Автобиографические заметки
Бо́льшую часть жизни я прожил вдали от своего лучшего, точнее, единственного близкого друга. Может, по этой причине меня часто обвиняют в ветрености и неспособности к настоящей дружбе. Он изучал биологию, а именно ботанику; я – физику. Много вечеров мы провели, прогуливаясь между Глюкгассе и Шлюссельгассе, погруженные в философскую беседу. Тогда мы не догадывались, что вещи, казавшиеся нам оригинальными, занимали великие умы на протяжении веков. Разве не из опасения вступить в конфликт с религиозными доктринами и вызвать неудобные вопросы преподаватели всегда стараются избегать подобных тем? Это основная причина, по которой я отвернулся от религии, хотя она не причинила мне ни малейшего вреда.
Не уверен, случилось ли это сразу после Первой мировой войны или в тот период, когда я жил в Цюрихе (1921–1927) либо позднее в Берлине (1927–1933), но мы с Френцелем вновь провели долгий вечер вдвоем. Предрассветные часы застали нас в кафе в пригороде Вены. С годами мой друг сильно изменился. В конце концов, мы редко переписывались, особенно на серьезные темы.
Возможно, я уже говорил, что мы вместе читали Рихарда Земона. Ни до, ни после я никогда не читал серьезную книгу вместе с кем-то. Биологи вскоре подвергли Рихарда Земона анафеме, поскольку его взгляды, по их мнению, основывались на наследовании приобретенных признаков. Его имя забыли. Много лет спустя я встретил упоминание о нем в книге Бертрана Рассела «Человеческое познание», который посвятил серьезное исследование этому выдающемуся биологу, подчеркнув значение его теории мнем.
В следующий раз мы с Френцелем увиделись в 1956 году. Это была короткая встреча в нашей квартире на Пастергассе, 4, Вена, где также присутствовали другие люди, так что эти пятнадцать минут едва ли достойны упоминания. Френцель и его жена жили за границей, северной, и, судя по всему, не испытывали трудностей с властями, однако выезжать из страны стало непросто. Эта встреча оказалась последней: два года спустя он внезапно умер.
Сейчас я по-прежнему поддерживаю дружеские отношения с очаровательными племянником и племянницей Френцеля, детьми его любимого брата Сильвио. Сильвио, самый младший ребенок в семье, служил врачом в Кремсе, где я навестил его, вернувшись в Австрию в 1956 году. Очевидно, он был серьезно болен, потому что вскоре скончался. Один из братьев Френцеля, Э., до сих пор жив. Он уважаемый хирург в Клагенфурте. Однажды Э. взял меня с собой на пик Чима Уна (Доломитовые Альпы) – и более того, проследил, чтобы я благополучно спустился вниз. Боюсь, мы перестали общаться из-за различных мировоззрений.
Вскоре после того, как в 1906 году я поступил в Венский университет – единственный университет, в котором я когда-либо учился, – великий Людвиг Больцман встретил свой печальный конец в Дуино. По сей день я помню четкие, точные и все же страстные слова, которыми Фриц Хазенёрль описывал нам работы Больцмана. Ученик и последователь Больцмана, он произнес инаугурационную речь осенью 1907 года в скромном лекционном зале в старом здании на Тюркенштрассе без всякой помпезности и церемонности. На меня его речь произвела большое впечатление, и открытия Больцмана всегда казались мне важнейшими в физике – несмотря на Планка и Эйнштейна. Кстати, ранние работы Эйнштейна (до 1905 года) свидетельствуют о том, что его тоже завораживали труды Больцмана. Именно Эйнштейн сделал серьезный шаг вперед, инвертировав уравнение Больцмана S = k lg W. Ни один человек не оказал на меня такого влияния, как Фриц Хазенёрль, – за исключением моего отца Рудольфа, который на протяжении многих лет, что мы прожили вместе, беседовал со мной на всевозможные темы, касавшиеся его многочисленных интересов. Но об этом позднее.
Будучи студентом, я подружился с Гансом Тиррингом. Дружба оказалась крепкой. Когда в 1916 году Хазенёрль погиб в бою, Ганс Тирринг стал его преемником. В семьдесят лет он покинул пост, отказавшись от почетной привилегии остаться еще на один год, и уступил кресло Больцмана своему сыну Вальтеру.
