Книга: Ореховый Будда
Назад: Ступень пятая Каргополь
Дальше: Ступень седьмая Шлиссельбург

Ступень шестая
Лодейщина

 

В лесу стало понятно, на что дед прихватил из конюшни мешки. Ката-то сначала подумала – снова для крыльев, ан нет.
Он сорвал с нее лазоревый камзол, златую жилетку, ободрал на батистовой рубашке рукава, велел скинуть башмаки. Вывалял их в грязи, отодрал чудо-пряжки (Ката охнула). Потом прорезал в мешке три дыры.
– Натягивай. Сюда голову, сюда руки.
Получилось рубище почти до самой земли. Так же переобрядил и себя.
Встали они друг перед дружкой двумя нищими оборванцами. Шляпы-то треугольные с париками еще на бегу кинули.
– Так-то лучше, – сказал. – Можно дальше идти, глаза никому не намозолим. По дорогам попрошаек много шляется.
Она потерла голые плечи, повздыхала. Жалко было одежной красоты.
– В мешках, конечно, быстрым бегом не побегаешь и даже быстрым ходом не походишь, – продолжал сам с собой разговаривать Учитель, – так что пойдем попросту, медленно. Куда нам торопиться?
– Ванейкин с солдатами потопли. Может, уйдем подальше, да сызнова приоденемся? Ты говорил, карету наймем, до Петербурга домчим. Деньги-то есть.
– Трижды нет, – ответил Симпей.
– А?
– Государство подобно сказочному змею Горынычу, вместо одной отрубленной головы отрастают новые. Коли есть приказ нас сыскать – будут сыскивать и без Ванейкина. Это первое «нет». Второе «нет»: на карете не поедем, иначе нас каждая застава доглядывать станет.
– А третье «нет»?
– Денег тоже нет. – Он вынул из мешка кошель с золотом, бросил наземь. – Хватит с тебя пятой ступени. Давай обучаться следующей, шестой. Она называется длинно: «Легкость отказа от богатства и привязанности к вещам». По-настоящему свободен тот, кто хоть и знает радость богатства, но не скован им, как цепью, запросто может его отринуть и нисколько тем не сокрушается. Идем.
И пошел себе, даже не оглянувшись на золото. А Ката оглянулась, да не раз. Сокрушаться не сокрушалась, но, конечно, жалко было. Вот свезет кому-то, кто в лес по ягоды пойдет!
И потом плелась за Учителем, ворчала.
– Хоть бы малую малость оставил. Нам без копыт, без ходуль до моря, поди, месяц тащиться. Чего жрать будем?
– Есть съедобные корни, травы, листья. Скоро пойдут сыроежки. Мир Будды полон еды, – беспечно ответствовал дед. – Не думай о пустяках. Давай я лучше тебе расскажу про осакского купца Дандзюро, который променял всё свое богатство на одно чаепитие.
И завел длиннющий рассказ, которому Ката внимала вполуха, печально глядя вниз, на свои изуродованные башмаки. Почему-то прекрасных пряжек было жальчей всего.
…И поплелись они, отринувшие богатство, сначала лесом, после полем, потом шляхом. Дорога им была мимо одного моря-озера, Онежского, к другому, Ладожскому, а там повдоль реки Невы к дальнему нерусскому русскому городу Санкт-Петербургу.
По шляху двигались многие, в обе стороны. Здесь, ближе к государеву оку, всё шевелилось, тужилось, кряхтело. Громыхали тяжелые обозы с казенной поклажей и всяким товаром; топали под охраной колодники и рекруты – первые в цепях, чтоб не разбежались, вторые тоже привязанные к длинной веревке; хватало и нищих, таких же, как дедушка с Катой.
Симпей всем, кто оказывался рядом, кланялся, выспрашивал кто откуда да куда. Иные отвечали, другие недобро молчали или лаялись – этим он тоже кланялся.
На третий день скучного пути, когда Ката еще вздыхала по пряжкам, то есть пока была очень далека от постижения шестой премудрости, Учитель разговорился с одним возницей. В том же направлении, на закат, ехал целый обоз с платяным рваньем, с одежным лоскутом. Симпею сделалось любопытно – зачем?
Мужик сказал: в Вытегре поставили бумажный завод, велено везти туда всякую ветошь, прясть из нее бумагу.
Дед отвел Кату в сторонку. Давай, говорит, отойдем в кусты, снимем свои кюлоты, безрукавные рубахи, да обменяем на рванье. Зато дальше без мешков пойдем.
– Давай, – сказала она. – Только я сама.
Взяла двое целых коротких порток, чулки, рубашки. Подошла не к вознице, а к старшему над обозом приказчику.
– Гляди, какое сукно, какой батист, а пуговицы! Эти серебро, эти бисер. Купи всё за два рубля. Тут за одни штаны пять рублей плочено.
– Плочено, да не тобой, – ответил приказчик, щупая хорошие вещи. – Ограбили кого?
– Не хочешь – не надо.
Поторговались немалое время, сошлись. Получила Ката семьдесят копеек денег и в придачу взяла с воза двое мужицких порток, латаных, но еще крепких, да две холщовые рубахи, хоть ветхие, а все лучше, чем мешки.
Вернулась к учителю гордая, похвастала прибытком.
– Пойдем, как люди. А ночью и побежим. Опять же в деревне молока купим, хлеба. Живот подвело от твоих корешков.
