Книга: Рукопись, найденная в Сарагосе
Назад: ДЕНЬ ПЯТИДЕСЯТЫЙ
Дальше: ДЕНЬ ПЯТЬДЕСЯТ ВТОРОЙ

ДЕНЬ ПЯТЬДЕСЯТ ПЕРВЫЙ

Мы собрались в обычный час. Ревекка, обращаясь к старому цыгану, сказала, что история Диего Эрваса, хотя она была отчасти известна ей раньше, весьма ее заинтересовала.
– Хотя, по-моему, – прибавила она, – предпринято слишком много хлопот для того, чтобы обмануть бедного мужа, это можно было бы сделать гораздо проще. Но, может быть, история атеиста понадобилась для того, чтобы навести еще больше страха на трусливого Корнадеса.
– Позволь тебе заметить, – возразил цыганский вожак, – что ты делаешь слишком поспешные выводы относительно событий, о которых я имею честь вам рассказать. Герцог Аркос был знатный и благородный сеньор; в угоду ему можно было выдумывать и изображать разных лиц. А с другой стороны, нет никаких оснований думать, будто с этой целью Корнадесу рассказали историю Эрваса-сына, о которой ты до тех пор никогда не слышала.
Ревекка уверила вожака, что рассказ его очень интересен, и цыган продолжал так.
ИСТОРИЯ БЛАСА ЭРВАСА, ИЛИ ОСУЖДЕННОГО ПИЛИГРИМА
Я уже говорил тебе, что лег и заснул на скамье в конце главной аллеи Прадо. Солнце стояло уже довольно высоко, когда я проснулся. Сон мой был прерван, как мне показалось, тем, что меня хлестнули платком по лицу; очнувшись от сна, я увидел молодую девушку, отгоняющую от моего лица платком мух, чтоб они не разбудили меня. Но еще больше удивился я, обнаружив, что голова моя мягко покоится на коленях другой молодой девушки, чье легкое дыхание я почувствовал на своих волосах. Проснувшись, я не сделал ни одного резкого движения и продолжал делать вид, что сплю. Я закрыл глаза и вскоре услышал голос, в котором был укор, но отнюдь не обидный, по адресу моих нянюшек:
– Селия, Соррилья, что вы тут делаете? Я думала, вы в церкви, а вы, оказывается, вот за какой обедней?
– Но, мама, – возразила та, что служила мне подушкой, – разве ты не говорила нам, что творить добрые дела – не меньшая заслуга, чем молиться? А разве это не милосердный поступок – охранять сон бедного юноши, который, видимо, провел очень тревожную ночь?
– Конечно, – отозвался голос, и на этот раз в нем было больше смеху, чем укоризны, – конечно, и в этом тоже есть заслуга. Но это скорей доказывает вашу простоту, чем набожность. А теперь, милосердная моя Соррилья, осторожно положи голову этого юноши на скамью – и пойдем домой.
– Ах, мамочка, – возразила молодая девушка, – посмотри, как он спокойно спит. Вместо того чтоб его будить, ты лучше бы сняла с него это жабо, которое его душит.
– Ничего себе, хорошие вы даете мне поручения! – сказала мать. – И то сказать, юноша очень мил.
В то же время рука ее деликатно прикоснулась к моему подбородку, отстегивая жабо.
– Так ему даже больше к лицу, – заметила Селия, до тех пор еще не сказавшая ни слова. – Он стал легче дышать: добрые поступки тут же влекут за собой награду.
– Это замечание, – сказала мать, – хорошо рекомендует твой разум, но не надо заходить в добрых делах слишком далеко. Поэтому, Соррилья, положи осторожно эту прекрасную голову на скамью – и пойдем домой.
Соррилья осторожно подложила обе руки под мою голову и отодвинула колена. Тут я решил, что не имеет смысла дальше притворяться спящим: я сел на скамье и открыл глаза.
Мать вскрикнула, а дочери хотели убежать. Я удержал их.
