Книга: Жизнь - вечная. Рассказы о святых и верующих
Назад: Совесть — дело деликатное…
Дальше: Примечания

Смерть гения

Опять повторяю: лучшие наши писатели стремились к Богу, хотя теперь как-то забыли об этом; студенчество сейчас ничего не читает и не имеет понятия ни о Шекспире, ни о Пушкине. А эти писатели могли бы поднять их от будничной серой обыденной жизни и привести к Богу.
Преподобный Варсонофий Оптинский

 

…Стих Пушкина заставляет сердце наше расширяться, сладостно трепетать и воспроизводить в нашей памяти и в нашем чувстве все доброе, все возвышенное, когда-либо пережитое нами.
Митрополит Антоний (Храповицкий)

 

Миф о жене Пушкина как о бездушной красавице, погубившей в расцвете таланта величайшего русского поэта, оказался дорог многим поколениям исследователей, а вслед за ними — миллионам читающей публики… Здравый смысл в ее оценке был потерян давно. Отчего вольно или невольно многие уязвляются мыслью: из-за Натали поэт стрелялся и погиб! Если б не она…
Если б не она… Сам Пушкин признавался жене: «Я должен был на тебе жениться, потому что всю жизнь был бы без тебя несчастлив». Стоит удивляться тому, как Пушкин чутьем гения разглядел свое «счастье» в шестнадцатилетней девушке, почти девочке, каким-то шестым чувством узрел в ней редкостное сочетание красоты внешней и красоты внутренней. Одна из самых мудрых друзей уже известного поэта, Е. А. Карамзина, поздравила Пушкина с женитьбой так: «Я повторяю свои пожелания, вернее сказать, надежду, чтобы ваша жизнь стала столь же радостной и спокойной, насколько до сих пор она была бурной и мрачной, чтобы нежный и прекрасный друг, которого вы себе избрали, оказался вашим ангелом-хранителем, чтобы ваше сердце, всегда такое доброе, очистилось под влиянием вашей молодой супруги…»
Через три с половиной года после женитьбы, Пушкин писал теще, Наталии Ивановне: «Поздравляю Вас со днем 26 августа; и сердечно благодарю Вас за 27-е. Жена моя прелесть, и чем доле я с ней живу, тем более люблю это милое, кроткое, чистое, доброе создание, которого я ничем не заслужил перед Богом».
Судьба с самого младенчества нещадно испытывала ее. Имея родовитых и богатейших предков (среди них были и миллионер Афанасий Гончаров, и Строгановы, и лифляндские бароны), Натали познала такую нужду, когда «в доме нет щепотки чаю». Послушная религиозной матери, в обстановке постоянной борьбы с нуждой, страдая от выходок психически больного отца, девушка училась сострадать, ценить ближних и много молиться. «Я была бы в отчаянии, если бы кто-нибудь мог считать себя несчастным из-за меня», — говорила она впоследствии. Христианская любовь к ближним была главным ее Божиим даром, как поэтический гений — даром Пушкина. Александра Арапова, дочь Н. Н. Пушкиной-Ланской, в своих воспоминаниях отмечала, что ее мать «была христианка в полном смысле этого слова. Грубые нападки, язвительные уколы уязвляли неповинное сердце, но горький протест или ропот возмущения никогда не срывался с ее уст». Христианского устроения души Натальи Николаевны многие не хотели или не могли понять, и судили прекрасную Натали по собственным — светским — взглядам на мир. Благодаря досужим языкам история с дуэлью была загнана в знакомую схему: красавица без удержу кокетничала, имела огромный успех — явный и тайный, любила балы, влюбилась в красавца Дантеса и… «погиб поэт, невольник чести».
От природы Наталья Николаевна была молчалива и весьма сдержанна в проявлении своих чувств. Ее сдержанность поощрял и муж. При этом правильные выводы о ее уме и характере сделать было непросто. Действительно, кто из современников, встречаясь с модной, признанной красавицей двух столиц Натали, заглядывал в глубину ее души? Кто, вспоминая о ней, по достоинству оценил то величайшее терпение и смирение, с которыми она принимала удары судьбы, начиная с самого младенчества? «Только Бог и немногие избранные», к которым, несомненно, принадлежал Пушкин. Поэт писал жене: «…а душу твою люблю больше твоего лица». Серьезное признание, однако исследователи вновь и вновь позволяли себе не соглашаться с Пушкиным, полагая, очевидно, что душа Натальи Николаевны — плод его поэтического воображения. Более понятной и привлекательной для толкования всегда считалась первая часть знаменитой его фразы: «Гляделась ли ты в зеркало и уверилась ли ты, что с твоим лицом ничего сравнить нельзя…» Красота Натальи Николаевны была необыкновенна, привлекала к себе чрезвычайный интерес и при дворе царя могла бы стать огромной силой, но не стала, сдерживаемая душой благородной и возвышенной.
Все шесть лет совместной жизни чету Пушкиных преследовали долги. Желая облегчить положение мужа, Наталья Николаевна просила родных выделить ей хоть какое-то содержание; не только не требовала от супруга денег, но скрывала от него безденежье. Первая красавица Петербурга ходатайствовала перед родными за дела мужа, опекала незамужних сестер в Петербурге, принимала участие в продвижении по службе братьев, тяжелыми родами одного за другим произвела на свет четверых детей Пушкина. И все это совершала женщина двадцати с небольшим лет.
В первый год после свадьбы Пушкин раздраженно писал теще: «Не восемнадцатилетней женщине управлять мужчиной, которому тридцать два года». Прошло совсем немного времени — и великий поэт России стал нуждаться в ее советах, доверять ее здравому смыслу. Путешествуя по местам пугачевского бунта, Пушкин подробно описывал жене все встречи и происшествия, впечатления и замыслы. Насколько он ценил свою жену, видно из строк письма: «Ты молода, но ты уже мать семейства, и я уверен, что тебе не труднее будет исполнять долг доброй матери, как исполняешь ты долг честной и доброй жены».
Постепенно добродетельная супруга убедила в своем искреннем религиозном чувстве и Пушкина, который поначалу выговаривал своей «женке», что та слишком ревностно молится («…целую ночь простоишь у всенощной, и теперь лежишь в растяжку в истерике и в лихорадке»; «Не стой на коленях»…), а впоследствии сам просил ее молитв: «Благодарю за то, что ты Богу молишься на коленях посреди комнаты. Я мало Богу молюсь и надеюсь, что твоя чистая молитва лучше моих, как для меня, так и для нас». Горячие молитвы Натальи Николаевны продлили короткий век Пушкина, ее жизнь по христианским заповедям усилили в нем религиозное чувство.
Нужно знать, под каким влиянием сформировалась личность русского гения. Об этом хорошо сказал профессор И. М. Андреев, предок которого лечил умирающего Пушкина. «Семейное и школьное воспитание во многом углубило тяжелую наследственность («африканские корни». — Н. Г.). Рано научившись читать, отрок Пушкин нашел в огромной библиотеке отца массу атеистической и эротической французской литературы, с которой жадно стал знакомиться. Запойное чтение этой развращающей сердце литературы питало рано пробужденные чувственные страсти, а скептические и атеистические идеи, преподносимые в ироническом и сатирическом освещении, развращали и юный ум.
Формально родители Пушкина не были чужды бытового Православия: они иногда служили молебны, приглашали на дом приходских священников, раз в год говели. Но случалось нередко, что после исповеди и причащения Святых Тайн, вечером того же дня, Сергей Львович (отец) или Василий Львович (дядя) декламировали кощунственные стихи Парни, в которых автор издевался над церковными таинствами и обрядами. Из массы прочитанных авторов французской литературы именно Вольтер и Парни долгое время владели умом и душой Пушкина. Именно этим двум авторам он старался подражать, восхищаясь изяществом бесстыдных их творений и тонкой язвительностью их кощунственной насмешки над религией. Это им, в конце концов, обязан Пушкин самым позорным грехом своей жизни: сочинением в 1821 г., в Кишиневе, кощунственно-циничной поэмы «Гавриилиада», облеченной в изящно-привлекательную поэтическую форму. Как известно, Пушкин от этой поэмы с мучительным стыдом и омерзением отрекался потом всю жизнь.
В семье Пушкиных, как и во многих других подобных семьях того времени, вообще господствовало ироническое отношение к религии, к Церкви и духовенству. Так как непристойные насмешки по этому поводу часто облекали в остроумные и соблазнительно привлекательные формы, то ребенок Пушкин, имея живой и насмешливый ум и повышенную восприимчивость, быстро и прочно усвоил себе эту манеру, которая мутной струей прошла через его жизнь и творчество в течение многих лет.
С ранних лет отданный на руки гувернанток и гувернеров сомнительной нравственности, и к тому же часто менявшихся, лишенный родительского внимания и ласки, вполне предоставленный бесконтрольной соблазнительности в выборе чтения, рано узнавший из неосторожных разговоров взрослых в гостиной, в лакейской и в девичьей о том, что на языке этих взрослых называлось «любовью», отрок Пушкин был уже глубоко отравлен ядом кощунства, цинизма и скепсиса, надолго развративших его живое творческое воображение. Очень рано чуткое ухо отрока познакомилось и с тем, что называется сквернословием, образцы которого, главным образом на русском языке (хотя дома говорили большей частью по-французски), он часто слышал. И привычка сквернословить долго и прочно держалась у Пушкина…
Все складывалось так, что Пушкин мог совершенно нравственно погибнуть. Но, к счастью, по милости Божией, даны были Пушкину и благие дары свыше; посланы были и добрые влияния на его жизненном пути, начиная даже с колыбели. Среди даров, посланных свыше, надо отметить врожденное большое доброе сердце, чрезвычайно чуткую совесть, повышенную моральную самокритику, исключительную высочайшую и чистейшую эстетическую одаренность вообще и светлый поэтический гений в особенности, особую ясность творческого ума и мужественную волю. При наличии этих врожденных подарков с неба — невозможно было не стать Пушкину религиозным, невозможно было ему не откликаться на благие влияния, зовущие к свету Божественной Истины, Добра и Красоты. Носителями таких благих и добрых влияний, посеявших в глубину глубин души Пушкина с ранних лет его детства и отрочества неумирающие семена подлинно «разумного, доброго, вечного» — были: бабушка Мария Алексеевна Ганнибал, горячо и нежно любившая внука и, в свою очередь, любимая им; прославленная любимая няня Пушкина Арина Родионовна; диакон Александр Иванович Беликов (окончивший Славяно-греко-латинскую академию), преподававший отроку Пушкину Закон Божий, русский язык и арифметику (с 1809 по 1811 г.); и, наконец, дядька Никита Козлов, состоявший при Пушкине в детстве в Москве, затем, после окончания Лицея, в Петербурге; был при Пушкине в ссылке на юге и в селе Михайловском; служил камердинером после женитьбы Пушкина и отвозил со своим барином тело матери поэта из Петербурга в Святые Горы; а в начале февраля 1837 года отвозил туда же гроб с телом самого поэта. Жандармский офицер Ракеев, по долгу службы сопровождавший гроб Пушкина, рассказывал: «Человек у Пушкина был… Что за преданный был слуга. Смотреть было даже больно, как убивался. Привязан был к покойнику, очень привязан. Не отходил почти от гроба: не ест, не пьет»». Завершить этот благой список суждено было любимой супруге Пушкина Наталье Николаевне.