– Одежда это хорошо, – похвалил ее дед. – Без нее путнику нельзя. А деньги дай-ка…
Ссыпал себе в горсть, размахнулся – и в канаву.
– Плохо ты урок усвоила. На что нам деньги? Чего тебе не хватает? Хочешь пить? Вон ручей. Хочешь есть? Вон лес.
Ката надулась, и потом долго шли молча.
Правду сказать, в деревнях, какие попадались им по дороге, ни хлеба, ни тем более молока было не купить. Половина селений вовсе пустовали, потому что мужиков забрали в солдаты или на работы, а бабы с ребятишками разбрелись кормиться Христа ради. Но и там, где оставались люди, прикормиться было нечем. Старый хлеб к лету закончился, новый будет еще не скоро. Крестьяне сами просили у проезжавших кто милостыни, кто заработка. Если ломалось тележное колесо или расковывалась лошадь – кидались, отталкивая друг друга.
– Пятнадцатый год война, двадцатый год стройка, пятьсот лет неустройка, – говорил Симпей, вздыхая. – И ничему ведь не учатся – ни верхние, ни нижние. Как-то оно здесь всё будет, в России…
Про Россию он стал задумываться, потому что на привалах Ката читала ему из книжки. Князь Василий Васильевич в последних главах много писал про царя Петра – такое, что, попади эти письмена к сотоварищам мертвеца Ванейкина, обладателям крамольной книжицы не сносить бы головы.
Ката читала шепотом.
Царь подобен насильнику, берущему у Руси грубой силой, с удушением горла то, что страна сама охотно дала бы по сердечной любви, сетовал Голицын. Неможно-де поднимать державу, губя и муча ее жителей. Даже рачительный пастух лишь стрижет своих овец, но не сдирает с них шкуры, ибо так никакого стада не останется.
А дедушка к тому присовокуплял свое, по буддийской вере.
– Вечное заблуждение земных правителей – видеть народ, но не видеть человеков, – говорил он. – Для царей всегда тысяча подданных ценнее, чем сто, сто ценнее, чем десять, а десять ценнее, чем один. Но никто никому не равен, никого никем заменить нельзя, и тысяча людей не важнее и не ценнее одного человека. И ведь всякий это знает. Спроси каждого: кто важнее – один человек, имя которому Ты, или тысяча других людей, которых, может быть, на самом деле и не существует? Иль спроси: променяешь ты того, кого любишь, на тысячу иных, к кому безразличен?
Так и шли, разговаривая и читая, день за днем, а ночей, считай, вовсе не было: чуть померкнет небо и тут же снова светло. Июнь.
Идти бы так всегда, легко и свободно, думала Ката. Ночи белы, озера сини, леса зелены, поля широки.
Шли небыстро, потому что переодеться переоделись, но из-за ночной светлости скороходствовать не получалось, да и больно людной стала дорога, не пустевшая ни в какое время. Отсюда было уже недалеко до мест, опаленных лютым петербуржским огнем – где рубили корабли и лили пушки. Казенные обозы не останавливались и ночью, а для пущего поспешания на каждом перекрестке и на многих холмах стояли виселицы, где болтались нерадивцы, кто плохо поспешал.
Мимо первого такого покойника Ката семенила, отворотя лицо, но Симпей удержал ее за руку.
– Стой. Для тебя ничего страшного быть не должно. Если же чуешь страшное – туда и смотри, туда и иди. Ну, чего ты напугалась? Погляди на мертвеца. Тебе жутко, а ему нисколько. Потому что он уже знает: всё страшное осталось здесь.
Так-то оно так, но а все ж видеть, как ворон долбит клювищем голову, которая еще малое время назад радовалась и горевала, было маетно. Хорошо что в Японии – дед сказывал – покойников жгут. Значит, сожгут и монашку Кату. И ничего. Огонь – дело чистое. И когда еще это будет.
– Где мы? Сколько дней мы уже идем? – спросила она однажды.
– Какая разница? Времени нет, его придумали глупцы, которые не умеют жить полной жизнью. Полная жизнь у тех, кто ее познал, всегда сейчас, – ответил сначала непопросту Учитель, но потом всё ж объяснил: – Большая вода, что синеет по правой руке, – это уже Ладожское озеро. Скоро будет Лодейное поле, где флотские верфи и заводы.
Но сначала потянулись пни, без конца и краю. Кто-то вырубил здесь бессчетное число могучих сосен, так что получилось будто многоверстное кладбище. Стоял тысячелетний бор, да весь полег, остались одни могилки.
Потом на дальнем краю бывшего леса зачернели дымовые столбы.
– Олонецкие железные печи, – сказал Симпей. – Льют для кораблей пушки и якоря. Там же парусные и канатные мануфактуры. На Ладоге корабль и строят, и снаряжают, и оружают. Потом пускают в реку Неву и дальше в море, шведов воевать. Тысячи народу тут живут, отовсюду согнанные. Еще больше тех, кто в землю лег… Вот это и есть государство. Смотри. Но издали. Мы с тобой Лодейное поле стороной обойдем. От государства чем далее, тем лучше.

