4
Для иностранца, впервые посещавшего США в 1927 году, самой бросающейся в глаза чертой было общее благополучие. Американцы первыми в мире стали жить в обстановке современного комфорта. В их домах повсюду красовались новые бытовые приборы – холодильники, радиоприемники, телефоны, электрические вентиляторы, электробритвы, – которые стали обычными для других стран только спустя поколение или позже. Из 26,8 миллиона домохозяйств страны, в 11 миллионах были фонографы, в 10 миллионах – автомобили, в 17,5 миллиона – телефоны. Каждый год в США устанавливалось больше новых телефонов (781 000 в 1926 году), чем было во всей Великобритании.
Сорок два процента всего, что производилось в мире, производилось в Соединенных Штатах. Там же снималось 80 процентов всех фильмов и выпускалось 85 процентов всех автомобилей. В одном Канзасе было больше автомобилей, чем во Франции. В эпоху, когда основным показателем национального благосостояния был золотой запас, США обладали половиной всего запаса планеты, то есть денег в стране было столько же, сколько во всех остальных странах, вместе взятых. Никакая другая страна в истории не развивалась настолько быстрыми темпами, а скорость, с какой она богатела с каждым днем, была поистине головокружительной. Рынок ценных бумаг, и без того находящийся на подъеме, в 1927 году увеличился на треть в ходе того, что позже Герберт Гувер назвал «оргией безумной спекуляции», но весной и летом 1927 года ни он, ни кто другой еще не испытывал по этому поводу ни малейшего беспокойства.
Америка, которую Чарльз Линдберг пересекал по воздуху в мае 1927 года, как и можно было ожидать, отличалась от той Америки, которую мы наблюдаем сегодня. Прежде всего, она была менее заселенной и явно более сельской. Общее население ее составляло 120 миллионов, то есть на каждые десять человек сегодня приходилось четыре человека тогда. Половина из этих 120 миллионов, по сравнению с 15 процентами в наше время, все еще проживала на фермах или в маленьких поселках и городках, поэтому чаша весов часто склонялась в пользу сельской местности.
Города же были, в целом, более компактными; они еще не обросли широкими кольцами пригородов, да и дорог между ними было мало. В 1927 году большинство перевозок, как пассажирских, так и грузовых, приходилось на долю железных дорог. Асфальтированные или покрытые бетоном дороги во многих местах были редкостью. Даже недавно построенное шоссе Линкольна, которое гордо именовалось первым трансконтинентальным шоссе в мире, было покрыто асфальтом на всем протяжении лишь от Нью-Йорка до Западной Айовы. Далее, от Айовы до Сан-Франциско, заасфальтированными были лишь половина участков. В Неваде оно вообще было «по большей части гипотетическим», выражаясь словами одного современника, без дорожной разметки и знаков, указывающих на его национальное значение. Тогда только начали появляться другие, менее протяженные автомобильные трассы, вроде шоссе Джефферсона или шоссе Дикси, но они были, скорее, любопытной новинкой, а не регулярным средством перемещения. Когда люди в то время представляли себе пассажирские перевозки будущего, то воображали полеты на аэропланах и гигантских дирижаблях между городами, а не поездки на автомобилях.
Вот почему Ортейг назначил приз за перелет через океан, а не за гонку на дорогах. По той же причине небоскребы оборудовались высокими мачтами – чтобы к ним можно было привязывать воздушные корабли. Конечно, это было крайне опасно – представьте себе только «Гинденбург», охваченный пламенем и падающий на Таймс-сквер – но тогда это почему-то не приходило в голову ни одному архитектору. Даже при обычной посадке дирижаблям того времени приходилось сбрасывать много балласта в виде воды, и вряд ли городским прохожим понравилось бы получать регулярную порцию душа с небес.