«…Пушкин был не только поэт, но и человек, и потому ничто человеческое не было чуждо ему. Спускаясь с горних творческих высот и погружаясь в заботы и наслаждения «суетного света», он утрачивал свой дар духовного прозрения. Его обезкрыленный ум, еще недостаточно дисциплинированный в юности, но отравленный в значительной степени ядом вольтерианства, не мог тогда собственными силами осмыслить мировую жизнь и разрешить все сложные загадки бытия. Отсюда началась для него трагедия оскудения веры…
Постоянное возбуждение, поддерживаемое в нем пылом «африканских» страстей, неудовлетворенностью своим материальным положением, столкновениями с правительством и враждебными ему критиками, всего менее способствовали спокойной работе его испытующей мысли, искавшей выхода на истинный путь. В такие моменты временно как бы помрачался его светлый гений и его гармоническая лира издавала диссонирующие звуки. Будучи «зол на весь мир», он рад был бросить вызов и правительству, и обществу резкими и желчными литературными выступлениями и другими легкомысленными поступками, приводившими в отчаяние как его отца и других родственников, так и его покровителей и друзей: Карамзина, Жуковского, Вяземского, Тургенева. Под таким настроением душевной дисгармонии и рождались обыкновенно его язвительные политические памфлеты, эпиграммы и кощунственные стихотворения… Переживая мучительный кризис от своих сомнений, он болезненно искал выхода из этого положения, стремясь прояснить для себя окутывавший его туман и ища для себя точки нравственной опоры. Он чувствовал, что без идеи Божества все его мировоззрение становится зданием без фундамента, но его роковая ошибка состояла в том, что он сначала только «умом искал Божества». Неудивительно, что «сердце», как казалось поэту, «не находило его», так как одни отвлеченные умствования без живой веры не могли дать ему покоя и удовлетворения» (Митрополит Анастасий (Грибановский).
19 октября 1836 года вопреки всем обстоятельствам Пушкин завершил работу над повестью «Капитанская дочка», которая явилась его художественным и духовным завещанием русскому народу. «В наше время, когда рабское копирование «растрепанной действительности» принимается за художественную правду, — еще в конце XIX века писал Н. И. Черняев, один из лучших знатоков жизни и творчества Пушкина, — а бесцельное ковырянье в человеческой душе — за глубокое знание человеческого сердца, «Капитанская дочка» не может пользоваться такою популярностью, какая ей подобает. Но когда теперешняя испорченность вкуса уступит место более здравым пониманиям прекрасного, «Капитанская дочка» наложит яркий отпечаток на наших романистов, и они будут воспитывать на ней свой талант… Из всех наших романов одна «Капитанская дочка» дает полное и наглядное представление о том, что такое художественная правда, в чем заключается разгадка слияния простоты с совершенством формы и как нужно воспроизводить русскую действительность… из всех пушкинских произведений преимущественно в ней отразились русская природа, русская душа, русский язык и русский характер в той чистоте и в той очищенной красоте, которая столь поражала Гоголя в Пушкине».
Вскоре после восхождения гения на этот творческий пик и началось его падение в бездну. Детали трагедии таковы.
3 ноября 1836 года кем-то был разослан пасквиль, который на следующий день утром получил Пушкин и шестеро других адресатов. Все они были друзьями поэта и членами карамзинского кружка: Вяземские, Карамзины, Вильегорский, В. А. Соллогуб (на имя своей тетки Васильчиковой, у которой жил), братья Россеты и Е. М. Хитрово. Пасквили были запечатаны в двойные конверты и на внутреннем написано — передать Пушкину.
«Кавалеры первой степени, командоры и кавалеры светлейшего ордена рогоносцев, собравшись в Великом Капитуле под председательством достопочтенного великого магистра ордена, его превосходительства Д. Л. Нарышкина, единогласно избрали г-на Александра Пушкина коадъютором великого магистра ордена рогоносцев и историографом ордена. Непременный секретарь граф И. Борх».
Это и есть текст пасквиля — «шутовского диплома», который не был даже сочинен, а надписан на отпечатанном бланке, куда нужно было вставить соответствующее имя. В Вене зимой 1836 года забавлялись рассылками подобных дипломов: в обществе сочиняли забавные свидетельства на всевозможные смешные звания — старой девы, обжоры, глупца, неверной жены, обманутого мужа, покинутой любовницы — и рассылались знакомым под условными подписями знаменитых обжор, повес и рогоносцев. Получившие диплом могли, конечно, обижаться, но отправители патента веселились от души.
Завезенная иностранными дипломатами светская игра оказалась неподходящей для севера: в России она была воспринята катастрофически серьезно. Разъяренный Пушкин сразу решил, что анонимка — дело рук Дантеса и его приемного отца Геккерена, и в этот же день послал в их дом вызов на дуэль.
Если Пушкин «был тут «невольником», то не «невольником чести», как назвал его Лермонтов, а только невольником той страсти гнева и мщения, которой он весь отдался. Не говоря уже об истинной чести, требующей только соблюдения внутреннего нравственного достоинства, недоступного ни для какого внешнего посягательства, — даже принимая честь в условном значении согласно светским понятиям и обычаям, анонимный пасквиль ничьей чести вредить не мог, кроме чести писавшего его. Если бы ошибочное предположение было верно и автором письма был действительно Геккерн, то он тем самым лишал себя права быть вызванным на дуэль, как человек, поставивший себя своим поступком вне законов чести; а если письмо писал не он, то для вторичного вызова не было никакого основания. Следовательно, эта несчастная дуэль произошла не в силу какой-нибудь внешней для Пушкина необходимости, а единственно потому, что он решил покончить с ненавистным врагом» (В. С. Соловьев).
Пушкину льстила слава дуэлянта и бретера. Завзятыми дуэлянтами числились его приятели Федор Толстой, Александр Якубович, Иван Липранди, Михаил Лунин. Удалось установить, что в жизни Пушкина было три десятка дуэлей — состоявшихся и не состоявшихся. Его друг Соболевский с горечью говорил, что «Пушкин непременно погибнет на дуэли». Жена историка Карамзина писала князю Петру Вяземскому: «Пушкин всякий день имеет дуэли. Благодаря Богу, они не смертоносны…»
Преподобный Варсонофий Оптинский много размышлял о таланте Пушкина, рассказывал о назидательных случаях из жизни великого русского поэта в своих беседах. С грустью говорил старец о том, что Пушкин «много увлекался временною красотою», сожалел о том, что великий поэт, будучи аскетом в душе, вынужден был вести жизнь шумную, светскую. Это привело к духовному кризису, который был, видимо, так глубок и тягостен, что отражался даже на внешности поэта. Друзья отмечали его худобу, желтизну лица, постоянную усталость. Он не мог подолгу сидеть на одном месте, вздрагивал от малейшего шума. Сестра Пушкина считала, что «если бы пуля Дантеса не прервала его жизни, то он немногим бы пережил сорокалетний возраст». Пушкин, как кажется, искал смерти. С начала 1836 года он трижды пытался драться на дуэли — по самым разным и незначительным поводам. Владимир Соллогуб, Семен Хлюстин, князь Николай Репнин-Волконский — все они так или иначе смогли уладить дело миром.
Отослав вызов Геккерну, Пушкин назначил в секунданты бывшего своего противника графа В. А. Соллогуба. «Я жил тогда на Большой Морской, у тетки моей, — писал граф. — В первых числах ноября она позвала меня к себе и сказала: «Представь себе, какая странность! Я получила сегодня пакет на мое имя, распечатала и нашла в нем другое запечатанное письмо, с надписью Александру Сергеевичу Пушкину. Что мне с этим делать?» Мне тотчас же пришло в голову, что в этом письме что-нибудь написано о моей прежней личной истории с Пушкиным, что, следовательно, уничтожить я его не должен, а распечатать не вправе. Затем я отправился к Пушкину и, не подозревая нисколько содержания приносимого мною гнусного пасквиля, передал его Пушкину. Пушкин сидел в своем кабинете. Распечатал конверт и тотчас сказал мне:
— Я уж знаю, что такое: я такое письмо получил сегодня же от Хитровой: это мерзость против жены моей. Впрочем, понимаете, что безыменным письмом я обижаться не могу. Если кто-нибудь сзади плюнет на мое платье, так это дело моего камердинера вычистить платье, а не мое. Жена моя — ангел, никакое подозрение коснуться ее не может…
В сочинении присланного ему диплома он подозревал одну даму, которую мне и назвал. Тут он говорил спокойно, с большим достоинством и, казалось, хотел оставить дело без внимания. Только две недели спустя узнал я, что в этот же день он послал вызов кавалергардскому поручику Дантесу… Я продолжал затем гулять с Пушкиным и не замечал в нем особой перемены. Однажды спросил я его только, не дознался ли он, кто сочинил подметные письма. Пушкин отвечал мне, что не знает, но подозревает одного человека…»
Письменный вызов Пушкина Дантесу не сохранился, но граф Соллогуб видел его у Д’Аршиака, когда секунданты встретились 17 ноября для переговоров.
Письмо Пушкина попало в руки к барону Геккерну, потому что Дантес в тот момент находился на дежурстве в полку. Вызов был непредвиденным ударом: предстоящая дуэль, чем бы она ни кончилась, означала для Геккернов крах карьеры, ради которой они, собственно, и приехали в Россию. Барон не мог не понимать этого и предпринял отчаянные попытки предотвратить поединок. Он тут же отправился в дом на Мойку с официальным визитом и объяснил Пушкину, что распечатал письмо и принимает вызов от имени приемного сына, однако просит отсрочить дуэль на сутки. Пушкин согласился.
Тем временем Натали узнала о предстоящей дуэли. Возможно, барон сам рассказал ей о вызове. Известно, что в эти дни они разговаривали, и Геккерн побуждал ее написать Дантесу письмо, чтобы тот отказался от вызова. Кажется, это было разумным выходом, но и Вяземский, и многие другие впоследствии сочли это предложение барона «низким». Натали решила послать за Жуковским в Царское Село. В письме о дуэли она не осмелилась сообщить, но вызвала из Царского брата Ивана. И тот уже известил Жуковского. Он приехал к Пушкину незадолго до истечения суточной отсрочки и вторичного прихода Геккерна, который явился снова высказать свои отеческие чувства к Дантесу и желание во что бы то ни стало предотвратить несчастье. В этих переговорах Геккерн выступил с самого начала не как доверенное лицо, а в роли несчастного отца, убеждая «со слезами на глазах», по свидетельству Вяземского. Он просил о двухнедельной отсрочке. Пушкин согласился. Дальнейшее вмешательство Жуковского и Е. И. Загряжской оказало решающее влияние на ход событий.
