Майя Кучерская
Станция «Арбатская»
Ветер на «Ждановской» дул такой, что добивал до Арбата.
Мчался сквозь сумрачный зимний город, по Калининскому, нырял в улицу, вспыхивал серебром в троллейбусных рожках, летел мимо «Самоцветов» и «Охотника», обрушивался в проулок с серо-желтым зданием театра на углу и темнолицым дядькой в тулупе, стоявшим напротив. Обтекал грубые красные руки. Не замечая: на дощатом грязном ящике перед дядькой лежали, испуская северное сияние, освещая весь этот меркнущий зимний день… не замечая, чтó там.
Просвистывал сквозь высокую арку, влеплял шлепок гладенькому каменному ведру вверх дном, растущему здесь, чтоб повозка не билась о стену, с стародавних времен. Взлетал по вдавленным низким ступенькам подъезда, ударял в деревянную дверь со всей молодецкой дури. Не тут-то было. Обиженный щенячий взвыв, подхваченный стенами парадного, бессильно таял в бесконечной высоте под потолками.
Арбат стоял крепко, Арбат и был дом, крепость, с обжигающими наваристыми щами, шипящими на чугунной сковороде котлетами – растущими в миске горой, ешь скорей, остынет! Студнем, холодцом, капустой, пирогами, блинами (бабушка), рогаликами, сухариками, тортиком, блинчиками (Верочка), ледяной водой, бьющей из начищенного медного крана – только потом появилась колонка. С бесконечной добротой слов, рук – дед.
Он единственный разговаривал со мной подолгу, возвращался с работы светлым апрельским вечером, доставал из кармана черепаховый очешник – ну-ка, где мои очки? Щелкает упругая кнопка, а там – цветочки желтенькие вместо очков! В бархатной красной подкладке улегся набранный букетик. Тебе нарвал. Мать-и-мачеха. «Снег вон еще лежит», – строго вступает бабушка. А я нашел. На солнышке уже выросли. Для тебя. Меня? Я не могу поверить. Но все, что он делал, было для меня. Кораблик, складный, газетный, поплыл по Москве-реке, куда же он доплывет? До моря. Стишки – неведомые, детские, выкопанные невесть откуда, шуточки бережные. Шоколадки с неизменной девочкой в платочке. На тебя похожа, смотри.
Русский сероглазый крестьянин с мягким лицом потомственного интеллигента. Он приехал в Москву из деревни – однако знал всё, что нужно для жизни; например, что с ребенком важно разговаривать. Рассказывать ему не по книжкам про звезды на небе, что они вовсе не маленькие точки – громадные планеты, и свет их струится на землю много лет, и про воздух, почему он такой вкусный весной, и про наш город, как сначала он был весь в деревянных домиках по краям, каменный только в середке, а в одном таком, деревянном, жил раньше он, мой дедушка.
Однажды на дне бабушкиного чудесного ящика с пуговицами – всех оттенков и мастей, с тряпочной шляпкой и металлической, простушками и королевами, сверкающими драгоценными гранями, – обнаруживаются две медали, явно давным-давно здесь забытые, окутанные нитками, – с черно-оранжевым полосатым верхом. Что это? «Это дедовы, с войны». Так я узнаю, что дедушка воевал. Медали бабушка забирает и прячет – не место им все же среди пуговиц.
Но стоп-стоп. Кому первому воздать мне? С чего начать? Дедушка сам, помимо авторской воли, уже вырос на пороге, с цветочками, а дальше – кому? Надо бы бабушке, но сначала все же глазированным сыркам.
Дядька появлялся и исчезал на нашей улице напротив театра Вахтангова по своему таинственному графику, чаще его не было, но изредка он все-таки стоял. Нет, он нарочно ждал нас, пока мы с бабушкой вернемся. После «кружка» зайдем в «Диету» за хлебом, я («тымояпомощница») встану в очереди к прилавку, пока бабушка – в очереди в кассу, деловито двинемся дальше – картошка кончается, зайдем и за картошкой в пахнущий сухой землей овощной.
По дороге домой он подстережет нас – и выпрыгнет. В ушанке, с сырками в синей серебристой обертке, выложенными на деревянном не слишком чистом занозистом ребре ящика. Прибережет для нас ровно два. Отрежет на бабушкин вздох: «Последние!»
