Улица Швенченю
(Švenčionių g.)
Берег есть
Майя была рыжая; класса до восьмого ее дразнили, а потом перестали, потому что повзрослели и разглядели наконец, какая она удивительная с этими своими рыжими кудрями, прозрачными голубыми глазами и точеным курносым лицом.
Маша всегда это понимала, с первого дня в подготовительном классе, где их с Майей посадили за одну парту, и Маша так восторженно страдала от соседства с ее сказочной красотой, так мучительно стеснялась, что ни разу не смогла ответить на простые вопросы учительницы и заработала репутацию тупицы, хотя на самом деле с пяти лет умела читать и складывать числа; вычитать, правда, научилась гораздо позже. Машу пугало это математическое действие, ей казалось, числу должно быть больно, когда из него вычитают. Справиться с вычитанием однажды помог отец – велел ей поднять тяжелую сетку с картошкой, потом забрал и сказал: «Я только что из тебя эту сетку вычел. Запомни: когда вычитают, становится легко». С тех пор Маша полюбила вычитание; всякий раз, решая заданные на дом примеры, представляла, какое облегчение испытывает число сорок два, избавляясь от например семнадцати. И внутренне ликовала: это я, я ему помогла!
Их распределили в разные классы, Майю в «А», Машу – в «Б», и с учебой у Маши сразу наладилось. Только перемены, когда все одновременно оказывались в коридоре, были головокружительно прекрасны и совершенно невыносимы, заполнены мучительным предчувствием счастья, которое охватывало ее, когда где-нибудь на лестнице или у входа в буфет мелькала вызывающе яркая, как мандарин Майина голова.
Индре была молчаливая, не тихоня, а именно молчунья, твердая и упрямая. Некрасивая, по крайней мере, так тогда всем казалось – большеротая, с вечно прищуренными глазами и резко очерченным треугольным скуластым лицом. И очень храбрая – неброской безмятежной храбростью человека, который много раз пробовал испугаться, но не добившись успеха, решил: ладно, и так сойдет. Когда кто-то из мальчишек принес в школу лягушку, чтобы напугать одноклассниц, Индре отобрала ее и ушла, ни у кого не спросив разрешения. Вернулась только к началу следующего урока, на гневные вопли учительницы отвечала со сдержанным удивлением: лягушка живая, в школе ей плохо, поэтому надо было срочно унести ее к пруду и там отпустить. «Когда кому-то очень плохо, он может умереть, разве вы не знаете?» – снисходительно объясняла Индре. Учительница тогда так растерялась, что даже не стала записывать замечание в дневник, мальчишки притихли и не пытались с ней поквитаться, а Маша принесла в школу свое любимое колечко с зеленым камнем, которое выиграла в Луна-парке, и тайком подбросила Индре в портфель. Индре никогда его не носила; впрочем, в школу надевать украшения было нельзя.
Тамара долго была выше всех девчонок, на уроках физкультуры стояла первой, но потом вдруг перестала расти, в седьмом классе оказалась уже третьей в шеренге, а в десятом – тоже третьей, но с конца, даже невысокая Маша ее переросла.
К тому времени Тамара стала удивительной красавицей, лучше киноактрис, открытки с которыми тогда собирали все вокруг, включая Машину маму; папа над ней посмеивался, говорил: «Ты прекрасней их всех», но даже Маша понимала, что он врет. Мама была хорошая, но совершенно обыкновенная. Маша это точно знала, потому что пошла в нее, от папы унаследовала только темные, почти черные глаза. Таких не печатают на открытках. Вот Тамара – совсем другое дело. Как Одри Хепберн, только с длинной, почти до колен косой, отрезать которую ей сперва запрещали родители, а потом расхотела сама.
Ни с одной из них Маша не пыталась подружиться, даже не разговаривала толком ни разу: как и о чем говорить с человеком, который настолько прекрасней тебя и всех остальных, что, оказавшись рядом, теряешь дар речи? Она даже мечтать о такой дружбе не решалась, не загадывала желание, увидев четыре одинаковых цифры на номере автомобиля или падающую звезду. И если бы к ней вдруг явилась сказочная фея с волшебной палочкой, сразу подумала бы о Тамаре, Майе и Индре, но попросила бы совсем другое: папе машину для путешествий, маме, которую донимали мигрени, чтобы никогда не болела голова, а себе – бледно-голубое джинсовое пальто, подбитое белым мехом, которое однажды увидела в заграничном журнале и сразу решила, что именно так одеваются бабушкины ангелы на небесах, только у них наверное специальные прорези для крыльев, чтобы не мялись под одеждой, пока ангел никуда не летит.