После 1911 года, работая ассистентом Экснера, я познакомился с К. В. Ф. Кольраушем, что послужило началом еще одной прочной дружбы. Кольрауш прославился, экспериментально доказав существование так называемых флуктуаций Швейдлера. В год перед началом войны мы вместе исследовали «вторичное излучение», которое давало – под малейшим возможным углом на небольших пластинках из различного материала – (смешанный) пучок гамма-лучей. В это время я узнал две вещи: я не гожусь для экспериментальной работы, и мое окружение и входящие в него люди не в состоянии достичь серьезного экспериментального прогресса. Тому было множество причин, одна из которых заключалась в том, что в прелестной старой Вене ключевые посты доставались доброжелательным растяпам, часто по старшинству, и это тормозило любое продвижение вперед. Если бы только они понимали, что требуются личности неординарного склада ума, пусть их и придется приглашать издалека! Теории атмосферного электричества и радиоактивности изначально были сформулированы в Вене, но людям, целиком посвятившим себя работе, пришлось последовать за этими теориями туда, куда они переместились. Лиза Майтнер, например, уехала из Вены в Берлин.
Однако вернемся ко мне: в ретроспективе я очень рад тому, что, поскольку в 1910–1911 годах обучался на офицера запаса, в итоге меня назначили ассистентом Фрица Экснера, а не Хазенёрля. Я смог проводить эксперименты с К. В. Ф. Кольраушем и пользоваться набором великолепных инструментов, в первую очередь оптических, забирать их в свою комнату и возиться с ними сколько душе угодно. Я мог настраивать интерферометр, восхищаться спектрами, смешивать цвета и т. п. Именно таким образом я обнаружил – при помощи уравнения Рэлея – дейтераномалию своего зрения. Более того, я занимался длительным практическим проектом и начал ценить значимость измерений. Хотел бы я, чтобы этому научилось как можно больше физиков-теоретиков.
В 1918 году у нас произошло нечто вроде революции. Император Карл отрекся от престола, и Австрия стала республикой. Повседневная жизнь почти не изменилась, однако я ощутил на себе последствия распада империи. Я недавно принял пост лектора теоретической физики в Черновцах и уже предвкушал, как свободное время посвящу философии, поскольку только что открыл для себя Шопенгауэра, который познакомил меня с «единой теорией» Упанишад. Увы, ничего не получилось.
Для нас, венцев, война и ее последствия означали, что мы больше не сможем удовлетворять свои основные потребности. Победоносная Антанта выбрала голод в качестве наказания за масштабную подводную войну – войну столь жестокую, что наследник князя Бисмарка и его последователи смогли во время Второй мировой войны превзойти ее количеством, но не качеством. Голод охватил страну, еда была лишь на фермах, куда наши несчастные женщины отправлялись добывать яйца, масло и молоко. Хотя взамен они отдавали вещи – вязаную одежду, красивое дамское белье и тому подобное, – с ними обращались презрительно, как с попрошайками.
В Вене стало практически невозможно выходить в свет и приглашать к себе друзей. На стол было нечего подать, и даже простейшие блюда приберегались для воскресных обедов. В определенном смысле нехватку социальной активности компенсировали ежедневные походы в общественные кухни. Gemeinschaftsküchen часто называли Gemeinheitsküchen (Gemeinschaft – общество, Gemeinheit – подлость). Там мы встречались за обедом. Спасибо женщинам, считавшим своим долгом готовить еду «из ничего». Без сомнения, это проще делать для 30 или 50 человек, чем для трех. Кроме того, избавление других от этой заботы должно приносить удовлетворение.
Там мы с родителями познакомились с людьми, разделявшими наши интересы, и кое-кто из них, например, Радоны, оба математики, стали нашими близкими друзьями.
Думаю, в одном мы с родителями пострадали особенно. Тогда мы жили в большой квартире, точнее, двух квартирах, объединенных в одну, на пятом этаже весьма ценного городского здания, принадлежавшего отцу моей матери. Там не было электрического освещения, отчасти потому, что дед не желал платить за его установку, отчасти из-за моего отца, который привык к великолепному газовому освещению. В те времена электрические лампочки были неэффективными и стоили очень дорого, а потому мы не видели в них смысла. Кроме того, мы поменяли старые кафельные печи на новые газовые с медными отражателями – слуги в те дни были редкостью, и мы надеялись облегчить себе жизнь. Газ также использовался для готовки, хотя мы сохранили в кухне огромную старую дровяную печь. Все шло хорошо, пока однажды какой-то из высших бюрократических органов, возможно, городской совет, не решил нормировать газ. Теперь каждому домохозяйству выделялся один кубометр газа в сутки, вне зависимости от того, зачем требовалось топливо. Если кто-то потреблял больше, его просто отключали.
