Рынок Халес
(Halės Turgus)
Рукопись, найденная на рынке
– Завтра на рынке Халес будут играть Баха, – говорит Анна.
– А в круглосуточной «Максиме» Моцарта? – мгновенно откликается Йорги. – А в центральном универмаге Вагнера? Давно пора.
– Нет, не будет ни Моцарта в «Максиме», ни Вагнера в универмаге, – невозмутимо отвечает Томас. – Не настолько все у нас хорошо. Пока только Бах на центральном рынке, чем богаты, тем и рады. Бери, что дают.
– Вы что, серьезно? – хмурится Йорги. – Бах на рынке? На чем его там можно играть? На электрооргане? Зачем? Какой бред.
– Да нет, вроде не на электро, – говорит Томас. – На самом обычном, только довольно компактном. Его привезут. И еще на аккордеоне, который теоретически тоже немножко орган. В городе фестиваль аккордеонной музыки или что-то вроде того; неважно. Важно, что на рынок Халес приволокут орган и будут играть Баха. По-моему, такое нельзя пропустить.
А Анна достает из сумки буклет фестиваля, где на бирюзовом фоне изображен летящий аккордеонист.
– Смотри, какая красота.
– Ты имеешь в виду эту бумажку? – снисходительно щурится Йорги, но глаза его сразу теплеют. – Дай сюда, – и потом, после долгой паузы, кивает: – Да, ничего так картинка. Даже удивительно, что ее взяли для буклета. Обычно заказчики выбирают полное говно и требуют еще немножко его испортить. Может, чей-то родственник сделал бесплатно? Или просто времени не было носом крутить?
– Да какая разница, – отмахивается Анна. – Главное вот что: тридцатое августа, Бах на рынке, аккордеон, орган; аккордеониста выписали аж из Италии, а органистка, судя по фамилии, местная. А еще тут написано, что после смерти Баха забыли почти на сто лет, но потом его ноты случайно нашлись не где-нибудь, а именно на рынке, в них торговцы заворачивали сыр. Однажды сыр попал в хорошие руки, в смысле какому-то известному музыканту, и он вернул Баха человечеству…
– …которое его совершенно не заслужило, – мрачно кивает Йорги. – Дурацкая легенда. Бессмысленное вранье. То есть нотные бумаги Баха из его личного архива после его смерти действительно продали лавочникам, и в них заворачивали продукты. Выгодная, вероятно, вышла сделка: бумага в то время была дорога. Но следствием стало не чудесное возвращение Баха умиленному человечеству, а только потеря черт знает какого количества его кантат. Окончательная, бесповоротная и невосполнимая. А вспомнили Баха не потому, что вовремя прочитали обертку от сыра, а потому, что его ноты, слава богу, хранились не только дома, а в разных других местах, и специалисты имели к ним доступ. Вот они, специалисты, и вернули публике Баха. А вовсе не лавочники, которые просто уничтожили, сколько смогли.
– Конечно, ты прав, – говорит Томас. – Но легенда все равно хороша. Делай, что хочешь, уважаемое человечество, но от Баха ты не отвертишься, хоть все сыры мира в нотную бумагу заверни. Бах неизбежен и неотвратим – как для всего неблагодарного человечества, так и для тебя лично, потому что мы купили тебе билет. Возражения не принимаются, отмазки не катят, в смысле никакие обстоятельства не берутся в расчет. Не доживешь до завтра, отволочем на рынок твой хладный труп и положим на прилавок с колбасами. Ты меня знаешь, я экономный. Билету пропасть не дам.
– Ладно, до завтра, так и быть, не помру, – ухмыляется Йорги. – Не хочу лежать на прилавке. Хреновая из меня ветчина.
* * *
– Смотри, смотри, – Марина возбужденно дергает Ларри за рукав, – они и правда приволокли на рынок орган!
