Иван Цыбин
Москвич московского разлива. Малая Никитская
Я родился в Москве. Случилось это в день весеннего равноденствия 1969 года, увы, не у Грауэрмана на Арбате и не у Крупской на Миуссах, а в родильном отделении 67-й больницы, поскольку часть беременных женщин Краснопресненского района почему-то посылали увеличивать свои семьи аж на проспект Маршала Жукова.
Впрочем, я считаю местом своего рождения нашу квартиру № 155 в доме 16 по улице Качалова.
Да-да, в том самом доме, где много лет были знаменитые книжный магазин и аптека. Построенный в тридцатые годы, это был не просто многоквартирный дом – но кооператив «Кремлевский работник». Дед моей мамы, Леонид Федорович Лимчер, был в те годы врачом в Лечсанупре Кремля, а попросту говоря, в Кремлевской больнице, поэтому его с семьей из четырех человек приняли в число советских «пайщиков-небожителей». Так мои предки получили четырехкомнатную квартиру № 61 в этом доме – надо сказать, я в ней никогда не был.
Прадед в тридцатые годы трижды участвовал в арктических экспедициях Отто Юльевича Шмидта на кораблях «Седов», «Сибиряков» и «Литке» в качестве врача – а в четвертый поход на печально знаменитом «Челюскине» его не отпустили из Кремлевской больницы. В 37-м, когда в Лечсанупре Кремля шла практически полная замена персонала, главврач честно сказал Лимчеру в лицо, что претензий к нему не имеет, но вынужден просить его уйти. И тогда прадед перешел в Клинику лечебного питания, где и работал до смерти. Переживаний в его жизни было немало, сердце оказалось слабым, и в октябре 1952 года его не стало. Как ни ужасно это звучит, умер он вовремя – через месяц, в ноябре, раскрутили «дело врачей», ему наверняка светил арест.
К концу пятидесятых семья «выросла» до семи человек, и тогда решили, что бабушкиному брату с женой и маленьким сыном надо выделить свое жилье. Квартиру разменяли на две комнаты в коммуналке на Богдана Хмельницкого (теперь снова Маросейке) для бабушкиного брата с семьей и на очень скромную трешку в нашем же доме № 16 на Качалова для прабабушки, бабушки с мужем и моей, еще маленькой, мамы. Именно в этой самой трехкомнатной квартире № 155 я и появился на свет.
В моем далеком детстве квартира (общая площадь 53 м2) мне казалась совершенно огромной. К тому же в квартире нашей были некоторые особенности. Дом этот строился в середине тридцатых годов, в постконструктивистские архитектурные времена, и изначально в квартирах этого «кремлевского гнезда» не было… ванных! Вообще! Тогда жильцы многих новых московских домов мылись исключительно на кухне: уборная слишком мала для «водных процедур», а в комнатах корыто не поставишь. Поэтому когда мои родные в середине пятидесятых годов въехали в 155-ю квартиру, первым делом они сократили кухню. Поставили серьезную стену, сделали отдельный вход в ванную из коридора, а трехстворчатое кухонное окно поделили: две створки остались в кухне, а третья отошла к ванной, которая получилась весьма узкой и длинной, как кишка. Принимая душ, можно было отлично видеть всё, что происходило в кабинетах сотрудников 83-го отделения милиции, чьи окна точно смотрели через маленький садик в наши кухню, ванную и большую комнату. Бабушка не сильно жаловала товарищей в погонах, поэтому всё мое детство светлые занавески на этих окнах были задернуты. Забегая вперед, скажу, что недавно я приезжал во двор моего дома и ходил под своими родными окнами. Люди, что живут в нашей старой квартире, увы, ликвидировали окно в ванной, заложили его кирпичами – и теперь на всех этажах окна нормальные, и только на втором – обрезанное.