Пушкин, как уже много раз было, соглашался с разумными доводами, но в тайне обдумывал и затевал свое. В частности, после ухода Геккерна и Жуковского он написал письмо министру финансов Канкрину с просьбой погасить свой долг казне в 45 тысяч рублей за счет передачи в казну нижегородского имения, тем самым лишая своих детей и жену единственной недвижимости, которая ему принадлежала.
9 ноября Геккерн написал письмо Жуковскому: «Навестив м-ль Загряжскую, по ее приглашению, я узнал от нее самой, что она посвящена в то дело, о котором я вам сегодня пишу… Как вам также известно, милостивый государь, все происшедшее по сей день совершилось через вмешательство третьих лиц. Мой сын получил вызов; принятие вызова было его первой обязанностью, но по меньшей мере надо объяснить ему, ему самому, по каким мотивам его вызвали. Свидание представляется мне необходимым, обязательным, — свидание между двумя противниками, в присутствии лица, подобного вам, которое сумело бы вести свое посредничество со всем авторитетом полного беспристрастия и сумело бы оценить реальное основание подозрений, послужившим поводу к этому делу. Но после того, как обе враждующие стороны исполнили долг честных людей, я предпочитаю думать, что вашему посредничеству удалось бы открыть глаза Пушкину и сблизить двух лиц, которые доказали, что обязаны друг другу взаимным уважением. Вы, милостивый государь, совершили бы таким образом почтенное дело, и если я обращаюсь к вам в подобном положении, то делаю это потому, что вы один из тех людей, к которым я питал особливо чувства уважения и величайшего почтения…»
В тот же день Жуковский писал Пушкину: «Я не могу еще решиться почитать наше дело конченным. Еще я не дал никакого ответа старому Геккерну, я сказал ему в моей записке, что не застал тебя дома и что, не видевшись с тобой, не могу ничего отвечать. Итак, есть еще возможность все остановить. Реши, что я должен отвечать. Твой ответ невозвратно все кончит. Но, ради Бога, одумайся. Дай мне счастье избавить тебя от безумного злодейства, а жену твою от совершенного посрамления».
После этого письма Пушкин имел свидание с Жуковским.
10 ноября Пушкин получил от Жуковского новое письмо с такими словами: «…ты вчера, помнится мне, что-то упомянул о жандармах, как будто опасаясь, что хотят замешать в твое дело правительство. Насчет этого будь совершенно спокоен. Никто из посторонних ни о чем не знает, и если дамы (то есть одна дама Загряжская) смолчат, то тайна останется ненарушенною… Нынче поутру скажу старому Геккерну, что не могу взять на себя никакого посредничества, ибо из разговору с тобой вчера убедился, что посредство ни к чему не послужит, почему я и не намерен никого подвергать неприятности отказа… Все это я написал тебе для того, чтобы засвидетельствовать перед тобою, что молодой Геккерн во всем том, что делал его отец (в качестве посредника. — Н. Г.), был совершенно посторонний, что он также готов драться с тобой, как и ты с ним, и что он так же боится, чтобы тайна не была как-нибудь нарушена. И отцу отдать ту же справедливость…»
11 ноября Пушкин получил от Жуковского письменный упрек: «Ты поступаешь весьма неосторожно, невеликодушно и даже против меня несправедливо. Зачем ты рассказал обо всем Екатерине Андреевне и Софье Николаевне? Чего ты хочешь? Сделать невозможным то, что теперь должно кончиться дли тебя самым наилучшим образом… Я имею причину быть уверенным, что во всем том, что случилось для предотвращения драки, молодой Геккерн нимало не участвовал. Все есть дело отца, и весьма натурально, чтобы он на все решился, дабы отвратить свое несчастье. Я видел его в таком положении, которого нельзя выдумать или сыграть роль. Я остаюсь в убеждении, что молодой Геккерн совершенно в стороне… Получив от отца Геккерна доказательство материальное, что дело, о коем теперь идут толки, затеяно было еще гораздо прежде твоего вызова, я дал ему совет поступить так, как он и поступил, основываясь на том, что если тайна сохранится, то никакого бесчестия не падет на его сына, что и ты сам не можешь предполагать, чтобы он хотел избежать дуэли, который им принят… Итак требую от тебя тайны теперь и после. Сохранением этой тайны ты так же обязан самому себе, ибо в этом деле и с твоей стороны есть много такого, в чем должен ты сказать: виноват!..»
На вопрос о «материальном деле», которое было затеяно прежде вызова, проливает свет К. К. Данзас: «Все старались потушить историю и расстроить дуэль, Геккерн, между прочим, объявил Жуковскому, что если особенное внимание его сына к г-же Пушкиной и было принято некоторыми за ухаживание, то все-таки тут не может быть места никакому подозрению, никакого повода к скандалу, потому что барон Дантес делал это с благородной целью, имея намерение просить руки сестры г-жи Пушкиной, Катерины Гончаровой. Отправляясь с этим известием к Пушкину, Жуковский советовал барону Геккерну, чтобы сын его сделал как можно скорее предложение свояченице Пушкина, если он хочет прекратить все враждебные отношения и неосновательные слухи».
13 ноября, судя по записке Геккерна Е. И. Загряжской, дело о сватовстве было решенным. «После беспокойной недели я был так счастлив и спокоен вечером, что забыл просить Вас, сударыня, сказать в разговоре, который вы будете иметь сегодня вечером, что намерение, которым вы заняты, о К. и моем сыне существует уже давно, что я противился ему по известным вам причинам, но, когда вы меня пригласили прийти к вам, чтобы поговорить, я вам заявил, что дальше не желаю отказывать в моем согласии, с условием во всяком случае сохранять все дело в тайне до окончания дуэли… страх опять охватил меня, и я в состоянии, которое не поддается описанию…»
Екатерина Гончарова, старшая сестра Натальи Николаевны, была в не меньшем страхе от грозившей возлюбленному беды. Она, надо полагать, была посвящена в историю с вызовом и, сохраняя тайну, писала 9 ноября брату Дмитрию: «Я счастлива узнать, дорогой друг, что ты по-прежнему доволен своей судьбой, дай Бог, чтобы это было всегда, а для меня, в тех горестях, которые небу было угодно мне ниспослать, истинное утешение знать, что ты по крайней мере счастлив; что же касается меня, то мое счастье уже безвозвратно утеряно, я слишком хорошо уверена, что оно и я никогда не встретимся на этой многострадальной земле, и единственная милость, которую я прошу у Бога, это положить конец жизни столь мало полезной, если не сказать больше, как моя. Счастье для всей моей семьи и смерть для меня — вот что мне нужно, вот о чем я беспрестанно умоляю Всевышнего. Впрочем, поговорим о другом, я не хочу, чтобы тебе, спокойному и довольному, передалась моя черная меланхолия…»
Пушкин не шел ни на какое примирение. Некоторый перелом произошел 12 ноября, когда он согласился на встречу с бароном Геккерном. Вся семья взывала к его великодушию, умоляя не мешать счастью Екатерины. Пушкин не верил в желание Дантеса жениться на ней, но фрейлина Загряжская уверила, что о помолвке будет объявлено тотчас же по окончании дела, что посланник готов в том лично поручиться, если будет соблюдена тайна.
Официальная встреча Пушкина с Геккерном состоялась 14 ноября на квартире Загряжской. Здесь было объявлено о согласии обеих семей на брак Дантеса с Екатериной. Ввиду этого Пушкин заявил, что просит рассматривать его вызов как не имевший места. Геккерн потребовал письменного отказа. Во время этого свидания Пушкин ни в какие объяснения по поводу отношений Дантеса и Натали не вступал, в тот момент он сумел сохранить благоразумие и самообладание, однако спустя всего несколько часов у Вяземских он не смог сдержать накопившегося гнева.
Об этом разговоре с упреком написал Пушкину Жуковский 16 ноября: «Вот что приблизительно ты сказал княгине, уже имея в рукахмое письмо: «Я знаю автора анонимных писем, и через неделю вы услышите, как станут говорить о мести, единственной в своем роде; она будет полная, совершенная; она бросит того человека в грязь, громкие подвиги Раевского — детская игра в сравнении с тем, что я намерен сделать», — и тому подобное. Все это очень хорошо, особливо после обещания, данного тобою Геккерну в присутствии твоей тетушки, что все происшедшее останется тайной… Хорошо, что ты сам обо всем высказал и что все это мой добрый гений довел до меня заблаговременно. Само по себе разумеется, что я ни о чем случившемся не говорил княгине. Не говорю теперь ничего и тебе: делай, что хочешь. Но булавочку свою беру из игры вашей, которая теперь с твоей стороны жестоко мне не нравится. А если Геккерн теперь вздумает от меня потребовать совета, то не должен ли я по совести сказать ему: остерегитесь? Я это и сделаю…»
Родным было невдомек, что дело было далеко еще не слаженным. Екатерина, узнав о формальном согласии барона, считала себя невестой. Может быть, именно к этим дням относятся нежные любовные письма Жоржа Дантеса, сохранившиеся в фамильном архиве баронов Геккернов.
«Завтра я не дежурю, моя милая Катенька, но я приду в 12 часов к тетке, чтобы повидать вас. Между ней и бароном условлено, что я могу приходить к ней каждый день от 12 до 2, и конечно, милый друг, я не пропущу первого же случая, когда мне позволит служба; но устройте так, чтобы мы были одни, а не в той комнате, где сидит милая тетя. Мне так много надо сказать Вам, я хочу говорить о нашем счастливом будущем, но этот разговор не допускает свидетелей. Позвольте мне верить, что Вы счастливы, потому что я так счастлив сегодня утром. Я не мог говорить с Вами, а сердце мое было полно нежности и ласки к Вам, так как я люблю Вас, милая Катенька, и хочу Вам повторить об этом с той искренностью, которая свойственна моему характеру и которую Вы всегда во мне встретите. До свидания, спите крепко, отдыхайте спокойно: будущее Вам улыбается.