Альтернативой могли бы стать аэродромы на крышах небоскребов, предположительно со взлетно-посадочными полосами, перекинутыми с одного здания на другое. Один архитектор предложил конструкцию в виде гигантского стола, ножками которого служили четыре небоскреба. Газета «Нью-Йорк таймс» придумала более индивидуальное решение. «Вертолеты и гироскопы позволят людям приземляться и взлетать прямо с площадок, расположенных у их окон», – увлеченно описывала она будущее в своей передовице.
При этом не придавалось особого значения тому, что все эти планы были лишены какой бы то ни было практичности – с точки зрения инженерии, архитектуры, аэронавтики, финансирования, безопасности, строительных нормативов или любой другой точки зрения. Это была эпоха, в которой практические соображения уступали место вдохновенным мечтам. Автор популярного журнала «Сайенс энд инвеншн» уверенно предсказывал, что вскоре люди любого возраста будут путешествовать на моторизованных роликах, а известный архитектор Харви У. Корбетт утверждал, что небоскребы вскоре будут сооружаться высотой в несколько сотен этажей, и жители верхних этажей, проживающие над тучами, будут получать продукты по радио (правда, он так и не объяснил, как именно будет осуществляться передача материи по радио и почему он пришел к такому выводу). Родман Уонамейкер, владелец универмагов и спонсор полета Бэрда, профинансировал выставку в Нью-Йорке под названием «Титан-Сити», где город будущего изображался, как скопление величественных башен, соединенных между собой стеклянными пневматическими трубами, а люди перемещались между башнями либо по этим трубам, либо по самодвижущимся дорожкам. Каким бы ни представляли себе будущее разные мечтатели, все они соглашались с тем, что будущее это будет высокотехнологичным, причем Америка в нем будет играть ведущую роль.
Любопытно, что в своем настоящем американцы не были настолько уверены, как в своем будущем. Первая мировая война оставила после себя мир, который многие считали хрупким, испорченным и коррумпированным – даже те, кто, казалось бы, выигрывал от этой испорченности. Шел восьмой год Сухого закона, и всем было понятно, что эта затея закончилась полным провалом. Она превратила рядовых граждан в преступников и породила целый криминальный мир гангстеров с пистолетами-пулеметами Томпсона в руках. В 1927 году в Нью-Йорке было больше салунов, чем до принятия Сухого закона, и пьянство оставалось распространенным настолько широко, что говорили, будто мэр Берлина во время своего дружественного визита в Америку спросил мэра Нью-Йорка Джимми Уокера, когда же закон наконец вступит в действие. Страховая компания Metropolian в 1927 году сообщала, что по причинам, связанным с алкоголем, погибает больше людей, чем до закона.
Признаки морального разложения были заметны повсюду, даже на танцевальных площадках. В моду вошли танго, шимми и чарльстон с рваным ритмом и размашистыми движениями явно сексуального характера, что приводило в ужас представителей старшего поколения. Еще более откровенным был популярный танец «black bottom», подразумевавший прыжки вперед-назад и хлопки ниже спины – по той части тела, которой, по мнению строгих моралистов, вообще не должно было существовать, не говоря уже о том, чтобы выставлять ее на всеобщее обозрение. Даже вальс содержал некоторые элементы, делавшие его похожим на музыкальную эротическую прелюдию. Но хуже всего был джаз, общепризнанный синоним разврата и, по мнению многих, прямая дорога к наркотикам и беспорядочным половым связям. «Заключают ли в себе синкопы джаза понятие Греха?» – вопрошала статья в женском журнале «Ледис хоум джорнал», и тут же отвечала: «Да, заключают». В редакторской колонке журнала «Нью-Йорк америкэн» джаз был назван «патологической, раздражающей нервы и пробуждающей половое влечение музыкой». Многие с неудовольствием признавали, что среди других стран по числу разводов Америка уступает только Советскому Союзу. (Вдобавок Невада в 1927 году приняла закон, согласно которому развестись мог кто угодно, прожив в этом штате всего три месяца, поэтому в последующие годы Невада стала весьма популярной среди сторонников быстрых разводов.)