Между кухней и ванной был туалет. Впрочем, это теперь мы называем его туалетом, а в моем детстве, в моей Москве, небольшая комнатка с белым другом всегда именовалась исключительно уборной. Особенность нашего отхожего места заключалась в том, что над входом, на уровне двух метров, были сооружены антресоли, но без дверок. А вдоль стены шли стояки горячей и холодной воды, по которым было весьма удобно на эти антресоли забираться. Когда мне стукнуло лет восемь, я нашел в секретере пачку сигарет, оставшихся от деда, маминого отца. Юрий Никитич Емельянов, известный в сороковые— шестидесятые годы профессор Московского архитектурного института, был не только блестящим профессионалом, но и заядлым курильщиком, обожавшим прямо на лекциях в МАРХИ прикуривать одну сигарету от другой, а выкуренную тушить о подошву своих ботинок. Так вот, в восемь лет я нашел сигареты, оставшиеся от него, и, когда никого не было дома, взлетал по трубам на антресоли в уборной и пробовал курить. Почему именно там? Вентиляционная отдушина была аккурат на уровне моего рта и, когда я сидел на антресолях, свесив ноги вниз, прекрасно втягивала в себя все вонюче- летучие следы моего преступления, а унитаз с шумом и свистом поглощал окурки, навсегда уничтожая улики. Однажды там, на антресолях, я нашел три свечки – странного серо-зеленовато-коричневатого цвета, тонкие, опаленные. Сначала я их зажег. Когда они стали мягкими, стал лепить из них, как из пластилина, всякие фигурки, одну смешнее другой. Так они там и лежали. И всякий раз, когда я покуривал в вентиляцию, – фигурку лепил новую. А спустя много лет бабушка рассказала, что это были мои крестильные свечки! Она их спрятала в глубине антресолей, чтобы сохранить, – но не подумала, что внучок найдет их раньше, чем у него появятся вменяемые для понимания того, что такое крестины, мозги.
Когда мне исполнился год, бабушка (Ольга Леонидовна Емельянова, прекрасный архитектор, спроектировавшая, ко всему прочему, и знаменитый обезьяний питомник в Сухуме), которую я всегда называл просто «Буля» (сокращенно от слова «бабуля»), решила меня покрестить. Понимая, что 1970 год – не лучшее время для публичности подобной процедуры, что ее дочь, моя мама – кандидат в члены партии, а мои папа и дедушка вообще коммунисты и занимаются такой работой, о которой лучше помалкивать, Буля, по совету приятельницы, решила покрестить меня дома. Приглашенный священник пришел в обычном, светском костюме и с большим портфелем, в коем лежали ряса и все остальные атрибуты настоящего батюшки. Воду налили вместо купели в ванну – и в тайных, практически подпольных условиях меня обратили в православную веру. Все молитвы священник пел вполголоса, практически шепотом – чтобы не услышали ни соседи, ни «погонники» в отделении милиции напротив.
Только вот надежды на то, что вырастет из меня прилежный отрок, к сожалению, не оправдались. Третьеклассник покуривал, испоганил свечки и вообще иногда вел себя так, что стоило бы всыпать мальчику по полной. Но Буля меня обожала, я для нее был абсолютным светом в окошке, поэтому четко знал, как из бабушки выжать всё, что мне нужно.
