Книга: Суд офицерской чести (сборник)
Назад: Глава восьмая
Дальше: Суд офицерской чести Повествование

Глава девятая

1
Соединить пространство и время можно несколькими способами. Научным – с помощью теории относительности Эйнштейна. Армейским – выполняя команду: «Копать траншею – от этого столба и до обеда!» Алкогольным – побратавшись с «зелёным змием» до «белочки». И медикаментозным. Он, пожалуй, будет эффективнее всех остальных.
После окончания училища Кравец прибыл в политический отдел авиации округа за распределением. Вопреки собственным ожиданиям, попал служить не в Челябинск, а в авиационный арсенал, расположенный в глухих вятских лесах. Сроку на сборы и прибытие в часть дали всего три дня. Надо было успеть и за женой заехать к тёще, и контейнер с нехитрыми лейтенантскими пожитками отправить к новому месту службы. Чтобы уложиться вовремя, он решил добираться до Кургана самолётом.
С воздушным транспортом взаимоотношения у него были непростыми, если не сказать – отвратительными. В детстве летал на самолетах дважды: к родственникам в Фергану и обратно. И оба перелёта сопровождались… гигиеническими пакетами при взлёте и посадке. В КВАПУ курсанты на самолётах не летали. «Авиационная составляющая» обучения сводилась к теории, где были и конструкция летательных аппаратов, и аэродинамика, и авиационное вооружение. Ведь готовили их как политработников для наземных частей ВВС. Словом,
Полюбила летчика,
Думала: летает,
А пришла на аэродром –
Поле подметает.

Но ситуация, в общем, складывалась неприглядная: лейтенант в парадном авиационном мундире – и вдруг в самолете облюётся! Это же позор на все Военно-воздушные силы!
Запятнать честь мундира (в прямом и в переносном смысле) Кравец себе позволить не мог. Потому запасся «Аэроном». Пока ожидал посадки, проглотил две таблетки, в самолете – от страха опарафиниться – одну за другой съел остальные.
По трапу спустился, как пьяный. Едва добрался до тёщиной квартиры. Тамара, посмотрев на него, спросила:
– Ты где так наклюкался?
Кравец, с трудом подбирая слова, объяснил ситуацию. Жена с тёщей засуетились, стали промывать ему желудок, но «Аэрон» уже сделал свое дело. В голове у Кравца мир перевернулся. Лица у тещи и Тамары раздулись и исказились, как в кривом зеркале. Собственные руки казались худыми и длинными, ноги, напротив, короткими и слоноподобными. Речь стала бессвязной, движения нескоординированными. Он совсем потерял ощущение времени.
В таком состоянии, пугая домочадцев, находился почти двое суток. Упаковывать и отправлять контейнер пришлось родственникам. На третьи сутки Кравцу как-то сразу полегчало, и время с пространством вернулись в привычные измерения.
…В Ханкале после наркоза он долго приходил в себя. Сознание, едва вернувшись, привело с собой боль. Ему вкололи обезболивающее, и он снова впал в беспамятство. Провалы и проблески сознания несколько раз сменяли друг друга так, что уже трудно было определить, где реальность, где чёрная пустота, где галлюцинации.
Кравцу мерещилось, что рядом сидит мать и монотонно уговаривает:
– Сходи в церковь, сынок, покрестись. Сходи в церковь, сынок. Сходи…
То вдруг он оказывался в бане с проститутками и у всех у них Тамаркино лицо с яркой раскраской, как у индейца, вступившего на тропу войны. Все они похотливо крутили задами, липли к нему. Тела у шлюх были противные: рыхлые и потные, но Кравцу хотелось обладать ими… Неожиданно по потолку спускался Шалов, иссиня-чёрный, как негр из Сомали. Он потрясал перед Кравцом пачкой долларов и вещал скрипучим голосом:
– Итс э син! Это грех!
Кравец снова превращался в курсанта в выездном карауле. Мэсел в белом, прожжённом на груди полушубке продавал уголовнику Валере трупы солдат. Они торговались, словно на базаре. Валера синими – в наколках – руками доставал из ящиков снайперские винтовки, щёлкал затвором и совал их почему-то Кравцу, приговаривая с мэселовской интонацией:
– Тут три «тонны»! Тут три «тонны»! Тут-тут-тут!
Тук-тук-тук… – стучали колёса.
– У-у-у-у! – надсадно гудел тепловоз.
