Книга: Рукопись, найденная в Сарагосе
Назад: ДЕНЬ ДВАДЦАТЬ ШЕСТОЙ
Дальше: ДЕНЬ ДВАДЦАТЬ ВОСЬМОЙ

ДЕНЬ ДВАДЦАТЬ СЕДЬМОЙ

На другой день мы еще не снимались с места. У цыгана было свободное время. Ревекка, воспользовавшись этим, попросила его продолжать; он охотно согласился и начал так.
ПРОДОЛЖЕНИЕ ИСТОРИИ ВОЖАКА ЦЫГАН
Пока меня несли на носилках, я немного распорол шов в покрывале. Увидел, что дама сидит в носилках, покрытых черной тканью, конюший едет рядом с ней верхом, а несущие меня слуги сменяются, торопясь вперед.
Мы вышли из Бургоса, уже не помню, через какие ворота, и шли около часа, потом остановились у входа в сад. Меня отнесли в павильон и опустили на пол посреди комнаты, затянутой черным флером и слабо освещенной несколькими лампадами.
– Дон Диего, – промолвила дама, обращаясь к конюшему, – оставь меня одну, я хочу поплакать над дорогими останками, с которыми мое страданье скоро меня соединит.
Когда конюший ушел, дама села передо мной и сказала:
– Мучитель, вот до чего довело тебя в конце концов твое безумное неистовство. Ты проклял нас, не выслушав, – как-то будешь держать теперь ответ перед Страшным судом вечности?
Тут вошла другая женщина, похожая на фурию, с распущенными волосами и кинжалом в руке.
– Где, – воскликнула она, – мерзкие останки этого чудовища в обличий человека? Я хочу видеть его внутренности, хочу вырвать их, достать это безжалостное сердце, разодрать его вот этими руками, чтоб утолить свою ярость.
Я решил, что теперь – самое время познакомиться с этими дамами, вылез из-под покрывала и, упав в ноги даме с кинжалом, воскликнул:
– Сеньора, сжальтесь над бедным школяром, укрывшимся от розог под этим сукном!
– Скверный мальчишка! – крикнула дама. – Что сталось с телом герцога Сидонии?
– Этой ночью, – ответил я, – его похитили ученики доктора Сангре Морено.
– Господи боже! – перебила дама. – Ему одному известно, что герцог был отравлен. Я пропала…
– Не бойся, сеньора, – сказал я. – Доктор никогда не посмеет признаться, что похищает трупы с кладбища капуцинов, а последние, приписывая эти дела дьяволу, не захотят признать, что сатана обладает таким могуществом в их святом убежище.
Тогда дама с кинжалом, сурово глядя на меня, промолвила:
– А ты, мальчик? Кто нам поручится, что ты будешь молчать?
– Меня, – возразил я, – должна была нынче судить хунта театинцев под председательством члена инквизиции. И, без сомнения, присудила бы к тысяче ударов розгой. Укрыв меня от посторонних глаз, будь уверена, сеньора, что я сохраню тайну.
Вместо ответа дама с кинжалом подняла крышку люка в углу комнаты и сделала мне знак спускаться в подземелье. Я послушался, и люк за мной захлопнулся.
Я стал спускаться по совершенно темным ступеням, приведшим меня в такое же темное подземелье. Я задел за столб, нащупал руками оковы, наступил на могильную плиту с железным крестом. Хотя печальные предметы эти нисколько не располагали ко сну, но я был в том счастливом возрасте, когда усталость преодолевает все впечатления. Я растянулся на могильном мраморе и сейчас же заснул как убитый.
На другой день, проснувшись, я увидел, что мое узилище освещает лампа, висящая в соседнем подземелье, отделенном от моего железной решеткой. Вскоре у решетки появилась дама с кинжалом и поставила корзинку, покрытую салфеткой. Она хотела что-то сказать, но слезы не дали ей говорить. Она ушла, знаками давая мне понять, что это место пробуждает в ней страшные воспоминанья. Я нашел в корзине снедь и несколько книжек. Мысль о розгах перестала меня тревожить, я был уверен, что недосягаем для театинцев; это меня успокоило, и день прошел очень приятно.