– Приволокли, – повторяет Ларри и деликатно отворачивается, опасаясь, что на его лице сейчас отражается все, что он думает об этой нелепой затее, транспортировке на рынок органа, его предполагаемом состоянии, о том, какой жуткий должен быть звук, и об уровне исполнителя, согласившегося играть Баха в таких условиях, на таком, прости господи, инструменте; пожалуйста, господи, прости, я, честное слово, не сноб и стараюсь быть милым, я помню, что я здесь гость, и никого не хочу обижать, поэтому, господи, прикрой меня, пожалуйста, свое широкой спиной, пока у меня на лице отражаются разные сложные чувства, которых у настоящего музыканта в сложившихся обстоятельствах просто не может не быть.
– Давай пока выпьем вина, – наконец говорит он Марине. – И закусим сыром. Ты говорила, где-то здесь продается какой-то удивительный пепельный сыр.
– Не пепельный, – смеется Марина, – а просто в пепле. Он воооон в том стеклянном киоске, идем.
* * *
– Еле прошла, – говорит Алдона. – Сказала, у меня тут сестра работает, просила прийти помочь перед концертом. Прости, что соврала, «сестра» все-таки убедительней звучит, чем «подруга». Так они спросили твое имя и номер киоска, несколько минут проверяли по каким-то спискам, потом куда-то звонили, но в конце концов все-таки разрешили зайти.
– Билеты дорогие, по одиннадцать евро, – объясняет Руслана. – Конечно, они проверяют, чтобы никто даром не пролез. А ты молодец, что такая настырная. Я рада, что ты пришла. Давай-ка выпьем немного, у меня тут вино ежевичное. Пробовала такое когда-нибудь?
– Ежевичное? Никогда! А разве из ежевики можно делать вино?
– Сейчас вино вообще из всего делают. Такая новая мода. Мы теперь его продаем. Эта бутылка открыта специально для дегустации, можно будет списать в честь праздника, смотри, какая толпа. Ну что, попробуем, пока у меня покупателей нет?
* * *
– А ты взял камеру? – спрашивает Томас.
Йорги морщится, как от зубной боли, а в его вечно усталых глазах на миг вспыхивает такая ярость, словно он вот прямо сейчас превратится в тигра и всех, не разбираясь, сожрет.
Но Йорги, конечно, ни в кого такого не превращается. А вполне человеческим, только внезапно осипшим голосом спрашивает:
– На хера?
Томас молча пожимает плечами, всем своим видом изображая нечто среднеарифметическое между «да кто ж тебя знает» и «нет, так нет».
– Да ладно тебе, – примирительно говорит Анна. – Никто не собирается тебя уговаривать. Просто откуда мы знаем, может тебе какая-нибудь новая вожжа под хвост попала? Вместо той, которая была под ним раньше.
– Это не вожжа, Аннушка, – мягко говорит Йорги. – Просто больше не хочется. Не хочется, и все. Сам себе надоел. Скучно мне стало. Гораздо скучнее работы в агентстве, за которую хотя бы платят. Что мне, силой себя заставлять? Делать то, что, кроме меня, никому не нужно? А теперь не нужно и мне самому? По-моему, это нелепо. Пошли лучше выпьем по бутылке сидра. И не надо делать такие трагические лица. Что вы как маленькие. Сидр – это просто сидр. Почти лимонад. Я не развяжу.
Да лучше бы уж развязал, чем вот так, день за днем с безупречно прямой спиной и погасшим взглядом, – думает Томас. – Вдохновенный пьяный дурак, при всех своих недостатках, был далеко не так безнадежен, как этот живой мертвец.
* * *
– Вкусное вино, – говорит Алдона. – Только в горле немножко горчит.
– Да ладно, что там такого вкусного, бормотуха – она и есть бормотуха, в какую красивую бутылку ее ни налей, – смеется Руслана.
– Бормо… что?
– «Бормотуха». Это русское слово. Так мой отец называл дрянное дешевое плодовоягодное вино. Правда, это совсем не дешевое, но цену написать можно какую угодно, лучше оно от этого не сделается.
– Не наговаривай. Вкусное вино. Спасибо, что угостила. И что пригласила прийти.
– Ну я же знаю, как ты музыку любишь. А тут такой цирк с органом устроили. Грех было тебя не позвать… Так, а вот и мои покупатели.
– Где? Нет же никого.
