ДЕНЬ ПЕРВЫЙ
До того как граф Олавидес заселил Сьерра-Морену, в этих неприступных горах, отделявших Андалузию от Манчи, жили контрабандисты, разбойники и небольшое количество цыган, о которых шел слух, что они пожирают трупы убитых путников. Отсюда, может быть, возникла испанская пословица «Las gitanas de Sierra-Morena quieren came de hombres». Мало того. Говорили, что путешественника, решавшегося вступить в эту дикую местность, преследовали тысячи ужасов, один вид которых приводил в трепет самых смелых. Он слышал голоса плачущих, мешающиеся с шумом горных потоков, его манили блуждающие огни и невидимые руки под свист бури толкали в бездонную пропасть.
Правда, на этой страшной дороге можно было изредка встретить какую-нибудь венту, то есть уединенный трактир, но духи, еще более дьявольские, чем сами трактирщики, заставляли последних уступать им свои места и удаляться в края, где только голос совести нарушал их покой, и трактирщики, выбирая из двух зол меньшее, предпочитали иметь дело со вторым, то есть с совестью. Трактирщик из Андухара клялся святым Иаковом Компостельским, что в рассказах этих нет ни слова неправды. И в заключение прибавил, что лучники святой Германдады всегда отговариваются от походов в горы Сьерра-Морены, а путешественники предпочитают дорогу на Хаэн или Эстремадуру.
Я ответил ему на это, что такой выбор может прийтись по вкусу заурядным путешественникам, но если король дон Филипп V удостоил меня звания капитана валлонской гвардии, священный долг чести повелевает мне ехать в Мадрид кратчайшей дорогой, будь она хоть самой опасной.
– Молодой господин мой, – возразил трактирщик. – Позвольте мне обратить внимание вашей милости на то, что ежели король удостоил вас звания капитана, прежде чем наилегчайший пушок оказал такую же честь подбородку вашей милости, то было бы уместным прежде всего доказать свое благоразумие, – тем более что уж ежели злые духи облюбуют себе какое-нибудь место…
Он наплел бы мне еще с три короба, но я дал шпоры коню и умерил его бег, только когда решил, что слова трактирщика уже не дойдут до меня. Тут, обернувшись, я увидел, что он машет руками, указывая мне дорогу на Эстремадуру. Мой слуга Лопес и погонщик мулов Москито глядели на меня с состраданием, как будто разделяли предостережения трактирщика. Я сделал вид, словно ничего не понимаю, и пустился в чащобу – туда, где позже возникло селение под названием Ла-Карлота.
На том месте, где теперь почтовая станция, тогда находилось пристанище, хорошо известное погонщикам мулов, которое они называли Лос-Алькорнокес, то есть «Пробковые Дубы», так как два прекрасных дерева этой породы осеняли там отделанный белым мрамором обильный источник. Это был единственный водопой и единственная тень, какие можно было найти от Андухара до трактира Вента-Кемада, большого и удобного, хоть и стоящего в пустынной местности. Собственно говоря, это был старинный мавританский замок, приведенный в порядок по распоряжению маркиза Пенья Кемада, откуда и название Вента-Кемада. Позже маркиз сдал замок в наем одному горожанину из Мурсии, который устроил там самый большой на этой дороге трактир. Путешественники утром выезжали из Андухара, съедали в Лос-Алькорнокес имевшуюся у них провизию и ехали ночевать в Вента-Кемаду. Там они нередко проводили весь следующий день, готовясь к переходу через горы и запасаясь новой провизией.
Таков был и мой план.
Но когда мы приближались к «Пробковым Дубам» и я напомнил Лопесу о том, что пора подкрепиться, оказалось, что Москито куда-то пропал вместе с мулом, навьюченным всеми нашими запасами. Лопес ответил, что погонщик отстал от нас на несколько сотен шагов, чтобы поправить вьюки. Мы подождали его, потом проехали немного вперед, потом опять остановились, стали звать его, потом вернулись той же дорогой, думая найти его, но – напрасно.
Москито исчез и увез с собой драгоценнейшую нашу надежду, то есть весь наш обед. Я с вечера ничего не ел, а Лопес все время жевал взятый в дорогу тобосский сыр, однако от этого ему было ничуть не веселей моего, и он ворчал себе под нос, что андухарский трактирщик был прав, и бедного Москито, видно, унесли черти.
