Книга: Москва: место встречи
Назад: Парад Победы
Дальше: Ролан Быков Вышибленный зуб поставили на место

Мария Голованивская
Фрунза. Набережная теней

– Третья Фрунзенская, дом один? С тенью деда своего часто встречаешься?
Галина Долматовская – дочь того самого Евгения Долматовского, написавшего о любви, которая никогда не бывает без грусти, – охнула:
– Это же наш дом, и жили мы там много лет! Дед твой очень часто останавливался у нас.
Ну да. Детское назойливое воспоминание: мой дед Савва собирается в Москву из Киева и кричит в телефон (он всегда кричал, когда плохо слышал сам): «Женя, я завтра выезжаю, да-да, остановлюсь у вас, у Чуковских не хочу, там громко, к вам приеду на Фрунзу». Бабушка понять его не могла: снова на Фрунзу? Чуки на Старом Арбате, там же рядом, через Калининский, ЦДЛ, столько друзей вокруг, зачем опять к Долматовским? «Там как в сейфе, – парировал дед, – останешься цел и невредим. Без пьянок, гулянок и прочего столичного ажиотажа».
Этот особенный, наполненный густой и нескончаемой тенью покой пленил меня при первом же просмотре новой квартиры, в которой я так и не стала жить. Стоит пустая, наполняется пылью да тенями прошлого. Но на расстоянии я эту квартиру люблю, восхищаюсь: какая инфраструктура, какие парки – рай, сущий рай! «Тот еще рай, – оппонирует мне внутренний голос, – кущи номенклатурщиков, пущенных под нож истории. Застенок в виде простенка, крепость заточения, цемент, замешанный на страхе. И тех, кто внутри, и тех, кто снаружи». – Это странное место, – с нажимом сказала риелтор Лена, – но я знала, вы эту квартиру купите. Тут сам черт ногу сломит, – почему-то добавила она.
Ну да, лабиринт, коридоры и подсобки, от входной двери до двери квартирной пять замков и пять разных ключей, связка рвет подкладку. Про деда я, когда покупала, не вспомнила. Это был своеобразный фрунзенский бонус – подтекст, который тут мощнее и значимее того, что видят глаза.
Говорят, здесь жил Каганович, многие совминовские, но на домах мемориальных досок почти нет. Говорят, что соседи здесь по привычке всё знают друг о друге – откуда, неизвестно. Видно, что не обитатели этого района определяют здесь скромное бытие, а сама Фрунза фарширует их, загоняя своей квадратной пятóй в те рамки, что и составляли мучительный для многих блеск прошедшей сталинской эпохи. Блеск развернутого вовнутрь мира, любующегося и одновременно ужасающегося своими потрохами.
Фрунзу спроектировал сталинский росчерк пера – как жилищный рай для коммунистически незаменимых, но в быту скромных и непубличных людей. Здесь жили выслужившиеся кагэбэшники, переехавшие из коммуналок великие советские деятели культуры и «закрытые» ученые – две последние категории чаще встречались в Мозжинке и Переделкине, но на Фрунзе проходили их городские зимовки, напичканные комфортом и, что самое важное, возможностью уединения – за толстыми, почти полутораметровыми кирпичными стенами (мобильный телефон в квартирах почти не берет) спалось без снов. Фрунзенские дворы, каждый – своеобразный Place des Voges, яблоневые сады и пустая набережная с вылизанным парком на той стороне реки наполняли легкие чистейшим кислородом, а душу – гордостью за страну.
Всего в пятнадцати километрах от Кремля был построен этот «Город верных». Пожитки его обитателей – от маменькиных украшений до папенькиного исподнего – снесены теперь в многочисленные комиссионки-антикварные, которые и есть дымящееся, медленное, остывающее сердце Фрунзы, его угасающая суть.