Летом 1919 года мы отправились в Милльштатт, Каринтия. Там мой шестидесятидвухлетний отец начал проявлять первые признаки дряхления и болезни, которой суждено было стать для него смертельной, хотя тогда мы об этом не догадывались. Когда мы шли на прогулку, он отставал, особенно на крутых тропах, и, чтобы скрыть усталость, делал вид, будто им движет ботанический интерес. Примерно с 1902 года ботаника была основным увлечением отца. В летние месяцы он собирал материал для своих исследований – не для того, чтобы составлять гербарий, а для экспериментов с микроскопом и микротомом. Отец превратился в морфогенетика и филогенетика и забыл о своем увлечении великими итальянскими художниками, а также о собственном интересе к рисованию, который выражался в многочисленных пейзажных набросках. Утомленная реакция отца на наши призывы – «Ну идем же, Рудольф» и «Становится поздно, мистер Шредингер» – нас также не встревожила. Мы привыкли к подобному, а потому решили, что всему виной его увлеченность.
По возвращении в Вену симптомы стали заметнее, но мы по-прежнему не воспринимали их всерьез: частые сильные кровотечения из носа и кровоизлияния в сетчатку, а впоследствии – слабость в ногах. Думаю, отец намного раньше нас понял, что конец близок. К несчастью, именно тогда разразилась газовая катастрофа, какую я описал выше. Мы купили угольные лампы, и отец настоял на том, чтобы за ними приглядывать. Ужасная вонь распространялась из его великолепной библиотеки, которую он превратил в карбидную лабораторию. За двадцать лет до этого, научившись у Шмутцера гравировать, отец использовал библиотеку, чтобы вымачивать медные и цинковые пластинки в кислотах и хлорированной воде. Тогда я еще учился в школе и проявлял большой интерес к его занятиям. Но сейчас я оставил отца возиться в одиночестве. Отслужив в армии почти четыре года, я с удовольствием вернулся в свой любимый физический институт. Кроме того, осенью 1919 года я обручился с девушкой, которая вот уже сорок лет является моей женой. Неизвестно, получал ли отец адекватную медицинскую помощь, но точно знаю, что мне следовало лучше за ним присматривать. Следовало попросить Рихарда фон Веттштейна, который был его близким другом, обратиться за помощью на медицинский факультет. Замедлил бы лучший уход развитие артериосклероза? И если да, принесло бы это облегчение больному человеку? Только отец полностью осознавал отчаянность нашего финансового положения после того, как в 1917 году нам пришлось закрыть магазин клеенки и линолеума на Штефанплац из-за отсутствия товара.
Он мирно скончался в канун Рождества 1919 года, в своем старом кресле.
На следующий год свирепствовала инфляция, что привело к обесцениванию скудного отцовского банковского счета, который в любом случае ничем не помог бы моим родителям. Деньги, вырученные за проданные отцом (с моего разрешения!) персидские ковры, испарились; навсегда исчезли микроскопы, микротом и значительная часть отцовской библиотеки, которую я отдал за бесценок после его смерти. Самой большой тревогой отца в последние месяцы жизни было то, что я, взрослый тридцатидвухлетний мужчина, почти ничего не зарабатываю – 1000 австрийских крон (до вычета налогов, поскольку не сомневаюсь, что он вносил эти деньги в свою налоговую декларацию, за исключением того периода, когда я служил офицером в армии). Единственным достижением сына, до которого дожил мой отец, являлось то, что я получил и принял лучше оплачиваемый пост приват-доцента и ассистента Макса Вина в Йене.
Мы с супругой переехали в Йену в апреле 1920 года, оставив мою мать самостоятельно заботиться о себе, – за что я совершенно не испытываю гордости. Ей пришлось одной упаковывать вещи и разбирать квартиру. Как же мы были слепы! Ее отец, владевший домом, после смерти моего отца переживал, кто же будет платить ренту. Мы этого делать не могли, и мать была вынуждена освободить место для более обеспеченного жильца. Мой будущий тесть любезно подыскал такого человека, еврейского предпринимателя, работавшего на процветающую страховую компанию «Феникс». Поэтому матери пришлось уехать, куда – не знаю. Не будь мы столь слепы, сумели бы догадаться – и тысячи сходных случаев подтвердили бы нашу правоту, – каким отличным источником дохода могла бы стать большая, хорошо меблированная квартира для моей матери, проживи она дольше. Она скончалась осенью 1921 года от рака позвоночника, после успешно, как мы думали, прооперированного в 1917 году рака груди.
Я редко запоминаю сны – и мне нечасто снятся кошмары, если не считать раннего детства. Однако долгое время после смерти отца я видел один и тот же кошмар: мой отец жив, а я избавился от всех его чудесных инструментов и ботанических книг. Что он теперь будет делать, ведь я опрометчиво и непоправимо уничтожил основу его интеллектуальной жизни? Уверен, причиной сна были муки совести, ведь я плохо заботился о родителях в 1919–1921 годах. Это единственное возможное объяснение, поскольку обычно меня не тревожат кошмары или нечистая совесть.