Приехав в Лос-Алькорнокес, я увидел возле источника корзинку, накрытую виноградными листьями, наверно, забытые кем-нибудь из проезжих фрукты. С любопытством запустив в нее руку, я обнаружил там четыре отличные фиги и апельсин. Две фиги я хотел отдать Лопесу, но он поблагодарил и отказался, говоря, что может подождать до вечера. Тогда я съел все сам, а потом захотел напиться воды из источника. Но Лопес удержал меня, утверждая, что после фруктов пить воду вредно, и подал мне оставшееся у него небольшое количество аликанте. Я принял угощение, но, как только вино оказалось в желудке, у меня вдруг защемило сердце. Небо и земля закружились перед моими глазами, и я наверняка потерял бы сознание, если б Лопес не поспешил мне на помощь. Он привел меня в чувство, сказав, что я не должен удивляться и что дурно мне стало от голода и усталости. В самом деле, ко мне не только вернулись силы, но я даже почувствовал необычайное возбуждение. Окрестности, казалось, засверкали тысячью красок, предметы заискрились у меня в глазах, словно звезды летней ночью, а кровь стремительно побежала по жилам, застучав в висках и на шее.
Лопес, видя, что я пришел в себя, возобновил свои жалобы:
– Ах, зачем не послушался я брата Херонимо Тринидадского, монаха, проповедника, духовника и оракула нашего семейства. Недаром он, будучи шурином пасынка невестки отчима моей мачехи и, таким образом, ближайшим нашим родственником, не позволяет, чтобы у нас в доме что-нибудь делалось без его совета. А я поступил по-своему и вот – получаю по заслугам. Как часто толковал он мне, что офицеры валлонской гвардии – сплошь еретики, о чем ясно говорят их светлые волосы, голубые глаза и румяные щеки, – ведь у добрых христиан цвет лица, как у мадонны из Аточи, которую написал святой Лука.
Я прервал этот поток дерзостей, приказав Лопесу подать мне двустволку и остаться при лошадях, а сам решил взобраться на одну из окрестных скал в надежде обнаружить заблудившегося Москито или хотя бы его следы. В ответ Лопес залился слезами и, кинувшись к моим ногам, стал заклинать ради всех святых не оставлять его одного в таком опасном месте. Тогда я решил остаться самому с лошадьми, а Лопеса отправить на розыски Москито, но это намерение испугало его еще больше. Однако в конце концов я привел ему столько убедительных доводов, что он позволил мне уйти и, вынув из кармана четки, начал усердно молиться.
Горные вершины, на которые я решил подняться, находились гораздо дальше, чем мне показалось на первый взгляд, и, для того чтобы добраться до них, я потратил не меньше часа. Поднявшись на макушку горы, я увидел под собой дикую и пустую равнину, без малейших следов человека, зверя или какого-нибудь жилища, каких-либо дорог, кроме той, по которой я приехал; и вокруг – глухая тишина. Я нарушил ее криком; мне ответило только эхо вдали. В конце концов я вернулся к источнику, где нашел своего коня, но Лопес… Лопес исчез бесследно.
Передо мной было два пути: либо обратно в Андухар, либо дальше, вперед. Выбрать первое мне даже в голову не приходило; я сел на коня и, пустив его крупной рысью, через два часа выехал на берег Гвадалквивира, который не разливается здесь тем великолепным спокойным потоком, каким он омывает стены Севильи. При выходе из гор Гвадалквивир мчится быстрой стремниной, не зная дна и берегов, колотясь волнами о скалы, на каждом шагу мешающие его разбегу.
Долина Лос-Эрманос начинается в том месте, где Гвадалквивир выбегает на равнину. Долина получила свое название от трех братьев, которых жажда разбоя объединяла гораздо больше, чем кровное родство. Место это долго было ареной их злодеяний. Из трех братьев двоих поймали, и в том месте, где начиналась долина, можно было видеть тела их, качающиеся на виселицах; третий же, по имени Зото, бежал из тюрьмы в Кордове и, говорят, укрылся в горах Альпухары.
Удивительные вещи рассказывают о двух повешенных братьях. Их не называют прямо оборотнями, но утверждают, что часто по ночам тела их, оживленные нечистой силой, сходят с виселиц и преследуют живых. Эта история почитается столь достоверной, что один богослов из Саламанки написал обширный трактат, где доказывал, что висельники являются чем-то вроде вампиров, что подтверждается многочисленными примерами, которые убедили в конце концов даже самых недоверчивых. Ходили также слухи, будто эти двое были осуждены невинно и, мучая путников и проезжих, мстят за себя с позволения неба. Я много слышал об этом в Кордове и, подстрекаемый любопытством, подъехал к виселице. Зрелище было тем более отталкивающим, что, когда ветер шевелил мерзкие трупы, свирепые коршуны принимались раздирать им внутренности и склевывать последние остатки тела. Я с отвращением отвернулся и пустился в горы.