На другой день еду принесла молодая вдова. Она тоже хотела что-то сказать, но у нее не хватило сил, и она ушла, так и не вымолвив ни слова. На следующий день пришла опять она; в руке у нее была корзинка, которую она протянула мне через решетку. В той части подземелья, где находилась она, вздымалось огромное распятие. Она бросилась на колени перед изображением нашего Спасителя и стала молиться:
– Великий боже! Под этой мраморной плитой почивают оклеветанные останки сладостного, нежного существа. Теперь оно, без сомненья, среди ангелов, воплощеньем которых было на земле, и молит твоего милосердия для жестокого убийцы, для той, которая отомстила за смерть юноши, и для несчастной, ставшей невольно соучастницей и жертвой этих ужасов.
Произнося эти слова, дама с великим жаром продолжала молиться. Наконец встала, подошла к решетке и, немного успокоившись, сказала мне:
– Юный друг мой, скажи, чего тебе не хватает и чем мы можем тебе помочь.
– Сеньора, – ответил я, – у меня есть тетя по имени Даланоса, которая живет рядом с театинцами. Хорошо было бы известить ее, что я жив и нахожусь в безопасном месте.
– Подобное порученье, – возразила дама, – могло бы навлечь на нас опасность. Но обещаю тебе подумать над тем, как успокоить твою тетю.
– Ты – ангел доброты, – сказал я, – и муж твой, сделавший тебя несчастной, конечно, был чудовищем.
– Ты ошибаешься, друг мой, – возразила дама. – Он был самый лучший, самый добрый из людей.
На следующий день пищу принесла мне другая дама. На этот раз она показалась мне не такой возбужденной, – или, по крайней мере, лучше владеющей собой.
– Дитя мое, – сказала она, – я сама была у твоей тети: видно, что эта женщина любит тебя, как родного сына. У тебя нет ни отца, ни матери?
Я ответил, что матери нет в живых, а отец выгнал меня навеки из дома из-за того, что я, по несчастью, угодил в его чернильницу.
Она попросила объяснить, что я хочу этим сказать. Я рассказал ей свои приключения, и они вызвали на ее Устах улыбку.
– Кажется, я улыбнулась, – сказала она. – Этого со мной давно уже не случалось. У меня тоже был сын: он спит теперь под этим мраморным надгробием, на котором ты сидишь. Я была бы рада снова найти его – в тебе. Я была кормилицей герцогини Сидонии, по происхождению я – крестьянка. Но сердце мое умеет любить и ненавидеть, и поверь мне: люди с таким характером всегда чего-нибудь да стоят.
Я поблагодарил даму, уверяя, что до гроба сохраню к ней сыновние чувства.
Так прошло несколько недель; обе дамы все сильней ко мне привязывались. Кормилица обращалась со мной, как с сыном, герцогиня относилась ко мне с величайшей доброжелательностью, нередко подолгу засиживалась в подземелье.
Однажды она показалась мне более печальной, чем обычно, я осмелился попросить у нее, чтоб она рассказала мне про свои несчастья. Она долго отнекивалась, но в конце концов уступила моим настояниям и начала так.
ИСТОРИЯ ГЕРЦОГИНИ МЕДИНЫ СИДОНИИ
Я – единственная дочь дона Эмануэля де Вальфлорида, первого государственного секретаря в королевстве, недавно умершего. Смерть его искренне оплакивается не только его повелителем, но, как мне говорили, также и дворами, союзными нашему могучему монарху. Только в последние годы его жизни узнала я этого достойного человека.
Молодость моя прошла в Астурии, возле моей матери, которая, разойдясь с мужем после нескольких лет замужества, жила в доме своего отца, маркиза Асторгаса, будучи его единственной наследницей.
Не знаю, в какой мере моя мать заслужила немилость мужа, помню только, что долгих страданий, испытанных ею в жизни, хватило бы на искупление самых страшных провинностей. Печалью было проникнуто все ее существо, слезы блестели в каждом ее взгляде, боль сквозила в каждой улыбке, даже сна она не знала спокойного: его всегда прерывали вздохи и рыданья.