Особенное возмущение моралистов вызывали девушки и молодые женщины, которые курили, выпивали, ярко красились, коротко стриглись и носили платья выше колена вызывающих расцветок. В среднем количество ткани, необходимое для пошива одного платья, по некоторым расчетам сократилось с двадцати ярдов в довоенную эпоху до всего лишь семи ярдов в послевоенную. За женщиной передовых взглядов и раскрепощенного образа жизни укоренилось название «флэппер» (flapper, буквально «хлопушка»); считается, что это слово британского происхождения, которое изначально, в девятнадцатом веке, обозначало проститутку. Утверждали также, что оно пошло от наименования неоперившегося птенца, который только «хлопает» своими крылышками; любопытно, что в английском сленге сохранилось другое название проститутки – «птичка» (bird).
Кинематограф ловко эксплуатировал увлечения публики, а то и искусно подогревал их, снимая фильмы с весьма пикантным содержанием. На рекламном плакате к одной из таких лент зрителям обещали показать «джазовых красоток, ванны с шампанским, ночные кутежи, любовные ласки при свете зари, и все это заканчивается потрясающей кульминацией, от которой у вас отвиснет челюсть». В другом фильме фигурировали «объятия, игры, белые поцелуи, красные поцелуи, охочие до наслаждений дочери и жаждущие сенсаций мамаши». Нетрудно было проследить связь между свободными нравами «современной женщины» и преступным умыслом Рут Снайдер. В газетах часто упоминали о том, что до убийства миссис Снайдер любила посещать именно такие «горячие» фильмы.
В отчаянии законодатели пытались насадить добродетель административным порядком. В Ошкоше, штат Висконсин, согласно местному закону танцорам запрещалось смотреть в глаза друг другу. В Юте законодательное собрание штата предложило отправлять женщин в тюрьму – именно сажать за решетку, а не отделываться штрафом, – если они выходили на улицу в платье выше колен на три дюйма. В Сиэтле некая общественная организация под названием «Лига чистых книг» даже попыталась запретить рассказы путешественника Ричарда Халлибертона на том основании, что они «пропагандируют бродяжничество». Правила и постановления о нормах морали появлялись по всей стране как грибы после дождя, и, как и в случае с самим сухим законом, повсюду игнорировались. Для настроенных консервативно членов общества это была эпоха отчаяния.
Поэтому когда на Лонг-Айленде совершил посадку «Дух Сент-Луиса» и из него вышел молодой человек, который, как казалось, служил самим воплощением добродетели, скромности и чести, то многие обыватели обратили на него взор, преисполненный надежды.
До той поры Линдберга считали «далеким и неопределенным соперником», как позже выразился Кларенс Чемберлин. Многие авиаторы даже не слышали о нем. Но он быстро стал фаворитом публики. Как писал репортер «Нью-Йорк таймс» всего через сутки после его появления: «Линдберг покорил сердца ньюйоркцев своей застенчивой улыбкой, неукротимой отвагой и дерзким перелетом с тихоокеанского побережья». На аэродром стекались огромные толпы, чтобы хотя бы краем глаза посмотреть на человека, которого газеты называли (к его собственному раздражению) «Счастливчиком Линди». В воскресенье после его приземления у аэродрома Кертисса собралось около тридцати тысяч человек, которые наблюдали, как Линдберг разговаривает со своими механиками и осматривает самолет. Многие взобрались на крышу небольшой малярной мастерской рядом с ангаром, в котором стоял «Дух Сент-Луиса», в результате чего крыша сарая обрушилась; к счастью, никто серьезно не пострадал.