Мои детство и юность прошли под влиянием отца, не в привычном образовательном, а в более обычном смысле. Он проводил дома намного больше времени, чем большинство мужчин, зарабатывающих себе на жизнь. В раннем детстве мне давал уроки частный учитель, приходивший дважды в неделю, а в средней школе у нас еще сохранялась благословенная традиция учиться двадцать пять часов в неделю, только по утрам. Лишь две вторые половины дня были отведены под протестантизм.
Это многому меня научило, хотя плоды учебы не всегда носили религиозный характер. Временные ограничения школьных занятий – великое благо. При желании ученик может предаваться размышлениям, а также брать частные уроки по предметам, которых нет в школьной программе. Остается лишь вознести хвалу моей старой школе, Академической гимназии: там я редко испытывал скуку, а когда это все же случалось (подготовительный курс философии был совсем скверным), занимался другими вещами, например переводами с французского.
Здесь я бы хотел добавить замечание более общего толка. Открытие хромосом как определяющих факторов наследственности словно дало обществу право игнорировать другие, более известные, но не менее важные факторы, такие как общение, образование и традиции. Предполагается, что они не столь значимы, поскольку с точки зрения генетики недостаточно стабильны. С этим не поспоришь. Однако не стоит забывать случай Каспара Хаузера или небольшой группы тасманских «первобытных» ребятишек, которых привезли в Англию и обеспечили первоклассным английским воспитанием, в результате чего они достигли уровня англичан высших слоев общества. Разве это не доказывает, что для создания людей нашего толка нужны не только хромосомы, но и цивилизованное человеческое окружение? Иными словами, интеллектуальный уровень каждого индивидуума складывается из «природы» и «воспитания». Соответственно, школы – в противоположность мнению императрицы Марии Терезы – неоценимы для наставления человека и менее ценны для политики. Здоровая семейная атмосфера также очень важна для подготовки почвы, в которую школы сажают семя. К сожалению, этот факт игнорируют те, кто утверждает, будто лишь дети из менее образованной среды должны посещать школы (интересно, их детей тоже следует исключать по тому же принципу?), а также британский высший свет, где считается признаком благородства заменять жизнь в семье на пансионы и признаком аристократичности – рано покидать дом. Даже действующей королеве пришлось расстаться со своим первенцем и отправить его в подобное заведение. Строго говоря, меня это не касается. Я лишь вспомнил об этом, когда вновь осознал, как много мне дало время, проведенное с отцом в детстве, и как мало пользы принесла бы школа, если бы его не было. Он действительно знал намного больше школьных учителей – не потому, что был вынужден зазубрить это на тридцать лет раньше меня, а просто по-прежнему испытывал интерес. Если углубиться в детали, история получится длинной.
Позднее, когда отец увлекся ботаникой, а я буквально проглотил «Происхождение видов», наши беседы приняли иное направление, явно отличавшееся от того, что нам преподавали в школе, где теория эволюции по-прежнему исключалась из курса биологии и учителям религиозного воспитания рекомендовали называть ее ересью. Вскоре я стал пылким последователем дарвинизма (и остаюсь им до сих пор), в то время как отец под влиянием друзей призывал подходить к делу с осторожностью. Связь между естественным отбором и выживанием наиболее приспособленных, с одной стороны, и законом Менделя и мутационной теорией де Фриза – с другой, еще предстояло обнаружить. По сей день я не могу понять, почему зоологи буквально молились на Дарвина, в то время как ботаники вели себя намного более сдержанно. Однако в одном вопросе мы все сходились (под «всеми» я в первую очередь подразумеваю Хофрата Антона Хандлиша, который был зоологом в Музее естественной истории, и среди друзей моего отца я знал и любил его больше других): мы считали, что основа эволюционной теории скорее причинна, нежели финалистична, и ни один из особых законов природы, таких как кинетическая энергия, или энтелехия, или сила ортогенеза, не заставляет живые организмы нарушать универсальные законы неодушевленной материи либо противоречить им. Моего преподавателя религии эта точка зрения не обрадовала бы, однако его мнение меня не волновало.
Летом наша семья обычно путешествовала. Это не только приносило мне радость, но и позволяло разжечь интеллектуальный аппетит. Помню поездку в Англию за год до того, как я перешел в среднюю школу (Mittelschule), когда я жил у родственников матери в Рамсгите. Длинный, широкий пляж отлично подходил для прогулок на осликах и обучения езде на велосипеде. Сильные приливно-отливные изменения полностью приковали мое внимание. На пляже стояли крошечные купальные кабинки на колесах, и человек с лошадью постоянно перемещал их туда-сюда, в соответствии с приливом. На Ла-Манше я впервые заметил, что дым из труб далеких кораблей на горизонте можно увидеть задолго до их появления, по причине искривления водной поверхности.
