Татьяна Щербина
Сухарева башня
Мне не понравилось всё. Сначала слово – когда мама сказала, что мы переезжаем на Колхозную площадь. Я, десятилетняя, о колхозах знала только «одет как колхозник» и «рассуждаешь как колхозник». Сочувствия у москвичей несчастные рабы, лишенные паспортов и прав, субститут уничтоженного крестьянства, не вызывали. Просто была такая данность: дикари-колхозники.
Утешать колхозников должны были официальные почести. «Колхозной» площадь назвали в 1934 году, до этого она была Сухаревской. Знаменитая Сухарева башня, построенная при Петре и давшая название площади, была разрушена по приказу Сталина в 1934 году. В 1919-м ее отреставрировали – когда реставрируют старую Москву, всегда кажется, что на века. А потом раз – и нет ничего. Нет башни – нет и той площади. В Колхозную ее переименовали в честь I Съезда колхозников-ударников, который созвали на замену башне. У башни слава высокоумная – первое учебное заведение в России, Морская навигацкая школа; кроме того, Яков Брюс, сподвижник Петра и один из самых образованных людей России, проводил там встречи интеллектуалов и соорудил обсерваторию, отчего молва прозвала его чернокнижником и «колдуном с Сухаревой башни». Говорили, будто после смерти Брюса в стенах башни замуровали его чародейские книги и будто бы дух его витает окрест.
Доходим пешком до Смоленской площади (жили мы возле Арбатской), садимся на троллейбус «Б» и бесконечно долго ползем по Садовому кольцу. Колхозная показалась мне краем света. Когда-то она таким и была: Сухареву башню построили в 1695-м, а веком раньше тут кончалась Москва и начинался Земляной город, ныне Садовое кольцо. От Белого города, окруженного крепостной стеной, собственно Москвы, Земляной был отделен стенами с башнями – всё деревянное, плюс рвом и валом, чтоб враг не прорвался к Кремлю, хотя его и так окружали три круга крепостных стен. Стена Земляного города стала четвертой. И вот появляется первая каменная башня, над Сретенскими воротами (ныне – пересечение Сухаревской площади и Сретенки) – высокая, искусная, восхищавшая всех, кто ее видел, даже маркиза де Кюстина. Сухарева башня, шедевр русского зодчества, простояла больше двух веков – для России это долго. Обычно жизнь тут меняется быстро: двадцать-тридцать лет – уже другая эпоха, и вид у Москвы другой.
Дом, в который мы приехали, был старым, тридцатипятилетним, странным – конструктивистским с ампирными колоннами. Мрачный, темно-серый, с маленькими окнами, выходящими на площадь, маленькой дверью подъезда, за которой сразу начиналась узкая лестница с обгрызенными временем ступенями. Будто пробираешься через черный ход – в нашем арбатском доме, не бог весть каком, но все же, их было два: парадный и тот, по которому выносили мусор, – черный. Вошли в квартиру, и мое тепличное детское сердце чуть не остановилось. Стены были темно-фиолетового, почти черного цвета, над столом нависал тканый оранжевый абажур, а поскольку шла зима, сплошные сумерки, квартира выглядела каким-то бункером с кругом тусклого свечения посередине. За большими окнами, выходившими во двор, покачивались черные голые ветки, будто черти махали нам руками – привет новичкам!
– Тебе нравится квартира, детка? – нарочито елейным голосом спросила мама.
– Не нравится, – громко, так, чтоб услышали хозяева, сказала я. Ведь если они услышат, что мне не нравится, то обидятся и прогонят нас, и мы будем по-прежнему жить в своем уютном арбатском переулке. И дед не уедет в коммуналку, а мы с мамой и бабушкой – в этот черный колодец. Напрасно я думала, что чувства в квартирном вопросе играют роль. Это вопрос жесткий. Им надо съезжаться, нам разъезжаться – и я еще не знаю, зачем – вариантов в центре немного. Это центр? Да центр это, центр.
Из переговоров взрослых я узнала, что семья, жившая в этой квартире с характерным номером 13, – из КГБ. Мое представление о КГБ было не менее смутным, чем о колхозниках, но почему-то я знала, что этот колхоз – страшный, обитель нечистой силы. Так что картина сложилась вполне законченная. Я упиралась, но вещи уже грузили в фургон, а меня просто взяли за руку и отвезли к новой жизни.