Надо признать, что долина Лос-Эрманос, казалось, была создана для разбойничьих нападений, предоставляя преступникам повсюду укрытия. На каждом шагу путник встречал препятствия в виде обвалившейся скалы или вывороченного бурей векового дерева. Во многих местах дорога пересекала русло потока и проходила мимо глубоких пещер, зловещий вид которых не внушал доверия.
Миновав эту долину, я вступил в другую и увидел трактир, где мне предстояло искать приюта, но вид его уже издали не сулил ничего хорошего. Я заметил, что у него нет ни окон, ни ставен, дым не шел из трубы, вокруг – ни малейшего движения, и прибытие мое не было ознаменовано собачьим лаем. Отсюда я сделал вывод, что это место из числа тех, о которых андухарский трактирщик говорил, как о раз и навсегда оставленных.
Чем ближе подъезжал я к трактиру, тем глубже казалась мне тишина. Наконец, подъехав вплотную, я увидел у входа кружку для сбора милостыни с такой надписью: «Господа путешественники, помолитесь за душу Гонсалеса из Мурсии, бывшего хозяина Вента-Кемады. Но самое главное – не задерживайтесь здесь и ни в коем случае не останавливайтесь на ночлег».
Я решил смело ждать опасностей, которыми грозила надпись, – отнюдь не потому, что не верил в существование привидений, а, как покажет дальнейшее повествование, потому, что в моем воспитании больше всего усилий было направлено на то, чтоб выработать во мне чувство чести, а честь, по-моему, заключается в том, чтобы никогда не обнаруживать боязни.
Солнце еще не совсем зашло, и я воспользовался последними его лучами, чтоб осмотреть это жилье, по правде говоря, не столько для того, чтоб оградить себя от адских сил, сколько чтоб отыскать что-нибудь съестное, так как теми крохами, которые я нашел в Лос-Алькорнокес, едва можно было на короткое время заморить червячка, но ни в коем случае не утолить мучивший меня голод. Я прошел несколько просторных комнат. Большая часть их была украшена мозаикой до высоты человеческого роста, потолки покрывала великолепная резьба, какой в свое время по праву гордились мавры. Я осмотрел кухню, чердак и погреба – последние были высечены в скале, а некоторые из них соединены с подземельями, уходившими, видимо, далеко в глубь гор, – но ничего съестного не нашел. Наконец, когда уже начало смеркаться, я вернулся к лошади, которая все это время стояла привязанная во дворе, отвел ее на конюшню, где увидел охапку сена, а сам пошел в ту комнату, где стояла жалкая кровать, единственное ложе, оставшееся во всем трактире. Попробовал заснуть, но безуспешно, и тут, как назло, обнаружилось, что я не могу найти не только пищи, но и света.
Чем темней становилась ночь, тем все более мрачный оттенок приобретали мои мысли. Я думал то о внезапном исчезновении обоих моих слуг, то о том, как подкрепить свои силы. Мне приходило в голову, что грабители, неожиданно выскочившие из кустов или какого-нибудь подземного укрытия, схватили Лопеса и Москито, а на меня побоялись напасть, видя, что я – человек военный и что это отнюдь не сулит им легкой победы.
Больше всего меня занимала мысль о том, как бы утолить голод; на горах я видел коз, при них, конечно, должен быть и пастух, и трудно представить себе, чтоб у него не нашлось молока и хлеба. Кроме того, я рассчитывал на свое ружье. Но ни за что на свете не вернулся бы я в Андухар, опасаясь насмешливых расспросов трактирщика. И я твердо решил без колебаний продолжать свой путь дальше.
Когда со всеми этими размышлениями было покончено, я не мог не вспомнить известной истории о фальшивомонетчиках и многих других в таком же роде, которые мне рассказывали на сон грядущий в детстве. Приходила в голову надпись на кружке для сбора милостыни. Я не допускал мысли, чтобы трактирщику свернул шею дьявол, но не мог найти объяснения его печальному концу.
Так в мертвой тишине протекал час за часом, как вдруг я вздрогнул от неожиданного звона колокола. Я насчитал двенадцать ударов, а, как известно, злые духи имеют власть только от полуночи до первого пенья петуха. Как было не изумиться, если до этого часы ни разу не били, – и бой их произвел на меня зловещее впечатление. Вскоре дверь в комнату открылась, и я увидел на пороге черную, но отнюдь не страшную фигуру; это была красивая полунагая негритянка с двумя факелами в руках.