В Лемингтоне на Мадейра-Вилла я познакомился со своей прабабушкой, и поскольку у нее была фамилия Расселл и улица, на которой она жила, носила такое же название, не сомневался, что улицу назвали в честь моего покойного прадеда. Там также жила тетка моей матери с мужем, Альфредом Кирком, и шестью ангорскими кошками. Говорят, впоследствии их число увеличилось до двадцати. Кроме них у нее был обычный кот, который часто возвращался из своих ночных похождений в плачевном состоянии, по причине чего его прозвали Томасом Бекетом (в честь архиепископа Кентерберийского, убитого в соборе по приказу короля Генриха II). Не то чтобы это имело для меня большое значение, да я бы и не назвал это подобающим.
Благодаря моей тете Минни, младшей сестре матери, переехавшей из Лемингтона в Вену, когда мне было пять лет, я научился свободно говорить на английском прежде, чем научился писать на немецком, не говоря уже об английском. Когда меня наконец познакомили с грамматикой и чтением языка, который, по моему мнению, я прекрасно знал, это стало большим сюрпризом. Спасибо маме, организовавшей английские дни. Тогда мне это не понравилось. Мы отправлялись на прогулку от Вайхербурга до милого и в те годы тихого городка Инсбрук, и мама говорила: «Всю дорогу мы будем общаться только на английском – ни слова на немецком». Так мы и делали. Лишь позднее я осознал, какую это принесло пользу. Хотя мне пришлось покинуть страну моего рождения, за границей я никогда не чувствовал себя чужаком.
У меня сохранились смутные воспоминания о посещении Кенилворта и Уорика во время велосипедных прогулок по окрестностям Лемингтона. А на обратном пути в Инсбрук из Англии я видел Брюгге, Кёльн, Кобленц – мы поднялись на пароходе по Рейну. Вроде бы помню Рюдесхайм, Франкфурт, Мюнхен; потом Инсбрук. Я также помню маленький пансион, принадлежавший Рихарду Аттльмайру.
Из этого пансиона я впервые пошел на занятия, в Сант-Николаус, где у меня были частные уроки, поскольку родители боялись, что на каникулах я забыл грамоту и арифметику и осенью провалю вступительный экзамен. В более поздние годы мы ездили в Южный Тироль или Каринтию, а иногда в сентябре на несколько дней отправлялись в Венецию. Невозможно перечислить все чудеса, что я получил возможность повидать в те дни, – чудеса, которых больше нет, из-за автомобилей, «развития» и новых границ. Думаю, тогда – и уж тем более сейчас – мало кому выпадали столь счастливые детство и юность, пусть я и был единственным ребенком. Все относились ко мне дружелюбно и поддерживали хорошие отношения друг с другом. Ах, если бы учителя, включая родителей, принимали близко к сердцу необходимость взаимопонимания! Лишь оно дает возможность серьезно влиять на наших подопечных.
Наверное, следует немного рассказать о моих университетских годах, между 1906 и 1910 годами, потому что впоследствии такого шанса может не представиться. Я уже упомянул, что Хазенёрль и его тщательно продуманный четырехлетний курс (пять часов в неделю!) повлияли на меня сильнее прочих. К сожалению, последний год я пропустил, поскольку больше не мог откладывать воинскую повинность. Она оказалась намного приятнее, чем я опасался: меня отправили в красивейший старинный город Краков, и я провел незабываемое лето возле каринтской границы, рядом с Мальборгетом. Помимо Хазенёрля, я также посещал все лекции по математике, какие только мог. Густав Кон читал проективную геометрию. Его стиль, жесткий и четкий, произвел на меня глубокое впечатление. В один год Кон мог использовать чисто синтетический метод, без каких-либо формул, в другой – аналитический. На самом деле это лучшее свидетельство существования аксиоматических систем. Благодаря Кону дуализм, в частности, проявил себя как потрясающее явление с немного различной двух– и трехмерной геометрией. Кон также продемонстрировал нам влияние теории групп Феликса Кляйна на развитие математики. Факт, что существование четвертого гармонического элемента приходится принимать за аксиому в двухмерной структуре, в то время как в трехмерной его легко можно доказать, был для него простейшей иллюстрацией великой теоремы Гёделя. Я узнал от Кона множество вещей, на которые никогда не нашел бы времени впоследствии.
Я посетил лекции Иерузалема о Спинозе – памятное событие для всех присутствовавших. Он обсуждал много вопросов, таких как ὁ θάνατος ουδέν προς ἡμάς («Смерть не враг человеку») Эпикура и его ὀυδέν θαυμάςειν («не гадать»), которыми тот всегда руководствовался в своей философии.