Мама сделала ремонт, стены стали светлыми, на кухне и в ванной – белый кафель, деревья за окном зазеленели, еще у квартиры оказалась большая терраса, где можно было играть, свет прибавился, жизнь налаживалась, только бабушка умирала и умерла вскоре после нашего переезда. Для того он, собственно, и затевался – бабушка знала, сколько ей осталось и что без нее мама и дед не уживутся. Семья всегда держится на одном человеке, хотя до его исчезновения это и не заметно. Я мечтала создать собственную семью, большую, многолюдную, но «нетрадиционную», состоящую из тех, кого выбирают, – из друзей. И она возникла, сама собой, на Колхозной. Я называла ее гаремом, чтоб не колхозом.
«Колхоз» присутствовал, из выражения «нагрянули всем колхозом» – в доме всегда толклись люди. Молодые и немолодые поэты, художники, музыканты, режиссеры, издатели самиздатских журналов из Питера, тут же были поклонники и поклонницы, которые приносили тортики, готовили, мыли посуду, слушали и переписывали от руки стихи; главное в этом было то, что в одной отдельно взятой квартире удалось создать жизнь, параллельную советской, которую все дружно ненавидели.
Генрих Сапгир, плотный и усатый, с желтыми глазами, похожий на тигра, был неофициальным поэтом, но при этом – официальным детским поэтом, сценаристом мультфильмов, автором кукольных пьес. Его «базовой» параллельной вселенной была Лианозовская школа (Лев Кропивницкий, Всеволод Некрасов, Игорь Холин, Владимир Немухин), но он часто захаживал и в наш молодой «гарем».
«Союз нерушимый», если посмотреть на это с высоты птичьего полета, рухнул как раз из-за того, что стал похож на решето. Все эти образования – кружки, школы, квартирники, рок-клубы, лито, салоны, правозащитные группы – были маргинальными, о них нельзя было узнать из печатных изданий и телевизора, но их становилось все больше. О них узнавали по сарафанному радио, к ним тянулись, и это были такие «дырки» в железном «совке», залатать которые оказалось невозможно.
«Дырки» были и в официальном, цензурированном пространстве, вызывая вселенские скандалы – и когда запрещали спектакли и фильмы, и когда решали «выпустить пар», предоставив какую-нибудь площадку андеграунду. В один прекрасный момент решето истерлось совсем, и оказалось, что «дырки» и были настоящим воздухом, атмосферой, через них шел свет. Некоторые из них, по топографической прихоти, располагались в одном районе. Мастерская Ильи Кабакова на Сретенском бульваре – откуда вышел весь концептуализм, мастерские молодых художников на Фурманном, там был и «Синефантом» братьев Алейниковых, арт-группы «Мухоморы», «Чемпионы мира» – от Колхозной близко, пешком, ходили туда-сюда. Чуть дальше – дом Гарика Виноградова, где он начинал свою «бикапонию» – перформансы с массой висящих железок, из которых Гарик извлекал звуки в темноте, освещаемой горящими таблетками спирта, плававшими в тазу. В другую сторону от меня – арт-коммуна «Заповедник искусств», сквот, как и на Фурманном, там Петлюра, он же Александр Ляшенко, создавал новую моду, винтаж с Тишинки – там находилась известная на всю Москву барахолка. Иных уж нет, а те далече.
Сапгир ревниво относился к другим поэтам: «Поэт может быть только один». Над ним посмеивались, хотя споры о поэзии были до хрипоты, но на том поколении и закончилась формула «поэт – властитель дум». Высоцкий пел: «Но хотел быть только первым», а следующее, мое, поколение хотело быть собой, перемен, и чтоб цвели все цветы. Генрих пил исключительно коньяк (а пили в их поколении все) и ездил исключительно на такси. Барин. «Детские» заработки – а тогда многие зарабатывали либо в котельных и дворницких, либо детскими книжками – ему это позволяли. Но в основном все жили без денег, можно сказать – при коммунизме, в смысле жизни коммуной, где каждый вносил свою лепту. Происходило это стихийно, слово «надо» отсутствовало.
На Колхозной – все так и называли мою квартиру, «Колхозная» – вовсю шло изготовление поэтического самиздата. Один принес пресс, другой научился переплетать, я изготовляла в ванной «мраморную» бумагу, типа той, что украшала старинные издания, фотограф делал фотообложки, художник – иллюстрации. Работа кипела. У кого были деньги, покупали эти вручную оформленные машинописные и рукописные книжки. По существовавшему тогда закону можно было изготовлять двенадцать копий машинописного текста, тринадцатый был уголовно наказуем. Только чтобы КГБ мог доказать, что копий больше дюжины, они должны были оказаться у него в руках. Но кто ж им даст!