Антикварки тут жирные, обильные, что называется, с душком. С тем самым старушечьим бельецом, от которого несет былым величием. Еще недавно легендарный фрунзенский антикварщик Василий Данилыч приторговывал старыми полотенцами, семейными фотоальбомами, из которых выглядывают сошедшие в Аид обитатели Фрунзы в расцвете лет с улыбкой счастья и превосходства на сытых лицах, таблетницами с аспирином конца пятидесятых, записными книжками с телефонами, врачебными инструментами (глазной набор с ручками из слоновой кости, гинекологический набор), письмами, детскими игрушками.
Съеденная, проглоченная, переваренная эпоха здесь все еще заунывно урчит в животе. Можно-можно, глотая слюнки, покопаться в еще не просохшем от неопрятной стирки белье тех самых совминовских времен, попримерять те самые кольца на пальцы и картины на стены. Но сделают это тоже свои или почти свои. Случайных людей на Фрунзе мало, тут не проходят никакие вульгарные маршруты, но кому надо, знают – здесь и нигде больше можно купить препотешнейший подарочек к именинам: генеральское галифе, гимнастерку, портсигар с дарственной надписью, совминовскую, с колосящимся гербом, папку для бумаг или пышное, хотя и изрядно поношенное жабо. Дно Леты. Последнее мерцание.
Фрунза в представлении ее жителей простиралась и простирается от моста до моста и от проспекта до набережной. Квадрат между Комсомольским проспектом, Хамовническим валом, набережной, метромостом и мостом Крымским. За Комсомольским проспектом к Пироговке тянутся те же Фрунзенские улицы, их хвосты – но там уже другая жизнь, обычная, мелкая, понятная, снующая. Там ведь нет реки, нет гранитной набережной, нет парка за рекой, сталинских квадратов, там люди живут плоско и буднично, ходят в магазины, едят мороженое, негромко мрут. На Фрунзе же некогда именитые и одновременно анонимные жили судьбоносно, и с их смертями сменялись эпохи. Избранные здесь скрывали себя от чужих глаз, замыкаясь в квадратах, образованных прямым пересечением улиц, кажется, тоже что-то шифрующих набором цифр: 1-я Фрунзенская, 2-я Фрунзенская и 3-я… Эти улицы, в свою очередь, разрезаются поперек строго параллельными переездами, образуя сетку с причесанными клумбами, вылизанными спортплощадками, вымощенными дорожками и как по часам поющими сытыми птицами. Только изредка благолепие двора рвет отчаянный пьяный вой сановного сынка-забулдыги лет шестидесяти, оскотинившегося до чертей. Откровенничать только в темные ночи и только на тенистой скамейке у отменно смазанных качелей, чтобы не разобрать – то ли скрипят они, то ли плачет кто.
И в каждом дворе так: птицы, кроны, скамейки, воющий по ночам сынок. Все дворы одинаковы. Все дома тоже. Да и имя у этого квадрата, у этих улиц тоже одно на всех: все здесь фрунзенское – и отца, и сына, и совсем не святого духа. Четыре улицы (одна по ту сторону от проспекта, улица Тимура Фрунзе), набережная и станция метро. Пространство одной троллейбусной остановки, знаменитого по кино 32-го маршрута, циркулирующего по Комсомольскому проспекту, тоже в некоторой своей части до 1958 года именовавшемуся Фрунзенским плацем. Там, где до сих пор голооконные казармы и справные солдатики несут вахту. Фрунзиада. Из рая и ада.