Негритянка подошла, отвесила мне глубокий поклон и обратилась ко мне на чистом испанском языке с такими словами:
– Сеньор кавалер, две иностранки, остановившиеся на ночлег в этом трактире, просят тебя провести вечер в их обществе. Не угодно ли следовать за мной?
Я поспешил за негритянкой и, пройдя несколько коридоров, оказался в ярко освещенной зале, посреди которой стоял стол с тремя приборами, уставленный японским фарфором и графинами из горного хрусталя. В глубине залы возвышалось роскошное ложе. Несколько негритянок сновали туда и сюда, наводя порядок, но вдруг они почтительно расступились, образовав два ряда, и я увидел двух входящих женщин; лица их, цвета розы и лилии, чудно оттенялись эбеновым цветом прислужниц. Молодые женщины держали друг друга за руку. Одеты они были немного странно, по крайней мере, мне так показалось, хотя впоследствии, в дальнейших моих странствиях, я убедился, что это был обычный наряд, распространенный на берберийских побережьях. Он состоял, по существу, только из рубашки и корсажа. Верхняя половина рубашки была полотняная, а от пояса – из мекинесского газа, материи, которая была бы совершенно прозрачной, если бы широкие шелковые ленты, друг с другом соприкасаясь, не скрывали прелестей, находившихся под этим легким покровом. Корсаж, богато расшитый жемчугом и украшенный алмазными застежками, тесно охватывал грудь, а рукава рубашки, тоже газовые, были пристегнуты на плечах. Драгоценные браслеты покрывали их руки у запястий и выше локтей. Ножки незнакомок, ножки, повторяю, которые, принадлежи они злым духам, конечно, были бы кривые и оснащены когтями, были обуты в вышитые восточные туфельки, едва скрывавшие маленькие пальчики. На щиколотках у незнакомок сияли бриллиантовые браслеты.
Незнакомки подошли ко мне с приветливой улыбкой. Обе были несравненные красавицы, каждая в своем роде. Одна – высокая, стройная, яркая, другая – нежная, робкая. Фигура и черты старшей с первого взгляда поражали своей правильностью. У младшей, полненькой, были пухлые губки, а прищуренные глаза оттенены необычайно длинными ресницами. Старшая обратилась ко мне на чистейшем испанском языке с такими словами:
– Сеньор кавалер, спасибо тебе за любезность, с которой ты пожаловал на наш скромный ужин. Я думаю, он будет нелишним…
Она произнесла это с такой улыбкой, что я подумал, уж не по ее ли приказу был уведен мой мул с провизией. Но сердиться не приходилось – ущерб был щедро восполнен.
Мы сели за стол, и та же незнакомка промолвила, придвигая ко мне блюдо из японского фарфора:
– Сеньор кавалер, это – олья подрида, приготовленная из мяса всякого рода, кроме одного, так как мы – правоверные, или, говоря точнее, мусульманки.
– Прекрасная чужеземка, – ответил я, – ты, безусловно, очень точно выразилась. Кому же более пристало говорить о верности? Ведь это религия искренне любящих сердец. Однако, прежде чем утолить мой голод, не откажите в любезности сделать то же самое с моим любопытством, – скажите, кто вы?
– Кушай, сеньор кавалер, – возразила прекрасная мавританка. – У нас нет от тебя никаких тайн. Меня зовут Эмина, а сестру мою – Зибельда; мы живем в Тунисе, но семья наша родом из Гранады, и некоторые наши родственники остались в Испании, где тайно исповедуют веру отцов. Неделю тому назад мы покинули Тунис и высадились на пустынном берегу возле Малаги. Потом перевалили горы между Лохой и Антекерой и, наконец, приехали сюда, чтобы переодеться и уйти от поисков. Как видишь, сеньор, наше путешествие – большая тайна, которую мы вверяем твоей порядочности.
Я уверил прекрасных путешественниц, что меня им нечего опасаться, и стал подкреплять свои силы; ел я с некоторой жадностью, однако не без вынужденного изящества, о котором никогда не забывает молодой человек в обществе женщины.
Увидев, что первый голод мой утолен и я перехожу к тому, что в Испании называют los dulces, прекрасная Эмина велела негритянкам показать мне, как у них на родине танцуют. Кажется, никакое приказание не могло быть для них приятнее. Они исполнили его с увлечением, которое почти граничило с распущенностью. И я, наверно, не сумел бы положить конец этим пляскам, если б не спросил прекрасных незнакомок, не предаются ли они тоже иногда этой забаве. В ответ они встали и велели подать им кастаньеты. Танец их напоминал болеро, зародившееся в Мурсии, и фоффу, которую танцуют в Альгарве. Кто знает эти края, тот легко представит себе его, однако никогда не сумеет постичь того очарования, которое придавали ему прелести обеих африканок, прикрытые прозрачными складками, сбегающими по их стройным станам.