– Селия, Соррилья, – сказал я, – вы столь же прекрасны, как и невинны. А ты, сеньора, кажешься их матерью только потому, что твоя красота созрела; позволь, чтоб я, прежде чем вы меня покинете, посвятил несколько минут изумлению, в которое вы все три меня приводите.
В самом деле, я говорил чистую правду. Селия и Соррилья были бы совершенными красавицами, если бы возраст позволил их прелестям вполне развиться, а их мать, которой не было еще тридцати, казалась не старше двадцатипятилетней.
– Сеньор кавалер, – сказала она, – если ты только притворялся спящим, то мог убедиться в невинности моих дочек и составить выгодное мнение о их матери. Я не боюсь, что ты изменишь свое мнение, если я попрошу тебя проводить нас до дому. Знакомство, таким удивительным способом завязанное, заслуживает превращения в дружбу.
Я отправился с ними и вошел в их дом, окна которого выходили на Прадо. Дочери занялись приготовлением шоколада, а мать, посадив меня рядом с собой, сказала:
– Ты находишься в доме, может быть, слишком роскошном по нашему теперешнему положению, но я сняла его в лучшие времена. Сейчас я с удовольствием сдала бы первый этаж, но не могу этого сделать. Обстоятельства, в которых я теперь нахожусь, не позволяют мне встречаться с кем бы то ни было.
– Сеньора, – ответил я, – у меня тоже есть основания стремиться к уединенной жизни, и если б вы ничего не имели против, я с величайшей радостью занял бы cuarto principal, то есть первый этаж.
Сказав это, я вынул кошелек, и вид золота устранил возражения, которые незнакомка могла бы выдвинуть. Я уплатил за стол и помещение за три с лишним месяца вперед. Мы условились, что обед будут приносить в мою комнату, и доверенный слуга будет мне прислуживать и ходить по моим поручениям в город.
Когда Селия и Соррилья принесли шоколад, им были сообщены условия нашего договора. Они посмотрели на меня как на свою собственность; но материнский взор словно отказывал им в правах на меня. Я заметил это состязание в кокетстве и предоставил судьбе решать, чем оно кончится, сам же всецело занялся устройством на новом месте. Я не успел оглянуться, как там оказалось все необходимое для удобной и приятной жизни. То Соррилья несет чернила, то Селия придет, поставит лампу на стол и разложит книги. Ничего не забыли! Кажется приходила отдельно, а если иногда встречались, сколько было смеха, шуток, беззаботного веселья. Мать тоже приходила – в свою очередь. Она занималась главным образом моей постелью: велела постелить простыни голландского полотна, красивое шелковое одеяло, положить целую груду подушек.
На эти занятия ушло все утро. Наступил полдень. Накрыли на стол у меня в комнате. Я был в восторге. С восхищением глядел на три очаровательных создания, соперничающих друг с другом в стараниях угодить мне, отвечающих прелестной улыбкой на каждое мое легкое «спасибо». Но на все свое время: оставив все другие житейские попечения, я с наслаждением принялся утолять свой голод.
После обеда я надел шляпу, взял шпагу и пошел в город. Я был независим, имел полный кошелек денег, чувствовал себя полным сил, здоровья и, благодаря лестному вниманию трех женщин, возымел о себе очень высокое мнение! Вот так обычно молодежь ценит себя тем выше, чем больше внимания оказывает ей прекрасный пол.
Я зашел к ювелиру, накупил драгоценностей, потом пошел в театр. Вечером, вернувшись к себе, увидел всех трех сидящими перед дверью дома. Соррилья пела под гитару, а две другие плели сетки для волос.