КГБ активно присутствовал в жизни Колхозной. Сначала явился некий молодой человек, инструктор из ЦК ВЛКСМ, по крайней мере, так было написано на его визитной карточке, – и не уходил. Просто поселился и велел не обращать на него внимания. Попытки его изгнать были безрезультатны, свое присутствие он объяснял тем, что влюблен в меня и потому будет тут сидеть, спать на кухне на стуле, но не уйдет. Нашему «гарему» было понятно, что «влюбленный» послан сюда бдить за происходящим, а спустить его с лестницы было нельзя, как нельзя спустить с лестницы милиционера. Он старался быть незаметным, жизнь шла своим чередом (до изготовления книжек тогда еще не дошло, а самиздат, конечно, прятали), но произошел казус: подежурив некоторое время в квартире, он и вправду расчувствовался. И это сподвигло его на чистосердечное признание, что он ко мне приставлен и что теперь ему стыдно. Признание происходило под действием алкоголя, иначе не решился бы. Облегчив душу, инструктор бесследно исчез.
Дух КГБ, впрочем, никуда из квартиры не испарился, вместо этого бледного юноши стали появляться другие, но работали, как им казалось, тоньше: они появлялись под видом чьих-то друзей, когда собиралась большая компания, менялись, а над одним, попытавшимся стать завсегдатаем, я зло подшутила. Стала ему рассказывать, будто КГБ тайно проникает в мою квартиру, я это вижу по бумагам, лежащим иначе, чем я их положила, а тут вот вообще старинное золотое кольцо украли. Гебист, представлявшийся сотрудником РПЦ, не выдержал и воскликнул: «Да не может быть, в конторе работают кристальные люди!»
Тогда КГБ перешло к еще более тонким методам. Соседка, жившая этажом выше наискосок от меня, однажды прибегает ко мне страшно испуганная: говорит, к ней приходили из КГБ и просили ее сдать им одну комнату. И грозили, что, если откажется, ее выгонят с работы. Я рекомендовала ей отказаться, поскольку «коготок увяз – всей птичке пропасть», а работу она может себе найти и получше, но учла, что теперь надо быть осторожнее. Приятным было то, что в нашем «гареме» или «колхозе» не было стукачей, им приходилось заруливать со стороны, и это всегда становилось известно.
Так что свою изначальную «черностенность» квартира № 13 сохраняла, несмотря на светлейшие стены и светлейших людей, бывавших здесь. Но задавал тон дух Якова Брюса. Витал тут, определенно. Брюс, закрывшись в Сухаревой башне, смотрел в телескоп на звезды, изучал книги, привезенные из Европы, составлял географические карты, здесь же собирал компанию, которую прозвали Нептуновым обществом, состоявшую из Лефорта, Меншикова, иногда и самого царя Петра. Мы в «гареме» занимались вещами сходными. В отсутствие любознательного царя – на всех уровнях страной правили «колхозники», неучи – царственность признавалась за людьми образованными, талантливыми и совестливыми. Мы передавали друг другу книги и обсуждали их, от трудов по семиотике, астрономии, психологии, философии до литературного тамиздата и самиздата. Сейчас трудно представить, что Толкиена я читала в рукописи переводчика Андрея Кистяковского – при советской власти она не могла быть издана.
Набоков был читан на «ксероксе», в копиях с тамиздатских книг. Копировальные машины уже появились в некоторых учреждениях, но были строго охраняемы, да только охранники тоже живые люди – хотели заработать, заодно и почитать интересное. «Ксерили» Бродского, Шаламова, Алданова, Хармса, Вагинова, Ходасевича, Оруэлла, Ницше, Раджниша… Чаще всего попадались книги издательства «Ардис», их регулярно привозили в Москву. Солженицын считался самым большим «криминалом»: если в доме будет обыск и найдут – посадят.
Брюс, по просьбе Петра, искал в Европе архитекторов и ученых, художников и садовников, встречался с Ньютоном и Лейбницем, возил из Европы художественные произведения и инструменты; мы же жили без «окна в Европу», только с большими окнами во двор и маленькими на Колхозную площадь. Но какой бы неприступной стеной ни была обнесена граница Мордора (потому Толкиена и не издавали, чтоб население не увлеклось хоббитами и эльфами, готовыми противостоять гоблинам и оркам), тайные ходы в ней всегда находятся.