Некоторое время я спокойно смотрел на восхитительных плясуний, но в конце концов их движения, все более стремительные, оглушающий звук мавританской музыки, чувства, возбужденные обильными яствами, – все это, вместе взятое, ввергло меня в дотоле неизведанное волнение. Я просто не знал, женщины это или какие-то коварные призраки. Я уже не смел смотреть, не хотел видеть, закрыл глаза рукой и в то же мгновение почувствовал, что теряю сознание.
Обе сестры подошли ко мне и взяли меня за руки. Эмина заботливо осведомилась, как я себя чувствую, – я успокоил ее. А Зибельда спросила, что это за медальон на груди моей, – наверно, портрет возлюбленной?
– Это талисман, полученный от матери. Я обещал никогда его не снимать. В нем заключена частица животворящего креста.
Услышав это, Зибельда отступила и побледнела.
– Ты испугалась, – продолжал я. – А ведь креста боятся только злые духи.
Эмина ответила за сестру:
– Сеньор кавалер, ты ведь знаешь, что мы мусульманки, и не должен удивляться огорченью, которое ты невольно причинил моей сестре. Признаюсь, у меня тоже такое чувство: нам досадно, что ближайший наш родственник принадлежит к христианскому вероисповеданию. Эти слова удивляют тебя, но ведь твоя мать – из рода Гомелесов. Мы тоже принадлежим к этому роду, который ведет свое происхождение от Абенсеррагов… Но сядем на этот диван, я расскажу тебе подробней…
Негритянки ушли. Эмина усадила меня в углу дивана и села рядом, подогнув под себя ноги. А Зибельда легла по другую сторону, облокотившись на мою подушку, и мы были так близко друг от друга, что наши дыханья смешивались. Эмина, казалось, минуту обдумывала; потом, бросив на меня полный участия взгляд, взяла меня за руку и начала так:
– Я не хочу скрывать от тебя, милый Альфонс, что нас свел с тобой не просто случай. Мы ждали тебя здесь, и если бы, движимый страхом, ты выбрал другую дорогу, ты навсегда лишился бы нашего уважения.
– Ты мне льстишь, прекрасная Эмина, – возразил я. – Не понимаю, отчего тебя так интересует моя храбрость.
– Нас очень интересует твоя судьба, – продолжала мавританка, – но, может быть, это покажется тебе менее лестным, когда ты узнаешь, что ты – первый мужчина, которого мы встретили в жизни. Тебя удивляют мои слова, и ты как будто сомневаешься в их правдивости. Я обещала рассказать тебе историю наших предков, но, наверно, будет лучше начать с нашей собственной.
ИСТОРИЯ ЭМИНЫ И ЕЕ СЕСТРЫ ЗИБЕЛЬДЫ
Наш отец Газир Гомелес, дядя по матери дею, который правит теперь в Тунисе. Братьев у нас не было, мы никогда не знали отца и, оставаясь с малых лет запертыми в стенах сераля, не имели ни малейшего представления о вашем поле. Но природа наделила нас неизъяснимой склонностью к любви, и, за отсутствием кого-либо другого, мы страстно полюбили друг друга. Привязанность эта возникла уже в младенческие годы. Мы заливались слезами, когда нас хотели ненадолго разлучить. Если одну из нас наказывали, другая плакала навзрыд. Днем мы играли за одним столиком, а ночью спали в одной постели.
Это сильное чувство, казалось, росло вместе с нами и особенно усилилось благодаря одному обстоятельству, о котором я тебе расскажу. Мне было тогда шестнадцать лет, а сестре четырнадцать. Мы давно заметили, что мать старательно прячет от нас некоторые книги. Сначала мы не обращали на это особенного внимания, и без того наскучив книгами, по которым нас учили читать; но с возрастом в нас проснулось любопытство. Улучив минуту, когда запретный шкаф был открыт, мы быстро вытащили маленький томик, в котором описывались чувства Меджнуна и Лейлы, в переводе с персидского, сделанном Бен-Омаром. Это захватывающее произведение, изображающее пламенными красками любовные наслаждения, зажгло наше молодое воображение. Мы не могли их понимать, никогда не встречая представителей вашего пола, но повторяли новые для нас выражения. Мы обменивались речами любовников и в конце концов страстно пожелали любить друг друга, как они. Я взяла на себя роль Меджнуна, а сестра – Лейлы. Сперва я открывала свою страсть, подбирая цветы и букеты (этот способ объяснения в любви применяется во всей Азии), потом стала кидать на нее полные огня взгляды, падала перед ней на колени, целовала следы ее ног, умоляла ветерок передать ей мою тоску и пробовала воспламенить его жаркими вздохами.