– Сеньор кавалер, – сказала мать, – поселившись в нашем доме, ты оказываешь нам безграничное доверие и даже не спрашиваешь, кто мы. Надо поставить тебя в известность обо всем. Знай, сеньор, что меня зовут Инесса Сантарес; я – вдова Хуана Сантареса, коррехидора Гаваны. Он женился на мне, не имея средств, и в таком же положении оставил меня с двумя дочерьми, которых ты видишь. Овдовев, я оказалась в очень бедственном положении и не знала, что делать, как вдруг получила письмо от отца. Позволь мне не сообщать его имени. Увы! Он тоже всю жизнь боролся с судьбой, но наконец, как он писал в этом письме, счастье улыбнулось ему: его назначили казначеем военного министерства. Одновременно он прислал мне вексель на две тысячи пистолей и звал сейчас же в Мадрид. Я приехала… для того чтоб узнать, что моего отца обвиняют в растрате казенных денег и даже в государственной измене и что его посадили в Сеговийскую тюрьму. Между тем этот дом был снят для нас, я въехала и живу в полнейшем одиночестве, никого не видя, кроме одного молодого чиновника военного министерства. Он осведомляет меня о положении, в каком находится дело моего отца. Кроме него, никто не знает, что мы имеем какое-то отношение к несчастному узнику.
И сеньора Сантарес залилась слезами.
– Не плачь, мамочка, – сказала Селия, – и огорченья тоже имеют конец, как все на свете. Вот видишь, мы уже встретили этого молодого сеньора, такого обаятельного. Этот счастливый случай, кажется, сулит нам удачу.
– В самом деле, – добавила Соррилья, – с тех пор как он у нас поселился, наше одиночество перестало быть печальным.
Сеньора Сантарес окинула меня полутоскующим, полунежным взглядом. Дочери тоже посмотрели на меня, а потом опустили глаза, вспыхнули, смутились и задумались. Не было никакого сомненья: все три влюбились в меня; мысль об этом наполнила грудь мою восторгом.
В это время к нам подошел какой-то высокий, статный юноша. Он взял сеньору Сантарес за руку, отвел ее в сторону и долго вел с ней тихую беседу. Вернувшись к нам, она сказала мне:
– Сеньор кавалер, это дон Кристоваль Спарадос, о котором я тебе говорила, – единственный человек в Мадриде, с которым мы видимся. Я хочу также и ему доставить удовольствие знакомством с тобой, но, хоть мы живем в одном доме, я не знаю, с кем имею честь разговаривать.
– Сеньора, – ответил я, – я дворянин из Астурии, и зовут меня Леганес.
Я рассудил, что лучше будет не произносить фамилии Эрвас, которую могли знать.
Молодой Спарадос смерил меня с головы до ног дерзким взглядом и, кажется, даже не поклонился. Мы вошли в дом, и сеньора Сантарес велела подать легкий ужин, состоящий из печенья и фруктов. Я оставался еще главным предметом внимания трех красавиц, но заметил, что и для вновь прибывшего не скупятся на взгляды и улыбки. Это задело меня, мне хотелось, чтобы на меня было обращено все внимание; я стал держаться вдвое любезней. Когда торжество мое явственно обнаружилось, дон Кристоваль положил правую ногу на левое колено и, глядя на подошву своего башмака, промолвил:
– Право, с тех пор как сапожник Мараньон на том свете, в Мадриде невозможно найти порядочных башмаков.
При этом он смотрел на меня с насмешкой и презрением.
Сапожник Мараньон был моим дедом с материнской стороны, он воспитал меня, и я хранил к нему в сердце своем самую глубокую благодарность. Несмотря на это, мне казалось, что его фамилия портит мою родословную. Я думал, что раскрытье тайны моего рождения погубило бы меня в глазах моих прекрасных хозяек. У меня сразу пропало хорошее настроение. Я кидал на дона Кристоваля то презрительные, то гордые и гневные взгляды. Я решил закрыть перед ним дверь нашего дома. Когда он ушел, я побежал за ним, чтоб объявить ему об этом. Догнал его в конце улицы и сказал то, что заранее приготовил в уме. Я думал, что он рассердится, но нет – он приятно улыбнулся и взял меня за подбородок, словно желая приласкать. А потом вдруг изо всех сил дернул кверху, так что я потерял землю под ногами, и отпустил, сделав подножку. Я упал носом в водосточную канаву. Сперва я даже не понял, что со мной произошло, но вскоре поднялся, весь покрытый грязью и охваченный невероятным бешенством.