 

С дороги они свернули, пошли полем. Часа через три вышли на холм, откуда виднелась и озерная ширь, и весь берег.
Ката ахнула. Четыре огромные ладьи, каждая со сказочную Чудо-Юдо-Рыбу-Кит, лежали брюхом за земле: две будто обглоданные, один хребет, еще две обшитые досками. Подле каждой копошились людишки, великое множество.
– Как муравьи гусениц тащут! – поразилась Ката.
– Галеры это. Их тут строят и на воду спускают. Неделя – четыре новых, неделя – еще. А царю всё мало.
Ката засмотрелась на великое строительство. Что народу-то! Она за всю жизнь столько не видала.
А Учитель вдруг тихо сказал:
– Похоже, зря мы с тобой на холм поднялись. Пригнись, да не резко. Потом на живот ляг.
Она обернулась.
Внизу по траве ехали несколько конных: один спереди, остальные поотстав.
Симпей уже был на локтях, а Ката немного замешкалась. И заметил их передний конник. Закричал:
– Эй, вы двое! А ну давай сюда!
– Молчи, – велел Учитель, поднимаясь. – Говорить буду я.
Спустились с пригорка.
В седле покачивался обрюзгший, небритый человек с красными, полупьяными глазами. На голове – съехавшая набок треуголка с линялым позументом, во рту дымящаяся трубка, в жилистой руке плеть.
– Чьи вы, дрань? – спросил он и сплюнул табачную крошку.
– Свои собственные, – с поклоном отвечал Симпей.
– На Руси своих собственных нету, все государевы… Ничьи, значит. Это хорошо. – Небритый улыбнулся половиной рта. – Еще рублишко…
Он наклонился, всматриваясь в деда, потом в Кату.
– Татарина – к татарам, в яму. Мальчишка тощий, хилый. К углежогам его.
– Дозволь слово молвить, сударь… – начал было Симпей, да захрипел – горло ему перехватила ловко наброшенная петля.
Другой аркан оплел плечи Каты. Она чуть не слетела с ног – так рванула натянувшаяся веревка.
Учителя поволокли в одну сторону, ученицу в другую.

 

 

– Дедушка! – крикнула Ката, но не удержалась-таки, упала, и лошадь проволокла ее по земле. Когда же кое-как исхитрилась подняться, Симпея утащили уже далеко.
– Помни, чему я тебя учил! – донесся крик издали.
* * *
Это уже потом, время спустя, узналось, что на том невысоком холме они попались на глазам «охотникам», которые рыщут по окрестностям, хватая подряд всех, у кого нет казенной бумаги, и волокут на верфи, заводы и заготовки, получая за то награду – по полтине с головы. Ненасытному Лодейному Полю (или как его звали здесь «Лодейщине») вечно не хватало рабочих рук. Трудники мерли, как мухи, и добыть им замену делалось всё мудреней. Деревни на сто и двести верст вокруг давно опустели. Мужики, кто еще не угодил в солдаты, матросы иль на работы, разбрелись от греха кто куда. Копали, рубили, тесали ловленые бродяги и дезертиры, каторжные колодники, плохо упрятавшиеся раскольники, иногда издали пригоняли пленных шведов и крестьян-чухонцев, но эти жили недолго.
Главнейшим начальником над всею многоверстной стройкой считался санкт-петербургский губернатор князь Меншиков, но за великими государственными заботами светлейший бывал на Лодейщине редко, а заправлял всем шаутбенахт Бессонов, повелитель тел, душ и даже костей, ибо сильно провинных трудников земле не предавали, но вывешивали напоказ, тлеть до голого скелета, и мертвая эта гниль смердела тут повсюду. Пока Кату волокли на аркане, она насмотрелась ужасов. Виселицы-то ладно, но были тут и мертвецы на колах, и колеса торчком, с которых свисали нелепо изломанные трупы.
Властителя жизни и смерти десяти тысяч рабочих и тысячи охранников звали кто Бессоном (казалось, этот страшный человек никогда не спит), кто Безносом – у него поперек лица чернела повязка.
И вдоль озерного берега, и на поле, и на вырубках стояли дощатые балаганы без окон. Ката подумала – хлевы, что ли? Но в конце концов дотащили до одного такого, самого дальнего, и ее.
– Примай, углежоги! – крикнул верховой, снимая аркан.
Грязный солдат в латаном-перелатаном мундире отпер дверь, и пленницу тычком пихнули внутрь. Когда глаза привыкли к темноте, стало видно длинную лавку вдоль стены, посередине – стол, две скамьи. Больше здесь ничего не было.
Ката села в углу, начала вспоминать все пройденные ступени – как напоследок велел Учитель.
Сначала подвергла приключившуюся жуть сомнению: может, это дурной сон? Дурные сны хороши тем, что они кончаются. Кончится когда-нибудь и этот. Так же легко расправилась с голодом, с болью в намятых петлею плечах, со страхом. Ну а радостей жизни в наличии не было, так что не от чего и отрешаться.
Чему будущую монахиню и буддоохранницу никто пока не обучил – не тревожиться за тех, кого любишь, и Ката сильно переживала за дедушку. В какую это яму его отправили? К каким татарам? И самое главное: свидятся они еще иль нет?