Перед выпускным вечером Маша волновалась больше, чем перед экзаменами: платье придумала и сшила сама, невероятно собой гордилась, но в последний момент испугалась: а вдруг буду выглядеть как полная дура? Зря, конечно, переживала: подружки Рената и Кася привычно восхитились ее рукоделием, а остальные были заняты собой. Рыжая Майя в пышном бледно-зеленом платье выглядела сказочной феей – той самой, которая может исполнить желания. Тамара пришла в кружевном белом, кое-как переделанном из свадебного наряда матери, она была из бедной семьи. А Индре явилась в черном сарафане поверх полосатой водолазки и ушла сразу после вручения аттестатов, она всегда поступала по-своему, никто ей был не указ.
После дискотеки ходили встречать рассвет, так что до дома Маша добралась только к шести утра и проспала полдня. Проснувшись, села пить чай с пирогом и вдруг разрыдалась над чашкой, горько, взахлеб, как в детстве, так что кровь носом пошла, только тогда кое-как успокоилась. Хорошо, что родителей не было дома, Маша не смогла бы им объяснить, что случилось. Она и себе-то толком ничего объяснить не могла, хотя, конечно, в глубине души понимала, что плачет сейчас из-за Майи, Тамары и Индре. Можно больше ни на что не надеяться, не придумывать, как им понравиться, некому нравиться, их больше нет, их из меня вычли, мне теперь будет легче, и это навсегда, – думала она.
Их действительно больше не было – не вообще в мире, а в городе. Майю родители увезли в Канаду, Индре поступила в Каунасский университет. А Тамара вышла замуж буквально сразу после выпускного, в том же старомодном кружевном белом платье и уехала с новеньким, словно бы только что из заводской упаковки вынутым мужем, высоким, загорелым, румяным молодым лейтенантом в какое-то никому не известное, даже на географических картах не обозначенное далеко.
Маша этого не знала. И не хотела знать. Никогда никого не расспрашивала, как у них дела. Пока не знаешь наверняка, можно придумывать что угодно, каждый день перед сном воображать, как Майя выходит замуж за принца – они же еще остались хоть в каких-нибудь странах? – Индре пробирается через джунгли, куда отправилась не то помогать партизанам, не то изучать какой-то ужасный тропический вирус, чтобы всех от него спасти, а Тамара стоит в центре съемочной площадки, залитая светом софитов, и сама сияет, как тысяча звезд.
В этих мечтах можно было не вычитать, а, напротив, прибавлять к ним себя, представлять где-то рядом, любимой подругой детства, без которой не обойтись. Это было гораздо приятней, чем издалека смотреть на них в школьном коридоре. И чем вообще все.
Много лет спустя случайно увидела в интернете картинку: скуластое треугольное лицо с узкими темными глазами и даже вздрогнула в первый момент: господи, да это же Индре! Точно, она. Потом сама над собой посмеялась – как можно было принять куклу за живого человека? Ну и фантазия у тебя, мать.
Кукла называлась нелепым словом «мукла» и стоила таких страшных денег, что Маша глазам своим не поверила. Пересчитала на калькуляторе, вышла тысяча триста с лишним литов. Они издеваются? Правильный ответ: видимо, да.
Покупать эту куклу было бы чистым безумием; впрочем, выяснилось, что это не так-то легко. Одной готовности заплатить недостаточно, этих кукол раскупают мгновенно, чуть ли не по подписке, по крайней мере, там уже целая очередь таких сумасшедших. Ждут.
Не купила, конечно. Но каждый день снова и снова заходила на сайт посмотреть фотографию, так что даже муж заметил ее интерес. Разглядывал картинку из-за Машиной спины, молча щурился и кривился, однако на Рождество подарил Маше точно такую же куклу. Не настоящую, а сделанную по его заказу какой-то местной кукольницей, поменьше, попроще, в пестрых лоскутных штанах. Но с невыносимо прекрасным треугольным лицом и копной жестких светлых волос. Маша тогда почти испугалась – не куклы и, конечно, не мужа, а только что получившей подарок себя. Быть настолько счастливой она не привыкла. Ей всегда было проще думать: «Я счастлива», чем на самом деле это счастье испытывать. Но пришлось.