Комнаты в квартире тоже имели свои премилые особенности. Все они были весьма маленького размера, а две из них отделяла от двора полукруглая наружная стена. Если взять ровно половину круга и поделить ее еще пополам – получатся две наши комнаты, в каждой из которых будет по две стены ровных с углом в 90 градусов и третья стенка в четверть круга, куда архитекторы еще и врезали по два окна! Вероятно, человека, никогда не видевшего ничего подобного, такая планировка и смогла бы удивить, но только не меня, выросшего в этих стенах. Вещами квартира была забита под завязку! В трех комнатках умещалась куча старинной мебели красного дерева, мамин рояль, всякие столики, бюро, комодики, а на длину всего коридора были сооружены стеллажи для огромной библиотеки. Из всего этого великолепия меня больше всего привлекали несколько предметов. Секретер с передней откидной частью, где я ставил эксперименты – брал бумагу и, сильно нажимая шариковой ручкой, писал печатными буквами какое-нибудь слово, а когда листок убирал – наслаждался тем, как написанное мною вдавилось в лакировку красного дерева. Пишущая машинка «Naumann», которая, кстати, великолепно печатает до сих пор! Я любил бренчать на рояле всякую белиберду, крутить ручку переключения каналов на телевизоре, щелкать клавишами радиолы, но больше всего млел я от содержимого одного шкафа, открывать который мне категорически запрещали. В шестидесятые годы Буля увлеклась домашними фото- и, главное, киносъемками! Благодаря ей у меня есть я в разном детском возрасте на фотографиях, слайдах и 8-миллиметровой кинопленке. Так вот в этом шкафу, кроме домашнего архива, стояли аж два кинопроектора! И только за огромные успехи и прилежное поведение Буля разрешала мне самому поставить у двери белый экран, вытащить кинопроектор, заправить пленку и показать фильм. Боже, какой в этом шкафу был запах! Смешанный аромат триацетатной киноленты разных производителей (не секрет, что наша пленка имела кислый запах, а импортная, типа ГДРовской «ORWO-COLOR», источала более благородное, приятное носу благоухание) был таким сильным, что им пропитался и новый шкаф, в котором теперь живет этот архив. И когда мне хочется вспомнить детство, я просто открываю дверцы и нюхаю этот, самый родной и дорогой для меня, запах…
Как я уже говорил, дом наш был не сильно простым, но к семидесятым годам многие жители свои квартиры уже обменяли, появились люди, никакого отношения к сотрудникам Кремля не имевшие, – но и они были весьма горды тем, что живут в этом доме. Гордость эта заканчивалась ровно там, где начинались разговоры о продуктах. Пищу для ума в здоровом теле можно было купить, просто спустившись вниз, – со стороны улицы Качалова в доме были знаменитый книжный магазин, где букинистический отдел славился на всю Москву, и аптека № 106 Мосгораптекоуправления, в которой, в том числе по рецептам, изготавливали лекарства, и эти порошки я в детстве при каждом удобном случае высыпал в унитаз. А вот еду купить поблизости было непросто. Мои родные ходили или на Суворовский (теперь Никитский) бульвар в новый дом, или в гастроном в высотке на площади Восстания. Но тяжелые сумки так далеко таскать мог не каждый, и в шестидесятых годах кремлевские ветераны нашего дома написали коллективное письмо в Моссовет с просьбой открыть поблизости продуктовый магазин. Послание было рассмотрено, но резолюция, наложенная кем-то из тогдашних московских управленцев, потрясла даже видавших виды партийных старожилов: «Директору гастронома высотного дома на площади Восстания. Организовать для жителей дома № 16 по улице Качалова выездную торговлю продуктами повседневного спроса». Вы будете смеяться, но указание это четко исполнялось потом многие годы! Каждое утро, кроме понедельника, к 10:00 из гастронома на Восстания, со страшным звоном и грохотом, через Садовое кольцо и по нашей улице Качалова, здоровая бабища по имени Тамара везла телегу, набитую всякими молочными продуктами! В тамбуре второй парадной, где поставили даже небольшой столик, Тамара раскладывала весь свой товар и на открытую створку входной двери вешала белый фартук. Он и был сигналом для жителей дома. Облик Тамары был прекрасен особенно зимой: на ее вечной «химии» сидела видавшая еще те виды норковая шапка с местами сильно истрепаной мездрой, на ногтях всегда (до сих пор не понимаю почему) был облупившийся лак чудовищно оранжевого цвета, а сами пальцы, пунцовые от холода, торчали из обрезанных перчаток. Завершали образ валенки с калошами и ватник. Хамкой, надо сказать, Тамара была отменной. «Пошел в жопу!» – самое ласковое словосочетание, которое наша молочница себе позволяла. В отличие от цены магазинной, у Тамары всё стоило на копейку дороже. Пакет молока – не 16, а 17 копеек, глазированный сырок – не 15, а 16. Тот, кто случайно попадал в наш двор и пытался спорить о цене, посылался беспощадно. «Ты что за … с горы? У меня для партийных ветеранов не хватает молока, а тут чужой му…к приперся!» – кричала Тамара, повергая в шок чужака. Много раз дворовые «пришельцы» писали на нее жалобы, но никто, кроме этой бабищи, не соглашался на такую тяжелую работу, и Тамара оставалась на своем месте. Приторговывала Тамара и из-под полы. Многим жителям дома она тайком от их же соседей приносила различный дефицит. Сырокопченые колбасы, индийский чай, гречу, знаменитый финский плавленый сыр, парную вырезку и много чего другого Тамара доставляла «своим» прямо в квартиры, за что в доме ее обожали и всегда оберегали, закрывая глаза на ее матерные чудачества. Изо дня в день, в жару, дождь, мороз она тащила за собой свою немазаную телегу, вывешивала белый фартук – и ручейки жителей нашего дома стекались к ее парадной.