 

 

Вспомнила, однако, как Симпей говаривал: «Никогда не пугай себя тем, что еще не случилось, а лишь может случиться», – тем и утешилась.
Щели меж стенных досок, поначалу серые, делались темнее. Снаружи смеркалось, потом вовсе почернело. Когда наконец открылась дверь, оттуда заскрипело и задуло, а видно ничего не было.
Какие-то люди, десятка два, тяжело ступая и кряхтя, вошли внутрь. Оттого что они ничего не говорили, а молча разошлись по сараю, стало жутко, но Ката опять справилась со страхом. Что бы ни случилось, всё лучше, чем сидеть в углу, непонятно чего ждать.
В одном, другом, третьем местах защелкало, сверкнули искры, загорелись труты. Потом занялись лучины. Огня от них было мало, но после кромешной тьмы Кате показалось светло.
Угрюмые, косматые мужики, все на одно лицо, будто братья-погодки, рассаживались у стола.
Увидели ее.
– А, вон он, малой-то, про кого говорено, – сказал один. – Ишь, хлипкой. Куда его, Пров?
Другой медленно обернулся. Широко расставленные глаза уставились на нее, навечно сдвинутые брови шевельнулись. Этот, кажется, здесь был главный – остальные ждали, что он скажет.
– Веткорубом будет.
И отвернулся.
Солдат внес дымящийся котел, бухнул на стол. Кинул каравай хлеба.
– Нате, жрите.
Никто на еду не кинулся.
Тот, кого назвали Провом, не спеша вынул нож, порезал хлеб на равные куски, каждому по одному. Встала и Ката, но ей ничего не осталось.
Сбоку ее пихнули.
– Куды суешься? Не наработал ишшо.
Все разобрали хлеб, достали ложки.
– Молитесь, кому надо, а кому не надо – так ешьте, – сказал старший и первый зачерпнул варева – жидкой каши или густой похлебки, не разобрать.
За ним быстро – второй, третий, четвертый. Котел двигали вдоль стола в одну сторону, потом обратно. Никто не толкался. Должно быть, порядок, кому после кого, у них был установлен.
Потом Ката узнала, что так и есть. Сидели и черпали ложками по старшинству. Первым – десятник Пров, потом старший рубильщик (кто топором дерево валит), за ним пильщики, строгальщики, щепники, костерные. По работе и уважение. Артель углежогов валила негодные для корабельного строительства деревья и сжигала их, превращая в уголь, надобный для плавильных печей.
Поели быстро и все сразу разбрелись по лавкам – укладываться.
Ката сидела в своем углу, думала.
Сбежать бы отсюда, но как? Дверь одна, за нею топчется, лязгает ружьем часовой.
А и сбежишь – как средь всех бесчисленных дощатых сараев сыскать деда Симпея?
Сказала себе: ничего. Мансэй учил, что терпеливому уму постепенно открываются все тайны, а говоря попросту, по-нашему – утро вечера мудренее.
Пристроилась на лавке калачиком, чтобы дождаться утра, но не тут-то было.
Когда, повернувшись лицом к стене, ждала, пока накатит сон, кто-то подошел сзади, взял за плечи, развернул.
На столе еще не догорела лучина, и Ката увидала над собой, в помигивающем красноватом свете пегую бороду, посреди которой в черной яме поблескивали мелкие влажные зубы.
– Будешь мне, малец, заместо бабы, – просипела черная яма, из которой несло гнилью. – Скидавай портки!
Эх, не успел дедушка научить японской драке! И свистеть по-соловейразбойничьи тоже! Что делать? Если этот поймет, что перед ним девка, тут и все прочие накинутся…
– Уйди! – громко сказала Ката – и еще громче: – Помогите!
Но никто не помог, даже не встал. Только один какой-то с брезгливой ленью кинул:
– Охота тебе поганиться, Сипа?
– Охота-охота, – ответил гнилой. – А ты не встревай.
И Кате:
– Как будем, по-хорошему или по-плохому?
Взял за шею, стиснул. Другой рукой ухватил за ухо.
– Буду крутить, пока не скажешь: «Покоряюсь, дяденька».
Пальцы сжали ухо, закрутили с вывертом. Да сильнее, сильнее.
– Ну?
Ката молчала, разговаривала с болью – и та ничего, понимала.
– Упрямый, да? – Сипа нагнулся ниже. – А второе заверну?
Стало больно и второму уху, так что пришлось перейти с уговоров на ругань. Заткнись, боль! Изыдь, докучная!
Мучитель сопел, злился.
Вдруг раздался густой бас Прова:
– Отвяжись от парня, Сипка. Он побольше мужик, чем ты. Эй, Тощой, давай сюда. Подле меня жить будешь. И тихо все! Скоро засветает, работать погонят.
Держась за горячие и большущие, каждое с лепеху, уши, Ката поскорей перебралась на лавку, где уже храпел десятник.
До утра, которое мудренее, и правда оставалось всего ничего. Коротенькая ночь, едва начавшись, уже заканчивалась.
* * *
Мудренее постепенно стало, хоть не на первое утро и не на второе. Понемногу, по крупиночке Ката разобралась, куда она попала и что на Лодейщине за житье-бытье.
Житье-бытье было такое, что умней всего поступали трудники, кто сразу помирал, без лишних мучений. А попала Ката туда, откуда выбраться не выберешься. Как сказал однажды Пров: чего другое нет, а людей стеречь на Руси-матушке умеют.
Имелась тут и своя присказка: «От Безноса – только к Безносой». Тех, кто пробовал бежать, сажали на кол или ломали на колесе. А пуще того помогала острастка для охраны: солдат, у которых случился побег, по жребию вешали через двоих третьего. Остальных, кому повезло, секли плетьми до сырого мяса и самих отправляли на работы. Поэтому охрана стерегла не за совесть, а за страх – намертво.