Как-то приехали в Москву два парижских поэта, Ив Бержере, который преподавал у меня язык на последнем курсе МГУ, и Мишель Деги, один из мэтров французской поэзии. Мне звонят из Союза писателей, что приехали, мол, два поэта, хотят вас видеть. Я, понятное дело, не член СП, так что позвать меня могли только под давлением гостей. Приехала в Дом литераторов, встретились, обнялись, но между нами встал некто, заявив, что он переводчик.
– Мне не нужен переводчик, – наивно сказала я.
– Не нужен, – подтвердил Ив, но переводчик встал между нами стеной: общаться мы, говорит, можем только через него и только здесь. Не помню уж, какой хитростью удалось договориться, чтоб Ив и Мишель пришли ко мне. Я позвала Дмитрия Александровича Пригова, Алешу Парщикова, и мы кутили допоздна.
Брюса считали колдуном, поскольку окна в Сухаревой башне горели ночами, и в моем «гареме» – в двух шагах от места, где стояла башня, – свет гас под утро. Для тех, кто оставался ночевать – ехать поздно, а такси дорого, – была пятиметровая комнатка с тахтой, которая называлась «любовницкая». Раз гарем, должны быть мужья, жены, любовники, любовницы, пажи и конфидентки. Эти шутливые звания подчеркивали, что тут – семья, сообщество, отгороженное от жизни за окном. Концептуалисты, которые переплавляли «советскую действительность» в соцарт, создавали шуточные иерархии художников и литераторов: генерал, полковник, майор. У нас, отгородившихся в Колхозной, но все же Сухаревой, башне от партии и народа («народ и партия едины», как сообщали висевшие повсюду лозунги), вместо иерархии была приязнь. Потому здесь оказывались и приживались или вовсе не оказывались творческие люди из самых разных страт.
Парщиков считал, что нужно встраиваться в систему, поскольку другой нет, а видоизменить ее можно, только оказавшись внутри. Тогда его кумиром был Вознесенский. Пригов шел по пути противоположному: создавать свой универсум и заполнять собой пространство. Он клеил на подъездах и раздавал гостям, когда приходил, маленькие бумажки с напечатанными на машинке лозунгами типа «Граждане! Будьте бдительны. Д. А. Пригов». Его маленькие лозунги своим количеством должны были перекрыть висевшие повсюду большие. И перекрыли. А Алеша, как только приоткрылось «окно в Европу» (и Америку), уехал. Но пока, в тепле нашей «Сухаревой башни», все слушали и поддерживали друг друга. Здесь читал свои рассказы и пьесы Володя Сорокин и был убежден, что на родине его не издадут никогда. Как и Набокова. Когда народ и партия в мгновенье ока перестали быть едины и Набокова издали, я Володе это припомнила, на что он заметил, что Россия может переварить Набокова, но не его. Но у России же мерцательная аритмия – четверть века она заглатывала Сорокина на просторе, но туда, где черные полковники успели вернуть стенам черный цвет, вернулись и «афганские соловьи», они же «сталинские соколы». Правда, набранного воздуха всё еще много.
Середина восьмидесятых, «перестройка», как-то всех разом вдохновила на «коллективные действия» (так называлась и одна из арт-групп, созданная еще в 1976 году). На Колхозной мы с Аркадием, младшим сыном Владимира Высоцкого, стали собирать альманах под названием «Ноль Ноль» (по названию моей тогдашней, последней самиздатской книжки стихов), куда включили прозу Венедикта Ерофеева, Жени Попова, Вити Ерофеева, Володи Сорокина, стихи Башлачева, Еременко, Пригова, Парщикова, был там и арт-раздел, и театр, и кино – всё давно стало классикой. Но тогда Аркадий, предварительно заручившийся чьей-то поддержкой в ЦК ВЛКСМ (без «лита» и санкции сверху ничего издать еще было невозможно), так и не смог получить разрешения, альманах зарубили. Он «бился» долго, но напрасно: авторы и герои были забракованы все на корню. Героев, надо сказать, безошибочно угадывал Боря Юхананов (ныне главный режиссер театра Станиславского, а тогда – режиссер и продюсер андеграундного театра и кино). Например, он привел на Колхозную Ренату Литвинову. Ее никто тогда не знал, а Боря настаивал, чтоб ее короткий сценарий включили в альманах. Он почему-то всегда знал, за кем будущее, а кто растворится в «тусовке», когда другим это еще не было очевидно. Альманах мы составляли вместе. Он же привел в «гарем» Сашу Башлачева. Саша некоторое время жил тут, пел и отсюда отправился в Питер, где через короткое время вышел из окна.