Кукла, ясное дело, получила имя Индре. И заняла почетное место в Машином книжном шкафу, рядом с «Краткой историей времени» Стивена Хокинга и его же «Теорией всего»; усадить умницу Индре среди всякой легкомысленной беллетристики у Маши рука бы не поднялась.
Порой, когда ни мужа, ни сына не было дома, Маша доставала Индре из шкафа, усаживала на подлокотник кресла, говорила: «Сейчас будем пить чай». Готовила свой любимый, с лимоном и каплей темного рома, ставила перед куклой крошечную китайскую пиалу на два глотка, оставшуюся от их с мужем кратковременного увлечения чайными церемониями – как раз по размеру. Иногда что-нибудь рассказывала – то о своих студентах, то о недавнем путешествии в Новую Зеландию, три недели колесили по этому волшебному острову в арендованном кемпере, а ведь никогда даже не надеялась там побывать! Спохватившись, спрашивала: «Тебе со мной не очень скучно?» Индре, конечно, молчала. Но насколько можно было судить по выражению кукольного лица, не слишком спешила вернуться в шкаф.
Рыжую куклу, похожую на Майю, Маша увидела два года спустя, на блошином рынке в Барселоне. Сама не понимала, как ее занесло на площадь, битком набитую желающими втридорога всучить свое старое барахло размякшим от зимнего каталонского солнца туристам. Никогда не любила блошиные рынки, а тут забрела. И сразу наткнулась взглядом на рыжую курносую куклу. Вылитая Майя! Ну и дела.
Толстый седой продавец объявил куклу редкой, коллекционной – это же Мидж девяносто третьего года, Magic Midge. Как это – вам все равно?
Торговалась впервые в жизни, но так настойчиво, что сбила цену с шестидесяти евро до тридцати пяти. Все равно конечно глупая покупка. Лучше бы я на эти деньги… – сердито думала Маша; далее должен был воспоследовать список приятных и полезных вещей, которых ей теперь не видать, но рыжая Мидж, в смысле Майя с таким веселым любопытством выглядывала из сумки, что Маша неожиданно быстро согласилась с собой: очень хорошо, что купила. Нельзя было ее там оставлять.
Собиралась усадить Майю в книжном шкафу, рядом с Индре, за стеклом, чтобы не пылилась. Но кукла как будто сама выбрала место, случайно оказавшись на подоконнике, вполоборота к улице, чтобы смотреть. Там и осталась, невозможно было убрать.
Еще полгода спустя, почти в самом конце лета Маша принесла в дом третью куклу, с длинными темными волосами, которые можно было заплести в косу, и тогда ее сходство с красоткой Тамарой становилось очевидным, несмотря на слишком большую голову и вызывающий наряд. Кукла называлась странным словом «братц», но это, как поняла Маша, было не ее собственное имя, а просто бренд. Забрала ее у подруги, раздававшей знакомым игрушки дочери – та, как многие подростки, страстно хотела от них избавиться и клялась страшными клятвами, что никогда в жизни не станет об этом жалеть.
Маша случайно зашла к ним в гости перед самым началом раздачи, когда игрушки выносили в гостиную, и, едва увидев свою Тамару, всплеснула руками: пожалуйста-пожалуйста-пожалуйста! Можно мне? Я очень хочу!
Кукла Тамара сперва посидела в книжном шкафу, потом в посудном, на диване, среди цветочных горшков, на письменном столе в обнимку с монитором, везде прекрасно смотрелась, но нигде толком не приживалась, зато неизменно выглядела довольной, когда ее брали в руки, так что Маша понемногу привыкла каждый день переносить Тамару из комнаты в комнату: звезда есть звезда, всегда получает главную роль.
Мужу, который с одной стороны, посмеивался над ее новым увлечением, а с другой, явно планировал соответствующий подарок к празднику, Маша сказала: пожалуйста, больше никаких кукол. Правда не надо, я их не коллекционирую. Четвертая – это практически катастрофа. У меня уже полный комплект.
К счастью, он всегда серьезно относился к ее «не надо». Гораздо серьезней, чем к каким угодно «хочу».