С таким же воем проносились над составом снаряды «Града». И опять появлялась мама:
– А-а-аа-ааа, а-а-аа-ааа, – тихо баюкала она его, совсем маленького, голого, со смешным сморщенным красным личиком и куском пластыря на животе…
– А-а-а, – стонал он в бреду, пытаясь сорвать с груди повязку.
– Тише, тише, родной. Потерпи, потерпи, – уговаривал его мягкий голос. – Всё будет хорошо, Сашенька…
Кто же так звал его? Почему этот голос кажется таким знакомым?
С потолка опять спускался негр Шалов. На этот раз он был в форме советского подполковника:
– Уви олвиз гет бэк: мы всегда возвращаемся, – говорил он зловеще и приказывал Кравцу: – Твоя полка верхняя, сбоку, у туалета! Гы-гы! У-у-у! – гудел он, как локомотив, и лез обратно на потолок.
Над Кравцом нависало лицо-солнце:
– Та-ня, Та-ня, – по складам, как первоклассник, читал он огненную надпись, вспыхнувшую перед ним.
– Откуда вы знаете, как меня зовут? – спрашивали по-детски припухлые губы.
Маленький мальчик с лицом Мэсела запрыгивал на колени Кравцу и, дёргая его за отросшую бороду, требовал:
– Дядя курсант, расскажи сказку! Дядя курсант, сказку-у-у хочу-у-у!
– У-у-у! – пролетали над головой эРэСы.
– У-у-у! – гудел тепловоз.
Тьма окутала Кравца. Глухая, непроглядная. Она длилась вечность или больше. Он понимал: тьма владеет всем. Она вбирает в себя и пространство, и время. Она и есть соединение их. И эта тьма – всё, что ему осталось.
– Нет! – рвал бинты Кравец. – Не тьма, а любовь соединяет время и пространство. Любовь – это свет, солнце, вечность…
Тьма не отвечала ему. В её молчании чувствовалась сила, которую Кравцу не одолеть. Он знал это, но барахтался, как жук, упавший в реку. Тьма несла его по течению, становясь всё гуще и страшней. Кравец-жук судорожно грёб мохнатыми лапками, силясь выбраться из чернильной немоты. И когда показалось, что последние силы на исходе, тьма начала редеть, как редеет мрачный еловый лес, когда появляются в нём сосёнки, осины, когда где-то далеко впереди предчувствуется опушка. Во тьме, ещё мгновение назад густой, как кипящая смола, появилась светящаяся точка. Она стала медленно расти, увеличиваться в одном направлении и превратилась вдруг в полоску света от фонаря, пробивавшуюся сквозь щели в занавеске на окне вагона.
Свет упал на лицо спящей девушки. Она заслонила глаза ладонью, но рука соскользнула вниз. Девушка показалась Кравцу красивой. Высокий лоб. Чуточку курносый нос, толстая коса на подушке.
Она приоткрыла глаза и снова закрыла. Просыпаться ей явно не хотелось. Но Кравец так пристально глядел на неё, что она проснулась окончательно. Посмотрела на часы, провела ладонью по волосам. Затем её взгляд скользнул вверх, по рукаву шинели Кравца, свесившемуся с полки. Задержавшись на мгновение на авиационной эмблеме, она перевела взгляд выше, и их глаза встретились.
2
Мальчик трёх лет всё утро не слезал с коленей Кравца.
– Дядя курсант, расскажи сказку, сказку хочу-у-у! – теребил он.
Отчего у мальчика возникла такая «любовь» к нему, Кравец не знал. Он не любил возиться с детьми. Верней, у него просто не было подобного опыта.
– Хочу сказку-у! – канючил мальчик.
– Ну ладно, слушай. Про Курочку Рябу… – сдался Кравец.
– Не хочу про Рябу. Про Рябу я знаю! – вредничал пацан.
– А про кого хочешь?
– Про Кащея Бессмертного!
– Про Кащея я не знаю. Слушай про царя Салтана: «Три девицы под окном пряли поздно вечерком…»
– Не хочу-у про девицу-у! – расшалившийся мальчик больно ущипнул Кравца за щёку.
– Ай! – невольно вскрикнул Кравец.
– Вова, иди сейчас же ко мне, ты совсем дядю замучил! – позвала мать.
Вовка крепко ухватился за шею Кравца и замотал головой.
– Что с этим сорванцом делать, не знаю. Никого не слушается, – пожаловалась мать мальчика своей соседке – грузной женщине лет пятидесяти, раскладывающей на столике съестные припасы.