Что и говорить, романтики на двух главных аэродромах Лонг-Айленда – на аэродроме Рузвельта и аэродроме Кертисса с более скромными размерами – было маловато. Они располагались в скучной полуиндустриальной зоне, где заводы и склады чередовались с фермерскими хозяйствами и безликими пригородными застройками. Сами аэродромы выполняли исключительно утилитарную функцию. Их ангары и вспомогательные помещения были грубыми и неокрашенными. Самолеты парковались прямо на земляных площадках, покрытых кочками и бурыми лужами. За несколько дождливых недель тропинки вокруг зданий превратились в непролазное грязное месиво.
Правда, аэродром Рузвельта выглядел получше, потому что Родман Уонамейкер не пожалел денег, чтобы разровнять и привести в порядок взлетную полосу после ужасной катастрофы с самолетом Рене Фонка восемью месяцами ранее. Это была единственная взлетная полоса во всем Нью-Йорке, с которой мог бы подняться в воздух самолет для перелета через Атлантику; и это могло стать проблемой для других авиаторов, поскольку Уонамейкер арендовал аэродром исключительно для Бэрда. Но Бэрд настоял на том, чтобы им пользовались и другие. К чести Бэрда будет сказано, он вообще много помогал своим соперникам – например, делился с ними частными сообщениями о погоде. Он же первым поприветствовал Линдберга в его ангаре на аэродроме Кертисса и пожелал ему удачи. Правда, тогда считалось, что у Бэрда больше всего шансов на успех, а Линдберг просто никому не известный любитель, поэтому Бэрд мог позволить себе такую щедрость.
Несмотря на внимание, с каким публика встретила Линдберга, большинство других авиаторов и члены их экипажей оценивали шансы этого «выскочки» весьма скромно. Бернт Балхен, один из представителей команды Бэрда, в своих мемуарах вспоминал, что они не считали Линдберга за своего. Президент Американского общества содействия авиации искренно признался, что не думает, будто Линдбергу что-то светит. Впрочем, как и остальным пилотам.
По сравнению с широкой кампанией Бэрда подготовка Линдберга и в самом деле не впечатляла. Бэрду помогало целых сорок человек – среди них механики, телеграфисты, даже повара, обслуживающие общий стол. У Линдберга же в Нью-Йорке поначалу вообще не было помощников. Его спонсоры отправили из Сент-Луиса молодого человека по имени Джордж Стампф, не имевшего никакого опыта в летном деле, в надежде, что он сможет хотя бы выполнять мелкие поручения. Компания Wright Corporation предоставила двух механиков (она в собственных же интересах предоставляла их всем экипажам, которые использовали их двигатели), а также выделила специалиста по связям с общественностью Ричарда Блайта. Но компания считала Линдберга настолько темной лошадкой, что им обоим пришлось делить один номер в отеле «Гарден-Сити». За исключением этого Линдбергу во всем остальном приходилось полагаться на свои собственные силы. Бэрд на свою подготовку по самым скромным оценкам потратил 500 000 долларов. Общие расходы Линдберга – на самолет, топливо, провизию, проживание и все остальное – не превысили 13 500 долларов.
Бэрд был слишком хорошо воспитан, чтобы произносить вслух то, что думал, но наверняка его поразил внешний вид Линдберга. Перед ним стоял, по сути, неопытный мальчишка. На его самолете не было радио, он был оборудован всего лишь одним двигателем (сам Бэрд настаивал на трех) и построен компанией, о которой никто ничего не знал. Линдберг не собирался брать с собой спасательную лодку и дополнительное снаряжение. Но, что самое удивительное, он намеревался вылететь в одиночку, а это означало, что он должен был на протяжении полутора суток управлять нестабильным самолетом при плохой погоде и затрудненной видимости, без ориентиров, да еще при помощи четырнадцати клапанов регулировать подачу топлива из пяти разных баков, соблюдая равновесие. Если ему нужно будет определить свое местоположение, то ему придется расстилать карту на коленях, зажимая между ними рычаг, а ночью еще и светить на нее фонариком, держа его в зубах. Такой перелет – непростая задача даже для трех членов экипажа, не говоря уж об одном! Любой, кто был знаком с авиацией, понимал, что это настоящее сумасшествие.