Пусть все это заставит Вас видеть меня во сне. Весь Ваш, моя возлюбленная…»
«Мой дорогой друг, я совсем забыл сегодня утром поздравить Вас с завтрашним праздником… Примите же, мой самый дорогой друг, мои самые горячие пожелания. Вы никогда не будете так счастливы, как я этого хочу Вам, но будьте уверены, что я буду работать изо всех моих сил, и надеюсь, что при помощи нашего прекрасного друга я этого достигну, так как Вы добры и снисходительны. Там, увы, где я не достигну, Вы будете, по крайней мере, верить в мою добрую волю и простите меня. Безоблачно наше будущее, отгоняйте всякую боязнь, а главное — не сомневайтесь во мне никогда; все равно, кем бы ни были окружены, я вижу и буду всегда видеть только Вас, я — Ваш, Катенька, Вы можете положиться на меня, и, если Вы не верите словам моим, поведение мое докажет Вам это».
«Милая моя Катенька, я был с бароном, когда получил Вашу записку. Когда просят так нежно и хорошо — всегда уверены в удовлетворении; но мой прелестный друг, я менее красноречив, чем Вы: единственный мой портрет принадлежит барону и находится на его письменном столе. Я просил его у него. Вот его точный ответ: «Скажите Катеньке, что я отдал ей «оригинал»; а копию сохраню себе…»
Что было в это время на душе у Натали — одному Богу известно, она не распространялась о своих чувствах, более того — никого не хотела видеть, во всяком случае, из тех знакомых, которые по ее виду могли бы сделать дурные выводы.
15 ноября царская чета открывала зимний бальный сезон для избранного великосветского общества. Была приглашена туда и Натали, которая с марта вела почти затворнический образ жизни: 29 марта умерла мать Пушкина, 23 мая тяжелыми родами она родила четвертого ребенка. И в тот раз она не поехала бы на бал, если бы не записка Жуковского: «Разве Пушкин не читал письма моего? Я, кажется, ясно написал ему о нынешнем бале, почему он не зван и почему вам непременно надобно поехать. Императрица сама сказала мне, что не звала мужа вашего оттого, что он сам объявил ей, что носит траур и отпускает всюду жену одну; она прибавила, что начнет приглашать его, коль скоро он снимет траур. Вам надобно быть непременно. Почему вам Пушкин не сказал об этом, не знаю, может быть, он не удостоил прочитать письмо мое».
Жуковский настаивал на появлении Натали на балу, чтобы не давать поводов к новым пересудам. И все действительно сошло гладко. Императрица писала в своем письме подруге графине Бобринской: «Я боялась, что этот бал не удастся… но все шло лучше, чем я могла думать, Пушкина казалась прекрасной волшебницей в своем белом с черным платье. Но не было той сладостной поэзии, как на Елагином». До поэзии ли было Натали в тот вечер, да ведь никто не знал, что творится в доме Пушкиных.
Именно после этого бала Жуковский заехал к Вяземским и тут услышал, что Пушкин замышляет месть «полную и совершенную». Несмотря на то что Жуковский отказался от «посредничества», он снова встретился с поэтом и добился от него заверений в том, что гнев его не выльется наружу. Письмо с отказом от вызова было все-таки передано Геккернам: «Господин барон Геккерн оказал мне честь принять вызов на дуэль его сына г-на б. Ж. Геккерна. Узнав, что г-н Ж. Геккерн решил просить руки м-ль Гончаровой, я прошу г-на барона Геккерна-отца соблаговолить рассматривать мой вызов как не бывший».
Геккерн-отец добивался только одного, чтобы дуэль не состоялась, и ему впору было праздновать успех своего тяжелого посольства. Но Дантес не мог удовлетвориться подобной формулировкой, которая задевала честь его невесты. Получалось, что ее вынудили выйти замуж, чтобы прикрыть жестокие мужские игры.
Свое недоумение Дантес изложил в письме, переданном Пушкину через атташе французского посольства виконта Д’Аршиака: «Милостивый государь!.. Когда вы вызвали меня, не сообщая причин, я без колебании принял вызов, так как честь обязывала меня к этому; ныне, когда вы заверяете, что не имеете более оснований желать поединка, я, прежде чем вернуть вам ваше слово, желаю знать, почему вы изменили намерения, ибо я никому не поручал давать вам объяснения, которые я предполагал дать вам лично. Вы первый согласитесь с тем, что прежде, чем закончить это дело, необходимо, чтобы объяснения как одной, так и другой стороны были таковы, чтобы мы впоследствии могли уважать друг друга». Вдобавок к письму Д’Аршиак должен был передать Пушкину словесно, что ввиду окончания двухнедельной отсрочки Дантес «готов к его услугам».
О реакции Пушкина на это письмо можно судить по лаконичной записи Жуковского в дневнике: «Письмо Дантеса к Пушкину и его бешенство. Снова дуэль…»
У Д’Аршиака, видимо, в тот день не было возможности пустить в ход всю ту аргументацию, которая была подготовлена. Тезисы Дантес изложил на бумаге. «Я не могу и не должен согласиться на то, чтобы в письме находилась фраза, относящаяся к м-ль Гончаровой… Жениться или драться. Так как честь моя запрещает принимать условия, то эта фраза ставила бы меня в печальную необходимость принять последнее решение. Я еще настаивал бы на нем, чтобы доказать, что такой мотив брака не может найти места в письме, так как я уже предназначил себе сделать это предложение после дуэли, если только судьба будет мне благоприятна. Необходимо, следовательно, определенно констатировать, что я сделаю предложение м-ль Екатерине не из-за соображений сатисфакции или улажения дела, а только потому, что она мне нравится, что таково мое желание и что это решено единственно моей волей». Пушкин не стал слушать виконта, лишь объявил, что завтра пришлет к нему своего секунданта.
Если кто и знал в точности, что произошло дальше, то это был граф Соллогуб, который стал секундантом Пушкина. 16 ноября «у Карамзиных праздновали день рождения старшего сына. Я сидел за обедом подле Пушкина. Во время общего веселого разговора он вдруг нагнулся ко мне и сказал скороговоркой:
— Ступайте завтра к Д’Аршиаку. Условьтесь с ним только насчет материальной стороны дуэли. Чем кровавее, тем лучше. Ни на какие объяснения не соглашайтесь.
Потом он продолжал шутить и разговаривать как бы ни в чем не бывало. Я остолбенел, но возражать не осмелился. В тоне Пушкина была решительность, не допускавшая возражений.
Вечером я поехал на большой раут к австрийскому посланнику графу Фикельмону. На рауте все дамы были в трауре по случаю смерти Карла X. Одна Катерина Николаевна Гончарова, сестра Натальи Николаевны Пушкиной (которой на рауте не было), отличалась от прочих белым платьем. С нею любезничал Дантес-Геккерн.
Пушкин приехал поздно, казался очень встревожен, запретил Катерине Николаевне говорить с Дантесом, самому Дантесу сказал несколько более чем грубых слов. С Д’Аршиаком мы выразительно переглянулись и разошлись, не будучи знакомы. Дантеса я взял в сторону и спросил его, что он за человек. «Я человек честный, — отвечал он, — и надеюсь это скоро доказать». Затем он стал объяснять, что не понимает, чего от него Пушкин хочет; что он поневоле будет с ним стреляться, если будет к тому принужден, но никаких ссор и скандалов не желает.
На другой день с замирающим сердцем я поехал к Д’Аршиаку. Каково же было мое удивление, когда с первых слов Д’Аршиак объявил мне, что он всю ночь не спал, что он, хотя не русский, но очень понимает, какое значение имеет Пушкин для русских, и что наша обязанность сперва просмотреть документы…
1. Экземпляр ругательного диплома на имя Пушкина;
2. Вызов Пушкина Дантесу после получения диплома;
3. Записку посланника б. Геккерна, в которой он просит, чтоб поединок был отложен на две недели;
4. Собственноручную записку Пушкина, в которой он объявлял, что берет свой вызов назад на основании слухов, что г. Дантес женится на его невестке Е. Н. Гончаровой.
Я стоял пораженный, как будто свалился с неба. Об этой свадьбе я ничего не слыхал и только тут понял причину вчерашнего белого платья, причину двухнедельной отсрочки, причину ухаживания Дантеса. Все хотели остановить Пушкина. Один Пушкин того не хотел. Мера терпения преисполнилась. При получении глупого диплома от безымянного негодяя Пушкин обратился к Дантесу, потому что последний, танцуя часто с Натальей Николаевной, был поводом к мерзкой шутке. Самый день вызова неопровержимо доказывает, что другой причины не было. Кто знал Пушкина, тот понимает, что не только в случае кровной обиды, но даже при первом подозрении он не стал бы дожидаться подметных писем. Одному Богу известно, что он в это время выстрадал, воображая себя осмеянным и поруганным в большом свете, преследовавшем его мелкими беспрерывными оскорблениями. Он в лице Дантеса искал или смерти, или расправы со всем светским обществом. Я твердо убежден, что, если бы Соболевский тогда был в Петербурге, он по влиянию его на Пушкина мог бы удержать его. Прочие были не в силах.
— Вот положение дел, — сказал Д’Аршиак. — …Дантес желает жениться, но не может жениться иначе, как если Пушкин откажется просто от своего вызова, Дантес не может допустить, чтоб о нем говорили, что он был принужден жениться и женился во избежание поединка. Уговорите Пушкина безусловно отказаться от вызова. Я вам ручаюсь, что Дантес женится, и мы предотвратим, может быть, большое несчастье.
Д’Аршиак был необыкновенно симпатичной личностью и сам скоро умер насильственной смертью на охоте. Мое положение было самое неприятное: я только теперь узнавал сущность дела. Мне предлагали самый блистательный исход, а между тем я не имел поручения вести переговоров. Потолковав с Д’Аршиаком, мы решились съехаться у самого Дантеса. Дантес не участвовал в разговорах, предоставив все секунданту. Никогда в жизни я не ломал так голову. Наконец я написал Пушкину следующую записку: «Согласно вашему желанию, я условился насчет материальной стороны поединка. Он назначен на 21 ноября в 8 часов утра, на Парголовой дороге, на 10 шагов барьера. Впрочем из разговоров я узнал, что г. Дантес женится на вашей свояченице, если вы только признаете, что он вел себя в настоящем деле как честный человек…» Точных слов я не помню, но содержание верно… Наконец ответ бы привезен. Он был в общем смысле следующего содержания: «Прошу господ секундантов считать мой вызов недействительным, так как по городским слухам я узнал, что Дантес женится на моей свояченице, впрочем, я готов признать, что в настоящем деле он вел себя честным человеком».
— Этого достаточно, — сказал Д’Аршиак, ответа Дантесу не показал и поздравил его женихом. Тогда Дантес обратился ко мне:
— Ступайте к г. Пушкину и поблагодарите его, что он согласен кончить нашу ссору. Я надеюсь, что мы будем видаться как братья. Поздравив со своей стороны Дантеса я предложил Д’Аршиаку лично повторить эти слова Пушкину и поехать со мной. Д’Аршиак и на это согласился. Мы застали Пушкина за обедом. Он вышел к нам несколько бледный и выслушал благодарность, переданную Д’Аршиаком.