Эта женщина, её муж, седой и массивный, их дочь, та самая девушка, с которой он встретился взглядом ночью, – соседи Кравца по «кубрику».
Кравец несколько раз ловил на себе взгляды девушки, когда играл с Вовкой. При утреннем свете она оказалась не такой красавицей, как привиделось ночью. Но её взгляды почему-то волновали. И больше того, он поймал себя на мысли, что играет с Вовкой и терпеливо сносит его щипки и болтовню ради этих взглядов, которые становились всё пристальнее и продолжительнее.
– Вова, иди, будем кушать, – снова позвала мать.
Вовка неохотно сполз с коленей Кравца, сунув ему игрушечную машинку – мол, поиграй пока.
От запахов съестного голодный желудок Кравца сжался и затрепетал.
– Александр, пошли пить чай, – подал голос Шалов. На публике он снова разыгрывал давно забытую роль «демократа».
Кравец отправился в соседний «кубрик», где на столике стояло четыре кружки с чаем. Чай оказался крепким и с сахаром.
– Откуда такое изобилие? – уныло поинтересовался Кравец.
Ответил Мэсел:
– Товарищ сержант у проводницы выцыганил. Начкар у нас – во! – он поднял вверх большой палец.
Кравец поморщился: «С паршивой овцы хоть шерсти клок», – и присел на краешек полки.
Чай обжёг внутренности и на какое-то время, обманув желудок, заставил забыть о голоде. Но вода, что ни говори, остаётся водой. Вскоре есть захотелось ещё сильнее. Правда, тут выручил Вовка. Он стал угощать Кравца печеньем, которое предварительно обмусолил. Отказаться от угощения у Кравца не хватило мужества.
После полудня Вовка наконец заснул. Кравец, освободившись от роли «усатого няня», ощущая на себе взгляды Танюши (так звали девушку родители), открыл записную книжку. Стихи, как он назвал их, «О мальчике Вове» родились тут же:
Мы все торопим время будней,
Хотим, чтоб был подольше праздник.
Ведь и курсанты – тоже люди…
Пойми, мой маленький проказник.
Но нам не прыгнуть на колени
И не вцепиться в дядин чубчик…
И ты, дружок, будь постепенней,
И не вопи ты так, голубчик!

Мальчик Вова, проснувшись, стал и впрямь поспокойней, словно услышал эту поэтическую просьбу. Или попутчик уже надоел ему, утратил элемент новизны, как говорят психологи.
Кравец забрался на вторую полку и стал искоса наблюдать за Таней. Она – за ним.
Ах, эти юные, перекрестные наблюдения, когда взгляды сталкиваются и расходятся только затем, чтобы встретиться вновь! Сколько всего в этих взглядах намешано? И любопытство, и интерес, и желание любви, и обещание счастья, и страх обмануться.
«Хотя бы один день полного счастья оправдывает всю горечь бытия», – вычитал Кравец в книге Ричарда Олдингтона «Смерть героя», популярной в курсантской среде. И хотя дальше писатель предостерегал, что в любви краткие счастливые передышки всегда будут снова и снова заменяться страданием, он запомнил только первую часть фразы. О том, что счастье, несомненно, влечёт за собой месть судьбы, в восемнадцать лет думать не хотелось.
Этот день в поезде, когда он и девушка Таня обменивались взглядами, был на самом деле счастливым, невзирая на муки голода. Потому что счастье (этот вывод принадлежал уже самому Кравцу) – это предвкушение счастья, ожидание его.
«Что-то должно произойти, обязательно должно произойти, – думал Кравец. – Я ей понравился. Конечно, понравился. А она мне? Трудно сказать. Но…» Всё его существо требовало любви, жаждало её и находило приметы желанного чувства во всём: даже в необычности их пока ещё не состоявшегося, но вполне возможного знакомства. Это чувство было таким сильным, что он решил отбросить обычную по отношению к девушкам робость и действовать решительно.
Таня, словно угадав его намерения, вечером сказала отцу:
– Давай поменяемся. Я хочу лечь на верхнюю полку…
Она забралась на полку, включила ночник. Взяла в руки книгу и раскрыла её. Кравцу показалось, что на самом деле она машинально перелистывала страницы, думая вовсе не о прочитанном. Может быть, о нём?
