За свежим хлебом – кашу они не едят, берегут фигуры. Правильно, молодость – куда кашей напихиваться! Они у себя, в сестринской, кофеек заварят, колбаски нарежут. Подойдет врач, Илья Матвеич, тот пожилой и к тому же язвенник. Кашу он никогда не пропускает. А заведующему, Виктору Владимировичу, Галина сама отнесет – омлет, бутерброд с сыром, какао.
Он будет ее благодарить за заботу и очень стесняться. Человек он хороший и многодетный отец. Всем его жалко, а ей, Гале, жальче всех.
Знает, что дома позавтракать он не успевает – двух девчонок отвезти в школу, а пацана в детский сад.

 

Она толкнула дверь в палату и громко объявила:
– Мальчики, завтрак!
Все оживились и стали протягивать ей тарелки. Только Любочкин не повернулся – как вперился в стену, так и лежал.
Она подошла к его постели. Потрогала за плечо.
– Э, молодой человек! Просыпайтесь! Каша вот стынет, какао, омлет!
Любочкин повернулся и увидел ее – хорошую женщину и доброго человека.
Лицо его просветлело, и он сел на кровать.
Она улыбнулась ему, чуть зарумянилась и, оглянувшись, положила на хлеб два куска масла и два куска сыру.
– Ешь, – шепнула она, – сил набирайся!
Любочкин молча и растерянно кивнул и долго смотрел ей вслед, на уже закрытую дверь.
Потом спохватился, быстро съел кашу, которую категорически не ел никогда в жизни, проглотил квадратик омлета, два бутерброда и чашку уже остывшего какао.
И все это показалось ему таким вкусным, словно позавтракал он не в больнице, а в ресторане «Прага», к примеру, в котором не был, разумеется, никогда. За всю свою дурацкую и бестолковую жизнь. Не был, но слышал.
Столичный все-таки житель.
Вошла медсестра со штативом.
– Капельница, Любочкин. Давайте руку! – строго сказала она.
Он живо протянул ей руку и хохотнул:
– С чем капельница, кудесница?
Шутку медсестра не подхватила, а посмотрела на него с осуждением.
– Со спиртом, больной. Устраивает?
– Лучше б с шампанским! – продолжал острить Любочкин.
Медсестра тяжело вздохнула и не ответила. Презирала, похоже.
На обед был гороховый суп и котлета с пюре. Галина ему улыбнулась и положила котлету побольше. И пюре шмякнула – от души.
– Киселю кому? Добавки? – спросила она, и все разом протянули стаканы.
Она подошла к Любочкину и налила ему первому. Он крякнул от удовольствия и дотронулся до ее руки.
– Спасибо! – мелодично и тихо почти пропел он. – Спасибо, Галинушка!
Галя вздрогнула, покраснела и быстро от него отвернулась.
А он, победно оглядев сопалатников, сытно крякнул и отвернулся к стене. Только вслух объявил:
– После сытного обеда, по закону Архимеда…
И – уснул. Чего ж не уснуть, если сыт, в тепле и вполне себе в хорошем настроении!

 