 

 

Пригляд за трудниками был повсюду. В лесу на рубке, по дороге, даже на воскресной службе в церкви. На ночь же балаган запирали, у входа жгли костер, и всегда стоял часовой с примкнутыми багинетами. За нуждой, и то не выводили.
Держава шаутбенахта Бессонова трудилась на государеву потребу без перебоя. Пыхтели плавильные печи, в кузницах с утра до ночи грохотали молоты, у штапелей стоял хруст топоров, визг пил.
Будь хоть ливень, хоть ураган, но каждое воскресенье в озеро нужно было спустить четыре галеры, поставить на них мачты, снарядить их парусами, прицепить пятисаженные весла, закрепить пушки, и прочее, и прочее.
Ненасытная Балтика ждала всё новых и новых кораблей – давить шведа не умением, так числом. Бить врага на море русские еще не научились и выходили в плаванье тучей, чтоб враг не совался. Вот Лодейщина и надрывалась, изо всех сил тужилась – нагоняла тучу.
Корабельная работа шла в четыре потока или, выражаясь по-европейски, в четыре линии.
В трехстах шагах от берега стояли огороженные тыном четыре склада для заготовок. Там из древесных стволов делали мачты и реи, доски для обшивки, весла, скамьи и прочее.
Во втором звене, расположенном ближе к озеру, собирали галерные остовы.
Потом готовый скелет корабля спускали по пазам в «яму», и там шпангоуты зашивали доской, шпаклевали, смолили, красили, настилали палубы.
По воскресеньям открывали шлюз, наполняли «яму» водой, и тогда, под пушечную пальбу и трубный рев, выводили корабль в озеро. Работы оставалось еще много, но галера уже имела имя, флаг и считалась частью государева флота.
Как только Ката услышала про «ямы», сразу догадалась: дедушка там.
Начала расспрашивать. Узнала, что хуже «ямы» места нет. Если вся Лодейщина – преисподня, то там самый черный ее предел.
– Нас из балагана хоть на вырубку выводят и по воскресеньям к обедне, а «ямные» все безвылазные, – рассказал Пров. – В «яме» живут, в «яме» дохнут, там же их и зарывают. Когда воду озерную запускают, хошь всплывай, хошь тони. Потом спустят – сиди в грязной луже, догнивай.
В одной «яме» работали каторжные, в другой хохлы-мазепинцы, в третьей провинные солдаты, в четвертой агаряне, они же «татаре». Эти – за то, что шаутбенахту двадцать лет назад под Азовом крымской саблей отхватили нос; с тех пор Безнос был к магометанам лют. Никто еще из «ямы» не выходил, ни живым, ни мертвым, сказал Пров.
Десятник был мужик звериной силы и сурового нрава. Работа у него была – валить деревья. Березовый ствол толщиной с руку он перерубал одним ударом топора, двадцатилетний тополь – двумя или тремя. Порядок в артели держал крепко, никто не заперечь. Но все было по справедливости: кто больше работает, тому больше уважения. Всяк знал свое место и понимал, почему его занимает.
Пров долго приглядывался к парнишке-веткорубу. Никому в обиду не давал, но один раз за неловкость сам двинул ручищей по скуле, в четверть силы. У Каты чуть не вышибло дух, однако она не ойкнула, а молча перехватила тесак, чем ветки рубят, по-другому, заработала быстрее. Пров кивнул: так лучше.