На первом году учебы я также занимался качественным химическим анализом, и он принес мне много пользы. Лекции Скраупа по неорганическому химическому анализу были весьма неплохи; лекции по органическому химическому анализу, с которыми я ознакомился в летний триместр, не шли с ними ни в какое сравнение. Но даже будь они на порядок лучше, это вряд ли помогло бы мне разобраться в нуклеиновых кислотах, ферментах, антителах и тому подобном. Я мог лишь пробираться вперед на ощупь, по интуиции, и она меня не подвела.
31 июля 1914 года отец пришел в мой маленький кабинет на Больцмангассе, чтобы сообщить новости: меня призвали на военную службу и моим первым пунктом назначения станет Предильзаттль в Каринтии. Мы купили два пистолета, большой и маленький. К счастью, мне ни разу не пришлось использовать их против человека или животного, и в 1938 году, во время обыска моей квартиры в Граце, я отдал их добродушному чиновнику, на всякий случай.
Немного о самой войне: мое первое место командирования, Предильзаттль, оказалось спокойным. Но однажды у нас случилась ложная тревога. Наш командир, капитан Райндль, условился с доверенными лицами, что в случае наступления итальянских отрядов по широкой долине в направлении озера (Райблерзее) нас предупредят дымовыми сигналами. Так получилось, что кто-то пек картофель или жег сорняки рядом с границей. Нам приказали занять два наблюдательных поста, и мне доверили командовать левым. Мы просидели там десять дней, прежде чем про нас вспомнили. Там, наверху, я узнал, что на пружинистых половицах, прикрытых только спальным мешком и одеялом, спать намного удобнее, чем на бетонном полу. Другое мое наблюдение было иного рода; ни до, ни после я никогда не видел ничего подобного. Ночью часовой разбудил меня и сообщил, что видел на противоположном склоне огни, двигавшиеся к нашей позиции. Нужно заметить, что на этой стороне горы (Зеекопф) вообще не было троп. Я выбрался из спального мешка и по переходу отправился на пост, чтобы осмотреться. Часовой не ошибся насчет огней, но они оказались огнями святого Эльма на нашем собственном проволочном заслоне в паре ярдов от нас и перемещались относительно земли только параллактически. Причина была в том, что двигался сам наблюдатель. Выйдя из нашей вместительной землянки ночью, я бы увидел эти симпатичные огоньки на верхушках травы, которой поросла крыша. Больше я ни разу не сталкивался с подобным феноменом.
После того как я провел немало праздного времени в Предильзаттле, меня перевели во Франценфесте, затем в Кремс, а потом в Коморн. Мне даже пришлось недолго служить на фронте. Я присоединился к небольшому отряду сначала в Гориции, а вскоре в Дуино. Там была странная корабельная пушка. В конце концов мы отступили в Систиану, откуда меня отправили на скучный, но все же красивый наблюдательный пост рядом с Просекко, на 900 футов выше Триеста, где было еще более странное орудие. Там меня навестила моя будущая жена Аннемари, а однажды наши позиции посетил герцог Бурбон-Пармский Сикст, брат императрицы Циты. Он был в штатском, и позднее я узнал, что на самом деле герцог являлся нашим врагом, поскольку служил в бельгийской армии. Причина этого заключалась в том, что французы не позволили никому из членов семьи Бурбонов вступить в свою армию. Он приезжал, чтобы достичь сепаратного мирного соглашения между Австро-Венгрией и Антантой, что, разумеется, представляло собой измену по отношению к Германии. К сожалению, его замыслы не воплотились в жизнь.
В Просекко я впервые познакомился с теорией Эйнштейна 1916 года. У меня было много времени, но я с трудом понимал ее. Тем не менее заметки, сделанные мной тогда на полях, до сих пор кажутся мне весьма разумными. Как правило, Эйнштейн представлял каждую новую теорию в излишне усложненной форме – особенно в 1945 году, когда он представил так называемую асимметричную унитарную теорию поля. Наверное, дело не в характере этого великого человека; может, так бывает всякий раз, когда кто-то формулирует новую идею. В случае вышеупомянутой теории Паули сразу сказал Эйнштейну, что нет смысла привносить комплексные величины, поскольку каждое из его тензорных уравнений и так включает симметричную и явную асимметричную части. Лишь в 1952 году, в статье, которую Эйнштейн написал вместе с госпожой Б. Кауфман для сборника в честь шестидесятилетия Луи де Бройля, он согласился с моей намного более простой версией, находчиво исключив так называемую «сильную» версию. Это действительно был важный шаг.
