Книга: Соль
Назад: Альбен
Дальше: Жонас

Луиза

Рынок гудел шуршанием льда, разложенного на рыбных прилавках, и нестройным хором голосов. Она занималась покупками, ей махали рукой, спрашивали о здоровье, осведомлялись, здоровы ли дети. Присутствие Луизы было здесь привычным, здесь она когда-то работала на разных поставщиков и была признана как жительница Сета, жена моряка. Взгляды обращались к ней дружелюбно, снисходительно, и горы фруктов, овощей, аппетитные тьеллы, чистое сияние барабульки и кусков лосося успокаивали ее. Она еще не решила, какое блюдо приготовит вечером; хотелось чего-нибудь, что понравилось бы детям. Дремота, охватившая ее в гостиной, рассеялась, но Луиза несла с собой чувственные пары того дня на пляже тридцать два года назад.
Она сама не знала, до какой степени непохожа на женщину, которой была в тот день. После рождения Жонаса они все вместе ходили в порт, и Арман вывез их в открытое море. Оно было бескрайним, и взгляд не выдерживал его мерцания. Фанни и Альбен прыгали в тихую воду, пенные брызги от их загорелых по летнему времени тел сыпались тяжелым дождем на кожу Луизы. Арман держал штурвал, его спина отчетливо вырисовывалась против света, и она ощущала удовлетворение на его лице – так бывает удовлетворен мастер, тщательно выполнив работу. Она тогда воспринимала детей и мужа как достижение. В ней были вера и самоотверженность, свойственные молодым женщинам ее времени, подумалось ей. В начале их отношений, вспомнила Луиза, ей случалось испытывать проблески этой надежды, почти мучительной, укоренившейся в ней, в ее груди.
Она решила приготовить фаршированных мидий и макаронаду. Выбрала букет приправ, несколько головок чеснока.
– Дети придут ко мне сегодня вечером, – сочла она нужным оправдаться, покупая окорок и говяжью лопатку.
Луиза сказала это с гордостью, и мясник понимающе кивнул ей:
– Это хорошо, что дети рядом с вами.
Вправду ли его заботило ее одиночество? Сквозь стеклянный прилавок она смотрела на ряды колбас, на розоватые штабеля мяса.
– Дайте еще мозговую косточку. Конечно, мне грех жаловаться. Они со мной. Больше, чем надо. И потом, они тоже должны жить своей жизнью, я им всегда это говорю.
Мясник покивал, уже устав от ее откровений, и у Луизы защемило сердце: почему на самом деле она была уверена, что дети, приходя к ней, как бы отбывают повинность? Особенно Фанни, хотя она больше всех усердствовала с визитами. Что она сделала, чтобы стать до такой степени непохожей на ту Луизу, которую они когда-то обожали? Неужели ее дети забыли – да и знали ли вообще, – что она была женщиной, прежде чем стать их матерью?
Она несла бремя вины за тот день на пляже, но, когда большие руки мясника резали мясо, поняла, что задолго до того дня заметила перемену в Армане, – после рождения Жонаса. С тех пор он стал отдаляться от них, нет, не бесповоротно, но временами, периодами; они теряли его, и на пути, которым была их совместная жизнь, годы, последовавшие за смертью его отца, возвестили неотвратимость его потрясения как самый тяжелый период для них всех.

 