Он был беглый солдат, побывавший в походах, сражениях и осадных сидениях, много что повидавший и переживший, но на рассказы про свое прошлое скупой. Должно быть, в прежней жизни Пров был плотник – очень уж ловко управлялся с топором. Пока остальные терзали сваленное им дерево, Пров резал деревянные ложки – менял у стражников на табак, к которому приучился на военной службе. Во время передыхов сидел, покуривал. Глядел вверх, в небо. О чем думал – бог весть.
Но однажды, во второй месяц Катиного плена, поманил к себе: сядь-ка рядом.
– Смотрю я на тебя, Тощóй (так все ее звали), и не пойму, что ты за парень. Никогда не ноешь, не жалишься. Давеча Никишка-кухарь оступился, кашей тебя обварил – ты не охнул. А сейчас, вон, носом шмыгаешь и глаза мокрые. С чего?
И Ката поняла, что десятник кончил к ней приглядываться, решил допустить к себе. Потому рассказала честно – про деда: как он гибнет в мокрой «яме» и как она все время про то думает.
– Чудной ты, – покачал головой Пров. – Тут всяк по себе плачет, одного себя жалеет. Оттого и живем на цепи, по-собачьи. Не только на Лодейщине. Вся страна такая. Скулить скулят, да не кусаются. Хвосты поджимают, кости грызут. Коли дозволяешь себя за собаку держать – сам виноват. Тьфу, а не народишко!
Сплюнул желтой табачной слюной.
– А как не дозволишь? – спросила Ката. – Кругом солдаты, у солдат ружья. Кто с цепи сорвался – вон, на колах торчат.
Пров ничего не ответил, лишь махнул рукой: ступай, ступай.
Но с тех пор начал с веткорубом иногда разговаривать, про разное. И однажды, еще недели через две, вдруг сказал, будто та беседа и не прерывалась:
– С цепи надо срываться с умом. Чтоб не поймали. Выждать хорошего часа – тогда и бежать.
– А куда? – спросила Ката.
Он удивился:
– На свободу, куда. Я из солдатчины сбежал – год погулял, пока «охотники» не поймали. На свободе хорошо. Побежишь?
– Побегу.
– Тогда уговор: о том ни с кем ни пол-слова. Будет час – сорвемся.
Ката молча кивнула, и потом о побеге ни разу говорено не было.
* * *
«Час» настал нежданно, на исходе лета.
Мокрый августовский день начался как обычно. На рассвете артель погнали на вырубку, до которой был целый час ходу. Дождь как полил с утра, так всё не переставал. Часовые установили для себя полотняный навес. Сидели под ним, точили лясы, курили табак, играли в зернь на щелчки. Вымокшие до нитки трудники месили грязь, валили деревья, пилили их, таскали к плохо горящим кострам. По-умному, в такую погоду древесину жечь было – только губить, но по-умному на Лодейщине не работали. Приказано жечь – жги, не то начальство спросит.
Вдруг, уже далеко за полдень, вдали ударила пушка. Потом еще одна и еще. Где-то далеко нестройные голоса завопили «ура-а-а-а!».
Капрал вылез из-под навеса, съежился под дождем, зашлепал по лужам туда, где кричали – выяснять, что за шум.
Обратно примчался бегом, распаренный.
– Шабаш! Работы сегодня не будет! – закричал он солдатам. – Великая виктория! Наши корабли где-то на море шведов побили! Поручик сказал, приказано всем водки дать! Еще по калачу ситному да баранок!
– И нам? – спросил пильщик Никиша.
– Вам – от баранок дырки, – ответил капрал и замахал палкой: – Подбирай топоры, пилы! Живей, живей! Бегом!
Солдаты стали толкать трудников прикладами, подгонять матерно. Служивым не терпелось поскорей вернуться в лагерь – выпить.
Подскальзываясь на мокрой земле, артель порысила назад.