— С моей стороны, — продолжал я, — я позволил себе обещать, что вы будете обходиться со своим зятем как со знакомым.
— Напрасно, — запальчиво ответил Пушкин. — Никогда этого не будет. Никогда между домом Пушкина и домом Дантеса ничего общего быть не может. — Мы грустно переглянулись с Д’Аршиаком. Пушкин затем немного успокоился. — Впрочем, — добавил он, — я признал и готов признать, что Дантес вел себя как честный человек.
— Больше мне и не нужно, — подхватил Д’Аршиак и спешно ушел.
Вечером на бале у С. В. Салтыкова свадьба была объявлена, но Пушкин Дантесу не кланялся. Он сердился на меня, что, несмотря на его приказания, я вступил в переговоры. Свадьбе он не верил.
— У него, кажется, грудь болит, — говорил, — того и гляди, уедет за границу. Хотите биться об заклад, что свадьбы не будет. Вот у вас тросточка, проиграйте мне ее, у меня бабья страсть к этим игрушкам.
— А вы проиграете мне все ваши сочинения?
— Хорошо. (Он был в это время как-то желчно весел.)
— Послушайте, — сказал он мне через несколько минут, — вы были более секундантом Дантеса, чем моим, однако я не хочу ничего делать без вашего ведома. Пойдемте в мой кабинет.
Он запер дверь и сказал: «Я прочитаю вам мое письмо к старику Геккерну. С сыном уже покончено. Вы мне теперь старика подавайте». Тут он прочитал всем известное письмо к голландскому посланнику. Губы его задрожали, глаза налились кровью. Он был до того страшен, что только тогда я понял, что он действительно африканского происхождения. Что я мог возразить против такой сокрушительной страсти? Я рассказал Жуковскому про то, что слышал, Жуковский испугался и обещал остановить отсылку письма. Действительно, ему это удалось…» (воспоминания гр. Соллогуба).
В первый раз Жуковскому удалось остановить трагедию, но далее и он оказался бессилен. Именно то самое письмо, написанное в ноябре, чуть отредактированное и сокращенное, Пушкин отослал Геккерну в январе. Оно было столь оскорбительное, что Дантес не мог не драться, вступившись за честь своего приемного отца, Пушкин писал: «…я получил анонимные письма. Я увидел, что время пришло, и воспользовался этим. Остальное вы знаете: я заставил вашего сына играть роль столь гротескную и жалкую, что моя жена, удивленная такой пошлостью, не могла удержаться от смеха, и то чувство, которое, быть может, и вызывала в ней эта великая и возвышенная страсть, угасло в отвращении самом спокойном и вполне заслуженном. Но вы, барон, — вы мне позволите заметить, что ваша роль во всей этой истории была не очень прилична. Вы, представитель коронованной особы, вы отечески сводничали вашему незаконнорожденному или так называемому сыну; всем поведением этого юнца руководили вы. Это вы диктовали ему пошлости, которые он отпускал, и нелепости, которые он осмеливался писать. Подобно бесстыжей старухе; вы подстерегали мою жену по всем углам, чтобы говорить ей о вашем сыне… Теперь я подхожу к цели моего письма: может быть, вы хотите знать, что помешало мне до сих пор обесчестить вас в глазах нашего и вашего двора. Я вам скажу это. Я, как видите, добр, бесхитростен, но сердце мое чувствительно. Дуэли мне уже недостаточно, и, каков бы ни был ее исход, я не сочту себя достаточно отмщенным ни смертью вашего сына, ни его женитьбой, которая совсем походила бы на веселый фарс (что, впрочем, меня весьма мало смущает), ни, наконец, письмом, которое я имею честь писать вам и которого копию сохраняю для моего личного употребления. Я хочу, чтобы вы дали себе труд и сами нашли основания, которые были бы достаточны для того, чтобы побудить меня не плюнуть вам в лицо и чтобы уничтожить самый след этого жалкого дела, из которого мне легко будет сделать отличную главу в моей истории рогоносцев…»
Хулу и клевету приемли равнодушно
И не оспаривай глупца…

— провозгласил поэт. Гнев — плохой советчик, равнодушно не получилось. За двести лет так и не было доказано, что пасквили принадлежат перу или деятельности Геккернов. Пушкин сам воздвиг клевету на тех, кто через месяц сделались его родственниками…
Новость о помолвке Екатерины и Дантеса мгновенно облетела все гостиные и салоны и обсуждалась на все лады. Поскольку тайну поединка и ускоренную им свадьбу все посвященные сохранили, то обществу было невдомек, что произошло. Естественно, это породило новые толки. «Часть общества захотела усмотреть в этой свадьбе подвиг высокого самоотвержения ради спасения чести г-жи Пушкиной… это предположение дошло до Пушкина и внесло новую тревогу в его душу» (князь П. А. Вяземский). Всяк видел ситуацию в превратном свете, но по большей части из зависти к судьбе Екатерины мало кто решался назвать это браком по любви.
Жуковский не мог не понимать, что дуэль окончательно не остановлена, и решился обратиться к Государю с просьбой вмешаться и предотвратить трагический исход событий. 22 ноября Жуковский по-видимому, рассказал царю о несостоявшемся поединке, что дало основание императрице написать своей подруге 23 ноября: «Со вчерашнего дня для меня все стало ясно с женитьбой Дантеса, но это секрет».
В этот же день в камер-фурьерском журнале появилась запись: «По возвращении (с прогулки Государя. — Н. Г.) Его Величество принимал генерал-адъютанта графа Бенкендорфа и камер-юнкера Пушкина». Личные аудиенции царя, не носившие церемониального характера, были явлением чрезвычайным. Об этой встрече в официальной обстановке нет подробных сведений, больше всех знала Е. А. Карамзина (скорее всего — от Жуковского), которая писала сыну: «После истории со своей первой дуэлью Пушкин обещал Государю больше не драться не под каким предлогом…» Итак, царь взял с Пушкина обещание не драться и, если история возобновится, обратиться к нему, тогда Государь лично вмешается в дело. Жуковский в дальнейшем твердо полагался на «честное благородное» слово дворянина, данное Пушкиным, надеясь, что дуэль окончательно устранена.
В домах Геккернов, Загряжской и Пушкиных начались предсвадебные хлопоты, о чем Пушкин в декабре сообщил отцу: «У нас свадьба. Моя свояченица Екатерина выходит за барона Геккерна, племянника и приемного сына посланника короля голландского. Это очень красивый и добрый малый, он в большой моде и 4 годами моложе своей нареченной. Шитье приданого сильно занимает и забавляет жену мою и ее сестру, но приводит меня в бешенство. Ибо мой дом имеет вид модной и бельевой мастерской. Веневитинов представил доклад о состоянии Курской губернии. Государь был так поражен и много расспрашивал о Веневитинове; он сказал уже не помню кому: познакомьте меня с ним в первый же раз, что мы будем вместе. Вот готовая карьера… Я очень занят. Мой журнал и мой Петр Великий отнимают у меня много времени, в этом году я довольно плохо устроил свои дела, следующий год будет лучше, надеюсь. Прощайте, мой дорогой отец. Моя жена и все мое семейство обнимают вас и целуют ваши руки».
22 декабря вышел четвертый том «Современника», в декабре-январе Пушкин работал над материалами к истории Петра Великого. В эти дни у него в гостях был надворный советник Келлер, который оставил такое свидетельство. «Александр Сергеевич на вопрос мой: скоро ли будем иметь удовольствие прочесть произведение его о Петре — отвечал: «Я до сих пор ничего еще не написал, занимался единственно собиранием материалов: хочу составить себе идею обо всем труде, потом напишу историю Петра в год или в течение полугода и стану исправлять по документам». Просидев с полтора часа у Пушкина, я полагал, что беспокою его и отнимаю дорогое время, но он просил остаться и сказал, что вечером ничем не занимается. Возложенное на него поручение писать историю Петра весьма его обременяло. — «Эта работа убийственная, — сказал он мне, — если бы я наперед знал, я бы не взялся за нее». Пушкину невыносимо было думать, что его литературные враги только и ждали того момента, когда можно было провозгласить, что Пушкин «исписался».
«Это была совершенная ложь, но ложь обидная. Пушкин неумел приобрести необходимого равнодушия к печатным оскорблениям… В свете его не любили, потому что боялись его эпиграмм, на которые он не скупился, и за них он нажил в целых семействах, в целых партиях врагов непримиримых… Он обожал жену… Он ревновал к ней не потому, что в ней сомневался, а потому, что страшился светской молвы, страшился сделаться еще более смешным перед светским мнением. Эта боязнь была причина его смерти, а не г. Дантес, которого бояться ему было нечего. Он вступался не за обиду, которой не было, а боялся молвы и видел в Дантесе не серьезного соперника, не посягателя на его честь, а посягателя на его имя» (граф В. А. Соллогуб).
Натали в это время терпела, может, более, чем когда бы то ни было. Дома Пушкин в припадках ревности брал жену к себе на колени и с кинжалом допрашивал, верна ли она ему. Или терзал вопросом, по ком она будет плакать; по нему или по Дантесу. Натали, как говорили, отвечала: по тому, кто будет убит.
В течение нескольких недель Екатерина и Дантес не бывали ни у Вяземских, ни у Карамзиных в те дни, когда там находились Пушкин с женой. В конце декабря жених с невестой появились у Мещерских, о чем сообщила С. П. Карамзина: «Бедный Дантес появился у Мещерских, сильно похудевший бледный и интересный, и был со всеми нами так нежен, как это бывает, когда человек очень взволнован или, быть может, очень несчастлив». Пушкин же был «мрачный, как ночь, нахмуренный, как Юпитер во гневе, Пушкин прерывал свое угрюмое и стеснительное молчание лишь редкими, короткими, ироническими, отрывистыми словами… Это было ужасно смешно». Графиня Строганова заметила, что Пушкин имел такой страшный вид, что «будь она его женою, она не решилась бы вернуться с ним домой». Долли Фикельмон, наблюдая сцены, когда в одном обществе собирались Пушкины, Дантес и Екатерина, свидетельствовала, что Натали: «бедная женщина оказалась в самом фальшивом положении. Не смея заговорить со своим будущим зятем, не смея поднять на него глаз, наблюдаемая всем обществом, она постоянно трепетала». Общество разделилось на партии, одна из которых утверждала, что свадьбы не может быть, потому что Дантес любит Натали, другая — что, наоборот, спасая ее честь, Дантес женится.
«Мой жених был очень болен в течение недели и не выходил из дома, так что хотя я и получала вести о нем регулярно три раза в день, тем не менее я не видела его все это время и очень этим опечалена. Теперь ему лучше и через два или три дня я надеюсь его увидеть», — писала Екатерина в Полотняный Завод, еще в начале декабря, приглашая приехать братьев на венчание.