В магазинах глазированные сырки не продавались. Они прятались в прохладном тайном подвале огромной сырковой семьей. Никто не знал, где они живут. Только дядька. Взять сырки днем было невозможно, зато ближе к вечеру, едва первый сумрак касался земли, сырки – ничего не могли с собой поделать – засыпали, укладывались ровными рядами в коробке, дядька беззвучно прокрадывался к ним, похищал два-три и являлся.
«Кружком» называлась прогулка с Надеждой Сергевной, седенькой старушкой в бежевом пальто с желтым меховым воротником. Надежда Сергевна гуляла в овальном сквере (отсюда и «кружок»), окаймленном низкой узорчатой оградой, возле высокого строения – дедушка говорил, там делают мультики; много лет спустя, после ремонта и постановки креста, обнаружилось: это церковь! С другой стороны красовался особняк с неизменным милиционером в будочке (позже выяснилось: резиденция американского посла).
Надежда Сергевна совсем не похожа на воспитательниц. Во-первых, она старенькая, во-вторых, никогда не ругается, всегда называет меня по имени и разрешает делать всё. Только она немного глупая. Вот вам пример.
Как-то раз Ленка, моя подружка, приходит от врача и приносит на кружок ровную деревянную палочку с закругленьями на концах! Этой палочкой Ленке смотрели горло. Ленка говорит: только это не простая палочка, волшебная, знаешь? Но мне не дает. Даже подержать не дает! Я плачу. Дай, дай мне волшебную палочку! Надежда Сергевна уже торопится к нам. «Что ты, не плачь!» – и протягивает мне подобранную с земли веточку дерева: вот тебе волшебная палочка. Глупая Надежда Сергевна, какая ж это волшебная?
Но ссоры случаются редко; обычно мы живем мирно, играем в «колдунчики», море-волнуется, просто салки. Рисуем мелками лимонно-розовые домики и принцесс. Вырастим большие, будем играть в классики, как взрослые девочки-первоклассницы, которые иногда забегают на наш кружок и прыгают по квадратам.
На «Ждановской» вместо кружка – «садик».
Садик начинался с молока. Чашку теплого, противного молока вливала в меня мама еще дома – без этого было нельзя. В полусне я входила на кухню – возле высокого деревянного стульчика на столе уже высилась чашка. За молоком следовала новая неотвратимость – срочное укутывание. Носки скорее натягивай. Натягиваю шерстяные толстые носки (бабушка). Застегивайся быстрей! Я опаздываю на работу. Я сейчас опоздаю на работу. Если ты еще немного… я опоздаю на работу. Страшней этого ничего нет.
Верхняя, мам! Тугая, – подхныкиваю я. Мама торопливо запихивает пуговицу в петельку.
Мы спускаемся на лифте и выбегаем из дома. Ветер едва не сбивает с ног.
«Ждановская» – место вечной мерзлоты. Бесконечные пустыри, многоэтажки, вьюга. Всегда темно. Синеватые фонари только нагоняют холод. Идти невозможно.
Мама хватает меня под мышку, прижимает покрепче и несет – по пустырям между высоченных домов – в садик! За мамой прыгают санки.
В садике еще темно, даже воспитательница только пришла.
Мы соревнуемся с Димкой Гусевым. Кто первый сегодня? Кого первого родители донесут, дотащат, доволокут и убегут на работу? Обычно Димку – но иногда выигрываем и мы с мамой. Как я тогда ликую! Как торжествую, посрамленный Димка пытается быстрее перевести разговор на другое – да подумаешь, раз в жизни обогнала, зато завтра… И еще долго-долго никто не приходит. А мы идем в группу. Играть почему-то совсем не хочется.
Санки я оставляю на улице. Они с алюминиевой спинкой и аккуратным голубым матрасиком, сшитым бабушкой, присланным на наш Северный полюс с другого конца вселенной. Санки вечно кто-нибудь выпрашивает покататься; так и быть, приходится давать. Санки такой же красно-зеленой раскраски, но заметно старше, с планочками повытертей, еще у одного мальчика, Миши, не перепутать. У него нет матрасика, но и мой матрасик иногда интересно отвязать (предусмотрены веревочки), разложить в деревянном домике на садовской площадке. Кроватка. Нам со Светкой нравится. У меня тут другая подружка, настоящая, Светка Михалева, я ее очень люблю.