Последний год войны я служил «метеорологом», сначала в Вене, затем в Филлахе, в Винер-Нойштадте и снова в Вене. В этом мне крупно повезло, поскольку я был избавлен от необходимости видеть печальное отступление наших потрепанных фронтов.
В марте-апреле 1920 года мы с Аннемари поженились и вскоре переехали в Йену, где сняли меблированную квартиру. Я должен был добавить немного современной теоретической физики в лекции профессора Ауэрбаха. Мы наслаждались дружбой и сердечностью обоих Ауэрбахов, которые были евреями, и моего начальника Макса Вина с супругой (по традиции они были антисемитами, однако не питали ни к кому личной неприязни). Хорошие отношения с ними очень помогли мне. Я слышал, что в 1933 году, не видя способа избавиться от угнетений и унижений, ждавших их после захвата власти (Machtergreifung) Гитлером, Ауэрбахи покончили с собой. Эберхард Бухвальд, молодой физик, только что потерявший жену, и пара по фамилии Эллер с двумя маленькими сыновьями также стали нашими друзьями в Йене. Миссис Эллер навестила меня в Альпбахе прошлым летом (1959), несчастная обездоленная женщина, чьи мужчины отдали жизни в борьбе за дело, в которое не верили.
Хронологическое описание чьей-то жизни – скучное занятие. Не важно, вспоминаешь ли ты события, произошедшие с тобой или с кем-то другим: среди них редко попадается переживание или наблюдение, достойное быть отмеченным, даже если ты считаешь нужным придерживаться исторического порядка. Вот почему я собираюсь кратко резюмировать периоды моей жизни, чтобы впоследствии обращаться к ним, не думая про хронологию.
Первый период (1887–1920) завершается моей женитьбой на Аннемари и отъездом в Германию. Я назову его «Первым венским периодом». Второй период (1920–1927) назову «Ранними годами скитаний» – я побывал в Йене, Штутгарте, Вроцлаве и, наконец, в Цюрихе (в 1921 году). Этот период закончился, когда меня пригласили в Берлин, чтобы стать преемником Макса Планка. В 1925 году во время пребывания в Арозе я написал работы по волновой механике. Моя статья вышла в 1926 году, и я отправился в двухмесячный лекционный тур по Северной Америке, основательно отрезвленной сухим законом. Третий период (1927–1933) оказался весьма приятным. Я назову его «Учеба и учение». Он закончился с приходом к власти Гитлера, так называемым Machtergreifung, в 1933 году. Завершая летний триместр, я уже готовил вещи к отправке в Швейцарию. В конце июля покинул Берлин, чтобы провести отпуск в Южном Тироле. Согласно Сен-Жерменскому договору, Южный Тироль отошел Италии, поэтому мы по-прежнему могли посещать его по немецким паспортам, в отличие от Австрии. Великий наследник Бисмарка преуспел в блокаде Австрии, которую прозвали Tausendmarksperre («блокада тысячи марок»). Так, моя жена не смогла навестить мать в ее семидесятый день рождения. Чиновники его превосходительства не позволили. В конце лета я не вернулся в Берлин, а подал в отставку, но ответа так и не получил. На самом деле они заявили, что вообще не видели моего прошения, а узнав, что мне присуждена Нобелевская премия по физике, отказались принимать его.
Четвертый период (1933–1939) я назову «Поздними годами скитаний». Еще весной 1933 года Ф. А. Линдеманн – впоследствии лорд Черуэлл – предложил мне «содержание» в Оксфорде. Это произошло во время его первого визита в Берлин, когда я случайно выразил свое отношение к сложившейся ситуации. Он сдержал слово. И потому мы с женой пустились в путь на приобретенном по такому случаю маленьком «БМВ». Покинули Мальчезине и через Бергамо, Лекко, Сен-Готард и Париж добрались до Брюсселя, где в то время состоялся Солвеевский конгресс. Оттуда мы порознь направились в Оксфорд. Линдеманн заранее позаботился о том, чтобы обеспечить мне членство в колледже Магдалины, хотя бо́льшую часть денег я получал от Имперского химического треста.
Когда в 1936 году мне предложили пост в Эдинбургском университете и еще один в Граце, я выбрал последний – невероятно глупый поступок. Беспрецедентный выбор – и беспрецедентный результат, хотя обстоятельства сложились весьма удачно. Разумеется, я пострадал от нацистов в 1938 году, но к тому времени уже принял вызов в Дублин, где де Валера собирался основать Институт передовых исследований. Преданность родному университету никогда не позволила бы эдинбуржцу Э. Т. Уиттекеру, бывшему учителю де Валеры, предложить меня на этот пост, если бы в 1936 году я отправился в Эдинбург. То место занял Макс Борн. Для меня Дублин оказался в сотни раз лучше. В Эдинбурге я бы не только страдал от работы, но и ощущал бы себя враждебным иностранцем.