Вот сейчас многие спросят меня: а дружу ли я с головой, называя подъезд московского дома парадной? Отвечу – дружу! Это сегодня почему-то в Москве все употребляют только одно слово – подъезд. Моя Буля, а она столичная штучка с самого своего детства, говорила всегда только «парадная». Или «парадное». «Ой, звонок на парадном!» – кричала она мне, что означало: «К нам пришли, срочно приведи себя в порядок». В старой Москве никогда не было подъездов. Они появились с потоками переселенцев и, увы, вытеснили наши милые парадные. Но так мне в голову въелось это слово, что до сих пор я говорю именно «парадная», а название «подъезд» мне кажется каким-то просторечно-деревенским и уж совершенно не московским.
Удивительно, но детей в доме было немного, а те мои сверстники, с которыми можно было гулять во дворе, как правило, много занимались и отпускались родителями весьма редко. Тем не менее у ребят нашего двора была одна хулиганская забава, которой мы предавались каждый год. Когда в конце октября – начале ноября проходил первый сильный снегопад, мы бросали все свои дела и мчались всей ребячьей ватагой к Никитским воротам, где стоит памятник русскому ученому Клименту Аркадьевичу Тимирязеву. Это сегодня я знаю, что автор монумента – блестящий скульптор Сергей Меркуров, а в детстве меня в этой статуе не устраивало всё – и какое-то, как мне казалось, фашистское имя Климент, и мантия, в которой высечен Тимирязев, и поза, которую приняли его руки, аккуратно сложенные одна в другую точно на самом причинном мужском месте. Поэтому мы играли в «снежного короля». Смысл прост – кто большее количество раз попадет снежком Тимирязеву точно под руки, как мы хвалились, «по яйцам», тот и король, тому во дворе всеобщее уважение и подчинение. Но была одна серьезная проблема: рядом с памятником на тротуаре, прямо перед проезжей частью, стояла будка гаишников. Эти многогранные стеклянные будки на одной опоре с железными ступеньками все называли исключительно «стакан», по аналогии с советским граненым творением Веры Мухиной. (Кстати, именно эта будка отлично снята у Эльдара Рязанова в фильме «Служебный роман».) Так вот, в этом стакане всегда сидел гаишник. И если он видел наши проделки, то непременно гонял малолетних хулиганов. Не могу похвастаться, что я много раз попадал «Тимирязеву по яйцам», но восторг от совершения чего-то запрещенного помню до сих пор!