Проспект назвали Комсомольским в 1958 году в ознаменование сорокалетия ВЛКСМ и в благодарность за активное участие молодежи в благоустройстве столицы: «Забота у нас простая, забота наша такая, жила бы страна родная, и нету других забот». Этот молодежный дух вспучился шишкой десятилетия спустя – Дворцом молодежи, но сам Комсомольский, как и другая его сторона, – это уже никакая, на мой вкус, не Фрунза, а лихое и пассионарное царство масскульта, пассионарное, как и любая – по Гумилеву – окраина, пускай даже и окраина Фрунзы. Дворец молодежи, некогда, по слухам, принадлежавший олигарху-комсомольцу Невзлину, «Му-му», переход, забитый сбродом и киосками с китайской мишурой – комсомольцы-добровольцы взяли свое у номенклатурщиков с рыбьими глазами, дали жизни забить радужным ключом; были тут на Комсомольском некогда и «Дары природы» с кедровыми орешками, сушеными грибами и вяленой олениной, красовался и магазин «Русский лен» со скатертями и шторами землистого цвета, которые от стирки превращались в носовой платок. Словом, весь этот проспект, одним концом упирающийся в метромост, а другим (через Остоженку) – в храм Христа Спасителя, живет и клокочет, в отличие от тяжелой, застывшей Фрунзы с ее сонными улицами и вечно пустыми окнами.
Поднималась Фрунза не на обломках самовластья, выросла не на костлявых фундаментах дворянских особняков и снесенных церквей. При ее зачатии здесь и не пахло роскошью и номенклатурной непубличностью, а пахло откровенной мерзостью дна, человеческим разложением и изнанкой даже и не штопаных подштанников.
Комсомольский был проведен сквозь не благоустроенную тогда окраину города, тянувшуюся вдоль Хамовнической набережной Москва-реки. На низинный берег сваливали мусор, во время разливов вода заливала всю округу, образуя непролазные, зловонные, долго не просыхающие болота. В бараках по кромке болот жили рабочие, на которых как следует наседали владельцы окрестных фабрик. Краеведы говорят, что на нынешнем Хамовническом жили хамы, то есть золотых дел мастера, по другой версии, хамы – это ткачи, а Хамовники выросли на месте Хамовной (ткаческой) слободы, но в советские времена тут не было ни тех, ни других, а была именно что мерзость запустения.
Когда было решено в пятидесятые годы возводить здесь «Город верных» и тянуть ветку метро к университету, достроенному в 53-м, количество бараков удесятерилось. Находились они за высоким забором, куда не заглядывала ни молодцеватая милиция, ни «скорая помощь». Там, по воспоминаниям старожилов, творилось страшное – мокрушничество, мордобой, повальный сифилис, детская анемия, кровохарканье, экзотические формы рахита. Осмеливались за этот забор наведываться только пассионарные медички с Пироговки – они сбивались для безопасности в стаи, набирали нехитрую снедь и отправлялись на полевую практику изучать невероятные разновидности патологий и уродств. Обо всем этом мне поведала Ирина Владимировна Воеводская – известный московский невропатолог, врач Рихтера, проработавшая на Пироговке лет тридцать. Она как раз и была среди этих отчаянных пятикурсниц, шаставших сюда за бесценными примерами для будущих научных работ.
Доктора, дипломированные, с осанкой и положением, из Первой градской, ежась проскальзывали мимо зловещего забора к лодочным причалам, до Крымского моста, а потом и по нему на ту сторону: идти было долго, и они вскладчину прикармливали лодочников.
Снос лачуг и исчезновение кунц-экспонатов произошло по-волшебному, в мгновение ока. Лихие солдатики с метлами или за рулем сверкающих поливальных машин зачистили будущий «Город верных» от всякой нечисти в трехдневный срок. На смену поливальным машинам заступили могутные водилы, известные по кинематографу тех лет, из грузовичков с шифоньерами, горками и трюмо. Смеющиеся молодые женщины в крупных бусах – ныне громоздкие лысые старухи с булькающими голосами – бодро руководили разгрузкой-погрузкой. За стремительным переездом наступала жаркая летняя пустота, и район выхолащивался. На Фрунзе оставались только гэкающие домработницы, проветривавшие на балконах от нафталина неподъемные шубы в пол – собольи или – у тех, кто попроще и мужья в замах, – норковые.