Теперь они лежали на противоположных полках и могли обмениваться взглядами, не боясь, что это заметят посторонние. Когда родители Тани и соседка с мальчиком уснули, он открыл записную книжку на чистой странице и написал:
О чём задумалась, Танюша,
Твой взгляд и долог, и печален…

Дальше ничего путного в голову не пришло, и он закончил строфу невыразительно и даже глупо:
Висит он, как на ветке груша,
В многозначительном молчании.

Кравец с минуту подумал, сомневаясь: стоит ли посылать такую записку? Желание завязать знакомство пересилило стыд за неудачные строки. Он вырвал листок из книжки и, сложив вдвое, протянул через проход. Девушка широко распахнула глаза (он ещё днем заметил, что они у неё зеленовато-карие), жестом спросила: это – мне? Кравец закивал: да, да. Она взяла записку, раскрыла, прочитала, совсем по-девчоночьи шевеля губами и наморщив нос. Жестом попросила авторучку. Когда он передавал её, их руки впервые соприкоснулись, и она не отдёрнула свою.
Кравец поймал себя на мысли, что мог бы так – рука к руке с незнакомкой – просидеть вечность, но надо было прочитать ответ. На листке крупным округлым почерком была написана всего одна фраза: «Откуда вы знаете, как меня зовут?»
3
Когда Кравец впервые после операции пришёл в себя, то увидел Таню. Она чуть заметно улыбнулась ему и тут же исчезла. Кравец сразу узнал её, хотя прошло столько лет.
Над головой качался зелёный брезент УСБ – большой медицинской палатки. Было довольно тепло. С трудом повернув голову, Кравец увидел, что лежит рядом с буржуйкой, такой же, какая была у них в карауле. Она уютно потрескивала и распространяла вокруг запах жилья.
Словно подтверждая реальность происходящего, где-то рядом затренькала гитара. Кто-то хриплым, простуженным голосом запел:
Мы с вами заходим
В Чечню мимоходом,
Мы снова в Афгане, друзья…
А вы говорили нам, Павел Сергеич,
Что здесь не такая война.
На Грозный ходили,
Из пушек долбили –
Руины на каждом шагу…
А вы говорили всем, Павел Сергеич,
– Полком этот город возьму.

В припеве к песне присоединилось несколько голосов:
Мама, мама! Не жалеючи голов,
Мы дерёмся за Россию, а не ради орденов!

«Надо же, успели сочинить… Так припаяли министра обороны, что до смерти теперь не отмоется», – как-то отстраненно подумал Кравец. Под звуки песни он уснул. А когда проснулся, его первая мысль была о Тане: «Откуда она здесь? Вот уж не думал, что встречу её на войне…»
Таня появилась под вечер. Наклонилась, чтобы поставить градусник, и он прошептал:
– Здравствуй.
– Здравствуй.
– Ты не узнаёшь меня?
– Узнаю, – ответила она так же шёпотом.
К ночи у него поднялась температура, он стал бредить. Сквозь бред ему казалось, что Таня сидит рядом и гладит его по лицу горячими руками.
Сознание к нему вернулось нескоро. Опять потрескивала буржуйка. Тускло светила над головой электрическая лампочка. Ветер гудел в трубе и раскачивал брезент палатки.
Таня сидела на краю кровати и держала его за руку. Вид у неё был измученный, а руки холодными.
– Как ты очутилась здесь?
Она пожала плечами:
– Я же окончила медучилище. Или забыл?
– Ничего не забыл.
– И я тоже.
– Всё ещё сердишься на меня? Я ведь не сделал тебе ничего худого… – вглядываясь в её лицо, неуклюже произнёс он.
Она промолчала.
– Ну, точнее, не успел сделать.
– Не сделал ничего худого, – медленно повторила она. – А разве посеять в человеке надежду и потом отнять её – это не подло?
– Но ведь и Бог дарит человеку надежду на загробную жизнь. Обещает и не выполняет обещание…
– Не богохульствуй!
– А я не крещёный…
– Это не играет никакой роли. На войне неверующих нет. Здесь все под Богом ходят.
– Убедила. Не буду… – пообещал он, надеясь подольше удержать её рядом.
Но Таня отпустила его руку и ушла. Он закрыл глаза, но не уснул. Лежал и думал о ней и о себе, о том, что было у них тогда, в семидесятых.