Стояло засушливое лето. Ни капли дождя не упало, чтобы напоить развороченную землю и пополнить пересыхающие озера. От тел туристов не было прохода на пляжах, их приток разукрасил Сет пестрыми красками. Фламинго розовели вдали, в теплой воде, зеленой от застоя. В духоте дома в Пуэнт-Курте, где вязли лодки в засохшем иле, Луиза наблюдала агонию своего свекра. Жившие в Неаполе Антонио, брат Армана, и его жена Анна перебрались в Сет. Луиза сразу прониклась любовью к этой толстой смешливой женщине, говорившей по-французски с певучим акцентом. В то лето они мочили рукавички в тазу с холодной водой и мыли потное тело старика в комнате, куда раньше ни одна из них не входила. Фотография у кровати напоминала о коренастой суровой женщине, которая была матерью их мужей. Их сестрам, разместившимся у теток, не выпало выбора чужбины, и Луиза познакомилась с ними только на похоронах старца перед концом лета.
В густом запахе нафталина они с Анной видели наготу этого человека, по отношению к которому ни та, ни другая никогда не испытывали ничего, кроме страха. Сыновья, когда его навещали, ждали в гостиной, пока женщины обиходят старика и уложат в постель. Говорили они мало, и Луиза с Анной выходили, чтобы не мешать мужскому обществу. Дед, Луиза поняла это тогда, был чудовищем. Ни разу он не выказал ей или Анне ни капли благодарности. Когда они мыли его, он выкрикивал в их адрес ругательства. Много раз пачкал свою постель дерьмом. Не случайность и даже не недержание были тому виной, просто ему нравилось видеть написанное на их лицах отвращение, когда они входили в комнату. Часами они стирали в ванне простыни и одеяла. Эти саваны сушились весь день ордой молочно-белых медуз на веревках, которые они натягивали прямо на улице.
Луиза и Анна по собственной инициативе стали надевать старику памперсы. Они ни словом не обмолвились мужьям, да те и не жаждали знать, что им приходится копаться по локти в испражнениях их отца. Мытье и одевание становились тяжким испытанием. Старец с силой хватал их за руки, не стыдился царапаться и драться, горстями вырывал им волосы, а стоило им сделать неловкое движение, пытался ударить негнущейся ногой. В тот вечер, когда они впервые подложили под него памперс, он вырывался как бешеный и бил их с такой силой, что Луиза потом долго ходила с синяками на ляжках и груди. Она боялась, что на его вопли сбегутся соседи, но он в конце концов устал и, когда они его уложили, продолжал тихонько покрикивать во сне.
Назавтра Луиза пришла раньше обычного и, едва переступив порог, поняла, что он опять взялся за свое. Запах ударил ей в нос в дверях, и она поспешно вошла в комнату, уверенная, что увидит, по обыкновению, простыни в экскрементах. Зрелище превзошло ее ожидания: поносной жижей были покрыты стены и занавески. Как только он ухитрился встать с кровати, чтобы добраться до каждого уголка комнаты, когда им приходилось вдвоем высаживать его на горшок, если он снисходил предупредить их о своем желании. Следы рук не оставляли никаких сомнений в намерениях старика, и сам он был перепачкан от колен до торса. Полового органа и волос на лобке не было видно под темной коркой. Памперс лежал на полу, разорванный. Клочья тяжело закружились, залетая под кровать, когда Луиза распахнула створки окна. Зажав рукой рот, она бросилась вон из дома, чтобы отдышаться. Когда она вернулась, старик смотрел на нее с кровати. Он ликовал.
Она позвонила Анне, та тотчас прибежала. Все утро они оттирали стены, а старик вдоволь попотчевал их ругательствами.
– Mangia! Mangia! Scopami il culo! – кричал он Анне, когда та подтирала ему зад.
А потом державшейся поодаль Луизе:
– А ты, толстуха, нравится тебе это, а, поглазеть охота?
Он указывал на свой дряблый член, лежавший на пеленке между тощих ляжек. Тут Анна, до сих пор хранившая молчание, невзирая на брань, схватила старика за шиворот, приподняла с подушки, а другой рукой взяла ночной горшок, стоявший на стуле у кровати, и сунула ему под нос:
– Non sono la tua serva, vecchio. Appena caghi nelle tue lenzuola, giuro che ti faccio bere ‘sto secchio fino all’ultima goccia.
Старик устремил на нее потрясенный взгляд. Анна не опускала глаз, пока он не отвернулся, потом поставила горшок на стул и отпустила ночную рубашку. Дед тяжело повалился на кровать и вытянулся, мелко подрагивая. Они выбились из сил, отчищая комнату, после чего сожгли целую пачку «Армянской бумаги», которую нашли в ящике комода. Когда они наконец вышли на воздух, было уже за полдень, и дом благоухал, как индуистский храм.
Анна сунула руку в карман фартука и достала пачку «Житан».
– Смотри, что я стянула в гостиной.
Ни одна из них не курила, но они смотрели на синюю пачку как на запретный плод. От них разило жавелем, волосы липли ко лбу и вискам, под мышками и на спине выступили пятна пота. Анна поднесла сигарету к губам и зажгла. От первой же затяжки обе раскашлялись как туберкулезницы.
– Что ты сказала старику? – спросила Луиза, осмелев от собственного вида с окурком в пальцах.
– Я сказала, что мы ему не служанки и что, если он будет продолжать срать под себя, я заставлю его выхлебать из горшка до последней капли.
Луиза оглянулась на окно спальни с полузакрытыми ставнями.
– Ох, правда?
– Ей-богу, la ultima goccia!
Они помолчали, докуривая сигареты, не обращая внимания на головную боль, потом Луиза прыснула, и обеих разобрал неудержимый смех. Они так хохотали, что едва держались на ногах, валились друг на друга, утирали фартуками слезы и хлопали себя по толстым ляжкам. Животы болели, они сгибались пополам, упираясь руками в колени, на краю тротуара, не обращая внимания на косые взгляды прохожих.
После смерти Анны несколько лет спустя, на паперти церкви, где ее отпевали, именно этот момент вспомнит Луиза, вновь увидит их, хохочущих и обнимающихся на улице, и убежит, и спрячется за домом священника, где посмеется вволю, так, как никогда больше ей смеяться не доведется.