Садик – всегда. В нем Марина Викторовна, любимая, с голубыми веками, но часто болеет, и Галина Михайловна – злая. Бьет по попе непослушных детей. Громко кричит. В садике меня зовут только по фамилии, даже Марина Викторовна, и надо есть суп. Меня тошнит этим супом. Четыре дня подряд. Но суп побеждает. На пятый уже не рвет. Здесь я не золотце, не ласточка, не Маечка, не Маюша, здесь я нелепая, неловкая, самая длинная, выше всех… Кучерскáя. С вечно неправильным ударением. Кучерская, ешь быстрей, не болтай! Да нет же, нет, но я молчу, не поправляю никогда. Потому что если шумишь, Галина Михайловна берет вафельное полотенце, завязывает рот и ставит у шкафчика. Меня еще ни разу не ставила, но что я думаю, глядя на чей-то завязанный рот? «Какая дурацкая игра! Всё равно не поможет. Галина Михайловна – дура».
Полярная ночь длится вечно.
Главное, не забыть адрес: Самаркандский бульвар, дом номер. Квартира номер.
Здесь нет ни арки, ни каменного ведра вверх дном, ни черного хода, тем более нет сырков. Зато есть «универсам». По субботам мы ходим туда с мамой. Папа по субботам играет в хоккей с друзьями. Вернется вечером усталый, замороженный, ему очень захочется поужинать.
В универсаме не надо стоять в очереди, нужно взять железную корзинку и самому находить себе продукты. Из продуктов, правда, интересный только один – «Буратино». Сладкий, прозрачный, с пузыриками – мама почему-то не любит его покупать, говорит: я тебе компотик сварю. Как можно даже сравнивать! И одну бутылку я все же уговариваю ее купить. Из универсама мама с сумками идет домой, а я остаюсь гулять.
Во дворе высятся железные качели, карусель и разные лесенки, самая сложная – ракета с круглой дыркой посередине. Мальчишки забираются на самый верх и – о страх! – пролезают сквозь дырку внутрь, а потом еще как-то спускаются вниз, на землю! Непостижимо.
Но однажды папа – в тот выходной он, видно, не пошел на хоккей – спустился во двор и, видя, как я гляжу на быстро снующих по ракете мальчишек, спросил: «Хочешь тоже так?» «Папа, ты что?! Я так никогда не смогу». Папе многое приходится объяснять, он не все понимает про жизнь. Обычно он соглашается или шутит. Но тут папа меня не слушает: «Я тебе объясню, и ты сможешь».
Шаг за шагом папа проводит меня по этому пути, ступень за ступенькой, мы вместе забираемся на самый верх ракеты. Папа стоит снаружи, а мне говорит, как оказаться внутри. Мы стоим здесь одни, мальчишки, конечно, разбежались.
Так, переносишь ногу, тут держишься рукой, тут перехватываешь – и вот я уже внизу, прошла и спустилась! Папа меня провел. Второй раз он меня уже не держит, но если делать все правильно – вообще не страшно. Даже на самой высоте. Главное – крепко держаться руками. Смотрите, как я могу! Но никто не смотрит. Только папа одобрительно кивает. И уходит. Я бегу к другой лесенке, взлетаю вверх, прыгаю с визгом в сугроб – мне уже ничего не страшно. Валенки забиваются снегом, ноги леденеют, пора домой.
Лед, снег, зима кончались нежданно, каждый раз без предупреждения – и как отдергивали плотный морозный полог, а там… вместо холода, вьюги, тьмы… Огромная квартира, в ней всегда жарко.
Громадная кухня, на плите что-то бурлит, шипит, пахнет. В великанской кастрюле кипятится белье, его тыкают деревянной палкой. Вскипятят как следуют, повесят сюда же, на веревки, и сушится белье.
Все не так, как на «Ждановской», безалаберней, шире… вкусней. Здесь только две заповеди: накормить и согреть. Согреть и накормить. Замерзла? Руки – ледышки! Дай потру пяточки. Это, конечно, бабушка. Дедушка был добро, бабушка – тепло.