Не то чтобы Маша всерьез считала кукол своими подружками. Даже когда оставшись дома одна, рассаживала их на столе, чтобы вместе пить чай. И когда хвасталась перед ними новым проектом мужа, который сама помогла довести до ума или жаловалась на дожди, испортившие поездку к морю, не фантазировала, будто куклы ее слышат, не сочиняла за них ответы, ей бы такое в голову не пришло. Просто возня с куклами ее успокаивала. Утешала – хотя сказал бы кто Маше, что она нуждается в утешении, покрутила бы пальцем у виска.
Что именно с ней сейчас происходило – поди разбери. Наверное, просто три несбывшиеся детские дружбы наконец-то не сбылись окончательно и бесповоротно. Перестали казаться Маше чем-то таким, что вполне могло бы случиться, если бы она повела себя как-то иначе, сказала вовремя нужные слова, набралась храбрости пригласить на прогулку, предложила помочь. Потому что – нет, никак не могло. Ничего бы не получилось. Да и не было нужно – ни ей, ни им, никому.
И пока три куклы, белокурая, темноволосая, рыжая, сидят на столе среди крошечных китайских пиал, можно наконец-то вычесть из себя, окончательно и бесповоротно – не их, а робкую девочку Машу, полную смутных надежд неизвестно на что. Прощай, дорогая, волшебные феи и ангелы давно заждались тебя на голубых джинсовых небесах.
Когда вычитают, становится легче, папа был совершенно прав. Только вычитать надо по-честному. И терять взаправду, не жульничая, ничего не припрятав в сердце на черный день. И любить – просто так, без надежды, зато и без горечи, вечной спутницы напрасных надежд.
* * *
– Этот ваш сраный кризис так называемого среднего возраста накрыл меня прямо в самолете, – говорит Индре старому другу, которого не видела несколько лет. – Причем летела я в отпуск, усталая и довольная, по большей части, собой. И тут эти два мужичка… ну что ты смеешься? Нет, это не романтическая история. Вернее, как раз романтическая, но в другом смысле. Эти двое всю дорогу так страстно обсуждали актуальные проблемы спектрофотометрии, так увлеченно спорили, так радовались, приходя к согласию, что мне сперва стало любопытно, потом обидно, что я не все понимаю в их споре, а потом просто откровенно завидно, так что к концу полета от меня остались руины. Можно сказать, вообще ничего, кроме сожалений об упущенных возможностях.
– Ушла из науки, – говорит Индре, – а она этого даже не заметила, распрекрасно обходится без меня. У науки есть эти двое и еще примерно миллион таких же счастливых придурков, увлеченных черт знает чем. Это у меня ее нет. И возвращаться поздно – так мне тогда казалось. Мне было уже почти сорок пять, и за последние пятнадцать лет я не прочитала ни одной научной статьи, даже из любопытства. Собственно, потому и не читала, что любопытства не было. Думала – может, оно вернется когда-нибудь потом. И вот, вернулось. Только все сроки вышли. Мой поезд не просто ушел, а уехал на другую планету. Например, на Сатурн.
– Как я выбиралась, это отдельная история, – говорит Индре. – Очень смешная. Потому что про подсознание, а про него все смешно. Мне, представляешь, стали сниться библиотеки. Чуть ли не каждую ночь. Сидела там, как примерная студентка, читала что-то условно научное. Очень условно; впрочем, это же сон. Я потом многих расспрашивала, оказалось, во сне никто не читает, а я еще и конспектировала, представляешь? Правда все равно без толку: наяву мне ничего не удавалось вспомнить, а жаль. Ладно, важно на самом деле не это. Просто меня так задрали повторяющиеся сны про учебу, что я наконец решила: если все равно так мучиться, лучше уж наяву. И принялась наверстывать упущенное; его, как ты понимаешь, почти бесконечно много, но у меня до сих пор вполне светлая голова.
– И понемногу выяснилось, – говорит Индре, – что слухи об отъезде моего последнего поезда на Сатурн были несколько преувеличены. Ну или поезд все-таки не последний. Можно, оказывается, вернуться в науку даже после перерыва в полтора десятка лет. Большими усилиями, дорогой ценой и не то чтобы на желанную позицию. Но слушай, какая разница, главное начать.