Второе «бегство» привело нас из Граца через Рим, Женеву и Цюрих в Оксфорд, где добрые друзья Уайтхеды приютили нас на два месяца. Нам пришлось оставить милый маленький «БМВ», прозванный «Граулингом», потому что он был очень медленным. Кроме того, я лишился водительских прав. Дублинский институт не был «готов», и в декабре 1938 года мы с женой, Хильде и Рут отправились в Бельгию. Вначале я читал лекции (на немецком!) в Гентском университете как приглашенный профессор, на средства Фонда Франки. Потом мы провели около четырех месяцев в Де-Панне, на море. Это было хорошее время, несмотря на медуз. Кроме того, там я единственный раз в жизни увидел морскую фосфоресценцию. В сентябре 1939 года, в первый месяц Второй мировой войны, мы отправились в Дублин через Англию. С нашими немецкими паспортами мы по-прежнему были для британцев врагами-иностранцами, но благодаря рекомендациям де Валеры нас пропустили. Возможно, Линдеманн тоже подергал за ниточки, несмотря на неприятную ссору, случившуюся год назад. Все-таки он был очень достойным человеком, и я не сомневаюсь, что на посту советника своего друга Уинстона в вопросах физики оказал Британии неоценимую помощь во время войны.
Пятый период (1939–1956) я назову «Мое долгое изгнание», но без горечи, обычно связанной с этим словом, потому что это было чудесное время. Иначе я бы не познакомился с этим прекрасным уединенным островом. Нигде больше во время нацистской войны мы не смогли бы вести столь постыдно беззаботную жизнь. Я не могу представить, что семнадцать лет «продержался бы на плаву» в Граце, с нацистами или без них, с войной или без нее. Порой мы тихо говорили друг другу: «Wir danken’s unserem Führer» («Мы в долгу перед нашим фюрером»).
Шестой период (1956–?) я назову «Поздним венским периодом». Еще в 1946 году мне вновь предложили австрийский пост. Когда я сообщил об этом де Валере, он настоятельно рекомендовал отказаться, ссылаясь на нестабильную политическую ситуацию в Центральной Европе. Он был прав. Но несмотря на доброжелательное отношение ко мне, его не интересовало, что станет с моей женой, если со мной что-нибудь случится. Он лишь отвечал, что сам не знает, что станет с его женой в подобной ситуации. Поэтому я сообщил в Вену, что желаю вернуться, но хочу подождать, пока ситуация нормализуется. Добавил, что из-за нацистов уже дважды был вынужден прерывать работу и начинать с чистого листа в другом месте; третий раз положит конец моей карьере.
Оглядываясь назад, я понимаю, что поступил правильно. В те дни несчастная изнасилованная Австрия была скверным местом для проживания. Австрийские власти не удовлетворили мое прошение о пенсии для моей жены в качестве компенсации, несмотря на то, что вроде бы намерены загладить свою вину. Нищета была слишком отчаянной (и остается таковой сейчас, в 1960 году), чтобы делать послабления отдельным людям, отказывая остальным. Я написал много коротких книг на английском (их опубликовало «Кембридж-юниверсити-пресс») и продолжил исследования «асимметричной» общей теории гравитации, которая приносит одни разочарования. Последним – по счету, но не по значению – достижением стали две успешные операции, проведенные в 1948-м и 1949-м мистером Вернером, который удалил катаракту с обоих моих глаз. Когда пришло время, Австрия очень щедро восстановила меня на прежнем посту. Я также получил новое назначение в Венском университете, что повышало мой статус, хотя с учетом возраста мог занимать должность лишь два с половиной года. Всем этим я обязан преимущественно своему другу Гансу Тиррингу и министру образования доктору Дриммелю. Тогда же мой коллега Робрахер успешно провел новый закон о статусе заслуженного профессора, что тоже пошло мне на пользу.
Здесь заканчивается моя хронологическая летопись. Я надеюсь добавить к ней пару не слишком скучных идей или деталей. Придется обойтись без полной картины жизни, поскольку я плохой рассказчик. Кроме того, я был бы вынужден опустить весьма существенную часть своего портрета, а именно мои отношения с женщинами. Во-первых, это наверняка подстегнет слухи; во-вторых, вряд ли данная тема так уж интересна окружающим; и в-третьих – и это немаловажно, – я не верю, что человек может быть искренен в подобных вопросах.
Сие резюме было написано в начале этого года. Иногда я с удовольствием перечитываю его. Но решил не продолжать – в этом нет никакого смысла.
Э. Ш.
Ноябрь 1960 года
notes