Глазки что-то блестят, ты не заболела? Спать пора, подушку тебе взбила! Грелку налила, положила под одеяло, из окон дует! Спи сколько влезет. Каждое движение хмурой девочки, а я мало улыбалась в детстве, каждое движение подхватывается и расшифровывается легко – я живу в жару, меня обнимают, ласкают, холят и спрашивают, чего я хочу еще.
Но я ничего не хочу, мне хорошо, потому что интересно. Здесь совсем не так, в этой арбатской квартире, даже дверей не одна, а две. Первая – входная, потом еще следующая, со стеклянным прямоугольным окошком. Между ними в простенке слева высятся полки, обитые клеенкой. На полках – банки, баночки, бутылочки и бутыли. В них плещется темное, густое. Есть у арбатской квартиры и второй выход, «черный ход» – но как ни искала, ничего черного я там не нашла – крашеные зеленые стены, легкая вонь. Бабушка через черный ход выносит мусорное ведро на помойку. С этой стороны тоже две двери. И простенок, но шире, он тоже забит, не вареньем, а инструментами, тазиком, ведрами. Это место зовут «кладовка». Первое просто – «между дверьми».
И подоконники на Арбате не ждановские – просторные, крепкие – хоть лежи, хоть сиди, упершись ногами в откосы. Один, в бабушкиной комнате, – мой домик. На нем расстелено одеяло и живет со мной кукла, вместе с одежкой – платьями, курточкой, сапогами, сшитыми, конечно, бабушкой. «Зингер» стоит тут же, как раз под окном, но сейчас швейная машинка висит вниз головой, снаружи она просто столик, накрытый серо-бирюзовым вязаным покрывальцем. С куклой по имени Таня я играю только на Арбате, она Верочкина «свадебная», объясняют мне, но я не понимаю, что это значит. Понимаю только, что однажды Верочка была невестой. Сейчас уже нет, и мужа у Верочки нет, но зачем ей муж, если она такая молодая? Почти подружка моя, хотя и считается «тетей». Она мамина сестра, но на маму, серьезную, всегда с заботой на лице, совсем не похожа.
Верочка – мое дерево, по ней можно карабкаться и лазить, висеть, и снова взбираться, обожаю лазить по Верочке!
Верочка водит меня в кафе-мороженое – там кладут в железную чашку на ножке не только шарики, но и печеньица – так чуднó! И в парк культуры меня первый раз в жизни ведет Верочка – катается со мной на колесе обозрения, каруселях и лодочке. Еще Верочка любит собак, собирает открытки с разными собаченциями и в конце концов исполняет мою давнюю мечту – покупает собаку. Точнее, получает в подарок. Белого шелковистого песика, с болонкой и пуделем в предках. Мы с ним еще поиграем в салки в длинном здешнем коридоре.
Коридор на Арбате и в самом деле бесконечный. Садись на привезенный папой из ГДР четырехколесный велосипед и катись. Из прихожей с соломкой, закрывавшей одежду, мимо внутренних коридорных дверей, пузатого шкафа и медной ванной с душем-крючком. Мама рассказывала мне: когда было голодно после войны, дедушка ездил на машине за едой в деревню, привез мешок картошки и живого петуха. Ярко-рыжего с черным хвостом. Петух сидел вот на этом крючке для душа, а по утрам кукарекал!
Когда-то мимо этой ванной ходил и сам Сергей Есенин. Поэт. Это когда говорят складно, как в песне. Бабушка читает на ночь его стихи про корову, очень грустные, у коровы выпали зубы, она совсем больная, а потом про няню, еще грустней, но там хотя бы есть избушка и «вечерний несказанный свет». Слова про свет бабушка произносит медленно, задумчивым голосом, и мне кажется, я чувствую его несказанность и тихий уют. Есенин приходил в гости к поэту Александровскому, который тоже жил когда-то в этой квартире – тогда здесь была коммуналка. Она и при мне еще немножко была, говорят, но я этого уже не помню. Для Александровского, в отличие от Есенина («в черном пальто, красивый»), у бабушки не находится доброго слова, только одно – «пьяница». Как напьется, давай чудить. Подушку ножом проткнет, пух по всей комнате, дверь распахивает, летит по всему коридору, кричит мне: «Нюрка, гляди, снег пошел!» Бабушка хмурилась, шуток поэта Александровского не одобряя и годы спустя.