Однако разрыв не был полным. Мать регулярно получала от мужа письма и столь же регулярно отвечала на них. Два раза она ездила к нему в Мадрид, но сердце супруга было закрыто для нее навсегда. Душу маркиза имела чувствительную, жаждущую любви, всю свою привязчивость она сосредоточила на отце, и чувство это, доведенное до экзальтации, немного смягчало ей горечь вечной скорби.
Как относилась мать ко мне, трудно выразить словами. Она, несомненно, любила меня, но, если можно так сказать, боялась руководить мной. Она не только ничему меня не учила, но даже не решалась давать мне какие-нибудь советы. Одним словом, однажды сойдя с пути добродетели, она считала себя недостойной воспитывать дочь. Заброшенность, в которой я с самого раннего возраста оказалась, наверно, лишила бы меня преимущества хорошего воспитания, если бы при мне не было Хиральды, сперва моей кормилицы, а потом дуэньи. Ты ее знаешь; у нее сильная воля и развитой ум. Она не упускала ничего, чтобы только обеспечить мне хорошее будущее, но неумолимый рок обманул ее надежды.
Муж моей кормилицы – Педро Хирон – был известен как человек предприимчивый, но отличался дурным характером. Вынужденный покинуть Испанию, он уплыл в Америку и не давал о себе никаких вестей. У Хиральды был от него только сын, приходившийся мне молочным братом. Ребенок отличался необычайной красотой, так что его называли Эрмосито. Бедняжка недолго пользовался радостями жизни и этим прозвищем. Одна грудь питала нас, и часто мы спали в одной и той же колыбели. Дружба росла между нами, пока нам не исполнилось по семи лет. Тут Хиральда решила, что пришла пора объяснить сыну разницу нашего общественного положения и препятствия, воздвигнутые судьбой между ним и его юной подругой.
Однажды, когда мы затеяли какую-то ребяческую ссору, Хиральда подозвала сына и строго сказала ему:
– Прошу тебя, никогда не забывай, что сеньорита де Вальфлорида – твоя и моя госпожа, а мы с тобой – только первые слуги в ее доме.
Эрмосито послушался. С тех пор он беспрекословно исполнял все мои желания, старался даже угадывать их и предупреждать. Казалось, в этой безграничной покорности было для него какое-то очарование, и я радовалась, видя, что он так послушен. Хиральда заметила, что этот новый способ обращенья друг с другом навлекает на нас другие опасности, и решила, как только мы достигнем тринадцатилетнего возраста, разлучить нас. А пока перестала об этом думать и направила свои мысли на что-то другое.
Моя бывшая кормилица, женщина, как я уже сказала, образованная, своевременно познакомила нас с творениями великих испанских писателей и дала нам первое понятие об истории. Желая развить нас в умственном отношении, она заставляла нас объяснять прочитанное и показывала, как надо толковать описываемые события. Изучая историю, дети обычно увлекаются лицами, играющими выдающуюся роль. В таких случаях мой герой тотчас становился и героем моего товарища, а когда я меняла предмет своего обожания, Эрмосито с таким же пылом разделял и это новое увлечение.
Я до того привыкла к покорности Эрмосито, что малейшее его несогласие чрезвычайно меня удивило бы; но опасаться было нечего, мне самой приходилось ограничивать свою власть или же осторожней ею пользоваться.
Как-то раз мне захотелось иметь красивую раковину, которую я увидела на дне чистой, но глубокой реки. Эрмосито бросился туда и чуть не утонул. В другой раз под ним обломился сук, когда он хотел разорить гнездо, содержимое которого меня заинтересовало. Он упал на землю и сильно ушибся. После этого я стала осторожней выражать свои желания, но в то же время поняла, как это прекрасно – иметь такую власть, хоть и не пользоваться ею. Это было, насколько помню, первое проявленье моего самолюбия; с тех пор я, кажется, не раз имела возможность делать подобные наблюдения.