Вечером, после отбоя, он, обернувшись простыней, осторожно вышел в коридор и на цыпочках подошел к буфетной. Дверь была приоткрыта, но он постучал.
Галя сидела за столом и отгадывала кроссворд.
– Помощь нужна? – игриво спросил Любочкин. – Я в этом деле… Мастак.
Галина зарумянилась и кивнула.
Он присел напротив, подперев голову ладонями.
– Ну, что там у нас? В чем, как говорится, заминка?
– Слово из пяти букв… Не знаю, – честно призналась она.
Он почесал затылок.
– Так, значит…
Помолчали.
– Чаю… Хотите? – тихо спросила она. – С ватрушками.
– Дело! – важно кивнул Любочкин. – А слово это…
Она глянула в журнал, карандашом вписала слово и удивилась:
– Верно! А вы… Такой молодец!
Любочкин махнул рукой.
– Да что там. Кроссворд, великое дело!
– Ну, не скажите, – вздохнула она. – Говорят, что хорошо развивает память.
Потом они пили чай – сначала молча, стесняясь и все не решаясь начать беседу. А потом – понеслось. Вдруг она стала рассказывать про себя, про сына, про внучку и про сноху. Про огород и цветы, которые она так любит, – георгины, левкои, флоксы. Потом стали говорить про грибы и обрадовались, что оба – заядлые грибники. Потом она вдруг вздохнула:
– Сто лет в лесу не была… Одной страшновато, а не с кем…
– Да сходим! – торопливо заверил Любочкин, небрежно махнув рукой.
Она вздрогнула от волнения, опять покраснела и вытянулась в струну, не решаясь переспросить или уточнить – а когда? Когда, собственно, сходим?
А он уже болтал про рыбалку, про дружка Ваську и «во-от таких сомов! В метр длиной. Веришь?»
Она верила. Кивала и верила. Всему верила – и про грибы, и про сомов.
Потом опять говорили – про маму, отца, про его родню. Она рассказывала что-то про маленького Петьку, а он про свою дочку Дашу, хвастаясь, что он уже дед и внука его зовут Дениской. Шикарный пацан. Умнейший!
Она подхватывала про внучку – красавица, умница.
– Вся, короче, в тебя, – хохотал Любочкин, – вылитая, короче!
А она опять краснела и говорила:
– Да ну, скажешь вот тоже! – А потом осторожно спросила: – Коля… Ты меня извини. Ради бога. Но что ты – в трусах? В простыне, в смысле? Без спортивного?
Он помолчал, а потом ответил:
– Честно сказать, неохота просить. Дашка, дочка, с малым. Он приболел чего-то. А бывшую… Неохота вот, понимаешь? Недобрая она, злая… Вредная, короче, дамочка.
Галя кивнула.
– И таких видали. Но ты… Не расстраивайся. Мало ли чего в жизни бывает… Наладится… может… – неуверенно добавила она.
Любочкин посмотрел на нее с интересом. Этаким мужским взглядом окинул ее. По лицу пробежался, по шее и по плечам. Притормозил на груди и вздохнул:
– Наладится. Может… И даже, – тут он помолчал, – скорее всего!
Утром, раздав завтрак, она побежала к метро. Там сбоку примостилась пара палаток со всяким рыночным барахлом. Она купила костюм спортивный. Китай. Синий с красными «генеральскими», как сказала продавщица, лампасами. Три пары носков, двое трусов и пару маек. Мыло и мыльницу, зубную щетку и пасту, два полотенца – поменьше и побольше. Тапочки домашние, велюровые, в клетку. Расческу, одеколон, гель для душа. Вдобавок – колбасы нарезанной полукопченой, полкило помидоров на веточке, три огурца свежих, две груши «конференс» и килограмм винограда кишмиш. Без косточек.
Глянула на часы и ойкнула – через пятнадцать минут обед, а она… Все копается. Точно – куконя!
Следующий вечер они провели вместе. Опять пили чай, говорили за жизнь. Любочкин повторял, что «такого человека он не встречал никогда».
– Ни разу – за всю, Галя, долгую жизнь!
Она смущалась, не поднимала глаз и все говорила:
– Да ну! Пустяки какие, не о чем говорить.
– Есть о чем, – сурово и твердо возражал Любочкин, – очень даже есть! Ты мне, Галя, поверь.
В свои выходные она тосковала, кругами ходила по квартире и слушала пластинку любимой Пугачевой.
Потом спохватилась, забегала и поставила тесто на пирожки – с капустой, с картошкой, с повидлом.
«Принесу гостинец, – подумала, – вот обрадуется!»
А когда пришла на работу, узнала, что Любочкин выписался.
– Как? – тихо спросила она, и сердце ее словно остановилось.
– Так, – пожала плечом равнодушная медсестра, – а что ему тут валяться? Здоровый кобель, на нем воду возить!
– Здоровый? – ахнула Галя и возмутилась: – Какой он здоровый? Это… на тебе, Люда, надо воду возить!
Села у себя в буфетной и разревелась. Долго ревела, до самого обеда. Зашла санитарка Тамара и предложила развезти обед за нее.
– А ты отдыхай, Галочка! Что я, не справлюсь?
На третьи сутки после смены Галина побрела домой. Медленно шла к метро, загребая ногами осеннюю грязь. В вагоне закрыла глаза – смотреть на людей не хотелось. Тошнило просто от всех этих лиц.
Шла к своему подъезду, не поднимая головы. Думала: «Вот сейчас лягу, и на два дня. Вообще не поднимусь. И гори все огнем!»
Она поднялась в квартиру, включила свет и поставила пластинку. Пугачева пела так пронзительно, так душевно, что она опять расплакалась, плюхнувшись на стул в коридоре.
В дверь раздался звонок. Галина, чуть подумав, открыла. На пороге стоял Любочкин, и в руках у него был букет из белых гвоздик.
– Пустишь, хозяйка? – смущенно проговорил он и тут же шагнул в прихожую.
Она взяла из его рук цветы и продолжала стоять, замерев и глупо моргая глазами.
– Есть чего… поесть в доме? – строго спросил он. – Ну, из еды?
Она вздрогнула, словно очнулась, закивала головой и быстро затараторила:
– Пирожки есть – с картошкой, с капустой и сладкие. Полотенцем прикрыла – наверное, не зачерствели. И в холодильнике. Вот разогреем – и с чаем!
Он важно кивнул.
Она бросилась на кухню – разогревать пирожки и ставить чайник. Он прошелся по квартире, вышел на балкон, свесился вниз, оглядел двор.
Стол был накрыт. Они молча выпили чаю. Он оглядел стены и кивнул на обои.
– Поменять надо, Галя! Несвежие!
Она сглотнула, кивнула и уставилась на него.
Потом пошли в комнату, где надрывалась от горя певица – «Без меня тебе, любимый мой, земля мала, как остров! Без меня тебе, любимый мой, лететь с одним крылом!»
Любочкин протянул к ней руки и привлек к себе. Галина побледнела и закрыла глаза. Певица уговаривала любимого ей поверить. Галине тоже очень хотелось поверить Любочкину. Она положила голову ему на плечо.
Они танцевали.
Назад: Чтобы я понял?
Дальше: Любовь – нелюбовь