Вернулся домой. Женщины уже пошли спать, но я напрасно старался заснуть. Две страсти терзали меня: любовь и ненависть. Последняя была устремлена только к дону Кристовалю, а первая витала между тремя красавицами. Селия, Соррилья и их мать поочередно манили меня, их прелестные образы реяли в моих мечтах и тревожили меня всю ночь. Я уснул уже под утро и проснулся поздно. Открыв глаза, я увидел сеньору Сантарес, она сидела у моих ног и плакала.
– Милый гость мой, – сказала она, – я пришла к тебе искать защиты. Низкие люди требуют от меня денег, которых у меня нет. Увы, я в долгах, но разве могла я оставить этих бедных детей без одежды и пищи? Бедняжки и так вынуждены во всем себе отказывать.
Тут сеньора Сантарес зарыдала, и глаза ее, полные слез, невольно обратились к моему кошельку, лежавшему рядом на столике. Я понял эту немую просьбу. Я высыпал золото на столик, разделил его пополам и предложил одну половину сеньоре Сантарес. Она не ожидала такого необычайного великодушия. Сперва она онемела от удивления, потом припала к моим рукам, стала их целовать от радости и прижимать к сердцу, после чего взяла деньги со словами:
– Ах, дети мои, дорогие мои дети!
Вскоре пришли дочери и тоже покрыли мои руки поцелуями. Все эти проявления благодарности разгорячили мне кровь, и без того уже бушующую от ночных мечтаний.
Я поспешно оделся и пошел на террасу. Проходя мимо комнаты девушек, я услыхал, что они плачут и, рыдая, утешают друг друга. Постоял минуту, прислушиваясь, потом вошел к ним. Селия при виде меня сказала:
– Послушай, милый, дорогой, любимый гость наш! Ты застаешь нас в страшном смятении. С самого нашего рождения ни одна тучка ни разу не омрачила наших отношений. Любовь связывала нас даже сильней крови. После твоего появления все изменилось. К нам в души закралась ревность, и, может быть, мы друг друга возненавидели бы, если бы кроткий характер Соррильи не предупредил страшное несчастье. Она упала в мои объятия, наши слезы смешались, наши сердца сблизились. Ты, милый гость наш, должен довершить остальное. Обещай любить нас обеих одинаково и делить между нами свои ласки поровну.
Что было отвечать на столь пламенную и настойчивую просьбу? Я успокоил обеих девушек по очереди в своих объятиях. Осушил их слезы – и они сменили печаль на самое нежное сумасбродство.
Мы вместе вышли на террасу, и вскоре к нам присоединилась сеньора Сантарес. Она сияла от счастья, что у нее больше нет долгов. Она пригласила меня обедать с ними и прибавила, что рада была бы провести со мной весь день. Доверие и дружба были нашими сотрапезниками. Сеньора Сантарес, усталая от пережитых волнений, выпила две рюмки старого вина. После этого отуманенные глаза ее ярко заблестели, и она так оживилась, что дочери могли бы не без основания ревновать; но уважение, с каким они относились к матери, не позволило этому чувству вкрасться в их сердца. Вино привело в брожение кровь сеньоры Сантарес, но, несмотря на это, ее поведение оставалось безупречным.
Да и мне мысль о том, чтоб совратить ее, не приходила в голову. Пол и возраст – вот кто были наши совратители. Сладкие зовы природы придавали нашему общению невыразимую прелесть, так что мы с досадой думали о прощанье. Заходящее солнце разлучило бы нас, но я заказал у соседнего кондитера прохладительные напитки. Всех нас очень обрадовало их появленье, так как оно позволило нам не расходиться.
Однако не успели мы сесть за стол, как открылась дверь, и вошел дон Кристоваль Спарадос. Вступление французского дворянина в гарем султана не произвело бы более скверного впечатления на хозяина, чем то, какое испытал я при виде дона Кристоваля. Сеньора Сантарес и ее дочери не были, конечно, моими женами и не составляли моего гарема, но сердце мое в известном смысле овладело ими, и нарушение моих прав причинило мне мучительную боль.