– Уже идут. Бабу эту страшную рыжую видишь? Моя постоянная клиентка. Богатая, хотя по одежде не скажешь. Приходит часто, иногда по два раза в неделю. И всегда покупает самый дорогой сыр.
* * *
– Слушай, это невероятно, – говорит Ларри. – Это не сыр, а натурально кантата. Или все-таки просто прелюдия? Не могу разобраться, нужна добавка.
– Держи, – улыбается Марина, протягивая ему ломтик сыра. – Это не сыр кантата, это ты ешь, как дирижируешь. Очень вдохновенно ты его лопаешь! Хочешь, купим еще?
– Обязательно! – с набитым ртом отвечает Ларри. – Сейчас, погоди, я доем и…
– Сиди, доедай спокойно, я сама куплю. Заодно покарауль мой стул, их тут, сам видишь, на всех желающих не хватает. Только смотри, никому не отдавай!
– И домой тоже купи, – говорит ей вслед Ларри. – Бери побольше. Будем пировать!
Его больше не раздражает нелепая идея устроить концерт на рынке. Не было бы концерта, так и не попробовал бы этот сыр, во всяком случае, точно не в этот приезд.
Ларри не такой уж великий гурман, просто ему на самом деле совсем немного надо для счастья: чтобы хоть что-нибудь в окружающем мире было безупречно хорошо. Тогда все остальное становится легко игнорировать – мало ли, в какую дрянную оправу заключен драгоценный бриллиант.
На этот раз роль бриллианта досталась козьему сыру в пепле; он того стоит, совершенно исключительный сыр. И даже при первых звуках органа, как и следовало ожидать, слишком глухих, словно бы вымученных, Ларри не морщится, а отправляет в рот очередной кусок сыра. И запивает терпким сладковатым вином.
* * *
– А ничего так выходит, – улыбается Анна. – Я думала, звук будет хуже…
Томас кивает, а Йорги ее не слушает. Выглядит так, словно только что проснулся в незнакомом месте. Озирается по сторонам.
– Какой свет, – наконец говорит он. – Матерь божья, какой же здесь невшибенный свет! Вот этот косой предвечерний из окон и белый от рыночных ламп, и желтый от прожекторов, и синий от какого-то фонаря, и все четыре встречаются на одном-единственном женском лице, вы видите?.. Черт, я должен это снять.
Достает из кармана телефон, нажимает на кнопки, страдальчески морщится, почти беззвучно бормочет: «Говенная дрянь, свет не берет».
– У меня есть камера, – шепчет ему Анна. – Не ахти что, твой же старый «Олимпус», который ты мне давал с собой в Грецию, а потом не стал забирать…
Глаза Йорги вспыхивают ярче концертных прожекторов, и голос предательски вздрагивает, когда он говорит:
– Гениально. Давай ее сюда.
Заполучив камеру, он сразу, не примериваясь, нажимает на спуск, потом еще раз, удивленно приподнимает бровь: «Ну-ка, ну-ка», – поднимается со стула, с камерой в одной руке и почти полной бутылкой сидра в другой, делает несколько неуверенных шагов вперед и в сторону, присаживается на корточки, снова встает; в общем, можно забыть, что здесь был какой-то Йорги. Нет его больше. В смысле наконец-то он снова есть.
– Какая ты молодец, что взяла с собой камеру, – говорит Томас Анне.
– А я ее всегда беру, когда мы идем куда-нибудь с Йорги. На всякий случай. Все жду, вдруг он заорет: «Какой кадр!» – схватится за телефон и начнет ругаться, что ни хрена не выходит. И тут я такая: «А у меня с собой твой “Олимпус”, совершенно случайно из сумки не вынула». Ну вот, дождалась.
* * *
– Как здорово придумали! – восхищенно шепчет Алдона, раскрасневшаяся от выпитого вина. – Сперва на органе играют, как в церкви, и вдруг, откуда ни возьмись, аккордеон. Сверху, из-под самого потолка. Видишь, куда аккордеониста усадили? Я сама не сразу разглядела, его отсюда почти не видно.