Некоторые репортеры пытались отговорить Линдберга от его затеи, но безуспешно.
– Он отказывается прислушиваться к голосу разума! – пожаловался один из них Балхену. – Это просто упрямый болван.
Атмосфера на аэродромах, как позже вспоминал Линдберг в своей автобиографии «Дух Сент-Луиса», определенно накалялась. Прошло всего две недели с трагического крушения Дэвиса и Вустера в Виргинии, и менее недели с тех пор, как пропали Нунжессер и Коли. Майрон Херрик, посол США в Париже, публично заявил, что пока что не советует американским авиаторам прилетать во Францию. Но плохая погода и так заставляла всех сидеть на земле. Оставалось только ждать.
Помимо общих забот Линдберга тяготило внимание прессы. Журналисты засыпали его вопросами, не имеющими ни малейшего отношения к полету – есть ли у него девушка? Танцует ли он? Эти вопросы его смущали, и он находил их чересчур личными. Фотографы же недоумевали, почему он не хочет позировать для снимков во время отдыха или совместного времяпрепровождения с механиками или другими авиаторами. Они всего лишь хотели показать его обычным человеком. Однажды двое журналистов пробрались в его номер в отеле «Гарден-Сити», надеясь застать его за бритьем или за каким-нибудь повседневным занятием, которое покажет, что он нормальный парень, достойный симпатии.
14 мая из Детройта приехала мать Чарльза, чтобы пожелать ему удачного перелета. Сын и мать нехотя позировали для снимков и стояли рядом как незнакомцы, которых только что представили друг другу. Миссис Линдберг напрочь отказывалась целоваться или обниматься со своим сыном, объясняя, что они принадлежат к «сдержанной нордической расе», что в ее случае было неправдой. Она всего лишь слегка похлопала своего сына по плечу и сказала: «Удачи, Чарльз», а потом добавила: «И до свидания». Такая скромность нисколько не смутила газету «Ивнинг график», и для своих читателей она напечатала «композографию», на которой головы Чарльза и его матери были приставлены к телам более эмоциональных моделей – правда, никакой редактор не смог изменить странное, почти отсутствующее выражение глаз матери и сына.
Газеты наперебой сообщали о готовности вылететь всех трех американских экипажей – Линдберга на «Духе Сент-Луиса», Бэрда на «Америке» и Чемберлина и Акосты на «Колумбии» Белланки, поэтому публика ожидала, что все они вылетят сразу же, как небо очистится и засияет солнце. Все надеялись на захватывающую гонку с тремя участниками. Но ни Линдберг, ни весь остальной мир не знали, что в двух других лагерях дела обстоят далеко не так гладко. Бэрд, похоже, не слишком горел желанием вылететь в Париж, что было довольно странно. Он бесконечно проверял и перепроверял все механизмы и детали самолета, к удивлению своей команды и к раздражению Тони Фоккера, беспокойного конструктора машины. «Мне казалось, он хватался за любой повод отложить полет, – вспоминал Фоккер в своей автобиографии четыре года спустя. – Я даже начал сомневаться в том, что Бэрд действительно хочет пересекать Атлантику». Ко всеобщему удивлению, Бэрд назначил официальное мероприятие – с речами и срывом покровов с самолета – на субботу 21 мая, а это означало, что он еще неделю останется на месте, даже если погода позволит подняться в небо раньше.
В лагере «Колумбии» дела обстояли еще хуже, и все из-за капризного и непостоянного нрава Чарльза А. Левина. Он был сыном утильщика и сам сколотил состояние после Первой мировой войны, скупая и продавая снарядные гильзы, ценившиеся из-за латуни. Когда он заинтересовался авиацией, то его даже прозвали «Летающим старьевщиком». В 1927 году его состояние оценивалось в 5 миллионов долларов, хотя многим, кто видел его скромный дом у гавани Бель-Харбор на полуострове Рокавей, в наименее престижном районе Лонг-Айленда, это казалось преувеличением.