Двор на Арбате тоже другой. Прямоугольник за низеньким каменным забором, по этому забору очень удобно ходить! Стиснутый со всех сторон домами, нашим, Андрюшки-Генкиным, неизвестным, без выхода во двор, и высоченным небоскребом со стеклами в облаках. На улицу Вахтангова нам выходить нельзя, в другие дворы тоже лучше не надо.
Мои главные арбатские товарищи – Андрюшка и Генка, дети алкоголиков дяди Толи и тети Тамары. Тамара ходит в болотном болоньевом пальто, волосы в пучке или хвостике. Она не очень красивая, конечно, и все же непонятно, почему она «алкоголик»? Почему бабушка говорит про нее с досадой «опять пьяная»? Тетя как тетя. Вот дядя Толя понятно – он вчера так и не дошел до дома, сел прямо на землю у подъезда. Сидел-сидел, а потом тетя Тамара вышла, подняла его и повела домой. Он изо всех сил на нее опирался и говорил что-то непонятное. А один раз дядя Толя даже лежал в нашем дворе, прямо на земле! – отвернувшись ото всех, лицом к небоскребу, может, разглядывал в нем облака? Мне хотелось смотреть и смотреть: как же так? Взрослый человек лежит на земле и не уходит? Но бабушка гнала меня от окна: что там смотреть? Напился. И морщилась так, что ясно было – все это только ужас и стыд.
Генка был старше меня на год, высокий, резкий и вредный, я пыталась играть с ним поменьше, больше играла с Андрюшей – он был и младше, и намного ниже меня, и просто добрей.
Чем-то напоминавшего бледного мальчика с картинки «Дети подземелья» в моей книжке, его звали к нам есть овсяную кашу. Эту склизкую серую гадость невозможно было проглотить ни ложки. Ну хорошо, за дедушку. За бабушку. Всё. Тогда-то и звали Андрюшу. Кричали прямо в окно, перегнувшись.
Он заходил. Скидывал свои разбойничьи избитые вдрызг ботинки, куртку непонятного цвета, послушно мыл мылом руки, садился за стол.
Перед ним ставили полную тарелку каши.
Господи! Как он ел. И ведь не то чтобы он торопился, захлебывался – нет. Он просто брал ложку, чуть нагибался – раз! И тарелка стояла точно вымытая. Хочешь добавки? Он хотел. Но после второй заглоченной порции без предупреждения поднимался, чуть набычась бормотал «спасибо», торопливо шел в коридор, кое-как завязывал шнурки, беззвучно, с явным облегчением уходил.
Меня поддразнивали – и я съедала еще несколько ложек. Как-то раз, впрочем, я даже попыталась Андрюху догнать, есть с ним наравне, забрасывать в рот кашу с такой же скоростью – это оказалось невозможно!
Однажды бабушка наконец не выдержала «смотреть, как Андрюша ходит», и откуда-то из запасов выдала ему «почти новые» ботинки – мои, которые я и правда толком не поносила, выросла. «Почти новые» вещи тогда, как известно, не выбрасывали, берегли. И ярко-голубые веселые ботиночки выпрыгнули из бабушкиного сундука в арбатский коридор. Андрюша смущенно улыбнулся, ботинки пришлись ему в самую пору, аккуратно завязал бантики и ушел счастливый. Хотя выглядело это немного странно: мальчишка в старенькой бесцветной курточке, таких же изношенных, утративших вид и цвет штанах – и сияющих голубых ботинках! Целый день Андрюха проходил в них и не отзывался на Генкины дразнилки. Но на следующее утро снова оказался в прежних, разбойничьих. Голубеньких ботиночек мы так больше и не увидели. На мой вопрос Андрюша только махнул рукой и ничего не ответил.
Играл с нами и Васька. Белокурый, кудрявый мальчик-ангел. Как страшно он кончит свои дни (путь профессионального вора, тюрьмы, ранняя смерть), тогда никому не могло привидеться и в самом жутком кошмаре.
Васька был младше меня на три года – малявка! я его едва замечала. Но наши бабушки дружили, и несколько раз я бывала у Васьки дома. Это была тоже расселенная коммуналка, в которой среди множества родных и близких Васьки – многоголосого женского царства – жил в светлой комнате в клетке зеленый говорящий попугай. Он действительно произносил хрипло и раскатисто «хороший мальчик», «привет», а если очень попросишь, то и «здравствуйте, товарищи».