Но многие обитатели Фрунзы – дипломаты и разведчики – не появлялись на своих постоялых дворах и зимой. Исключительно их насморочные отпрыски, погоняемые крестьянского вида бабками, плелись в школу или из школы, с зачехленными скрипочками или свернутыми ватманскими листами.
Иногда подобно взрыву бомбы случалось ужасное: чья-то мать перерезáла вены от безысходной неверности мужа или выбрасывался с балкона безжалостно уволенный функционер. Обсуждать это во дворах было не принято. Услышав новость, пожимали плечами, спешили прочь. Говорили о ерунде. О парижах. Сдержанно, с привычно усталой интонацией. Вот Юлка Хрущева, Долматовский и дипломат Трояновский зацепились языками во дворе, говорят о мини, о новых моделях пежошек, о новых наследниках художника Леже.
Но времена прошли, и новая волна фрунзенских избранных накатила с новой силой: были Кагановичи – стали Абрамовичи, были писатели – стали актеры и танцовщики. Нынешний градоначальник, как и его предшественник, драит эти кварталы с особым рвением, холит и лелеет яблоневые сады, устанавливает космического совершенства туалетные кабины. А вдруг дама, вышедшая с крошечной шелковистой собачкой, захочет по нужде? Фрунза – один из самых дорогих районов Москвы, где живут по преимуществу самые московские сливки – за исключением случайно затесавшихся, типа меня, самозванцев. Формула сливок проста и воспроизведена много где, к примеру, в Переделкине: берете четверть интеллигенции, четверть воров в законе, четверть богачей и четверть «остатков былой роскоши», то есть наследничков, смешиваете, но не взбалтываете. Здесь именно так. В моем подъезде живут и солисты Большого театра, и вдова бывшего замминистра радиоэлектронной промышленности – весельчака, изобретателя, коллекционера джаза, в новые времена даже присевшего на пару лет, – этаж надо мной занимает азербайджанский князь с задушевной золотозубой мамашей, соседка дверь в дверь когда-то работала на местном телефонном узле, читай «в органах», а на последнем этаже, на всем целиком, огромным апартаментом владеет известный олигарх, благодаря которому в подъезде – мрамор и дубовая входная дверь ценой с маленький домик на Златых песках.
Но на руинах «Города верных» новые живут, как в старые времена. Узнавая, не узнают, чтобы не обеспокоить, не обнаружить человека перед не случающимися здесь случайными прохожими. Зачем пялиться на Наталью Фатееву, ежевечернее кормящую дворовых кошек, или аккуратно паркующихся Губенко с Болотовой с нескончаемыми дачными баулами в руках? Цискаридзе, Буре, Ананиашвили проскальзывают здесь незамеченными, потому что узнавать – вульгарно и не пристало человеку с достоинством и положением.
Новые богатые, мой сосед с последнего этажа, да и другие знают свое место. Двигаются бесшумно, уважительно, почти на цыпочках, за любую оплошность извиняясь перед соседями, какого бы вида эти соседи ни были. А кто его знает доподлинно, кто он будет и с кем дружен? Новые фрунзенцы чувствуют генным чутьем, что пришли на территорию, где еще живут тени тех, для кого «господин» не обращение, а формула приговора. Они раскланиваются с каждой швалью, с тем самым спившимся генеральским сынком, живущим с бомжами в своих хоромах на сданные бутылки, потому что черт их всех тут знает. Но участь сынков этих все-таки печальна. Быстренько хомутают их с печатью в паспорте и заселением профессиональные молодухи, через месяц-другой – глядишь, сынок-то уже обитатель отдаленного от Москвы сумасшедшего дома, и риэлторша, подружка молодухи, энергично презентует вычищенное элитное жилье новым владельцам. Излагает фрунзенский миф. Но только шепотом, шепотом.