Левин был лысым, сварливым, грузным мужчиной ростом около пяти футов шести дюймов. Он одевался как гангстер – двубортный костюм в полоску и широкополая шляпа. Глаза его вечно бегали из стороны в сторону, словно в поисках любой возможности поживиться. Улыбка его смахивала, скорее, на гримасу. Удивительно, что он только незадолго до этого отметил свое тридцатилетие.
Двумя самыми главными недостатками Левина были патологическая неспособность вести честный разговор – иногда он, казалось, врал просто из-за любви ко лжи – и столь же патологическое неумение отличать легальную деятельность от нелегальной. Он часто обманывал своих деловых партнеров или бросал их в неподходящий момент. Как следствие, ему постоянно приходилось являться в суд. Именно темные махинации подвели его и на этот раз.
Все началось с того, что он невзлюбил своего главного пилота, Кларенса Чемберлина. Трудно сказать почему, поскольку Чемберлин был вполне приятным и достойным уважения человеком, да к тому же и первоклассным летчиком. Ему просто недоставало энтузиазма и огонька в глазах. Самой яркой его чертой была одежда. Он отдавал предпочтение галстукам кричащих расцветок, носкам с ромбиками и широченным галифе, но в остальных отношениях походил на усталого пенсионера.
Левина раздражала меланхоличность Чемберлина, и он хотел заменить его на другого пилота. «Он хотел избавиться от меня, потому что я не походил на «героя фильмов» и со мной не получилось бы хороших кадров в финале», – без особой обиды вспоминал Чемберлин в своей автобиографии.
Не обращая внимания на возражения Джузеппе Белланки, которому очень нравился Чемберлин, Левин выбрал на роль главного пилота Ллойда Бертро, более компанейского здоровяка. Надо сказать, что Бертро тоже был хорошим пилотом и к тому же бесстрашным. Еще в детстве, в Калифорнии, он соорудил свой первый планер и испытал его, прыгнув с утеса над морем. К счастью, испытание закончилось благополучно. Самым впечатляющим его трюком было бракосочетание в воздухе, за штурвалом самолета, с испуганным пастором и покорной невестой в роли пассажиров. Такие подвиги как раз и делали его привлекательным в глазах Левина.
Но с приходом Бертро в экипаже «Колумбии», если считать еще и Берта Акосту, стало три летчика, а это было больше, чем мог вместить аэроплан. Левин вызвал к себе Акосту с Чемберлином и сказал, что пока еще не решил, кого поставит вторым пилотом в помощь Бертро для перелета в Париж. Сделать выбор он намеревался с помощью монетки утром перед полетом. Акоста долго смотрел на него в удивлении, а потом пересек поле и присоединился к команде Бэрда. Бертро же заявил, что ни в коем случае не потерпит рядом с собой Чемберлина и назначит своего собственного помощника. В ответ на это Белланка заявил, что не разрешит поднять свой самолет в воздух без Чемберлина на борту.
В 1927 году Джузеппе Белланке, невысокому (ростом всего лишь в пять футов и один дюйм), скромному и добродушному человеку, был сорок один год, то есть он был старше почти всех, кто принимал участие в подготовке к перелету через Атлантику. Он вырос на Сицилии, в семье мельника, и изучал инженерное дело в Миланском техническом институте, где увлекся авиацией. В 1911 году Белланка эмигрировал в Америку вместе со своей большой семьей – родителями и восемью братьями и сестрами, – которая поселилась в Бруклине. В подвале их нового дома он построил аэроплан. Потом он сам научился летать, начав с небольших отрывов от земли и постепенно увеличивая время полета.