Зибельда, следуя указаниям поэта, назначила мне свидание. Я упала к ее ногам, стала целовать ей руки, обливать слезами ее колени. Моя возлюбленная сначала оказывала легкое сопротивление, но вскоре позволила мне сорвать несколько поцелуев и, наконец, целиком разделила мои пламенные чувства. Наши души, казалось, слились в одно, и более полного счастья мы не могли себе представить.
Не помню уже, как долго занимали нас эти страстные сцены, но постепенно порывистость наших чувств заметно охладела. У нас проснулся интерес к некоторым наукам, в частности, о растениях, которые мы изучали по трудам славного Аверроэса. Моя мать, убежденная, что нельзя пренебрегать никакими средствами, способными рассеять скуку сераля, относилась с сочувствием к нашим занятиям и, желая облегчить нам ученье, выписала из Мекки святую женщину по имени Хазарета, что означает святая из святых. Хазарета учила нас законам Пророка и преподавала нам науки тем чистым и мелодичным языком, каким говорят теперь только потомки корейшитов. Мы не могли вдосталь ее наслушаться и скоро знали наизусть почти весь Коран. Потом мать рассказала нам историю нашего рода и передала множество сочинений, из которых одни были написаны по-арабски, а другие по-испански.
Дорогой Альфонс, ты не поверишь, как нам стала противна ваша религия, как возненавидели мы ее служителей. А с другой стороны, превратности и несчастия, выпавшие на долю тех, чья кровь текла в наших жилах, необычайно заинтересовали нас. Мы восхищались то Саидом Гомелесом, перетерпевшим мученья в застенках инквизиции, то его племянником Леиссом, который долгие годы вел в горах жизнь дикую, мало чем отличающуюся от жизни хищных животных. Подобные описания будили в нас восхищение перед мужчинами, нам хотелось увидеть их, и часто мы поднимались на террасу в саду, чтобы хоть издали взглянуть на моряков на озере Голетта или правоверных, спешащих к источнику Хамам-Неф. Хоть мы и не забыли уроков любезного Меджнуна, однако с тех пор больше им не следовали. Я даже думала, что моя любовь к сестре совершенно погасла, как вдруг новое событие доказало мне, что я ошибаюсь.
Однажды мать привела к нам некую принцессу из Тафилета, женщину преклонных лет. Мы постарались принять ее как можно лучше. После ее ухода мать объявила мне, что принцесса сватает меня за своего сына, а сестра моя предназначена в жены одному из Гомелесов. Новость эта поразила нас как гром среди ясного неба. Первое время мы не могли вымолвить ни слова, потом горе разлуки так живо встало у нас перед глазами, что мы предались самому жестокому отчаянию. Мы рвали на себе волосы и оглашали сераль воплями. Наконец, когда проявления нашей горести достигли грани безумия, мать, испуганная, обещала не выдавать нас насильно и предоставила нам возможность либо остаться в девушках, либо выйти за одного и того же мужчину. Эти заверения немного нас успокоили.
Вскоре после этого мать сказала нам, что говорила с главой нашего рода и он согласился, чтоб мы вышли за одного и того же человека, но чтобы он был из рода Гомелесов.
Мы ничего не ответили, но с каждым днем мысль иметь одного и того же мужа все больше нам улыбалась. До тех пор мы ни разу не видели ни старика, ни молодого мужчины, разве только на большом отдалении; но поскольку молодые женщины казались нам привлекательнее старых, нам очень хотелось, чтоб и супруг наш был тоже молод. Мы надеялись, что он сумеет объяснить нам некоторые места в книге Бен-Омара, которых мы сами не могли понять…
Тут Зибельда перебила сестру и, сжимая меня в объятиях, промолвила:
– Милый Альфонс, зачем ты не мусульманин! Как я была бы счастлива видеть тебя на груди у Эмины и разделять ваше наслаждение, участвовать в ваших ласках. В нашем доме, как и в семье Пророка, потомки по женской линии имеют такие же права, как и по мужской, от тебя зависело бы стать главой нашего рода, который уже клонится к упадку. Для этого было бы довольно открыть свое сердце лучам нашей веры.