Брюс, по легенде, занимался магией, мы этим тоже занимались. У меня была книга Папюса «Оккультизм» (в виде ксерокопии с дореволюционного издания), ее все брали почитать. Папюс, надо сказать, бывал в России с лекциями, консультировал царскую семью и в 1905 году устроил для Николая Второго и царицы спиритический сеанс, во время которого Николаю будто бы была предсказана гибель от рук революционеров. Папюс, как пишут историки, пообещал отсрочить ее своими магическими ритуалами до тех пор, пока будет жив сам – умер он ровно за год до революции, 25 октября 1916 года. Вот однажды и мы устроили спиритический сеанс. Как раз когда Башлачев уже был в Питере. Я задала вопрос: «Как там Саша?» (а затевался сеанс хоть из любопытства, но не вполне всерьез), и вдруг блюдце выдало ответ: «Гроб». Все затихли. И тут в открытую форточку – дело в феврале – влетела бабочка. Летняя, разноцветная, которой неоткуда взяться на лютом морозе.
Ватман с алфавитом порвали и выбросили в мусорное ведро, унесли на кухню блюдце, кто ушел, кто остался до открытия метро, но все были подавлены, и обычный иронический тон как рукой сняло. Наутро – звонок из Питера: Саша покончил с собой. Приехал Саша Градский, который иногда появлялся на Колхозной. Примчался Сережа Рыженко из группы «Последний шанс» – музыканты откликнулись, конечно, да и весь «гарем» собрался.
Это был, пожалуй, самый кошмарный день в жизни Колхозной. Не просто ужас, боль – казалось, произошло что-то, недоступное пониманию. С этим блюдцем, с этой бабочкой будто отверзлась бездна. И действительно, друзья и соратники стали погибать один за другим, многие – не дожив до тридцати. По разным причинам: Игорь Алейников (создатель параллельного кино и «Синефантома») разбился в самолете, актер Никита Михайловский внезапно заболел лейкемией и умер, Виктор Цой разбился на машине, и еще артисты и поэты, попавшие под машину или кончавшие с собой, – это стало казаться эпидемией. И все начали разъезжаться по разным странам, Колхозная башня опустела.
Рядом с домом, на Сретенке, был кинотеатр «Уран». В детстве я ходила туда смотреть фильмы с де Фюнесом и Аленом Делоном. Наверное, были и другие фильмы, но запомнились эти. Потом кинотеатр закрылся, и там стал создавать свой театр Анатолий Васильев. Здание переделывали долго, но жизнь туда проникла быстро. Из будущего театра на Колхозную и обратно ходили табунами – «всем колхозом». Боря Юхананов, ученик Васильева, устраивал там и тут показы фильмов, концерты, чтения. Когда я просыпалась, обнаруживала десяток спящих людей – на полу, на четырехметровой кухне, в коридоре, в «любовницкой» и еще одной комнате – всего их было три, на сорока трех квадратных метрах общей площади. Но тогда никто не знал про метры, и стоимости у них никакой не было. Я ж и говорю: коммунизм был, но ровно там, где был или назывался антикоммунизмом.
В постсоветские времена ко мне все время подходили незнакомые люди, заговаривая, как друзья, а я смотрела на них с удивлением. «Я же был у вас на Колхозной!» – говорили они. Там бывали тысячи людей, запомнить всех невозможно. В 2015 году умер E. L. Doctorow, автор «Рэгтайма». Однажды, в 1987-м, он пришел на Колхозную в составе делегации американских писателей, меня попросили почитать стихи, и один из этих писателей сказал: «В Америке вы были бы киноактрисой». Меня это тогда покоробило, поэты значили для меня гораздо больше, чем артисты. Теперь я понимаю, сколь нищенской им показалась наша жизнь, сколь маргинальной становилась поэзия во всем мире. Впрочем, был среди них один, мой будущий переводчик и друг, Джим Кейтс, которому та «Сухарева башня» и по сей день кажется волшебной. Но ее больше нет. Квартира есть, а башни, колхоза, гарема нет. За то, что было, надо благодарить маму, которой давно нет на свете, таинственный дух Якова Брюса и друзей, которые красили место, а не оно их.