Венчание, ввиду различия вероисповеданий брачующихся, состоялось 10 января 1837 года дважды: в католической церкви Св. Екатерины и в православном Исаакиевском соборе. Сразу после этого жена Пушкина уехала домой.
«Неделю назад сыграли мы свадьбу барона Геккерна с Гончаровой. Тому два дня был у старика Строганова (посаженного отца) свадебный обед с отличными винами. Таким образом кончился сей роман а-ля Бальзак, к большой досаде С.-Петербургских сплетников и сплетниц», — сообщал Андрей Карамзин родным, а Софья Карамзина писала, что ее братья «были ослеплены изяществом квартиры, богатством серебра и той совершенно особой заботливостью, с которой убраны комнаты, предназначенные для Катрин». После свадьбы Софья Карамзина, побывавшая у молодых на их квартире в доме Голландского посольства, писала брату Андрею об обстановке безмятежности, царившей в тот момент в семействе Геккернов: «Не может быть, чтобы все это было притворством: для этого понадобилась бы нечеловеческая скрытность, и притом такую игру им пришлось бы вести всю жизнь! Непонятно».
Старшая сестра Натальи Пушкиной, ставшая баронессой де Геккерн, была действительно счастлива: «Теперь поговорю с вами о себе, но не знаю, право, что сказать; говорить о моем счастье смешно, так как, будучи замужем всего неделю, было бы странно, если бы это было иначе, и все-таки я только одной милости могу просить у неба — быть всегда такой счастливой, как теперь. Но я признаюсь откровенно, что это счастье меня пугает, оно не может долго длиться, я это чувствую, оно слишком велико для меня, которая о нем не знала иначе как понаслышке, и эта мысль — единственное, что отравляет мою теперешнюю жизнь, потому что мой муж ангел, и Геккерн так добр ко мне, что я не знаю, как им отплатить за всю ту любовь и нежность, что они оба проявляют ко мне. Сейчас, конечно, я самая счастливая женщина в мире. Прощайте, мои дорогие братья, пишите мне оба, я вас умоляю, и думайте иногда о вашей преданной сестре».
Пушкину, ослепленному гневом, было тошно от супружеской идиллии, в его душе все освещалось превратным светом: «надо было видеть, с какой готовностью он рассказывал моей сестре Катрин обо всех темных и наполовину воображаемых подробностях этой таинственной истории, совершенно так, как бы рассказывал ей драму или новеллу, не имеющую к нему никакого отношения… всегда радуется каждому новому слушателю» (С. Н. Карамзина).
Отчего так? «Пушкин возненавидел Дантеса, — записал секундант Пушкина К. К. Данзас, — и, несмотря на женитьбу его на Гончаровой, не хотел с ним помириться. На свадебном обеде, данном графом Строгановым в честь новобрачных, Пушкин присутствовал, не зная настоящей цели этого обеда, заключавшейся в условленном заранее некоторыми лицами примирения его с Дантесом. Примирение это, однако же, не состоялось, и, когда после обеда барон Геккерн-отец, подойдя к Пушкину, сказал ему, что теперь, когда поведение его сына совершенно объяснилось, он, вероятно, забудет все прошлое и изменит настоящие отношения свои к нему на более родственные, Пушкин отвечал сухо, что, невзирая на родство, он не желает иметь никаких отношений междуего домом и Дантесом (все это делалось публично, и даже близкие друзья водин голос восклицали: «Да чего же он хочет? Да ведь он сошел с ума! Он разыгрывает удальца!» — Н. Г.)… Дантес приезжал к Пушкину со свадебным визитом, но Пушкин его не принял. Вслед за этим визитом Пушкин получил второе письмо от Дантеса (с просьбой о примирении. — Н. Г.). Это письмо Пушкин, не распечатывая, положил в карман и поехал к Загряжской, через нее хотел возвратить письмо Дантесу. Но, встретясь у ней с бароном Геккерном, он подошел к тому и, вынув письмо из кармана, просил барона возвратить его тому, кто писал его, прибавив, что не только читать писем Дантеса, но даже и имени его он слышать не хочет. Геккерн отвечал, что так как письмо было писано к Пушкину, а не к нему, то он и не может принять его. Этот ответ взорвал Пушкина, и он бросил письмо в лицо Геккерну со словами: «Ты возьмешь его, негодяй!» После этой истории Геккерн решительно ополчился против Пушкина, и в петербургском обществе образовались две партии: одна за Пушкина, другая за Дантеса и Геккерна. Партии эти, действуя враждебно друг против друга, одинаково преследовали поэта, не давая ему покоя… Борьба этих партий заключалась в том, что в то время, как друзья Пушкина и все общество, бывшее на его стороне, старались всячески опровергать и отклонять от него все распускаемые врагами поэта оскорбительные слухи, отводить его от встреч с Геккерном и Дантесом, противная сторона, наоборот, усиливалась их сводить вместе, для чего нарочно устраивали балы и вечера, где жена Пушкина вдруг неожиданно встречала Дантеса. Зная, как все эти обстоятельства были неприятны для мужа, Наталья Николаевна предлагала ему уехать с нею на время куда-нибудь из Петербурга, но Пушкин, потеряв всякое терпение, решился кончить это иначе. Он написал барону Геккерну в весьма сильных выражениях известное письмо, которое и было причиной роковой дуэли поэта. Говорят, что, получив письмо, Геккерн бросился за советом к графу Строганову, и граф, прочитав письмо, дал совет Геккерну, чтобы его сын, барон Дантес, вызвал Пушкина на дуэль, так как после подобной обиды, по мнению графа, дуэль была единственным исходом. В ответ Пушкину барон Геккерн написал письмо, в котором объявил, что сын его пришлет ему своего секунданта. Это был виконт Д’Аршиак» (К. К. Данзас).
Дадим слово и Дантесу, поскольку ему по сложившейся давно традиции слова никогда не давали, даже и последнего — в свое оправдание. «Со дня моей женитьбы, каждый раз, когда он видел мою жену в обществе мадам Пушкиной, он садился рядом с ней, а на замечания относительно этого, которое она однажды ему сделала, ответил: «Это для того, чтобы видеть, каковы вы вместе и каковы у вас лица, когда вы разговариваете». Это случилось у французского посланника на балу за ужином в тот же самый вечер. Он воспользовался, когда я отошел, моментом, чтобы подойти к моей жене и предложить ей выпить за его здоровье. После отказа он повторил то же самое предложение, ответ был тот же. Тогда он, разъяренный, удалился, говоря ей: «Берегитесь, я вам принесу несчастье». Моя жена, зная мое мнение об этом человеке, не посмела тогда повторить разговор, боясь истории между нами обоими… В конце концов он совершенно добился того, что его стали бояться все дамы… Я Вам даю отчет во всех подробностях, чтобы дать Вам понятие о той роли, которую играл этот человек в нашем маленьком кружке. Правда, все те лица, к которым я Вас отсылаю, чтобы почерпнуть сведения, от меня отвернулись с той поры, как простой народ побежал в дом моего противника, без всякого рассуждения и желания отделить человека от таланта. Они также хотели видеть во мне только иностранца, который убил их поэта, но здесь я взываю к их честности и совести, и я их слишком хорошо знаю и убежден, что я их найду такими же, как я о них сужу» (Дантес — полковнику Бреверну, 28 февраля 1837 года).
«Перед смертью Пушкина приходим мы, я и Якубович, к Пушкину. Пушкин сидел на стуле, на полу лежала медвежья шкура; на ней сидела жена Пушкина, положа свою голову на колени к мужу. Это было в воскресенье, а через три дня уже Пушкин стрелялся» (И. П. Сахаров).
В те же дни Пушкина видели в книжном магазине: он спрашивал книгу о дуэлях. Встретившись за несколько дней до дуэли с баронессой Вревской в театре, Пушкин сам сообщил ей о своем намерении искать смерти. Тщетно та продолжала его успокаивать. Наконец, она напомнила ему о детях его. «Ничего, — раздражительно отвечал он, — император, которому известно мое дело, обещал взять их под свое покровительство». За несколько часов до дуэли, объясняя секунданту Дантеса Д’Аршиаку причины, которые заставили его драться, сказал: «Есть двоякого рода рогоносцы; одни носят рога на самом деле, те знают отлично, как им быть; положение других, ставших рогоносцами по милости публики, затруднительнее, я принадлежу к последним».
Условия дуэли были таковы: драться 27 января за Черной речкой возле Комендантской дачи. Оружием выбраны пистолеты, стреляться на расстоянии 20 шагов с тем, чтобы можно было сделать пять шагов к барьеру, никому не было дано преимущества первого выстрела: каждый мог сделать один выстрел, когда ему будет угодно. В случае промаха обеих сторон, дуэль должна быть возобновлена на тех же условиях. Личных объяснений между противниками не было. За них объяснялись секунданты. Шансов остаться в живых у Дантеса было мало. Пушкин был великолепным стрелком, попадал с приличного расстояния в мелкую монету. Француз Дантес, будучи кавалерийским офицером, лучше владел шашкой, чем стрелковым оружием. Французская дуэль в отличие от русской — это поединок на шпагах, а не на пистолетах. Дантес был много моложе Пушкина и значимого дуэльного опыта не имел. Дантес был близорук, Пушкин обладал хорошим зрением.
Дантес выстрелил первый и ранил Пушкина в живот. Собрав все силы, сделал свой выстрел и Пушкин. Когда Дантес упал от полученной контузии, Пушкин на минуту подумал, что он убит, и сказал: «Я думал, что его смерть доставит мне удовольствие, теперь как будто это причиняет мне страдание». Другие свидетели добавляют, что, когда он узнал, что Дантес только ранен, Пушкин прибавил: «Как только мы поправимся, снова начнем».
По дороге домой раненый Пушкин «в особенности беспокоился о том, чтобы по приезде домой не испугать жены, и давал наставления Данзасу, как поступить, чтобы этого не случилось…» Данзас через столовую пошел прямо без доклада в кабинет жены Пушкина. Она сидела со своей незамужней сестрой Александрой. Внезапное появление Данзаса очень удивило Наталью Николаевну, она взглянула на него с выражением испуга, как бы догадываясь о случившемся.
Она бросилась в переднюю, куда в это время люди вносили Пушкина на руках. Первые слова его к жене были следующие: «Как я счастлив! Я еще жив и ты возле меня! Будь покойна! Ты не виновата, я знаю, что ты не виновата…» (князь П. А. Вяземский).
Натали сделала несколько шагов и упала без чувств. Приехавший вскоре лейб-медик Арендт, осмотрев раненого, признал смертельную опасность. Он сказал об этом Пушкину и поехал с докладом к Государю. Пушкин просил передать ему, что он умирает и просит прощения за себя и за Данзаса.