Весной 1979 года, когда снег еще грязными кусками лежал на пожухлой, старой траве, я пошел гулять во двор дома № 10 нашей улицы Качалова. Там была неплохо оборудованная детская площадка, сзади вплотную примыкавшая к полукруглой галерее флигеля знаменитой усадьбы Долгоруких-Бобринских. Роскошный дом № 12 с прекрасным садом перед зданием великолепно знают все москвичи. В семидесятых в этой бывшей усадьбе располагалось, по-моему, Министерство печати РСФСР. Вдоволь наигравшись с какими-то ребятами на площадке (пацаны были не из нашего дома), мы увидели, что одно из окон в галерее особняка приоткрыто, а внутри стоят стеклянные витрины, в которых разложены… записные книжки, альбомы, плакаты и календари – с олимпийским мишкой, кольцами и надписью «Олимпиада-80»! (Видимо, образцы печатной продукции, выпущенной к предстоящей Олимпиаде-80.) Как можно было устоять?! Конечно, мы залезли внутрь и из витрин стали, извините, тырить добычу. В эту секунду открылась дверь и в галерею влетела бабулька-сторожиха. Опрометью мы выскочили через окно и побежали кто куда. Я обогнул детскую площадку, пробежал двор 10-го дома и свернул направо на Качалова. Когда бежал мимо ворот усадьбы, был схвачен за руку сторожихой, успевшей выскочить через парадный вход. Немедленно отдав ей всё, что было у меня в руках, я быстро залепетал: «У меня больше ничего нет, ничего, правда ничего». «А ну, пойдем к милиционеру!» – взревела бабулька и потащила меня к мостовой, поскольку напротив, через улицу было чье-то посольство и там всегда дежурил наряд. «За что? Я же всё отдал!» – заголосил я, и старуха сжалилась над ребенком, отпустила рукав моего коричневого пальтишки и, дав пинка под задницу, отчеканила: «Пошел домой, засранец!» Как я очутился в квартире – не помню. Единственное, что меня очень беспокоило в ту минуту: куда теперь спрятать от милиции, которая может прийти в любой момент (ведь ее окна были в 15 метрах от наших), тот самый трофей, что сторожиха не заметила в моем кармане? Поразмыслив, я отправил календарь на антресоли в уборной. Да, дорогой читатель, мне очень стыдно, но я-таки увел оттуда совершенно потрясающий (как мне тогда казалось) перекидной календарь на 1980 год. В отличие от обычных, напечатанных на обычной белой бумаге и с большим пустым полем для заметок в нижней части листочка, этот календарь был из приятной вощеной бумаги, великолепный серовато-голубоватый рисунок с полной олимпийской символикой на разных страницах… Я перелистывал его, и мне казалось, что я держу в руках самое дорогое, что у меня было и будет в жизни! Потом, когда уже и Олимпиада отгремела, и Фестиваль молодежи и студентов 1985 года остался позади, этот перекидной календарь всё стоял на письменном столе на даче и долго напоминал мне о том, как гадко я поступил.
Улицы Качалова, Герцена, Воровского, Щусева, Жолтовского, Алексея Толстого, Наташи Качуевской, Горького… Из всего этого многообразия названий теперь, увы, ничего не осталось. Даже площади Восстания и Маяковского переименовали. Хорошо это или плохо – я не знаю. По моим ощущениям – плохо, поскольку я вырос в тех, советских названиях и, когда с домов сдирали таблички, было чувство, что уничтожают мое детство. С другой стороны, хорошо, что улицам вернули их исторические названия. Единственное, что осталось со мной во все времена, – это Вспольный переулок. Мы по нему ходили с Булей гулять на Патриаршие пруды. Кстати, только году в 1990-м в какой-то газете я прочитал, что отныне Пионерским прудам возвращено историческое название – Патриаршие. Никто и никогда в нашей старой Москве семидесятых-восьмидесятых не называл эти пруды Пионерскими! Всегда все говорили исключительно «Патриаршие»! Гуляли мы на Патриках всегда очень интересно, потому что там было много детей и много места для беготни. С криками и визгами, стаей, мы неслись по дорожкам мимо скамеек с чинно сидящими пенсионерами, причем я помню, как одна из милых бабулек говорила почти басом какой-то девочке, что бегала вместе с нами: «Деточка! Ну ты же девочка!» Когда потом, спустя много лет, я услышал эту историю вновь – у меня отвалилась челюсть! Рассказывала мне ее моя средняя жена, а их пока у меня было три – старшая, средняя и младшая, – так вот средней моей жене та бабулька и говорила эти слова! А звали бабульку Фаина Георгиевна Раневская.