Дону Кристовалю до всего этого не было никакого дела, – он не обратил на меня ни малейшего внимания, поклонился женщинам, отвел сеньору Сантарес на другой конец террасы и долго с ней разговаривал, после чего без всякого приглашения сел за стол. Он ел и пил молча, но когда разговор зашел о бое быков, оттолкнул свою тарелку и, ударив кулаком по столу, сказал:
– Клянусь патроном моим, святым Кристовалем, почему должен я корпеть в этом проклятом министерстве? Лучше быть последним тореадором в Мадриде, чем верховодить в кортесах Кастилии.
С этими словами он выбросил вперед руку, словно нанося удары быку, и при этом выставил нам на удивленье огромные мускулы предплечья. Затем, чтоб показать свою силу, усадил всех трех женщин в одно кресло и стал носить их по комнате.
Он находил такое удовольствие в этой забаве, что постарался продлить ее как можно дольше. Наконец взял шляпу и шпагу, собираясь уходить. До тех пор он не обращал на меня ни малейшего внимания, но тут, повернувшись ко мне, сказал:
– Послушай-ка, мой благороднорожденный друг, «скажи мне, кто после смерти сапожника Мараньона лучше всех тачает башмаки?
Женщинам слова эти показались просто еще одной шуточкой, каких много слетало с губ дона Кристоваля, но я пришел в ярость. Побежал за шпагой и бросился догонять дона Кристоваля. Догнал его у поворота в переулок и, встав перед ним, воскликнул:
– Ты заплатишь мне за свои подлые оскорбления, наглец!
Дон Кристоваль взялся было за рукоять шпаги, но, увидев на земле обломок палки, схватил его, ударил по моему клинку и выбил у меня шпагу из рук. Потом подошел, взял меня за шиворот, отнес к водосточной канаве и бросил на землю, как накануне, только еще грубей, так что я еще дольше лежал, оглушенный, не зная, что со мной.
Кто-то взял меня за руку, чтоб поднять; я узнал того самого дворянина, который велел унести тело моего отца и дал мне тысячу пистолей. Я упал к его ногам, он ласково меня поднял и велел мне идти за ним. Мы шли молча и пришли к мосту через Мансанарес, где увидели двух вороных коней. Полчаса скакали мы вдоль реки, – наконец остановились у ворот пустого дома, двери которого сами открылись перед нами. Мы вошли в комнату, обитую темной саржей и освещенную свечами в серебряных подсвечниках. После того как мы уселись в креслах, незнакомец обратился ко мне со следующими словами:
– Сеньор Эрвас, ты видишь, какие дела творятся на этом свете, устройство которого, вызывая общее изумление, отнюдь не предполагает справедливого распределения благ. Одним природа дала восемьсот фунтов силы, другим восемьдесят. К счастью, изобретены уловки, отчасти восстанавливающие равновесие. – Тут незнакомец открыл ящик стола, вынул оттуда кинжал и прибавил: – Посмотри на эту штуку. Конец ее, имеющий форму оливки, переходит в острие тоньше волоса. Заткни эту вещь за пояс. Прощай, юноша, и не забывай истинного своего друга дона Велиала де Геенна. Если я тебе понадоблюсь, приходи в полночь на мост через Мансанарес, ударь три раза в ладоши – и сейчас же увидишь вороных скакунов. Да, постой: я забыл самое важное. Вот тебе второй кошелек, – тебе может понадобиться золото.
Я поблагодарил великодушного дона Велиала, сел на вороного скакуна, какой-то негр вскочил на другого, и мы приехали к мосту, где надо было расстаться.
Я вернулся к себе. Лег в постель и заснул, но меня мучили страшные сны. Кинжал я положил под подушку; мне казалось, что он выходит оттуда и вонзается мне прямо в сердце. Видел я и дона Кристоваля, похищающего у меня из-под носа трех моих красавиц.
На другой день хмурая печаль овладела мной, и даже присутствие обеих девушек не могло ее рассеять. Их старания развеселить меня производили обратное действие, и ласки мои стали менее невинными. А оставаясь один, я хватал кинжал и грозил им дону Кристовалю, который, мне казалось, все время передо мной.