Сознание того горя, которое он причинит жене и детям своею смертью, мучило его ежеминутно. «Она, бедная, безвинно терпит и может еще потерпеть во мнении людском», — говорил он доктору Спасскому.
Княгиня Вяземская «была с женою, которой состояние было невыразимо: как привидение, иногда прокрадывалась она в ту горницу, где лежал ее умирающий муж. Он не мог ее видеть (он лежал на диване лицом от окон к двери); но он боялся, чтобы она к нему подходила, ибо не хотел, чтобы она могла приметить его страдания» (Жуковский). Пушкин ждал приезда Арендта, говорил: «Жду слова от царя, чтобы умереть спокойно». На следующее утро он призывал жену, «но ее не пустили, ибо после того, как он сказал ей: «Арендт меня приговорил, я ранен смертельно», она в нервическом страдании лежит в молитве перед образами. Он беспокоился за жену, думая, что она ничего не знает об опасности, и говорит, что «люди заедят ее, думая, что она была в эти минуты равнодушною»: это решило его сказать ей об опасности» (А. И. Тургенев). Твердил Спасскому: «Она не притворщица, вы ее хорошо знаете, она должна все знать».
«Император написал собственноручно карандашом записку к поэту следующего содержания: «Если хочешь моего прощения и благословения, прошу тебя исполнить последний долг христианина. Не знаю, увидимся ли на сем свете. Не беспокойся о жене и детях; я беру их на свои руки». Пушкин был тронут, послал за духовником, исповедался, причастился и, призвав посланника государева, сказал ему: «Доложите императору, что, пока еще вы были здесь, я исполнил желание Его Величества и что записка императора продлит жизнь мою на несколько часов. Жалею, что не могу жить, — сказал он потом друзьям своим, окружающим умирающего, — отныне жизнь моя была бы посвящена единственно Государю». Жене своей он говорил: «Не упрекай себя моей смертью, это дело, которое касалось только меня»» (Н. А. Муханов).
Исповедь принимал настоятель ближайшего храма во имя Спаса Нерукотворного на Конюшенной площади протоиерей Петр Песоцкий, личность замечательная. После исповеди Пушкина он сказал: «Я стар, мне уже не долго жить, на что мне обманывать? Вы можете мне не верить, когда я скажу, что я для себя самого желаю такого конца, какой он имел». Смертей, самых разных, о. Петр повидал на своем веку немало…
«Данзас спросил его: не поручит ли он ему чего-нибудь в случае смерти, касательно Геккерна? Требую, отвечал Пушкин, чтобы ты не мстил за мою смерть, прощаю ему и хочу умереть христианином» (Вяземский).
Предсмертные жестокие страдания Пушкина продолжались 43 часа… Как рассказывал князь Вяземский, Арендт, который все время находился рядом с умирающим поэтом и «который видел много смертей на веку своем и на полях сражений, и на болезненных одрах, отходил со слезами на глазах от постели его и говорил, что он никогда не видал ничего подобного, такого терпения при таких страданиях. Еще сказал и повторил несколько раз Арендт замечательное и прекрасное утешительное слово об этом несчастном приключении: «Для Пушкина жаль, что он не был убит на месте, потому что мучения его невыразимы; но для чести жены его — это счастье, что он остался жив. Никому из нас, видя его, нельзя сомневаться в невинности ее и в любви, которую к ней Пушкин сохранил.»
«Пушкин слабее и слабее… Надежды нет. Смерть быстро приближается, — писал Тургенев за 2 часа, — но умирающий сильно не страждет, он покойнее. Жена подле него. Александрина плачет, но еще на ногах. Жена — сила любви дает ей веру — когда уже нет надежды. Она повторяет ему: «Ты будешь жить!»
За десять минут до кончины он сказал: «Нет, мне не жить и не житье здесь. Я не доживу до вечера — и не хочу жить. Мне остается только — умереть».
«Г-жа Пушкина возвратилась в кабинет в самую минуту его смерти… Увидя умирающего мужа, она бросилась к нему и упала перед ним на колени; густые темно-русые букли в беспорядке рассыпались у ней по плечам. С глубоким отчаянием она протянула руки к Пушкину, толкала его и, рыдая, вскрикивала: «Пушкин, Пушкин, ты жив?» Картина была разрывающая душу» (К. К. Данзас).
«Последний взрыв злой страсти, окончательно подорвавший физическое существование поэта, оставил ему, однако, возможность и время для нравственного перерождения. Трехдневный смертельный недуг, разрывая связь его с житейской злобой и суетой, но не лишая его ясности и живости сознания, освободил его нравственные силы и позволил ему внутренним актом воли перерешить для себя жизненный вопрос в истинном смысле. Что перед смертью в нем действительно совершилось духовное возрождение, это сейчас же было замечено близкими людьми» (В. С. Соловьев).
«Как я была тронута, читая в твоем письме такие печальные и такие верные строки о нашем славном и дорогом Пушкине! Ты прав, жалеть о нем не нужно, он умер прекрасной и поэтической смертью, светило угасло во всем своем блеске, и небо позволило еще, чтобы в течение этих двух дней агонии, когда оно взирало на землю в последний раз, оно заблистало особенно ярким, необычайно чистым небесным светом — светом, который его душа, без сомнения, узрела в последнее мгновение, ибо (мне кажется, я тебе уже это говорила) после смерти на лице его было такое ясное, такое благостное, такое восторженное выражение, какого никогда еще не бывало на человеческом лице!..» (Е. А. и С. Н. Карамзины — А. Н. Карамзину).
«Особенно замечательно то, — писал Жуковский, — что в эти последние часы жизни он как будто сделался иной: буря, которая за несколько часов волновала его душу неодолимою страстью, исчезла, не оставив в ней следа; ни слова, ни воспоминания о случившемся». Описывая первые минуты после смерти, он же удивлялся происшедшей с покойным перемене: «Когда все ушли, я сел перед ним и долго один смотрел ему в лицо. Никогда в его лице я не видел ничего подобного тому, что было в нем в эту первую минуту смерти. Голова его несколько наклонилась; руки, в которых было за несколько минут какое-то судорожное движение, были спокойно протянуты, как будто упавшие для отдыха после тяжелого труда. Но что выражалось на его лице, я сказать словами не умею… Какая-то глубокая, удивительная мысль на нем развивалась, что-то похожее на видение, на какое-то полное, глубокое, удовольствованное знание. Всматриваясь в него, мне все хотелось спросить: «Что видишь, друг?» И что бы он ответил мне, если бы мог на минуту воскреснуть? Вот минуты в жизни нашей, которые вполне достойны названия великих… Я уверяю… что никогда на лице его не видал я выражения такой глубокой, величественной, торжественной мысли. Она, конечно, проскальзывала в нем и прежде. Но в этой чистоте обнаружилась только тогда, когда все земное отделилось от него с прикосновением смерти. Таков был конец нашего Пушкина».
«Хотя нельзя угадать, какие слова сказал бы своему другу возродившийся через смерть великий поэт, но можно наверное отвечать за то, чего бы он не сказал. Он не сказал бы того, что твердят его неразумные поклонники, делающие из великого человека своего маленького идола. Он не сказал бы, что погиб от злой враждебной судьбы, не сказал бы, что его смерть была бессмысленною и бесцельною, не стал бы жаловаться на свет, на общественную среду, на своих врагов; в его словах не было бы укора, ропота и негодования. И эта несомненная уверенность в том, чего бы он не сказал, — уверенность, которая не нуждается ни в каких доказательствах, потому что она прямо дается простым фактическим описанием его последних часов, — эта уверенность есть последнее благодеяние, за которое мы должны быть признательны великому человеку. Окончательное торжество духа в нем и его примирение с Богом и с миром примиряют нас с его смертью: эта смерть не была безвременною» (В. С. Соловьев).
Пушкин скончался 29 января около трех часов дня. Натали осталась двадцатичетырехлетней вдовой с четырьмя малолетними детьми, не прожив с мужем и шести лет.
«Бедный Пушкин! Вот чем он заплатил за право гражданства в этих аристократических салонах, где расточал свое время и дарование! Тебе следовало идти путем человечества, а не касты: сделавшись членом последней, ты уже не мог не повиноваться законам ее. А ты был призван к высшему служению» (А. В. Никитенко).
Граф Строганов взял на себя хлопоты похорон и уговорил митрополита Серафима отпевать Пушкина, не считая его самоубийцей. Смерть на дуэли приравнивалась к самоубийству, а самоубийц лишали церковного отпевания.
«Вчера, входя в комнату, где стоял гроб, первые слова, которые поразили меня при слушании Псалтыри, который читали над усопшим, были следующие: «Правду Твою не скрых в сердце моем». Эти слова заключают всю загадку и причину его смерти: то есть то, что он почитал правдою, что для него, для его сердца казалось обидою, он не скрыл в себе, не укротил в себе, а высказал в ужасных и грозных выражениях своему противнику — и погиб! …Смирдин сказывал, что он продал после дуэли Пушкина на 40 тысяч его сочинений, особливо «Онегина», — написал 1 февраля А. И. Тургенев, который вместе с дядькой поэта Козловым сопроводил гроб с телом поэта к месту последнего упокоения в Святогорском монастыре.
О произошедшей дуэли (согласно законам, тяжком преступлении) было доложено по военному начальству. Полковой военный суд первой инстанции в предварительном порядке приговорил Дантеса и пушкинского секунданта К. К. Данзаса к смертной казни. Приговор докладывался вверх по начальству; в итоге секундант Пушкина подполковник Данзас ввиду его боевых заслуг был арестован на два месяца, а на деяние поэта была наложена резолюция: «преступный же поступок самого камер-юнкера Пушкина <…> по случаю его смерти предать забвению».
По изволению императора были оплачены долги Пушкина (до 120 тысяч рублей), назначена пенсия вдове и дочерям до выхода замуж, сыновья записаны в пажи, на них выделялось по 1500 рублей в год до поступления на службу. Николай I отказался назначить пенсию семье поэта, равную содержанию семьи Карамзина, как предлагал Жуковский: «Он [Жуковский] не хочет сообразить, что Карамзин человек почти святой, а какова была жизнь Пушкина?»
Жуковский порекомендовал Наталье Николаевне обратиться к протоиерею Василию Бажанову, духовнику царской фамилии, который в те горькие февральские дни часто беседовал с безутешной вдовой. Он первым уверовал в ее непорочность и на долгие годы стал ее духовным отцом. Чем священник мог утешить христианскую душу? Тем, что ее муж не стал убийцей! Бог отвел его руку от тяжкого преступления. Пушкин умер как христианин, исповедавшись и причастившись Святых Тайн. И всех простив.