На Вспольном переулке была, да собственно, есть и сейчас одна из самых «крутых» и «пафосных» московских школ. 20-я спецшкола, нет, не для умственно отсталых, а наоборот, для умственно одаренных детей с непростыми родителями, всегда была пределом мечтаний многих москвичей. Какими только способами не пытались пристроить туда своих чад несчастные папаши и мамаши! Когда пришло время определять меня в первый класс, родители долго думали, что делать. Прописан я был на Качалова у Були, но большую часть времени жил с мамой и папой на улице Горького, где обитали предки моего отца. (Квартиру № 68 в большом, сталинском семиэтажном доме на углу с Васильевской улицей мой дедушка авиаконструктор Павел Цыбин получил в 1946 году, как только новостройку приняли в эксплуатацию.) После долгих колебаний решили, что в 20-ю школу я не пойду. Слишком много блатных детей, а это точно повлияет на мое воспитание. Поэтому отдали меня в другую спецшколу, № 22 на Большом Кондратьевском переулке около Тишинской площади. С Качалова можно было дойти до нее и пешком, но я категорически отказывался топать в «такую даль» и с удовольствием ездил на двух троллейбусах. На улице Герцена, теперь Большой Никитской, была остановка 5-го и 8-го маршрутов. На них я доезжал до зоопарка, пересаживался на 66-й и, добравшись по Большой Грузинской до Тишинки, приходил в школу. Я обожал жить на Качалова, 16 и вот так ездить на учебу, потому что в месте пересадки был не только зоопарк, но и детский кинотеатр «Баррикады», где показывали исключительно мультфильмы! Я зависал в нем на несколько сеансов подряд, чем доводил несчастную Булю, а то и маму, до сердечных приступов. Мобильных телефонов тогда не было, и понять, куда исчез ребенок, было невозможно. Мне круто влетало, но на следующий день повторялось то же самое и родители забирали меня от Були в квартиру на Горького, чтобы исключить из пути в школу транспорт, кино, животных и прочие соблазны.
В доме на улице Горького я тоже довольно весело проводил свободное время, лихо гуляя с приятелями по двору. Одним из любимых объектов для исследования, конечно, была помойка. Году в 1977-м в наших парадных стали менять лифты: вместо очаровательно грохочущих распашными дверями кабин стали устанавливать лифты с автоматическими створками. Естественно, все детали от старых подъемников оказались на нашей помойке. Я дико гордился тем, что вытащил прямо из-под носа дворника несколько пультов управления кабиной с кнопками нужных этажей, а также умыкнул две или три красных кнопки вызова лифта. Потом это «редчайшее добро» долго валялось на дачном чердаке, пока отец, уже в девяностых, его не выкинул.
В нашем доме на улице Горького жил легендарный человек – к сожалению, сегодня ни имя, ни прозвище его почти никому уже не известны. Михаил Николаевич Румянцев. Карандаш. Да-да, тот самый знаменитый советский клоун Карандаш, при появлении которого на манеже публика в цирке сразу приходила в экстаз. Дважды в день – утром и вечером – полноватый человечек маленького роста в темных очках выходил во двор, ведя на поводках трех черных скотч-терьеров. Много лет он выступал на манеже с собакой по кличке Клякса, отчего всех своих четвероногих именовал исключительно так, по названию гадкого чернильного пятна. Детей Карандаш не то что бы не любил – он их не-на-ви-дел! Как только мы ватагой проносились мимо него и Клякс, гаденькие усики клоуна вставали дыбом, из-за темных очков выплывали безумные глазки и что есть мочи, своим фирменным фальцетом, Карандаш орал на весь двор: «Пошли вон отсюда, гаденыши!» Мы только этого и ждали! Обежав детскую площадку, снова неслись ему навстречу, вызывая у Героя Социалистического труда уже истерические приступы крика, над которым мы дружно ржали, пытаясь увернуться от клоунской клюки. Среди нас не было ни одного, кому бы Карандаш не заехал несколько раз по заднице своей палкой. Нет, бил он не сильно, но с совершенно серьезным выражением лица. Ни разу не удалось рассмотреть на его физиономии хоть тень улыбки. Видимо, профессия накладывает отпечаток.