…Они расстались, когда поезд подошёл к Кургану. Ночь была бессонной. Все чистые листочки его записной книжки были потрачены на переписку. Он успел узнать, что она только что окончила медицинское училище в Новосибирске и возвращается домой из Астрахани, где гостила у отцовских родственников. Узнал, какие книги она прочитала недавно, какие песни ей нравятся. И главное, выяснил, что парня у неё на данный момент нет, что она рада будет переписываться с ним. Они обменялись адресами…
Потом полгода были письма. Те самые, о которых ещё до их встречи он сочинил стихотворение:
Наши письма – посланцы души,
Вы летите сквозь время и дали,
Чтобы в городе или в глуши
Нас любимые преданно ждали.

О «любимых» он написал тогда абстрактно. А в переписке с Таней слово «любовь» не использовалось. Да и сами письма ещё не были теми любовными посланиями, которыми обмениваются книжные романтические герои. Скорее это был диалог симпатизирующих друг другу молодых людей, ждущих любви, примеряющих это чувство к каждому новому знакомству.
Но между ними сразу возникла атмосфера искренности. А когда люди искренни друг с другом, это – уже начало дружбы. Дружба между юношей и девушкой, как правило, заканчивается любовью. Так что ошибиться и принять предчувствие любви за саму любовь, Кравцу было нетрудно, особенно если учесть, что никакого опыта он не имел. Не было его и у Тани. Она, наверное, тоже заблуждалась по отношению к чувствам, которые испытывала к нему. По крайней мере, так ему хотелось думать теперь.
А в семьдесят шестом его письма дышали весной и стихами, как сказал бы поэт. И Кравец сам ощущал себя тогда настоящим поэтом. Он каждую неделю посылал Тане по два-три послания. И в большинстве из них были рифмованные строчки.
Тайга и сопки. Двое у ручья.
Она и он. Закат сплетает тени.
Была его, а вот теперь – ничья.
И тянутся прощальные мгновенья.
Их душам всё темней и холодней…
Ещё не поздно: помиритесь, люди!
Но он ушёл, не помирившись с ней,
Лишь бросил, обернувшись:
– Всё забудем…
Тайга и сопки. Пусто у ручья.
И на тропе деревьев стынут тени.
Как часто люди рубят всё сплеча,
С немудрою поспешностью решений.

После письма, в котором он послал Тане это стихотворение, она и предложила встретиться. Пригласила Кравца к себе в гости в Новосибирск во время летнего отпуска. Он пообещал приехать. И приехал, хотя для этого пришлось пойти на обман: врать матери, рассказывая, как погулял у друга-курсанта на свадьбе.
4
«Просто удивительно, сколько непоправимого вреда может причинить добрый, в сущности, человек», – написал Ричард Олдингтон. На самом деле иногда и отъявленный негодяй натворит меньше зла, чем тот, кого все считают добропорядочным человеком. Этот «добрый человек» умудряется испортить жизнь жене, потому что был чересчур податлив и не умел стукнуть кулаком по столу, сыну – оттого, что был к нему недостаточно требователен и внимателен, отцу и матери – потому что не смог стать им опорой в старости, оставаясь всю жизнь большим ребенком. В результате этот «добряк» напрочь портит свою собственную жизнь, не добившись ничего из того, о чём мечтал, и ожесточившись при этом на весь белый свет. Он ищет оправдание собственным неудачам в накопленных за долгие годы обидах на других людей. Но истоки неудач надо искать в собственной юности. Именно тогда и совершает человек нелепые поступки, которые горьким эхом аукаются во всей его судьбе, заставляя всей жизнью расплачиваться за юношеское недомыслие и неопытность.
У выздоравливающих много времени для раздумий. И Кравец думал обо всём, о чём прежде не хватало времени задуматься. Он снова и снова возвращался теперь к словам Смолина о том, что каждый человек со дня рождения поставлен в караул и является или часовым света, или часовым тьмы. Прокручивая назад свою жизнь, Кравец искал и не находил ответа, к какой из этих двух команд принадлежит он. Профессия политработника обязывала помогать людям. Кому ребенка в детский сад устроить, кого с женой помирить, кого добрым советом на путь истинный направить. И он, по долгу службы, помогал, мирил, устраивал, снискав себе авторитет человека отзывчивого и добросердечного. Но теперь Кравцу стало понятно, что никогда не принимал он по-настоящему близко к сердцу чужие заботы. Закрыв дверь служебного кабинета, тотчас забывал и о просителях, и об их проблемах. Да что говорить о чужих людях, если и в душу к самым близким не удосужился заглянуть! Взять хотя бы Таню…
Скамейка над Обью досталась им по наследству от парочки, покинувшей набережную, как только стал накрапывать дождь. А для них с Таней дождь помехой не показался. Он был тёплый и не проливной. У Тани был с собой зонт. Они раскрыли его и сидели, тесно прижавшись друг к другу. Дождь создавал иллюзию отгороженности от всего мира, а зонт казался крышей их собственного дома. Они начали целоваться и забыли про зонт. Капли стекали по лицу Тани. Кравец ловил их горячими губами, и ему казалось, что она плачет: дождинки на вкус были горьковато-солёными.