* * *
– Почти год ждала операции, – говорит Майя сестре, – а ее постоянно переносили, все время находились какие-то противопоказания, с ними надо было разбираться отдельно; разбирались, конечно, я ждала, а время еле ползло. Врачи наперебой меня успокаивали, говорили, штатная ситуация, все будет хорошо, а я никак не могла им поверить, потому что слова это слова, а серый туман, кроме которого ничего не видишь, это серый туман, нет таких слов, что его сильней.
– Какое там «хорошо держалась», – говорит Майя. – Ну не билась с утра до ночи головой об стенку – это да, но и то, я думаю, только потому, что мне запретили делать резкие движения, а я послушная пациентка, нельзя – значит нельзя, вот и сидела тихонько, но Морис недавно сказал, меня в те дни окружало темно-свинцовое облако отчаяния, невидимое, конечно, но явственно ощутимое, так что он всякий раз усилием воли заставлял себя ко мне подходить. Вот кто у нас, кстати, хорошо держался. Я даже обижалась – я слепая, а он совершенно спокоен, как будто ничего не случилось. Теперь-то мне ясно, что это было за спокойствие. И какой ценой.
– Я бы, наверное, чокнулась от такой жизни, – говорит Майя, – но однажды, примерно за полгода до операции мне приснилось, что я сижу на подоконнике – широком, почти метровом, как был у нас дома в детстве – помнишь? – и смотрю в окно. И, конечно, отлично все вижу. А за окном, как в документальном кино, мелькают улицы разных города, некоторые знакомые, там точно были Киев, Париж и Венеция, а другие не похожи вообще ни на что, и люди ходили в очень странной одежде, если это вообще были люди – ну, на то и сон. Я проснулась такая счастливая, словно меня уже вылечили, хотя вокруг, конечно, по-прежнему был только серый туман. Но теперь он казался занавесом – ну, как в театре, о котором знаешь, что он вот-вот поднимется, и тебе покажут все.
– И потом каждый раз, когда меня заново накрывало ужасом, что серый туман теперь навсегда, – говорит Майя, – я открывала окно, чтобы слышать уличный шум и чувствовать ветер, и вспоминала тот сон. И представляла, что вижу, как далеко внизу люди выходят из магазинов, идут к автобусной остановке, радуются, встречая знакомых, останавливаются, чтобы ответить на сообщение, а потом – как будто вместо нашей улицы появляется Швенченю, по которой мы с тобой когда-то ходили в школу, а потом – Триумфальная арка на месте булочной или памятник Колумбу на клумбе, или Колизей в самом конце квартала, все равно что. Нет, это были не видения, а просто фантазии, но меня они утешали и успокаивали, сама не знаю почему. Я до сих пор иногда так развлекаюсь, когда начинаю паниковать, что зрение якобы снова падает, или очень устану, или просто плохое настроение с самого утра.
* * *
Жизнь, – думает Тамара, говорить о таких вещах ей не с кем, – как темная холодная вода, в которую я зачем-то вошла уже примерно по плечи, но вместо того, чтобы развернуться обратно к берегу, делаю еще один шаг. И заранее знаю, что сделаю следующий, сколько надо, столько и сделаю, даже в спину толкать не надо, как миленькая, сама.
В доме, – думает Тамара, – чисто, светло и натоплено, приготовлен обед, нашла в интернете несколько фильмов, которые давно хотела посмотреть, дочка приедет в пятницу, обещала остаться на выходные, а все равно такая тоска. Ничего толком у меня не было, ничего уже не сбудется, ни у кого не сбывается, никогда.
Но откуда тогда, – думает Тамара, – берется это удивительное ощущение, будто кто-то далекий любит меня так сильно, что каждый день заново радуется, что я есть на свете? Неважно, как выгляжу, какой у меня характер, кем работаю, что думаю о разных вещах, каких успела натворить глупостей, а каких, к сожалению, не успела, просто не выпало шанса, но ему и это неважно, главное, я просто есть, как звезда в ночном небе. От звезды никто ничего не ждет и не требует, ей достаточно быть звездой.
Интересно, с чего я взяла, – думает Тамара, – будто этой неведомо чьей любви достаточно, чтобы перевесить отсутствие смысла и даже надежды однажды его обрести? Ни с чего. Но какая разница, если я все чаще и чаще чувствую себя так, словно темная вода расступается, и я поворачиваю к берегу, и берег – есть.