Вечером ненавистный нахал снова явился и снова не обращал на меня внимания, зато еще усиленней ухаживал, за женщинами. Дразнил их, а когда они начинали сердиться, обращал все в шутку и смеялся. Глуповатые остроты его имели больший успех, чем моя учтивость.
Я велел принести ужин не столь обильный, но изысканный, дон Кристоваль почти все съел сам. Потом взял шляпу и, вдруг обращаясь ко мне, сказал:
– Благороднорожденный друг мой, скажи мне, что это за кинжал у тебя за поясом? Ты бы лучше заткнул себе за пояс сапожное шило.
Он расхохотался и ушел.
Я пустился вдогонку и, настигнув его на углу, изо всех сил ударил его кинжалом в левую часть груди. Но негодяй оттолкнул меня с такой же силой, с какой я напал на него. Потом повернулся ко мне и хладнокровно промолвил:
– Ты что, дурачок, не знаешь, что у меня на груди стальная кольчуга?
После этого он опять схватил меня за шиворот и бросил в водосточную канаву, но на этот раз – к великой моей радости, так как не дал мне совершить убийства. Я поднялся довольно весело, вернулся домой, лег в постель и спал много спокойней, чем прошлой ночью.
На другой день женщины увидели, что я гораздо-веселей, чем был накануне, и выразили по поводу этого свою радость. Однако я не решился остаться с ними ужинать. Побоялся глядеть в глаза человеку, которого хотел убить. Весь вечер я пробродил злой по улицам, размышляя о волке, забравшемся в мою овчарню.
В полночь я пришел на мост и ударил три раза в ладоши; появились вороные скакуны, я вскочил на своего и поскакал за проводником к дому Велиала. Дверь открылась сама собой, мой благодетель вышел мне навстречу, ввел меня в ту же самую комнату и произнес голосом, в котором слышалась насмешка:
– Что же, молодой мой друг, убийство не удалось нам? Не огорчайся; желание зачтется, как поступок. К тому же мы решили избавить тебя от твоего нахального соперника. Властям сообщено, что он выдавал государственные тайны, и его посадили в ту самую тюрьму, где сидит отец сеньоры Сантарес. Теперь от тебя зависит воспользоваться своим счастьем лучше, чем это ты делал до сих пор. Возьми от меня в подарок вот эту коробку конфет, у них – необычайные свойства, угости ими свою хозяйку и сам скушай несколько.
Я взял коробку, которая очень приятно пахла, и сказал дону Велиалу:
– Я не знаю, сеньор, что ты называешь «пользоваться своим счастьем». Я был бы чудовищем, если бы злоупотребил доверием матери и невинностью ее дочерей. Я не такой развратник, сеньор, как ты думаешь.
– Думаю, – возразил дон Велиал, – что ты не лучше и не хуже остальных детей Адама. Люди обычно колеблются перед тем, как совершить преступление, а совершив его – испытывают угрызения совести, думая, что таким способом сумеют удержаться на стезе добродетели. Они не знали бы этих неприятных ощущений, если б дали себе труд понять, что такое – добродетель. Они считают добродетель идеальной ценностью, принимая ее существование без рассуждений, и тем самым относят ее к числу предрассудков, которые, как ты знаешь, являются суждениями, не подкрепленными предварительным исследованием вопроса.
– Сеньор дон Велиал, – ответил я, – мой отец дал мне как-то раз шестьдесят седьмой том своего труда, содержащий основы этики. Там не сказано, что предрассудок – суждение, не подкрепленное предварительным исследованием, а говорится, что это – мнение, установившееся еще до нашего появления на свет и переданное нам, так сказать, по наследству. Навыки детских лет сеют в душе нашей первые зерна этих мнений, пример помогает им развиться, а знание дела их укрепляет. Если мы руководимся ими, то являемся порядочными людьми, если делаем больше, чем требуют законы, то становимся добродетельными.