Когда он дрожащими от нетерпения руками расстегнул верхние пуговицы её блузки и прикоснулся губами к груди, Таня отстранилась:
– Сашенька, не надо! Подожди, любимый…
Это «любимый» и ласкало ему слух, и одновременно отрезвляло. Кравец вдруг понял, что не может так же назвать Таню, хотя в порыве обладать ею и лепетал ласковые и бессвязные слова.
…На тело женщины как на тайну он взглянул впервые в тринадцать лет. Именно взглянул. Сосед по подъезду Юрка Даничкин позвал подсмотреть за его старшей сестрой Райкой, когда она ушла в ванную. Райке было уже восемнадцать. Она вовсю женихалась со взрослыми парнями. Волосы красила хной, была фигуристая и длинноногая.
– Смотри, смотри, Саня, – с придыханием проговорил Даничкин, уступая ему место у маленького кухонного окна в ванну.
Кравец припал к запотевшему стеклу. Сначала ничего не увидел. Только бельевую верёвку с развешанными на ней панталонами и бюстгальтером.
– Ничего не вижу, – прерывистым шёпотом пожаловался он.
– Левее, левее, – пихнул его в бок сосед.
Кравец перевел взгляд в указанном направлении и уткнулся им во что-то округлое. Эта округлость шевелилась, вызывая в нём странную, щемящую тоску, потом, посмотрев ниже, он разглядел чёрный треугольник и Райкины руки с мочалкой.
– Ну что, посмотрел? Дай я, дай я, – зудел над ухом Даничкин.
– Погоди, я ещё немножко, – взмолился Кравец.
Он ещё раз успел увидеть высокую Райкину грудь с большими коричневыми сосками, когда Райка вдруг встрепенулась и заорала:
– Юрка! Гадёныш! Опять подглядываешь! Всё матери расскажу! С кем ты там?
Они с Даничкиным мигом соскочили с кухонного стола и, толкая друг друга, опрометью бросились из квартиры. Побежали на кочегарку, где у них находился «штаб» – место тайных встреч. Там, на куче угля, отдышавшись, долго обсуждали Райкины «прелести». Тогда Кравец впервые и ощутил мужское естество, которое всё настоятельней требовало встречи с естеством женским. По совету всё того же «опытного» Даничкина попытался вручную разрядить томящийся молодыми соками организм. После этого почувствовал себя таким пропащим и нехорошим, что дал себе слово – никогда больше ничего подобного не делать. Но природа требовала своё! Правда, потакать ей, как это сделал Мэсел с дорожной проституткой, Кравец не хотел и не мог.
Таня – дело другое. Она любит его! Тогда, на скамеечке, что-то удержало его от последнего решительного «штурма». Но не Танины слова. Она уже не отговаривала. Ещё чуть-чуть – и полностью принадлежала бы ему. Но он остановился. Подождал, пока Таня приведёт себя в порядок, наденет те части своего туалета, на снятие которых он потратил столько сил. Потом уже без страстных поцелуев, обнявшись, как брат с сестрой, они встретили рассвет…
А вечером он уехал, пообещав писать. И не сдержал обещания: не писал сам и не отвечал на Танины письма. Сначала нежные, полные любви, потом тревожные и, наконец, обиженные. Правда, одно письмо всё-таки написал. Полтора года спустя, когда собрался жениться на Тамаре. Об этом и сообщил Тане. В ответ пришла открытка. В ней – две фразы: «Я тебя ненавижу! Ты мне испортил всю жизнь!»
Занятый приготовлениями к свадьбе, он только усмехнулся: «Почему – испортил, если целомудрия девушку не лишил? Почему – всю, если Тане – всего двадцать? Вся жизнь ещё впереди!» Но тяжесть на сердце, ощущение своей неправоты некоторое время не покидали его. Потом всё забылось, отошло в область прошлого. А когда лет через пять случайно встретился с Таней, вовсе почувствовал облегчение.