 

Луиза вспомнила об этом на рынке, и улыбка тронула ее губы. Свекор с тех пор справлял свои надобности только в фаянсовый ночной горшок, но Луиза и Анна поняли, с каким человеком выросли их мужья, хотя ни один из них никогда об этом и словом не обмолвился. Луиза пыталась поговорить с Арманом, чтобы тот урезонил отца. Однажды вечером, придя без сил, она расплакалась и взмолилась:
– Я не могу больше, не могу, понимаешь? Скажи ему хоть ты, чтобы сделал усилие, доктор говорит, что он все может.
– Да что, черт побери, ты хочешь, чтобы я ему сказал, Луиза? – ответил он с яростью, какой она за ним еще не знала. – Ты что, не умеешь подтирать зад? Совсем ни на что не годишься? Хочешь, чтобы я это делал, да? Поверь мне, не тот это человек, от которого можно чего-то требовать. Ухаживай за ним, как если бы он был твоим отцом, это все, о чем я тебя прошу. Не спорь.
Иногда он добавлял: «Я знаю, как это нелегко» или «Мне ли не знать, какой он, старый мерзавец», и ей приходилось довольствоваться этим участием.
Старец угас, когда левые получили большинство на муниципальных выборах, и Луиза решила, что это избавление. Эта смерть освободила ее, но вскоре она поняла, насколько самим своим отсутствием и прошлым, так и оставшимся для нее навсегда тайной, старик довлел над жизнью Армана. Потерять отца, которого он наверняка ненавидел, значило потерять костяк своей жизни, невероятное бремя запретов, на которых он сумел себя построить. Она снова видела, как он за приоткрытой дверью заставляет их сына поцеловать это тело, знакомое ей теперь до самых интимных подробностей. Когда Альбен вышел из комнаты, моча расплывалась у него на штанине и хлюпала в ботинке. Она отчитала его и переодела – грубо, нетерпеливо, сменив бархатные брючки на слишком большие шорты, принадлежавшие старику, в которых Альбен выглядел смешно. В следующие годы, однако, мальчик сблизился с отцом и никогда не держал на него зла за властный характер, да и за отлучки, в то время как Жонас и Фанни, похоже, от них страдали.
* * *
Луиза ждала прихода дочери и решила с ней поговорить. Ей была дорога эта возможность побеседовать «между нами, девочками» до ужина. На обратном пути она шла, убаюканная своим мерным шагом, покачиванием бумажных пакетов у бедра. На площади Леона Блюма она присела, поставив покупки рядом. Посмотрела на голубей, расхаживавших у ее ног. Часы на церкви Святого Людовика прозвонили одиннадцать, и она встревожилась, как бы Фанни не поцеловала замок, но не могла заставить себя поспешить на улицу От. Годы обретали очертания, рисовали вокруг нее круги, которые она созерцала с утра, не улавливая их смысла. Альбен отдалился от нее; он отвечал на ее заботы подростковым упрямством. Фанни стала девушкой и прилагала все усилия, чтобы бежать из дома; Луизе подумалось, что дочь воспринимала ее тогда как пассивную зрительницу распада семьи. Быть может, она даже судила ее как виновницу уходов Армана? В те годы Фанни, казалось, прониклась неприязнью к матери, с которой Луиза оказалась не в силах бороться. Говорить с детьми не было ей свойственно: ее воспитание на ферме в Севеннах исключало всякое проявление чувств, и по образу и подобию своей матери Луиза всегда старалась выразить свою любовь к детям повседневными заботами, которыми она только и жила.