Так исполнилось нам по тринадцати лет. В тот день, когда Эрмосито стукнуло тринадцать, мать сказала ему:
– Сын мой, мы празднуем нынче тринадцатую годовщину твоего рожденья. Ты уже не ребенок и не можешь так запросто обращаться со своей госпожой. Простись с ней, завтра ты поедешь к своему деду, в Наварру.
Хиральда еще не успела договорить, как Эрмосито впал в неистовое отчаянье. Он зарыдал, лишился чувств, потом пришел в себя – только для того, чтоб опять залиться слезами. Что касается меня, то я не столько разделяла его горе, сколько старалась его утешить. Я смотрела на него как на существо, всецело зависящее от меня, так что его отчаяние нисколько меня не удивляло. Но взаимностью я ему не отвечала. Впрочем, я была еще слишком молода и слишком к нему привыкла, чтобы его необычайная красота могла произвести на меня впечатление.
Хиральда не принадлежала к тем людям, которых можно растрогать слезами, и, не обращая внимания на скорбь Эрмосито, она стала собирать его в дорогу. Но через два дня после его отъезда погонщик мулов, которому она вверила попечение о нем в дороге, явился встревоженный с сообщением, что при переходе через лес он на минуту отошел от мулов, а когда вернулся, не нашел Эрмосито, стал его кликать, искать – все напрасно: видно, его съели волки. Хиральда была не столько огорчена, сколько удивлена.
– Вот увидите, – сказала она, – маленький бездельник скоро вернется к нам.
Она не ошиблась. Скоро мы увидели нашего беглеца. Эрмосито кинулся матери в ноги со слезами:
– Я родился для того, чтоб служить сеньорите де Вальфлорида, и умру, если меня от нее удалят.
Через несколько дней Хиральда получила письмо от мужа, от которого до тех пор не имела вестей. Он писал, что сколотил в Веракрусе порядочное состояние и что если сын жив, то он хотел бы взять его к себе. Хиральда, желая прежде всего удалить сына, поспешила воспользоваться этой возможностью. После своего возвращения Эрмосито жил уже не в замке, а в деревушке, которая была у нас на берегу моря. Однажды утром мать пришла к нему и заставила его сесть в лодку к рыбаку, который взялся отвезти его на стоявший поблизости корабль, идущий в Америку. Эрмосито поднялся на борт, но в ночную пору кинулся в море и добрался вплавь до берега. Хиральда насильно заставила его вернуться на корабль. Это была жертва, которую она приносила из чувства долга, и нетрудно было заметить, что она дорого ей стоила.
Все эти события, о которых я тебе рассказываю, очень быстро следовали одно за другим, а на смену им пришли другие, гораздо более печальные. Расхворался мой дед; у матери моей, издавна страдавшей продолжительным недугом, еле хватило сил ухаживать за ним в его последние мгновения, и она скончалась одновременно с маркизом Асторгасом.
Со дня на день ждали приезда моего отца в Астурию, но король ни за что не хотел отпускать его, так как государственные дела требовали его присутствия при дворе. Маркиз де Вальфлорида прислал Хиральде письмо, где в лестных выражениях просил ее как можно скорей привезти меня в Мадрид. Отец мой взял к себе на службу всех челядинцев маркиза Асторгаса, единственной наследницей которого я была. Устроили мне блестящий кортеж и пустились в путь. Впрочем, дочь государственного секретаря мажет быть уверена, что встретит по всей Испании самый лучший прием; но почести, воздававшиеся мне на всем пути, пробудили в моем сердце жажду славы, которая впоследствии сыграла решающую роль в моей судьбе.
Приближаясь к Мадриду, я почувствовала, что другой вид самолюбия слегка приглушил тщеславие. Я вспомнила, что маркиза де Вальфлорида любила своего отца, боготворила его, казалось, жила и дышала только ради него, тогда как ко мне относилась холодновато. Теперь у меня тоже был отец; я дала себе слово любить его всей душой, захотела содействовать его счастью. Надежды эти преисполнили меня гордостью, я забыла про свой возраст, решила, что я уже взрослая, хотя мне не было четырнадцати лет.