– Да вижу я, вижу, – кивает Руслана, отвернувшись, чтобы подруга не заметила, как по ее щеке катится не то счастливая, не то злая слеза. – А знаешь что? Давай-ка еще с тобой выпьем, – говорит она.
– За музыку, – кивает Алдона, протягивая бокал.
– За музыку, – мрачно повторяет Руслана. И вдруг добавляет: – Я ее ненавижу. Вся жизнь моя из-за этой сраной музыки псу под хвост.
Вот уж чего не собиралась говорить. Но зачем-то сказала. Не надо было пить вино перед самым концертом. И Алдону не надо было звать. Думала, подруга поможет отвлечься, но, положа руку на сердце, чем тут поможешь. Ничем.
– Русонька! Ты чего? – пугается Алдона. – Я что-то не то сказала?
– Извини, – говорит Руслана. – Что-то меня повело с полрюмки. Извини, дорогая. Не бери в голову. Я старая дура, а ты вообще ни при чем.
* * *
– Аккордеонист, кстати, совсем неплохой, – благодушно говорит Ларри. – Хорошая техника. А что звук не очень, так это не его вина. Да и вообще ничья. Грех требовать от концерта на рынке идеального звука. В таких условиях как есть – уже чудо. Организаторы молодцы.
– А мне вообще все нравится, – признается Марина. – Просто сам факт, что Бах звучит под сводами крытого рынка. И этот орган посреди копченых колбас. И органистка похожа на красивого мальчика, такой подрощенный ангелок Рафаэля. И что аккордеониста усадили под самым потолком, и как они перекликаются: традиционно низменный, профанный аккордеон как бы с неба, а духовный, церковный инструмент орган твердо стоит на земле…
– Я бы посмотрел, как бы они орган под потолком подвесили, – невольно ухмыляется Ларри. И поспешно говорит: – Извини. Ты совершенно права, красивая получилась перекличка. По крайней мере, как символ…
– Да я понимаю, что для твоего слуха это должно быть ужасно, – улыбается Марина. – Дурацкая была идея тебя сюда притащить. Но я подумала, если уж так совпало, что ты приехал, а тут как раз этот концерт и сыр, который я не успела купить к твоему приезду…
– Божественный сыр, – твердо говорит Ларри. И великодушно добавляет: – И концерт на самом деле прекрасный даже для такого зануды как я. Ты молодец, что меня пригласила. Обидно было бы все это пропустить.
* * *
Йорги медленно ползет на коленях по грязному кафельному полу рынка. Эти кадры надо снимать только снизу, подниматься на ноги смысла нет. Только передвинуться еще немного, буквально на пару метров, и будет совсем зашибись. Было бы удобней встать на четвереньки, но руки у Йорги заняты: в одной – камера, на экран которой он смотрит, как калека-паломник на чудотворную икону, а в другой еще что-то… бутылка? Зачем мне она? А, все правильно, там же сидр.
Йорги подносит бутылку к губам, чтобы сделать глоток, зря, что ли, я ее за собой таскаю, есть сидр – значит надо пить, и в этот миг все наконец-то сходится в одной сияющей точке: два профиля в кадре, музыка, льющаяся из-под крыши, музыка, медленно поднимающаяся с земли, как туман из оврага, рассеянный зыбкий свет из дальнего бокового окна, тусклые лампы, цветной фонарь, яркий телевизионный прожектор, газированная влага на пересохших губах, плач, доносящийся издалека, смех у него за спиной, сам бы сейчас смеялся и плакал от счастья, от боли в коленях и в сердце, от страха, что эта прекрасная боль однажды пройдет, от нежности к неизвестно кому и чему, непостижимому и неопределенному, но слава богу, можно заняться делом, не отвлекаясь на смех и слезы, кто-то уже любезно делает это за меня.
* * *
– Извини, – говорит Руслана сквозь слезы. – Пожалуйста, извини. Устроила истерику, все удовольствие тебе испортила. Не надо мне было эту ежевичную бормотуху пить. Извини, я сейчас успокоюсь. Просто давно не слушала музыку. И забыла, как сильно я ее ненавижу, потому что она оказалась не для меня.