 

Заполняя пустоту, что оставлял Арман, уходя в море, где он силился сделать из Альбена моряка и свое подобие, Луиза не пасовала ни перед каким трудом. В свободные от работы на рынке часы она чинила одежду для швейной мастерской в старом центре. Дома готовила еду всегда вовремя, стирала белье, выбивала вывешенные за окно одеяла, натирала воском полы и мебель. Когда же ей наконец открывалась пустота дома, она цеплялась за присутствие Жонаса. Предчувствовала ли она, никогда себе в этом не признаваясь, непохожесть сына на других? Ее волновала его чувствительность, любовь, которую он без конца выказывал ей. Он от рождения был чудиком, не в меру впечатлительным, и она поддерживала это в нем, предвосхищая каждое его желание, каждую потребность. Важнее всего на свете была для нее забота о нем. Жонас был ее мальчиком, ее малышом, худеньким, угловатым ребенком с прозрачной кожей, с узкой и впалой грудью, который, казалось, не выживет без ее опеки. Они так и оставались одним существом, любителем одиночества и отчасти фантазером. Учителей Жонаса тревожила его невнимательность, но Луизе нравилось, что он такой особенный, и она всегда слушала их нотации вполуха. Она даже смотрела на них свысока, презирая их зашоренность, уверенная, что знает его куда лучше. Она любила его именно за то, что отличало его от ровесников. Спустя годы, когда Жонас станет так далек от нее, она будет страдать от того, что больше не понимает его, непреклонно отталкивающего все ее попытки сближения.

 

На площади Леона Блюма она вспомнила одно лето, когда Жонасу было не больше девяти. Они смотрели телевизор в гостиной; голова сына лежала у нее на коленях, и они следили без особого интереса за выпуском новостей, в котором сообщали об отмене антигомосексуального законодательства по инициативе Бадинтера. В репортаже показывали мужчин, которые бесстыдно обнимались, целовались взасос и требовали свободы своей ориентации. Говорили и об эпидемии, косившей ряды сообщества. Луиза ощутила прилив жара, мурашки в руке, лежавшей на плече Жонаса, хоть и не могла ясно определить стеснившее грудь чувство, какой-то страх, дурное предзнаменование: возможно ли, что ее сын станет таким, что он будет обречен умереть от постыдной болезни?
– Никогда такого не делай, это отвратительно, – сказала она.
Жонас обернул к ней смущенное лицо, и Луиза поспешила переключить канал, тотчас укорив себя за то, что огорчила сына. Она отогнала от себя тревоги. Подозрение это с тех пор ни разу не шевельнулось в ней. По крайней мере, ни разу больше оно не оформилось так отчетливо, даже когда Жонас юношей не обращал внимания на девушек или, позже, совсем оторвался от семьи. Но, при неизменности любви к своему дитяти, на нее накатывал порой безотчетный гнев: она смотрела, как Жонас играет на улице, катается на трехколесном велосипеде, бегает с братом или чужими детьми, и вдруг мысль, что он живет без нее, делит что-то с другими, становилась ей невыносима. Все было за то, чтобы ей, безмятежной и довольной, видеть сына счастливым, но она не могла совладать с этим глубоким раздражением, этим зудом, словно нетерпением в руках и ногах, которому всегда в конце концов уступала. Луиза была убеждена, что Жонасу никто не нужен, поскольку у него есть она. И тогда она звала его, отрывала от игр и говорила ему иногда, лихорадочно сжимая его руки в своих:
– Мы с тобой классная команда, ты и я, верно?
Она пережила известие о его гомосексуальности как свой провал, со жгучей болью и уверенностью, что не знала по-настоящему своего сына и попусту потратила годы с ним в поисках понимания, отрицая очевидное. Потом появилось чувство вины; Арман возложил на нее всю ответственность:
– Не будь ты такой дурой-мамашей, не было бы у нас теперь окаянного пидора в семье.
Но Луиза была свободна от этого бремени сейчас, сидя на скамейке в Сете, поставив сумки с продуктами рядом с собой. Она сделала выбор: принимать все в своих детях, и для этого ей надо было понять, что они не отвечают тому, чего когда-то, неразумно и эгоистично, она для них пожелала. Уход Армана, поневоле признавала Луиза, ей в этом помог. Он умер, оставив ее в этой двойственности. Луиза наконец поднялась и пошла своей дорогой.
И потом, подумалось ей, Хишама она любила. Он был теперь таким же членом их семьи, как и оба ее сына.
Назад: Альбен
Дальше: Жонас