С магазинами тут не густо. Да и владеют ими свои. Нередко увидишь милую кассиршу, жену владельца, выгуливающую своего пуделя. Бизнес тут стабильный, клиенты – жители окрестных домов, здравствуйте – до свидания, хотя в последнее время залезли сюда чужие сети – «Перекресток»-недоросток и «Мясновъ»-будь-таков. Не выживут они, думаю я. Чужакам здесь не место. Сила здесь свою крепость знает. Поэтому на Фрунзе и нет ни одного сетевого кафе, ни одного ночного клуба. Ти-ши-на. Новое сквозь этот гранит не растет. Неча.
Горизонт на Комсомольском не в счет, Комсомольский, как мы условились, пассионарная окраина Фрунзы. Если охота пройтись за дешевым рожном – так это во Дворец молодежи. Даже кинотеатр «Фитиль», некогда знаменитый, почти угас, потому что кинотеатр теперь не то что раньше, там должен быть попкорн и другой дивертисмент, а такой попсы Фрунза не стерпит. В мои школьные годы тут было престижно, многолюдно – не попасть. Показывали лучшие «Фитили» с советскими звездами и неподцензурных Микеланджело Антониони и Феллини. Помню, как в классе третьем меня и моего одноклассника Антошу провел на «Репетицию оркестра» по блату его отец – сын видного революционера Антон Владимирович Антонов-Овсеенко. Кстати, в старших классах Тонча доучивался в мидовском интернате, как и многие дети из этих мест.
Но кое-где «отдохнуть по-человечески» все-таки можно – поесть в отчаянии в пять утра или, напротив, привести иностранцев, ошарашить колоритом. Нет, конечно, ничего французского или итальянского тут искать не нужно, да и, как ни странно, русского тоже. Кабак «Хлестаков» на углу 3-й Фрунзенской с зайцами в сметане и чем-то в горшочках медленно отдает концы уже лет десять. Укореняется на Фрунзе только восточная нечисть: японский ресторан, один из самых дорогих в Москве, корейский на набережной и феерический азербайджанский на дебаркадере с грубой едой и варварским антуражем прямо напротив «Пентагона» (Генштаба). Начинался азербайджанский с маленького плотика, а теперь это трехэтажный фанерный дворец с люстрами из черного хрусталя и ослепительным танцем живота. Меню ресторана толщиной с Коран, не говорящие по-русски официанты в белых сорочках, взмыленные, снуют с дымящимися подносами в руках, а за окном дебаркадера – Москва-река, чайки, зимой вода замерзшая блестит на солнце, слепит, играет оттенками, летом дебаркадер чуть покачивается на волнах, баюкает. Тут же за стеклом – жаровни, дикие мужики с волосатыми руками кидают шматы алого мяса на раскаленную решетку. Это ресторан для своих, для настоящих мужчин и их сыновей, здесь мужчины кормят мальчиков свежим мясом, тут «кюшают» анонимные азербайджанские хозяева города, они разговаривают тихо и смеются в полсмешка. Без жен, без подружек, без суеты. Молча.
Недавно зашла к Данилычу. Хотелось на дачу купить настенную вешалку с коваными академическими крючками и строгой резьбой по красному дереву – советскую. Прошла мимо помпезной клумбы из георгин, что он разбил перед входом и заботливо поливал из вполне кинематографической леечки. Здесь же он гутарил с дворничихами, иногда и наливал им: шутка ли – поразузнать, не померла ли еще такая-то гранд-дама и что думают ее дети делать со всем этим барахлом. Но Данилыча, как и его магазинчика, не оказалось: замок, ремонт, гипсокартон. Неужели померли уже все и нет больше облупившихся сокровищ «Города верных»? А может, и он сам сошел вместе с последним своим клиентом? Тревожно. Зато на доме моем появилась-таки единственная мемориальная доска – поэту Евгению Ароновичу Долматовскому. Прошлое начало проступать сквозь стены и выходить на поверхность.
Назад: Парад Победы
Дальше: Ролан Быков Вышибленный зуб поставили на место