– Это неплохое объяснение, – сказал дон Велиал, – и делает честь твоему отцу. Он хорошо писал и еще лучше мыслил. Кто знает, может быть, и ты пойдешь по его следам. Но вернемся к твоему объяснению. Я согласен с тобой, что предрассудки – уже установившиеся мнения, но это не основание, чтобы мы не могли сами о них судить, если чувствуем в себе созревшую способность суждения. Пытливая мысль подвергает предрассудки критике и рассматривает, для всех ли законы равно обязательны. Поступая так, ты ясно увидишь, что правопорядок выдуман только для холодных и ленивых натур, которые ждут наслаждений только от брака, а благосостояния от бережливости и труда. Но совсем другое дело – гении, натуры страстные, жаждущие золота и наслаждений, которые желали бы в одно мгновение пережить годы. Что сделал для них общественный порядок? Они проводят жизнь в тюрьмах и кончают ее в застенках. К счастью, человеческие законы – не то, за что они себя выдают. Это загородки, перед которыми прохожий сворачивает на другую дорогу, но те, кто желает их преодолеть, перепрыгивают через них либо под них подлезают. Но этот предмет заведет нас далеко, а уже поздно. Прощай, молодой друг мой, отведай моих конфеток и всегда рассчитывай на мою поддержку.
Я простился с сеньором доном Велиалом и пошел домой. Мне отворили дверь, я бросился в постель и постарался заснуть. Коробка стояла рядом, распространяя чудное благоухание. Я не удержался от соблазна, съел две конфетки и, заснув, провел очень беспокойную ночь.
В обычное время пришли мои молодые приятельницы. Они нашли, что у меня какой-то другой взгляд, и я в самом деле глядел на них другими глазами. Мне казалось, что каждое их движенье продиктовано неудержимым желанием произвести впечатление на мою чувственность; такой же смысл придавал я и словам их, даже самым безразличным. Все в них привлекало мое внимание и погружало меня в хаос помыслов, о которых я до тех пор не имел ни малейшего представления.
Соррилья увидела коробку. Она съела две конфетки и несколько конфеток дала сестре. Скоро иллюзии мои превратились в действительность. Обеими сестрами овладела тайная страсть, и обе они бессознательно ей покорились. Сами испугавшись этого, они убежали от меня, побуждаемые остатками стыдливости, в которой чувствовалось что-то дикое.
Вошла их мать. С тех пор как я освободил ее от заимодавцев, ее обращение со мной приобрело невыразимую нежность. Эта трогательность на время успокоила меня, но скоро я и на мать стал глядеть такими же глазами, как на дочерей. Она поняла, что со мной творится, смутилась, и взгляд ее, избегая моего, остановился на злосчастной коробке. Она взяла несколько конфеток и ушла, но тотчас же вернулась, стала осыпать меня ласками и сжимать в объятиях, называя сыном.
Оставила она меня с явным неудовольствием, внутренне себя принуждая. Буйство чувств моих дошло до безумия. Я ощущал огонь, бегущий у меня по жилам, еле видел окружающие предметы, какой-то туман стоял у меня в глазах.
Я хотел выйти на террасу. Дверь в комнату девушек была приоткрыта; я не мог удержаться и вошел. Их чувства были еще в гораздо большем смятении, чем мои. Я испугался, хотел вырваться из их объятий, но не хватило сил. Вошла мать, упреки замерли у нее на устах, и вскоре она уже потеряла всякое право упрекать нас в чем бы то ни было.

 

– Извини, сеньор дон Корнадес, – промолвил Пилигрим, – извини, что я говорю о вещах, самый рассказ о которых – уже смертельный грех. Но история эта нужна для твоего спасенья, я решил избавить тебя от гибели и надеюсь добиться этой цели. Не забудь явиться сюда завтра в этот самый час.
Корнадес вернулся домой, и ночью его снова преследовала тень убитого графа де Пенья Флор.
Тут цыгану опять пришлось с нами расстаться, отложив дальнейшее повествование на завтра.
Назад: ДЕНЬ ПЯТИДЕСЯТЫЙ
Дальше: ДЕНЬ ПЯТЬДЕСЯТ ВТОРОЙ