Книга: Дальше жить
Назад: Спасение
Дальше: Вместо послесловия

Туманы

 

Пашоянц Сона рисует туманы своего детства. В Берде они особенные: непроницаемые и густые, низвергаются с гор, словно молочные реки – вперед, вперед, ко дворам, к калиткам, к беззащитным шушабандам. Кажется, навались плечом – стекла разлетятся в осколки, и тогда туманы, проникнув в дома, растворят их без следа: был Берд – и нет его.
Пашоянц Сона рисует туманы своего детства. На ее картинах они пахнут одиночеством и тоской. Они не просто искажают пространство, а меняют его суть – еще вчера до соседского дома можно было за один вдох-выдох добежать, а теперь кажется, что это займет вечность. Бердские туманы не умеют считаться со временем – они существуют в том измерении, где его нет.
У Пашоянц Соны большая семья: мать, отец, три старшие сестры, младший брат. Мать преподает в школе русский язык и литературу, отец работает врачом. Когда война в самом разгаре, ему приходится уезжать в больницу под бомбежкой, и никто не знает – доехал он или нет, потому что не дозвониться и не спросить – телефоны молчат.
Каменного здания школы давно уже нет – учиться приходится в промозглых военных палатках. Ни электричества, ни отопления. Зимой такой холод, что дети пишут, не снимая перчаток. Мать потом сидит допоздна, разбирает их каракули – перчатки сильно искажают почерк. В последние дни она пропадает на работе до ночи – готовит открытый урок про Байрона, репетирует со старшеклассниками спектакль. «Зачем? Зачем ты это делаешь?» – как-то, в отчаяньи, спросила Сона. «Нужно жить», – ответила ровным голосом мать.
Живут. Спят в прихожей – самой безопасной комнате дома. Отец ложится у входной двери, чтобы, если бомбежка, сразу ехать в больницу. Старшие сестры укладываются по краям расстеленных на полу матрасов, оставляя в центре место для младших. Брат совсем маленький, четыре года, когда Берд обстреливают, он зарывается лицом в ладони. «Может, лучше уши затыкать? От шума ведь страшнее!» – втолковывают ему сестры. Брат прячет лицо в ладони и молчит.
Сона знает о войне много такого, чего не хотелось бы знать: что, укладываясь спать, нужно запереть все двери, а те, которые со стеклянными витражами, завесить пледами, чтобы, если их выбила взрывная волна – не пораниться осколками. Что не нужно просить хлеба, когда его нет – голод не утолишь, а мать снова доведешь до слез. Что нельзя жаловаться на кусачий холод, потому что бывают вещи много ужаснее. Что нельзя плакать, когда боишься, потому что от этого страшней. Живи – словно в тумане – и не ропщи.
Иногда случаются недолгие затишья, но людям каждый раз наивно кажется, что это навсегда. Да и как может быть по-другому, если на заре беспечно поют петухи, в жаркий полдень – цикады, на закате – сверчки. Звезд ночью столько, что думаешь – кто-то накинул на небесный купол рождественскую гирлянду и намеренно не стал ее выключать. Сона лежит в своей постели – какое счастье лежать не на полу прихожей, а в своей постели – и наблюдает, как по небу катится большой круг луны. Бабушка рассказывала, что луна раньше была очень красивой, но ленивой девушкой, предпочитала работе праздный отдых на берегу реки. Однажды мать попросила помочь ей с хлебом, но луна даже не удостоила ее ответа – любовалась своим отражением в речной волне. И тогда обиженная мать кинула в нее ком теста и попала в лицо. Луна упала в реку, и та вынесла ее на небо. Отныне, в наказание за лень, она вынуждена светить тогда, когда другие люди отдыхают. И, если приглядеться, можно различить на ее лице отпечаток засохшего теста.
Сона засыпает далеко за полночь, дождавшись, когда обиженный лик луны скроется за карнизом крыши. Ночь милосердна и тиха, в небе о чем-то шепчутся звезды, мир убаюкивает колыбельная сверчков…
Взрыв раздается совсем рядом, под стенами дома. Сону сметает в единственный безопасный угол комнаты. Она лежит на спине, обняв себя руками, а в воздухе кружатся лохмотья обугленных штор. Они падают на нее черными хлопьями сажи, и единственная мысль, которая вертится в голове, – как можно их различить в такой кромешной темноте. С того места, где лежит Сона, видно ковш Большой Медведицы и белую звезду на ее хвосте.
Утром выглядывает солнце. Берд переливается в его лучах рождественской гирляндой – он устлан, словно ковром, осколками выбитых стекол. Их так много, что кажется – под покровом ночи сюда свезли все окна мира и разом их расколотили. Отец приезжает из больницы лишь для того, чтобы удостовериться, что все целы. Присаживается на минуту, чтобы передохнуть, – и проваливается в беспробудный сон. Сона гладит его по щеке – он зарос так, что еще немного, и будет совсем бородатый. Старшие сестры затягивают окна полиэтиленовой пленкой – в блокадном районе стекла не достать, да и смысл их вставлять, если выбьет при следующей бомбежке!
Пашоянц Сона гладит обожженной ладошкой спящего отца по щеке. Она уже рисует Берд – тот, который останется с ней навсегда. Она станет рисовать его на протяжении долгих лет, когда любой шорох будет доводить ее до панической атаки: «Послевоенный синдром», – разведет руками врач. Когда она, здоровая красивая женщина, узнает, что, скорее всего, не сможет иметь детей: «С девочками, которые в детстве проходили через тяжелые потрясения и особенно голод, такое случается», – покачает головой другой врач. Когда она откажется ехать с выставкой в далекий Нью-Йорк: «Боязнь больших пространств – одно из последствий стресса, пережитого во время войны», – пояснит ей третий.
– Как же мне быть? – спросит Сона у четвертого.
– Ты умеешь рисовать. Попытайся нарисовать свой страх. Вдруг тебе удастся таким образом справиться с ним.
Пашоянц Сона рисует Берд: перепуганные дети, израненные женщины, беспомощные мужчины – в объятьях безмолвного безразличного тумана.
Пашоянц Сона борется со своими страхами, как умеет, – сама.
Пашоянц Сона. Моя младшая сестра.
Назад: Спасение
Дальше: Вместо послесловия