 

На Лодейщине было дивно.
Работы повсюду прекратились. Мужиков гнали домой, в балаганы.
Там и сям солдаты стреляли в воздух из ружей. Шаутбенахтова парусная яхта, стоявшая на якоре в кабельтове от берега, покачнулась, пальнула всеми своими двенадцатью пушками и окуталась белым дымом.
По дороге, размахивая палашом, пронесся на коне сам шаутбенахт. Был он в одной распахнутой рубахе, простоволос, черная повязка накось. Орал: «Гангут! Гангут!» – черт знает, что это значило. Главный Лодейный начальник был счастлив и пьян. Это его галеры, его пушки побили шведа.
А к вечеру перепилась вся охрана. Водки солдатам выдали на упой.
Пров стоял у двери, слушая, как из сторожки доносится развеселая песня про комаринского мужика, и тихонько подпевал:
– «Тише, тише топочите, пол не проломите! У нас под полом вода, в ей не потоните!».
Вид у него был довольный. Поймал Катин взгляд – подмигнул. Она поняла: сегодня.
К глубокой ночи снаружи стало тихо. За дверью, привалившись к дощатой стене, похрапывал часовой. Остальные, должно, задрыхли.
Пров шепотом опросил артельных: кто побежит, кто нет.
Заохотились только шестеро, остальные убоялись.
Ката стояла подле десятника, ждала. О том, что у нее на уме, пока не говорила. Надо было сначала как-то выбраться из запертого сарая, но как? За дверью караулит солдат, в сторожке еще четверо. Подымется шум – набегут другие. Думал про то Пров иль нет?
– Готовы? – тихо спросил десятник. – Делай как велю да не отставай.
Он поднял руку и, когда в ночи грянул новый пушечный выстрел, миг в миг, ударом пудового кулака вышиб дверь.
От стены качнулся часовой. Вылупил пьяные глаза, разинул рот – заорать, да не успел. Другой удар, в лоб, свалил солдата с ног.
Пров подхватил фузею, снял у упавшего подсумок, пороховой рожок.
– Одно ружье есть, – довольно сказал десятник. – Пойдем еще добудем.
В сторожке со спящими управились быстро. Связали, рты заткнули кляпом. Капрала и еще одного охранника, рябого, забили ногами до смерти. Этих двух ненавидели за мучительство.
– Ружья, зелье, тесаки разбирай, – велел Пров. – Топоры тож. В лесу сгодятся. Будя нам, как зайцам, бегать. Теперь мы их, псов, погоняем… Ты чего встал, Тощóй?
– Вы в лесные разбойники? – спросила Ката. – Я с вами не пойду.
Десятник хлопнул ее по плечу.
– Не бойсь, душегубствовать не станем. Только царских слуг, поганых кровососов. Это жизнь лихая, да честная. Идем, парень. Полюбился ты мне. Тихий-тихий, а отчаянный, навроде меня.
– Мне надо деда выручать. Я говорил… Прощайте.
Она поклонилась товарищам.
– Погоди! Сдурел? – Пров схватил за руку. – Как ты его из «ямы» вытащишь? Пропадешь зазря.
– Пропаду так пропаду, но его не брошу. Пусти, пойду я.
– Экий ты какой, парень, – покачал лохматой башкой десятник.
– Я не парень, я девка, – сказала Ката, потому что с хорошим человеком надо расставаться без кривды.
Десятник крякнул, попятился.
– …Тем боле сгодишься. Отчаянных парней много, а девки мне покуда не попадались. Поди, и дед твой непрост. Ладно, помогу тебе… Эй! – повернулся он к остальным. – Ждите на опушке, где вчера деревья рубили. До рассвета не вернемся – уходите.
* * *
Они долго шли ночным лагерем, где если кто и спал, то лишь умаявшись от водки. Повсюду орали «виват!» и палили в небо, а над холмом, где главный острог, вскинулись яркие шары. Ката догадалась: файерверх, про который в книгах пишут. Раньше она видела огненную потеху только на гравюре. Красиво!
– Татарская «яма», кажись, вон та, крайняя, – сказал Пров, не понижая голоса. – Эх, неладно там…
Шел он открыто, в солдатской треуголке, с ружьем на плече. Если кто и увидит – ничего не заподозрит.
Ката и сама увидела, что неладно.
На краю котлована горели костры. Караульных тут было десятка три – «ямных» стерегли строго. И здешние солдаты не спали. Пьяная гульба у них была в самом разгоне.
– Царскому величеству государю Петру Алексеевичу… – завел тонкий голос.
Зычные глотки подхватили:
– Виват! Виват! Виват!
Подсвеченные огнем тени разом сделали одно и то же движение – солдаты опрокинули чарки.
– Генерал-губернатору Лександре Данилычу Меншикову…
– Виват! Виват! Виват!
– Господину шаутбенахту…
Тревожно озираясь, Ката шепнула:
– Этак они долго будут. Что делать?