Слова эти показались мне до такой степени похожими на дьявольское искушение, что я посмотрел, не заметны ли следы рожек на прекрасном челе Зибельды. Я пробормотал несколько слов о святости моей религии. Обе сестры отстранились от меня. Лицо Эмины приобрело строгое выражение, и прекрасная мавританка продолжала в таком духе:
– Сеньор Альфонс, я слишком много рассказывала о себе и Зибельде. Это не входило в мои намерения; я села рядом с тобой, чтобы сообщить подробности, касающиеся рода Гомелесов, от которых ты происходишь по женской линии. Вот что я хочу тебе поведать.
ИСТОРИЯ ЗАМКА КАСАР-ГОМЕЛЕС
Родоначальником нашим был Масуд бен Тахер, брат Юсуфа бен Тахера, который вступил в Испанию во главе арабов и дал свое имя горе Джебаль-Тахер, или, как вы произносите, Гибралтар. Масуд, много содействовав успеху арабского оружия, получил от калифа Багдадского в управление Гранаду, в которой он оставался до смерти своего брата. Он занимал бы эту должность и дальше, так как пользовался большим уважением как мусульман, так и мозарабов, то есть христиан, оставшихся при господстве мавров, – но у него были сильные враги в Багдаде, которые очернили его в глазах калифа. Он узнал, что его ждет неминуемая гибель, и решил сам удалиться. Собрал горстку верных ему людей и скрылся в Альпухаре, которая, как ты знаешь, представляет собой продолжение хребта Сьерра-Морены и отделяет королевство Гранаду от королевства Валенсии.
Визиготы, у которых мы отняли Испанию, никогда не добирались до Альпухары; большая часть долин была совершенно безлюдна. Только три из них населяли потомки древнего иберийского племени, так называемые турдулы. Они не знали ни Магомета, ни твоего пророка из Назарета; основы их религии и законов сохранились в песнях, переходивших от отцов к детям. Когда-то у них были священные книги, но с течением времени они пропали.
Масуд покорил турдулов скорей с помощью убеждений, чем силой, научился их языку и привил им основы ислама. Оба народа смешались через браки, и вот этому слиянию племен и горному воздуху обязаны мы с сестрой тем свежим цветом лица, которым отличаются дочери Гомелесов. Правда, и среди мавров можно встретить светлых женщин, но они по большей части бледны.
Масуд принял титул шейха и приказал возвести сторожевой замок, назвав его Касар-Гомелес. Скорей судья, чем властитель своего племени, Масуд был доступен каждому, дверь его была открыта для всех, только в последнюю пятницу каждого месяца он расставался с семьей, спускался в подземелье замка и проводил там взаперти целую неделю. Эти исчезновения давали повод для разных толков. Одни утверждали, что шейх ведет беседы с Двенадцатым имамом, который должен явиться перед концом света; другие – что в подземелье сидит антихрист; остальные утверждали, что там почивают семь спящих братьев вместе со своим верным псом Калебом. Шейх на все эти домыслы не обращал никакого внимания и управлял своим народом, пока хватало сил. Наконец он выбрал самого рассудительного из всего племени, нарек его наследником, отдал ему ключ от подземелья, а сам удалился в пустыню, где прожил еще много лет.
Новый шейх правил в духе своего предшественника, также исчезая в последнюю пятницу каждого месяца. Это положение сохранялось до тех пор, пока Кордова не получила своих калифов, совершенно независимых от властителей Багдада. В это время альпухарские горцы, принимавшие деятельное участие в этих переменах, стали оседать на равнинах, где вскоре прославились под названием Абенсеррагов. Другие же, оставшиеся верными шейху Касар-Гомелеса, сохранили имя Гомелесов.
Между тем Абенсерраги скупили богатейшие поместья в королевстве Гранады и самые роскошные дворцы города. Их излишества всем бросались в глаза. Возникло подозрение, что в подземелье шейхов спрятаны несметные сокровища, но никто не мог проверить, насколько это верно, так как сами Абенсерраги не знали источника своих богатств. В конце концов, когда прекрасные королевства эти навлекли на себя гнев божий, Аллах предал их в руки неверных. Гранада была взята штурмом, и через несколько дней после этого славный Гонсальв из Кордовы во главе трех тысяч испанцев вступил в Альпухару. Шейхом нашего племени был тогда Хатем Гомелес. Он вышел навстречу Гонсальву и отдал ему ключи от замка. Испанец потребовал ключи от подземелья, шейх их сейчас же принес. Гонсальв спустился в подземелье, но вместо сокровищ нашел там гробницу да несколько старых книг, поднял на смех пустые бредни своих соотечественников и поспешил обратно в Вальядолид, куда его звали страсть и любовные интрижки.