Очень, очень большая в ширину, но при том коротенькая Васькина бабушка и моя знали друг друга «всю жизнь», обе жили в этом доме с юности.
Бабушка, хлопоча на кухне по хозяйству, зорко посматривала в окошко нашего первого этажа и, когда видела идущих через двор любимых соседей, кивала и махала им – заходите! И они заходили. «Я на минутку», говорила Васькина бабушка – и стояла в коридоре целую бесконечность, не раздеваясь и не соглашаясь попить чай. Моя бабушка закончила семь классов, Васькина работала профессором в институте, но говорить они могли часами. Про родных, про соседей, что «выкинули» там, а что там. На последнем этаже, четвертом, жила «спекулянтка» с ярко накрашенными вишневыми губами и фиолетовыми веками – Марина, она резко звонила в звонок и вынимала из блестящей сумки ценные вещи – финские сапоги, колготки, «кофточки». Ее главным клиентом была Верочка, которая Марине всегда радовалась, оживленно мерила принесенные сокровища и иногда даже что-то «брала».
А потом дедушка умер.
От третьего инфаркта, внезапно, лежа в больнице и уже собираясь выписываться, жарким июльским днем.
И изменился Арбат.
Все вроде бы шло по-прежнему – варенья, рогалики, холодец. Но без деда словно бы не осталось уже ничего кроме. Ласковой доброты, невидимо разлитой в воздухе, стало отчетливо меньше. И в самой квартире сделалось вдруг темней, или это просто деревья выросли во дворе?
Вскоре и мы переехали с «Ждановской» на Ленинский проспект, родителям очень нравилась наша новая квартира, а я – неожиданно – заскучала по старой. Там было три маленьких комнатки, здесь только две. О чем только родители думали?
Я сто раз потом бывала на Арбате, как и все, переживала его перерождение из живой улицы в глянцевую, ходила дивиться на хиппи, сидевших прямо на асфальте и что-то наигрывавших на гитаре, а потом привыкла и к такому Арбату. Без троллейбусов и «Зоомагазина», без «Охотника» и кафе-мороженого. Вскоре после смерти бабушки Верочка с Арбата переехала, продала квартиру давно подстерегавшему лакомый кусок предпринимателю, скупавшему в этом доме все квартиры, одну за одной, и переселилась поближе к нам, на Ленинский.
…Недавно с младшей дочкой мы побывали в театре Вахтангова. На мой вкус, спектакль был шумноват и аляповат, но дочке понравилось. Мы вышли из театра. Стоял пронзительно холодный солнечный ноябрьский день, дул ледяной ветер. Хотелось поскорее спрятаться в тепло, и мы побежали к машине. Но запаркована она была далеко от театра, совсем рядом с тем самым арбатским домом, возле «кружка». И я не выдержала, позвала дочку заглянуть на минутку во «двор, где прошло мое детство». Мы зашли.
Арка осталась прежней, но камень, которой берег стены от повозок, исчез.
Теплые окошки квартиры на первом этаже смотрели холодно, поблескивая стеклопакетами; прежнюю деревянную дверь сменила роскошная с безвкусной медной ручкой. Мне захотелось вдохнуть знакомого затхлого подъездного запаха, дочка дернула ручку – конечно, закрыто. Домофон. Набрать «17»?
Вдоль почужевших окон стояли машины – в нашем детстве они сюда никогда не заезжали. Да и не было их ни у кого. Двор тоже перестал быть двором, превратился в обнесенный высоким железным забором огородик – с пустующей сейчас овальной клумбой, газоном и ярко-розовой лавочкой для сотрудников компании, которая заселилась в бывший Генкин-Андрюшкин дом. Когда-то сверкавшие стекла небоскреба заметно потускнели.
– Где же вы играли? – удивляется дочка.
«Здесь», – показываю я и очень хочу рассказать ей всё, что знаю и помню про это место, – про ящик с перламутровыми пуговицами и двумя запутавшимися в нитках медалями, белокурого поэта в черном пальто и другого поэта, любившего играть в снег, про дедушку, бабушку, белого пушистого песика, петуха над ванной, про щедрые вкусные праздники и полки с вареньем, но почему-то не могу. Потом, потом как-нибудь, пусть подрастет немного или просто прочтет однажды этот рассказ.