Пров тоже оглядывался по сторонам.
– Идем-ка…
И пошел туда, где чернел поставленный на штапели, но еще не спущенный в «яму» остов недостроенной галеры.
Здесь охраны не было – некого сторожить.
– Сена подтащи, – показал десятник на стожок лошадиного корма, а сам щелкнул огнивом.
Зажегся малый огонек. Слегка разгорелся. Потом пуще. Еще пуще. Красный язык пополз вверх по деревянному ребру, а Пров уже поджигал с другого бока.
Ката бегала к стогу и обратно, подносила сено.
– Хватит! Прячемся!
Прошла еще минута, прежде чем пирующие заметили разгорающееся пламя.
– Караул!!! – завопил тот же голос, что кричал здравицы. – Галера горит! Ребята, туши! Голов нам не сносить!
И зашумели, сорвались, затопали, побежали гурьбой.
– Ай красно! Ай ладно! – залюбовался делом своих рук Пров. – Всю бы ихнюю казенную справу пожечь, вместе с царем и енаралами.
Но Ката уже неслась к «яме», на краю которой не осталось ни одного солдата.
Свесилась, крикнула в кромешную тьму:
– Дедушка! Дедушка! Ты здесь? Это я, Ката!
Стало вдруг очень страшно. Раньше не дозволяла себе думать – а что, если он не сдюжил «ямы» и помер? Пров говорил, что «ямные» дохнут быстрее всех прочих, мало кто выдерживает больше месяца, а тут почти три прошло.
– Дедушка! Ты где? – и слезно задрожал голос.
– Путнику разрешается плакать только от умиления пред красотой мирозданья, – донеслось снизу. – Этому я тебя еще не учил, но запомни.
Подоспевший Пров кинул в черноту пук горящего сена.
Стало видно, что под отвесным земляным спуском кучей стоят люди. На повернутых кверху лицах одинаковыми огоньками светились глаза. Лица были по большей части скуластые.
– Да тут глыбоко, сажени три, – пробормотал десятник. – Где-нито должна быть лестня…
– Живой, живой… – всхлипывала Ката. Мироздание в этот миг казалось ей очень красивым, так что не грех было и поплакать.
– Ты не бойся, книга цела, – сказал Симпей. – Не размокла. Я ее просмоленной тряпицей обернул. У нас тут смолы много.
А Ката про заветную книгу за всё это время ни разу и не вспомнила. Только за деда и боялась.
Вернулся Пров, стал спускать приставную лестницу.
– Лезь живее, дед! В лесу наговоритеся!
– Это Пров! – объяснила Ката. – Он хороший. Которые воли хотят – тех в лес ведет.
Симпей поклонился незнакомому человеку, но сразу подниматься не стал. Повернулся к остальным, поклонился тоже и им, заговорил на непонятном языке.
– Ты и татарский знаешь? – поразилась Ката.
Татаре зашевелились, заговорили промеж собой, а Симпей ответил ученице:
– Выучил, за столько-то времени. Я спросил, кто хочет в лес.
По тому, какая очередь выстроилась к лестнице, было ясно, что воли здесь хотят все. Татаре не пихались, не дрались, и первым снизу поднялся дедушка.
Солдатам было не до «ямы», в эту сторону никто не глядел, да и не видно им было бы, из светлого в темное. Галера пылала огромным костром. Вокруг нее метались тени.
Симпей с удовольствием посмотрел в ту сторону, покивал сам себе головой.
– Господина прапорщика повесят. Солдат выдерут и посадят вместо нас в «яму». Этому радоваться нехорошо, но очень приятно.
Пров скреб затылок, глядя на выныривающих из темноты татар. Их становилось все больше и больше.
– Это чего я, буду татарский атаман? Помогай, дед. Они тебя слушаются. Будешь при мне есаулом. Скажи, чтоб не галдели. Чтоб лезли быстрей.
Учитель перевел, но потом с поклоном сказал:
– Благодарю тебя, достойный акунин, но я не могу быть твоим помощником. Мы с Катой уходим. У тебя свой Путь, а у нас свой.
Произнесено это было так окончательно, что Пров, сам человек твердый, уговаривать не стал.
– Ну, свой так свой. Не поминай лихом, парень… Или девка, все одно.
И отвернулся – ему нужно было наводить порядок в своем уже немалом войске.
– Эй, нехристи! По-русски кто понимает? Айда ружья разбирать! – Он показал на составленное в козлы оружие. – Кто хочет со стражей поквитаться?
Татаре зашумели. Желающих было много.
– Пойдем, – сказал Симпей. – Предоставим этих добрых и недобрых людей их карме, а нам пора учиться дальше. На чем мы остановились?

 

Назад: Ступень пятая Каргополь
Дальше: Ступень седьмая Шлиссельбург

Антон
Перезвоните мне пожалуйста 8(904)332-62-08 Антон.
Алексей
Перезвоните мне пожалуйста 8(953)367-35-45 Виктор.