Ещё об одной достопримечательности нашего двора на Горького, 43 (теперь 1-й Тверской-Ямской, 13) я должен упомянуть. Это большая каменная, с огромными проемами, закрытыми черными решетками и металлической сеткой, будка вентиляционной шахты метро. Естественно, в детстве она манила нас, дворовых пацанов, как, наверное, манят женщин ювелирные украшения. Мы мечтали проникнуть внутрь, спуститься вниз и посмотреть на тоннели метро. Но увы, массивная железная, видимо, бронированная дверь была сделана на советь: сколько мы ни пытались взломать замки или ломами поддеть дверцу – всё было тщетно. Правда, пользу от этой будки мы всё же извлекали. Зимой от решеток вентиляции шел теплый воздух подземелья, и в морозы мы играли около будки, не боясь замерзнуть. С тех пор я обожаю запах креозота, которым тогда для консервации дерева пропитывали шпалы. Сегодня на железных дорогах, кстати, и в метро всё больше и больше используют не деревянные, а железобетонные шпалы и этот фантастический запах детства постепенно исчезает. А жаль. С ним было очень уютно, хотя ученые утверждают, что креозот вреден для здоровья.
Было в моем детстве и еще одно весьма знаковое московское место. С дедушкой, а он любил по выходным гулять по окрестностям улицы Горького, мы иногда шли вдоль Васильевской улицы мимо Дома кино и 10-го отделения милиции на Тишинский рынок – удивительное, совершенно старомосковское место, странным образом сохранявшее своё лицо в неизменном виде аж до конца девяностых годов. Дед обожал покупать там то квашеную капусту, то картошку, то ещё чего-нибудь вкусное. По периметру рынка стояли многочисленные деревянные одноэтажные домики с названиями, которые мне мало о чем говорили: «Комиссионный», «Прием вещей на комиссию» или «Рыболов-спортсмен». Какие такие вещи принимали и на какую комиссию, я не знал. Меня манили открытые уличные ряды, где под желтыми навесами, среди овощей и фруктов, молочниц и мясников обязательно стоял странного вида мужичок. И зимой, и летом он не снимал своего замызганного ватника, в мозолистых, вечно грязных руках держал папироску, а на его прилавке были выставлены СОКРОВИЩА!!! Расписные деревянные игрушки – матрешки, птички-свистульки, круглые коробочки, копилки в виде грибов с прорезью на шляпке для монеток и предмет моей страсти – разрисованный, покрытый лаком деревянный пистолет, «стрелявший» резиновой пробкой-затычкой (чтобы эта самая резинка не улетела сразу и навсегда, она была привязана к дулу пистолета веревочкой)! Как же я хотел такую игрушку! Но на все мои просьбы дедушка отвечал отказом и тащил меня покупать грецкие орехи, сушеный инжир, мед и прочую, по моему мнению, ерунду. Году в 1977-м, когда мне уже исполнилось восемь лет, мама попросила меня сходить на Тишинку и купить килограмма два картошки. Мелких денег у нее не оказалось, и мне была вручена настоящая десятка с настоятельным требованием, чтобы я купил только картошку, а сдачу, всю до копеечки, принес домой. Как я добежал до рынка – уже не помню. Сейчас мне кажется, что я там оказался через минуту после выхода со двора. Как только я увидел за прилавком знакомого мужичонку с папироской и расписными игрушками – я мгновенно забыл и о картошке, и о том, что должен принести матери сдачу. Не долго думая, на всю красную бумажку с портретом Ленина я накупил этих деревянных сокровищ. В общем, когда я предстал дома со всей этой рыночной добычей в руках, без денег, но с сияющей