Через десять дней после смерти Пушкина П. А. Вяземский писал А. Я. Булгакову: «Пушкина еще слаба, но тише и спокойнее. Она говела, исповедовалась и причастилась и каждый день беседует со священником Бажановым… Эти беседы очень умирили ее и, так сказать, смягчили ее скорбь. Священник очень тронут расположением души ее и также убежден в непорочности ее». Сам о. Василий говорил Е. Н. Загряжской о ее племяннице-вдове: «Для меня мучение оставить ее наедине с очищающим чувством собственной вины, потому что в моих глазах — она ангел чистоты».
Вдова в точности выполнила последнюю волю мужа: «Поезжай в деревню, носи по мне траур два года, а потом выходи замуж за порядочного человека». Только в 1839 году Наталья Николаевна вернулась в Петербург из Полотняного Завода, но знали об этом лишь самые близкие друзья. Ее затворничество продолжалось до 1844 года, когда Натали впервые после смерти Пушкина появилась в опере. Тогда же она познакомилась с однополчанином своего брата, генералом Петром Петровичем Ланским. И через год вышла за него замуж.
Пятница, день смерти мужа, стала траурным днем для Натальи Николаевны. До конца жизни в пятницу она никуда не выезжала, «предавалась печальным воспоминаниям и целый день ничего не ела».
После дуэли Дантес провел два месяца в Петропавловской крепости и по суду был лишен «чинов и приобретенного им Российского дворянского достоинства» и как иностранец был выслан из России. В открытой телеге, разжалованный, сопровождаемый жандармом, он был довезен до границ Российской империи и встретился с последовавшей за ним чуть позже беременной женой в Берлине. Она оставляла своих родных навсегда.
Супруги Дантес поселились в Сульце, у родного отца Жоржа, богатого помещика. Покровительствовал им и приемный отец барон де Геккерн. Семейственная жизнь молодых Дантесов-Геккеренов, продолжавшаяся шесть лет, протекала в атмосфере взаимной любви и доверия, о чем свидетельствует множество документальных и устных свидетельств потомков. Екатерина родила трех дочерей, но желанного наследника не было. Этот мальчик стал причиной ее смерти: 34-летняя женщина умерла от родовой горячки спустя месяц после родов. Первым эту весть сообщил родным Геккерн-старший. «Наша добрая, святая Катрин угасла утром в воскресенье около 10 часов на руках у мужа. Это ужасное несчастье постигло нас 15 октября (1843 г.). Я могу сказать, что смерть этой обожаемой женщины является всеобщей скорбью. Она получила необходимую помощь, которую наша церковь могла оказать ее вероисповеданию. Впрочем, жить, как она жила — это гарантия блаженства. Она, эта благородная женщина, простила всех, кто мог ее обидеть, и в свою очередь попросила у них прощения перед смертью».
Жорж Геккерн написал Наталье Ивановне, матери сестер Гончаровых, через их брата Дмитрия: «Любезный Дмитрий, я вам посылаю для г-жи вашей матушки, адрес которой мне неизвестен (потому что Катрин всегда сама надписывала конверты), вы узнаете об ужасном несчастье, которое перевернуло всю мою жизнь; не могу писать, силы мне изменяют, потому что сердце мое разрывается, оно не было подготовлено к такому несчастью…» Н. И. Гончарова не замедлила ответить зятю: «Вы обещаете, дорогой Жорж, писать мне и извещать о ваших детях. Я принимаю ваше предложение с поспешностью и благодарностью, вы можете этим заполнять ту ужасную пустоту, что я ощущаю от сознания, что Катя уже больше не счастлива на земле, о чем она мне писала в каждом своем письме. Ее безупречная жизнь и ангельский конец дают мне возможность не сомневаться, что Господь дарует ее душе нерушимый покой — награда сердцу матери, которая особливо пеклась о том, чтобы сделать своих детей достойными Божиего милосердия. Целую детей и прошу вас, дорогой Жорж, принять уверения в чувствах матери, которая всегда будет вашей преданной Н. Г.».
Жорж Дантес остался тридцатилетним вдовцом с четырьмя детьми и дожил до глубокой старости, став богатым и известным во Франции человеком, сенатором. Храня верность своей супруге, больше никогда не женился и умер 83 лет в родном доме, окруженный детьми, внуками и правнуками.
А. Ф. Онегин, русский коллекционер, всю свою жизнь посвятивший собранию рукописей, писем, семейных реликвий, связанных с жизнью и творчеством А. С. Пушкина, и основавший в своей парижской квартире первый в мире музей Пушкина (впоследствии вся его коллекция была перевезена в Россию), знал Дантеса. Дантес уверял, что не подозревал, на кого он поднимал руку, что, будучи вынужден к поединку, он все же не желал убивать противника и целил ему в ноги, что невольно причиненная им смерть великому поэту тяготит его.
Смерть Пушкина «не была безвременною. «Как? — скажут. — А те дивные художественные создания, которые он еще носил в своей душе и не успел дать нам, а те сокровища мысли и творчества, которыми бы он мог обогатить нашу словесность в свои зрелые и старческие годы?» Какой внешний, механический взгляд! Никаких новых художественных созданий Пушкин нам не мог дать и никакими сокровищами не мог больше обогатить нашу словесность. Мы знаем, что дуэль Пушкина была не внешнею случайностью, от него не зависевшею, а прямым следствием той внутренней бури, которая его охватила и которой он отдался сознательно, несмотря ни на какие провиденциальные препятствия и предостережения. Он сознательно принял свою личную страсть за основание своих действий, сознательно решил довести свою вражду до конца, до дна исчерпать свой гнев… Мы не можем говорить о тайных состояниях его души; но два явных факта достаточно доказывают, что его личная воля бесповоротно определилась в этом отношении и уже не была доступна никаким житейским воздействиям, я разумею: нарушенное слово императору и последний выстрел в противника. В том внутреннем состоянии, о котором мы вправе заключать из этих двух фактов… дуэль могла иметь только два исхода: или смерть самого Пушкина, или смерть его противника.
Для иных поклонников поэта второй исход представлялся бы справедливым и желательным. Зачем убит гений, а ничтожный человек остался в живых? Как же это, однако? Неужели с этою «успешною» дуэлью на душе Пушкин мог бы спокойно творить новые художественные произведения, озаренные высшим светом христианского сознания, до которого он уже раньше достиг? Делать предположения, забывая о действительной природе и собственных взглядах человека, составляющего их предмет, есть ребяческая забава. Пусть эстетическое идолопоклонство ставит себя выше различия между добром и злом, но какое же это имеет отношение к действительному Пушкину, который никогда на эту точку зрения не становился, а под конец пришел к положительным христианским убеждениям, прямо не допускающим такого безразличия? Если Пушкин в зрелом возрасте стал уже тяготиться противоречием между требованиями поэзии и требованиями житейской суеты, то каким же образом мог бы он примириться с гораздо более глубоким противоречием между служением высшей красоте, священной и величавой, и фактом убийства из-за личной злобы?..
Добровольно отдавшись злой буре, которая его увлекала, Пушкин мог и хотел убить человека, но с действительною смертью противника вся эта буря прошла бы мгновенно и осталось бы только сознание о бесповоротно совершившемся злом и безумном деле.
У кого с именем Пушкина соединяется действительный духовный образ поэта в его зрелые годы, тот согласится, что конец этой добровольной с его стороны, им самим вызванной дуэли — смерть противника — был бы для Пушкина во всяком случае жизненною катастрофою. Не мог бы он с такою тяжестью на душе по-прежнему привольно подниматься на вершины вдохновения для «звуков сладких и молитв»… для нарушителя нравственного закона нельзя уже было чувствовать себя царем над толпою и для невольника страсти — свободным пророческим «глаголом жечь сердца людей». При той высоте духа, которая была ему доступна и которую так явно открыли его последние мгновения, легких и дешевых расчетов с совестью не бывает.
Для примирения с собою Пушкин мог отречься от мира, пойти куда-нибудь на Афон, или он мог избрать более трудный путь невидимого смирения, чтобы искупить свой грех в той же среде, в которой его совершил и против которой был виноват своею нравственною немощью, своим недостойным уподоблением ничтожной толпе. Но так или иначе, — под видом ли духовного или светского подвижника, — во всяком случае Пушкин после катастрофы жил бы только для дела личного душеспасения, а не для прежнего служения чистой поэзии…
При том исходе дуэли, которого бы желали иные поклонники Пушкина, поэзия ничего бы не выиграла, а поэт потерял бы очень много: вместо трехдневных физических страданий ему пришлось бы многолетнею нравственною агонией достигать той же окончательной цели: своего духовного возрождения. Поэзия сама по себе не есть ни добро, ни зло: она есть цветение и сияние духовных сил — добрых или злых. У ада есть свой мимолетный цвет и свое обманчивое сияние. Поэзия Пушкина не была и не могла быть таким цветом и сиянием ада, а сохранить и возвести на новую высоту добрый смысл своей поэзии он уже не мог бы, так как ему пришлось бы всю душу свою положить на внутреннее нравственное примирение с потерянным в кровавом деле добром.
Не то чтобы дело дуэли само по себе было таким ужасным злом. Оно может быть извинительно для многих, оно могло быть извинительно для самого Пушкина в пору ранней юности. Но для Пушкина 1837 года, для автора «Пророка», убийство личного врага, хотя бы на дуэли, было бы нравственною катастрофою, последствия которой не могли бы быть исправлены «между прочим», в свободное от литературных занятий время, — для восстановления духовного равновесия потребовалась бы вся жизнь.
Все многообразные пути, которыми люди, призванные к духовному возрождению, действительно приходят к нему, в сущности, сводятся к двум: или путь внутреннего перелома, внутреннего решения лучшей воли, побеждающей низшие влечения и приводящей человека к истинному самообладанию; или путь жизненной катастрофы, освобождающей дух от непосильного ему бремени одолевших его страстей. Беззаветно отдавшись своему гневу, Пушкин отказался от первого пути и тем самым избрал второй, — и неужели мы будем печалиться о том, что этот путь не был отягощен для него виною чужой смерти и что духовное очищение могло совершиться в три дня? Вот вся судьба Пушкина. Эту судьбу мы по совести должны признать, во-первых, доброю, потому что она вела человека к наилучшей цели — к духовному возрождению, к высшему и единственно достойному его благу; а во-вторых, мы должны признать ее разумною, потому что этой наилучшей цели она достигла простейшим и легчайшим в данном положении, т. е. наилучшим способом. Судьба не есть произвол человека, она не может управлять человеческою жизнью без участия собственной воли человека… При всей своей особенности судьба Пушкина показывает нам лишь с большею яркостью те основные черты, которые мы отыщем, если захотим и сумеем искать, во всякой человеческой судьбе, как бы она ни была осложнена или, напротив, упрощена… Я думаю, что темное слово «судьба» лучше нам будет заменить ясным и определенным выражением — Провидение Божие» (В. С. Соловьев «Судьба Пушкина»).

notes

Назад: Совесть — дело деликатное…
Дальше: Примечания