– Почему не для тебя? – изумляется Алдона. – Ты же не глухая. Ты ее слышишь!
– Да при чем тут «глухая»! Просто я когда-то училась в консерватории…
– Я не знала, что ты там училась, – растерянно говорит Алдона. – Так ты музыкант?
– Нет, конечно, – почти беззвучно отвечает Руслана. – Какой из меня музыкант. Я уже много лет не играю.
– Но ты же училась!
– Не доучилась. Вылетела с третьего курса. Я тогда такая была… своенравная девочка. Никого не признавала авторитетом. Со всеми спорила. Таких студентов никто не любит, и это нетрудно понять. А я еще сочиняла музыку. Ни на что не похожую. Авангардную. Думала, я великий талант и новатор, а все вокруг дураки, ничего не понимают. Впрочем, они и были дураки. Но это ничего не меняет. Умным моя музыка тоже не нужна. Ни тогда, при Советах, ни сразу после Независимости, ни теперь, хотя от слова «авангард» давным-давно никто не шарахается. Наоборот, всем его подавай. Но моя музыка никого так и не заинтересовала. Скорее всего, потому, что дрянь.
– Но ты бы могла играть в оркестре. Или в ансамбле. Почему ты не?..
– Попала в аварию, обе руки сломала. Какой тут ансамбль. Не смотри так, это было очень давно. Я это пережила, как видишь. Живу, работаю, всех ненавижу, но виду не подаю. И все. И все.
Алдона чувствует себя неуютно. Потому что после таких признаний человека полагается утешать. Но чем тут утешишь? Ясно, что с поломанными руками много не наиграешь. К тому же, Алдона очень не любит музыкальный авангард. Однажды попала на концерт в филармонии, где что-то такое ультрасовременное исполняли, никакой мелодии, просто разрозненные звуки, временами переходящие в скрежет и визг; до сих пор отданных за билет денег жалко, а ведь не кто попало, какие-то знаменитости, и зал был почти полон, и хлопали им. Значит, у подруги музыка еще хуже, если ее не надо вообще никому. Ну и что тогда ей говорить?
– Ты из-за меня весь концерт пропустишь, – вздыхает Руслана. – Чего тебе со мной в киоске сидеть? Ты выйди, снаружи лучше слышно. Иди, не стесняйся. Я в полном порядке… почти в порядке. Быстрее успокоюсь, если останусь одна.
* * *
– Триста семьдесят девять, – говорит Йорги. И повторяет: – Триста семьдесят девять кадров. Примерно триста можно выкинуть сразу, а с остальными надо разбираться. Но два совершенно точно крутые. Смотрите, вот и вот.
Анна и Томас склоняются над маленькой камерой; на экране мелькают пятна света, лица, руки, ноги, колбасы; Йорги победительно тычет пальцем в какую-то кляксу:
– Сам не знаю, как у меня это получилось. Вам, наверное, плохо видно? Там два профиля, мужской и женский, полупрозрачные, проступают друг через друга, ладно, лучше потом покажу на большом экране. А вот тут просто две тетки, но, мать их за ногу, смотрите, какие мерцающие! Потому что они за стеклом, а в стекле отражается свет… Никому, конечно, все это на хер не нужно. И никогда не будет нужно, это я понимаю. Я – идиот. Но прямо сейчас – самый счастливый идиот на этой дурацкой Земле, где идиотов даже несколько больше, чем требуется, а вот со счастьем некоторый затык… Спасибо за камеру, Аннушка. Я твой вечный должник. Хочешь сидра? Это мой. Я его не допил, а теперь уже, пожалуй, не буду. Мне с обработкой всей этой хренотени еще полночи сидеть.
* * *
– Слушай, а ты видела, во что тебе завернули сыр? – спрашивает Ларри.
– В бумагу, – отвечает Марина. – Это у нас теперь такая мода, особо продвинутые торговцы заворачивают продукты в бумагу.
– В нотную?!
– Да почему же именно в нотную?.. А, точно, смотри-ка. Тут и ноты какие-то записаны. Это, наверное, по случаю концерта. В рекламном буклете изложена популярная байка про Баха, которого якобы только потому и вспомнили, что в его ноты заворачивали сыр.