физиономией, мать мне всыпала по полной программе, но что самое страшное и унизительное – взяв за руку, потащила обратно на Тишинку. Я рыдал на всю Васильевскую улицу! Умолял вернуться домой, просил о пощаде, рассказывал, что именно о таких игрушках мечтал всю свою жизнь и она, жизнь моя, закончится в ту же секунду, когда мама лишит меня этих сокровищ. Не помогло ничто. Мать была непреклонна. Подойдя быстрой и уверенной походкой к замызганному мужчинке за прилавком, мама вывалила ему все мое богатство, немедленно потребовала вернуть деньги и пригрозила сдать его в 10-е отделение, если он не подчинится ее требованиям. К моему удивлению, мужик и глазом не моргнул. Забрал все игрушки и выдал матери 10 рублей. Видимо, это был не первый и не второй подобный случай. Конечно, мамуля была права, но я еще долго с грустью вспоминал те вещицы, особенно пестик с пулей-резинкой, хозяином которых я побыл так недолго.
После московской Олимпиады-80, в самом конце осени 1980-го, мы переехали. Две наши трехкомнатные квартиры на Горького и Качалова родители поменяли на большую пятикомнатную между «Динамо» и Савеловским вокзалом и однокомнатную для Були в Беляеве. Меня забрали из 22-й спецшколы и перевели в школу обычную, где меня поражала классная руководительница, «оштукатуривавшая» свое лицо так густо и ярко, а духами поливавшаяся так обильно, что, похоже, тратила на косметику и парфюм не только всю свою зарплату, но и деньги мужа.
Когда мы переехали, мне было почти двенадцать. Вот именно в тот момент и кончилось мое московское детство. Район, где мы поселились, я так и не полюбил, новую дурацкую школу вскоре стал прогуливать, а Москвы, которая мне так дорога, – с ее маленькими домиками и милыми двориками, с ее бабульками, сидящими на скамеечках у парадных, с неповторимым шармом и еле уловимым, но присущим только ей запахом, с ее рогатыми троллейбусами, тихо плывущими по Бульварному кольцу, – скоро вообще не стало. Мне действительно очень жаль, что больше не существует тот город моего детства. Нет, многие дома так и стоят, как стояли, на своих местах, есть и улицы, и такая же толчея в метро, на вокзалах, но я хожу по родной Москве, и не покидает меня ощущение того, что у города вынули душу. К моему великому сожалению, многие мои друзья и знакомые, москвичи кореннее некуда, уехали. Кто-то живет на даче, кто-то эмигрировал за границу, немало тех, кто перебрался в Петербург. Удивительно: два абсолютно разных города, две совершенно не похожие друг на друга столицы России, – но сегодня в Петербурге осталось гораздо больше московского, чем в самой Москве. Я много лет живу на оба города и, может быть, как никто другой это чувствую. Чувствую, как я стал стремиться в северную столицу, чтобы скорее ощутить себя среди людей, которые так похожи на тех, кто окружал меня в московском детстве, у которых те самые интересы, какие были у многих наших друзей и знакомых в той, старой Москве.
В семидесятых годах был снят чудесный художественный фильм «Отроки во Вселенной» (режиссер Ричард Викторов), где на одной из планет созвездия Кассиопеи власть захватили роботы-вершители и всех не согласных с их деяниями при помощи роботов-исполнителей подвергали процессу «осчастливливания». Сегодняшняя Москва мне напоминает именно этот сюжет – мой город пытаются принудительно «осчастливить». Только вот останется ли после этого хоть что-то от моей Москвы? Ответа на этот вопрос, похоже, никто не знает.