Я еще предавалась этим отрадным мыслям, когда карета въехала в ворота нашего дворца. Отец встретил меня у входа и осыпал ласками. Вскоре король вызвал его во дворец, а я пошла в свои покои, но была страшно взволнована и всю ночь не смыкала глаз.
На другой день отец с утра велел, чтобы меня привели к нему: он как раз пил шоколад и хотел, чтобы я позавтракала вместе с ним. Немного помолчав, он сказал:
– Дорогая Элеонора, жизнь у меня невеселая, и характер мой с некоторых пор стал очень мрачный; но так как небо вернуло мне тебя, я надеюсь, что теперь настанут более погожие дни. Дверь моего кабинета будет всегда для тебя открыта, – приходи сюда, когда хочешь, с каким-нибудь рукодельем. У меня есть другой кабинет – для совещаний и работ, составляющих государственную тайну; в перерыве между занятиями я смогу с тобой разговаривать и надеюсь, что сладость этой новой жизни приведет мне на память иные картины так давно утраченного семейного счастья.
Сказав это, маркиз позвонил. Вошел секретарь с двумя корзинами, из которых одна была – с письмами, поступившими сегодня, а другая – с давнишними, но еще ожидающими ответа.
Я провела некоторое время в кабинете, потом пошла к себе. Вернувшись к обеду, я застала несколько близких друзей отца, занятых вместе с ним делами величайшей важности. Они не боялись при мне открыто обо всем говорить, а простодушные замечания, которое я вставляла в их разговор, часто казались им забавными. Я заметила, что отец относится к этим замечаниям с интересом, и была страшно этим довольна. На другой день, узнав, что он у себя в кабинете, я сейчас же пошла к нему. Он пил шоколад и, увидев меня, сказал мне, сияя:
– Нынче пятница, придет почта из Лиссабона.
Потом позвонил секретаря, который принес обе корзины. Отец с интересом перебрал содержимое первой и вынул письмо на двух листах, – один, писанный шифром, он отдал секретарю, а другой, обыкновенный, сам стал читать, поспешно и с довольным видом.
Пока он был занят чтением, я взяла конверт и стала рассматривать печать. Я различила Золотое Руно и над ним герцогскую корону. К несчастью, этот славный герб должен был стать моим. На другой день пришла почта из Франции, и эта смена разных стран продолжалась в следующие дни, но ни одно из поступлений не заинтересовало отца так живо, как португальское.
Когда прошла неделя и наступила снова пятница, я весело сказала отцу, который в это время завтракал:
– Нынче пятница, опять придут письма из Лиссабона.
Потом я попросила разрешения позвонить и, когда вошел секретарь, подбежала к корзине, достала желанное письмо и подала отцу, который в награду нежно меня обнял.
Так я поступала подряд несколько пятниц. Наконец однажды осмелилась спросить у отца, что это за письма, которых он всегда ждет с таким нетерпеньем.
– Это письма от нашего посла в Лиссабоне, – сказал он, – герцога Медины Сидонии, моего друга и благодетеля, – даже больше, так как я убежден, что судьба его тесно связана с моей.
– В таком случае, – сказала я, – этот достойный герцог имеет право и на мое уважение. Я хотела бы с ним познакомиться. Не спрашиваю, что он пишет тебе шифром, но очень прошу, дорогой отец, прочти мне вот это, второе письмо.
Тут отец страшно рассердился. Назвал меня вздорным, своенравным, балованным ребенком. Не поскупился и на другие обидные слова. Потом успокоился и не только прочел, но даже отдал мне письмо герцога Медины Сидонии. Оно до сих пор хранится у меня наверху, и в следующий раз, когда приду тебя проведать, я принесу его.
Когда цыган дошел до этого места, ему доложили, что таборные дела требуют его присутствия, он ушел и в тот день больше не возвращался.
Назад: ДЕНЬ ДВАДЦАТЬ ШЕСТОЙ
Дальше: ДЕНЬ ДВАДЦАТЬ ВОСЬМОЙ