– Сыр, – эхом повторяет Ларри. – Сыр-сыр-сыр… Так, погоди. Это же не просто какие попало ноты. Это… Так, что-то я ничего не понимаю. Прости. Подожди минутку. Пожалуйста, подожди.
Ларри утыкается носом в оберточную бумагу. Марина мученически возводит глаза к потолку крытого рынка и снова садится на стул. Она как-то неожиданно сильно устала, ей хочется курить, но Ларри есть Ларри, его теперь с места бульдозером не сдвинешь, придется ждать.
– Это гениальная какая-то штука, – наконец говорит Ларри. – Очень странная. И совершенно мне незнакомая. Не представляю, откуда… Что это такое вообще?
Марина молча пожимает плечами.
– Надо разобраться. Где ты этот сыр покупала? Покажешь мне? Если там еще кто-то есть, переведешь мои вопросы? Тогда скорее пошли!
* * *
Руслана сидит в своем застекленном киоске, допивает ежевичное вино. Алдоне она сказала, что у нее еще много работы: снимать кассу, мыть ножи и прилавок, протирать пол, так что ждать не имеет смысла. Впрочем, долго уговаривать не пришлось.
Я бы сама после таких откровений сбежала подобру-поздорову, – думает Руслана. – Нет ничего хуже, чем пьяную дуру, вроде меня утешать.
В двери стучит какая-то парочка; впрочем, не «какая-то», а старая клиентка, которая сегодня купила почти килограмм козьего сыра, по сорок с лишним евро за кило. И с ней какой-то высокий седой мужик.
Руслана подходит к запертым дверям, выразительно стучит пальцем по табличке Closed, разводит руками: дескать, и рада бы вас обслужить, но не положено, магазин закрыт.
В ответ на этот жест высокий мужик прижимает к стеклу лист нотной бумаги, а женщина громко говорит: «Извините, нам только спросить».
Руслана холодеет, хотя, по идее, должна бы сейчас ликовать, что среди покупателей случайно обнаружился человек, способный оценить ее шутку. Когда на рынок привезли рекламные буклеты этого дурацкого, честно говоря, фестиваля, а в нем – нелепая, но почему-то чрезвычайно популярная среди любителей классической музыки история про ноты Баха, Руслана сразу подумала, что было бы смешно продавать сыр, завернутый в ноты, если уж так удачно все в ее жизни совпало: сама себе мертвый Бах, сама себе глупый торговец сыром, вообще все сама.
Руслана снова разводит руками – дескать, знать ничего не знаю про ваши ноты, отворачивается, уходит за прилавок, берет тряпку и начинает тереть его так яростно, словно этот подлец, прилавок, виноват во всех ее бедах, и вот пришел час расплаты, живым ему не уйти. Трет и думает: господи, что, ну что я им скажу? Что когда-то пыталась сочинять музыку, но с тех пор прошло столько лет, что я сама себя триста раз забыла, а уж музыка и подавно забыла обо мне?
Что я им скажу? – спрашивает себя Руслана. – Что достала из ящика старого секретера пачку нотной бумаги, не глядя, потому что чем хуже, тем лучше, по крайней мере так говорят? Что говорила себе: хорошая будет шутка? А потом тряслась над каждой бумажкой, но все равно доставала их одну за другой и заворачивала покупки, потому что сама так решила? Что за день использовала пятьдесят семь листов, и сердце обливалось кровью над каждым, но я повторяла: «Чем хуже, тем лучше»? Напилась ягодного вина и ревела, как дура? А потом день закончился, и мне стало так плохо, что и правда почти хорошо?
Руслана поднимает глаза от прилавка и видит, что высокий седой мужчина и некрасивая рыжая женщина все еще стоят у дверей и отчаянно жестикулируют, размахивая исписанными ее нотами листком. Откладывает в сторону тряпку, вытирает совершенно сухие глаза рукавом халата и идет открывать, еще не зная, что она им скажет. И скажет ли вообще хоть что-нибудь.