До вступления на престол Карла в наших горах царил мир. Шейхом тогда был Сефи Гомелес. Этот человек по неизвестным причинам сообщил императору, что откроет ему важную тайну, если Карл пришлет в Альпухару какого-нибудь знатного испанца, которому полностью доверяет. Не прошло двух недель, как к Гомелесам явился в качестве императорского посла дон Руис из Толедо; но он уже не застал шейха в живых: его убили накануне приезда посла. Дон Руис начал было следствие над несколькими лицами, но, наскучив бесплодными усилиями, вернулся к императорскому двору.
Таким путем тайна шейхов перешла к убийце Сефи. Этот человек по имени Биллах Гомелес собрал племенных старейшин и объяснил им необходимость сокрытия столь важной тайны. Было решено посвятить в нее нескольких членов рода Гомелесов, но так, чтобы каждый из них знал только часть тайны. Избранные были обязаны представить доказательства благоразумия, верности и бесстрашия.
Тут Зибельда опять перебила сестру, сказав:
– Милая Эмина, тебе не кажется, что Альфонс выдержал бы все эти испытания? Ах, может ли в этом быть сомнение! Дорогой Альфонс, как жаль, что ты не мусульманин: ты, конечно, стал бы обладателем несметных сокровищ.
Это явно было новым искушением. Дух тьмы, не сумев соблазнить меня наслаждением, старался теперь пробудить во мне жадность к золоту. Но тут мавританки прижались ко мне, и я почувствовал убедительное прикосновение живых тел, а не призраков. Немного помолчав, Эмина продолжала:
– Дорогой Альфонс, ты хорошо знаешь о преследованиях, которые претерпело наше племя в царствование сына Карла – Филиппа. У нас отнимали детей, воспитывали их в Христовой вере и отдавали им имущество родителей, не желавших отказаться от веры отцов. Тогда-то один из Гомелесов был принят в орден дервишей святого Доминика и достиг звания великого инквизитора…
Тут мы услышали пенье петуха, и Эмина замолчала… Петух пропел еще раз. Человек суеверный подумал бы, что обе красавицы тотчас улетят в дымовую трубу. Этого не произошло, – однако девушки вдруг нахмурились и погрузились в размышление.
Эмина первая прервала молчание.
– Любезный Альфонс, – сказала она, – уже светает, слишком дороги минуты, которые мы можем провести с тобой, чтоб тратить их на рассказы о далеком прошлом. Мы можем стать твоими женами, если только ты примешь закон Пророка. Но никто не мешает тебе видеть нас во сне. Ты хочешь этого?
Я согласился.
– Но это не все, – сказала Эмина с выражением величайшего достоинства, – это не все, дорогой Альфонс. Нужно еще, чтоб ты поклялся своей честью никогда не выдать тайну наших имен, нашего существования и всего, что знаешь о нас. Отважишься ты взять на себя такое обязательство?
Я обещал исполнить все, что от меня требуется.
– Это хорошо, – сказала Эмина. – Теперь, сестра, принеси чашу, освященную главой нашего племени Масудом.
Пока Зибельда ходила за заклятой чашей, Эмина, став на колени, читала арабские молитвы. Зибельда вернулась с чашей, которая показалась мне выточенной из одного большого изумруда. Обе сестры пригубили ее и велели мне осушить ее одним духом. Я послушался. Эмина поблагодарила меня за сговорчивость и нежно меня обняла. Потом Зибельда прильнула к моим губам и долго не могла от них оторваться. Наконец, они покинули меня, сказав, что я скоро опять их увижу, а пока они советуют мне постараться скорей заснуть.
Столько удивительных происшествий, чудесных рассказов и неожиданных впечатлений хватило бы мне для раздумий на всю ночь, но должен признаться, что больше всего интересовали меня обещанные сновиденья. Я поспешно разделся, лег на приготовленное для меня ложе и с удовольствием удостоверился, что здесь места хватит не для одних только сновидений. Но едва успел я сделать это наблюдение, как неожиданный сон смежил мои веки, и все ночные иллюзии овладели моими чувствами. Одно фантастическое видение сменялось другим, и мысль моя, летящая на крыльях желанья, невольно переносила меня в африканские серали, открывала прелести, скрытые среди их очарованных стен, и погружала в пучины невыразимых наслаждений. Я чувствовал, что сплю, и в то же время сознавал, что сжимаю в своих объятиях отнюдь не призраки. Я терялся в бесконечных пространствах безумнейших обманов чувств, но хорошо помню, что все время находился в обществе прекрасных родственниц. Засыпал у них на груди и просыпался в их объятиях. Не помню, сколько раз испытал я эти восхитительные перемены…