Это было в Москве, на Казанском вокзале. Он возвращался из служебной командировки. Его поезд подали на третью платформу. А на соседний путь прибыл состав из Кемерово. Когда он шёл к вагону, навстречу попалась семья: муж, жена и двое маленьких детей: мальчик и девочка. Мужчина был в годах, солидный, в монгольской дублёнке. В женщине Кравец узнал Татьяну. Проходя мимо, она отвернулась. Наверное, не узнала. Или не захотела узнать. «Значит, вышла замуж. Детей родила. А говорила, что всю жизнь ей испортил», – с облегчением подумал он и вскоре забыл об этой встрече.
Теперь всё вспомнилось. Он с горечью подумал, что послание, полученное им в юности от Тани, почти точная копия Тамариного письма к его матери. Слова разные, а смысл один. Та же ненависть к нему, те же обвинения в исковерканной судьбе. Только, в отличие от Тамары, Таня не стала мстить…
«Неужели его неудачный брак, предательство жены – это расплата за Таню? За то, что не оценил в молодости её любовь и преданность? – спрашивал он себя и сделал однозначный вывод. – Вся жизнь наперекосяк, потому, что за всё надо платить! Ведь и война – это тоже расплата. Только уже не за его личные ошибки, а за промахи всего поколения таких же, вроде бы добропорядочных, людей…»
5
Утром в палатку, где лежал Кравец, из реанимации перенесли сержанта, живот – в бинтах. Положили в дальний угол.
Таня пожаловалась:
– Мальчишка! Играл с автоматом… – И пояснила: – С товарищем нашли где-то цинк с холостыми патронами. Решили проверить, что будет, если выстрелить ими друг в друга. Уткнули один другому стволы в животы и пальнули. Товарищ – наповал, а этот – везучий: вытащили с того света…
– Такие у нас сейчас в армии сержанты: лычки надел, а не знает, что холостые патроны имеют пластмассовую заглушку. Если стреляешь в воздух, она через метр плавится, а тут не успела… Страшное дело – пластмасса: в кишках, как разрывная пуля, орудует.
– О чём только думают, дурачки? И так: война, кругом столько смертей…
– Я, Таня, таким же в молодости был. Все молодые – дурачки…
Таня с сожалением покачала головой, поправила ему подушку и отошла.
Она стала приходить и разговаривать с ним чаще.
Но прошло ещё несколько дней, прежде чем он решился снова спросить:
– Ты всё ещё сердишься на меня?
Вместо ответа она стала рассказывать о себе. О том, как ждала его писем, как ненавидела потом, после сообщения о женитьбе, как вышла замуж без любви. Муж был старше её лет на двадцать. Он преподавал в училище, которое она окончила. Был человеком добрым и умным. А ей никогда не нравился. Именно из-за обиды на Кравца она дала согласие на этот брак. Появились дети. Показалось, что можно жить ради них. Может, у кого-то так и получается. У неё не получилось. Через десять лет разошлись с мужем. Без скандалов, по-тихому. Когда железнодорожную больницу, где она работала, закрыли, устроилась в военный госпиталь. С ним и прибыла сюда.
– А где дети? – спросил Кравец.
– Саша, старший, учится в военном училище в Тюмени. А дочка Машенька, ей семнадцать, у мамы, в Новосибирске. А ты как жил?
– Лучше не спрашивай, – ответил он, подумав, что рассказывать нечего. А когда она уходила, сказал совсем неожиданное: – Выходи за меня, Таня…

 

…Кравец умер неделю спустя, когда его состояние у врачей тревоги уже не вызывало. Умер не от раны. Ночью остановилось сердце. Рядом не оказалось ни дежурного врача, ни медсестры. При вскрытии тела, на котором настояла Таня, обнаружился обширный инфаркт.