Белланка был блестящим, новаторским конструктором. Он одним из первых в мире начал устанавливать на свои самолеты моторы с воздушным охлаждением, закрывать кабину (конечно, не для удобства пилота и пассажиров, а для повышения аэродинамики) и придавать всем внешним деталям обтекаемую форму. Подпорки в конструкции Белланки не просто поддерживали крылья, они способствовали вертикальной тяге, или, по меньшей мере, уменьшали силу сопротивления. Как следствие, самолет Белланки был, пожалуй, лучшим в мире для своего размера.
К сожалению, бизнесмен из Белланки был никудышный, и он постоянно испытывал недостаток средств. Какое-то время он работал на компанию «Райт корпорейшн», но потом компания решила свернуть конструкторскую деятельность и сосредоточиться на двигателях, и при этом – по всей видимости, к ужасу самого Белланки – продала столь обожаемый им самолет Чарльзу Левину. Поскольку этот самолет был единственным существующим созданием его гения, Белланке пришлось перейти к Левину вместе с самолетом. Так началась его непродолжительная и крайне неудачная связь с сомнительным дельцом.
Все члены команды Левина постоянно ссорились между собой. Левин настаивал на том, чтобы установить в самолете рацию, не для безопасности, а чтобы авиаторы могли отсылать сообщения проходящим судам, которые он потом мог бы продавать газетчикам. Для облегчения связи Левин предложил следовать маршрутом, обычным для морских сообщений, а не по дуге большого круга, что только добавляло риска. Белланка, обычно сдержанный, яростно сопротивлялся. Он утверждал, что рация увеличит нагрузку, повысит опасность пожара и может оказаться помехой для компаса. В любом случае летчики будут слишком заняты управлением, чтобы в красках описывать свои впечатления от полета для газет. По меньшей мере четырежды Левин приказывал механикам установить рацию, и каждый раз Белланка приказывал снять ее – каждый раз Левину это стоило 75 долларов, и каждый раз он впадал в бешенство.
Незадолго до запланированного дня вылета Левин ухудшил ситуацию, предоставив Бертро и Чемберлину контракты для подписи. Несколько недель он обещал им выплатить половину доходов от перелета и щедрую страховку на случай гибели, которую должны были получить их жены. Но в представленном им документе ничего этого не было. В нем было написано, что Левин получает все деньги и что в течение года, последующего за перелетом, они должны передать ему все права на управление всеми мероприятиями. Он собирался сам организовывать выступления, устраивать представления, договариваться о съемках в фильмах и всячески эксплуатировать их достижение. За это он обязался выплачивать им 150 долларов в неделю, а также неуказанные нерегулярные «премии» по своему усмотрению. Когда его спросили о страховке, Левин сказал, что подумает об этом после того, как Бертро и Чемберлин подпишут контракт. И в тот же самый день, когда он сообщил Бертро и Чемберлину, что забирает у них все деньги, он объявил журналистам, что «каждая монета из призовых денег достанется пилотам “Колумбии”».
Бертро, уставший от двуличия Левина и его бесконечных уверток, обратился к юристу Кларенсу Натту, и тот помог ему составить требование о запрете на любой вылет самолета от имени Левина, пока не будет решен вопрос страховки и более справедливых выплат. Судебное разбирательство было назначено на 20 мая (на дату, которая окажется судьбоносной для всех участников трансатлантической гонки). Словно доказывая, что нет предела его непредсказуемости, Левин заявил, что готов выплатить Линдбергу 25 000 долларов, чтобы тот сопроводил его в Париж. Линдберг вежливо напомнил о том, что в его самолете нет места для пассажира.
В результате Линдберг оказался предоставленным сам себе, по крайней мере до конца недели, если только позволит погода. Постепенно и другие переставали сомневаться в его успехе. Проработав под началом Линдберга неделю, Эдвард Маллиган, один из приписанных к нему механиков, подбежал к коллеге и радостно крикнул: «Говорю тебе, Джо, этот парень победит! Точно победит!»