Можно как угодно честить армию, но, когда умрёшь, она обходится с тобой, как с человеком. Военным бортом тело Кравца переправили в Екатеринбург. Тамара, быстро освоившись в роли вдовы героя, пошла на приём к Плаксину и выхлопотала автомобиль для перевозки останков мужа в Колгино (она вдруг вспомнила, как однажды Кравец заикнулся, что хотел бы быть похороненным на родине). Там с воинскими почестями (Плаксин распорядился выделить взвод курсантов и военный оркестр из Челябинского танкового училища), при большом стечении земляков, тело Кравца предали земле рядом с матерью. Нина Ивановна умерла через три дня после того, как узнала о смерти сына. Сосед Кравца по подъезду Юрка Даничкин (теперь уже Юрий Афанасьевич), баллотировавшийся в это время кандидатом в депутаты Городской думы, устроил на кладбище настоящий предвыборный митинг. На поминках он не преминул усесться рядом с вдовой, которую и утешал, как мог…
В депутаты Даничкина не выбрали. А вот Леонид Борисович Масленников, неожиданно выступив против распространения наркотиков и проституции в регионе, на очередных выборах в Государственную думу преодолел необходимый барьер в своём одномандатном округе и оказался в высшем законодательном органе страны. Там он безо всяких угрызений совести изменил прежним коммунистическим лозунгам, примкнул к партии власти и вскоре возглавил думскую комиссию по борьбе с коррупцией.
Летом девяносто шестого, после постыдного Хасав-Юртовского соглашения, поредевший мотострелковый полк, где служил Кравец, вернулся в Екатеринбург.
Смолин, только что назначенный на генеральскую должность, и Долгов, переведённый преподавателем на военную кафедру университета, приехали на могилу друга. Взамен облезлой металлической пирамидки со звездой привезли мраморный памятник, где рядом с барельефом Кравца был выбит орден Мужества, которым его наградили посмертно.
День был жаркий. Даже в тени кладбищенских деревьев невозможно было укрыться от зноя. Донимало назойливое комарьё и оводы, тяжело кружащие над головами.
Рабочие сноровисто установили памятник и скамейку. Смолин поблагодарил их, расплатился.
Когда рабочие ушли, Долгов достал водку и стаканы, спросил:
– Помнишь, как в Грозном сидели в подвале?
– Конечно, помню. Только вот мы – здесь, а Александр теперь на вечный пост заступил.
– Свет и на том свете охранять надо.
– Да, как у Высоцкого: «Наши мертвые нас не оставят в беде, наши павшие, как часовые…»
Они выпили, вылили остатки водки на могилу. Смолин произнёс, вглядываясь в барельеф:
– Саня здесь на депутата похож, только значка на лацкане не хватает…
– Нет, Серёга, он бы депутатом не смог. Там сейчас большинство таких, как этот, его однокашник…
– Ты о Масленникове, ёкарный бабай?
– И о нём, и об этом Сайпи, будь он неладен. При тебе ведь гэрэушники рассказывали, что теперь он у Масхадова в советниках ходит?
– При мне, – подтвердил Смолин и резюмировал: – Да, хорошо, что Саня всего этого не узнал. Пусть ему спокойно спится…
А ещё через год в Колгино приехал Захаров, уволившийся в запас капитаном. О смерти Кравца он узнал от Смолина, с которым случайно встретился в военном санатории. Однако он не нашёл ни могилы Нины Ивановны, ни надгробья её сына. На том месте, где, по описанию Смолина, они должны были находиться, оказались свежие захоронения.
Захаров пошёл разбираться в кладбищенскую сторожку. Оттуда вышел интеллигентного вида очкарик в мятой фетровой шляпе.
– Я тут всего неделю, – признался он. – Про могилу вашего друга ничего не знаю.
– Как же так, не знаете? Он же герой? Он же за Родину погиб! – возмутился Захаров. – У него мраморный памятник стоял! Куда делся?
– Вы что, уважаемый, телевизор не смотрите? – искренне удивился сторож. – Тут недавно показывали целую шайку бомжей, которые кладбищенские памятники воруют и сдают в ритуальные конторы. Там старые надписи затирают, а мрамор для новых памятников используют.
– А вы здесь зачем?
– Вы, видать, нездешний. Порядков наших не знаете. Если к мертвому никто не ходит год-полтора, то могила считается брошенной. Ну и выводы соответствующие… Кладбище-то, смотрите, как разрослось. Люди мрут, а место поближе стоит подороже…
– Значит, вы это место продали?
– Что вы ко мне пристали? Я же вам по-русски объясняю, что ничего о могиле вашего друга мне не известно! – разозлился очкарик. – И давайте без грубостей, а то милицию вызову!
– Я сам пойду в милицию, – пообещал Захаров.
Но не пошёл, уехал.
2003–2004
Назад: Глава восьмая
Дальше: Суд офицерской чести Повествование