Книга: Рукопись, найденная в Сарагосе
Назад: ДЕНЬ СЕМНАДЦАТЫЙ
Дальше: ДЕНЬ ДЕВЯТНАДЦАТЫЙ

ДЕНЬ ВОСЕМНАДЦАТЫЙ

Проснувшись чуть свет, я вдруг решил посмотреть на страшную виселицу Лос-Эрманос в надежде опять найти там какую-нибудь жертву. Прогулка не оказалась напрасной, так как я действительно нашел там человека, лежащего между двумя висельниками. Несчастный казался совсем бесчувственным и похолодевшим, – однако, дотронувшись до его руки, я убедился, что жизнь в нем еще теплится. Я принес воды и побрызгал ему в лицо, но, видя что он нисколько не приходит в себя, взвалил его себе на плечи и вынес из виселичной ограды. Он медленно очнулся, вперил в меня безумный взгляд, потом вдруг вырвался и побежал в поле. Некоторое время я следил за ним глазами, но, видя, что он кинулся в кусты и легко может заблудиться в этой пустынной местности, счел своей обязанностью пуститься за ним вдогонку и остановить его. Незнакомец обернулся и, видя, что его преследуют, прибавил ходу; наконец он зашатался, упал и ранил себе голову. Я обтер ему платком рану, потом обвязал ему голову, оторвав лоскут от своей рубашки. Незнакомец ничего не говорил; тогда, ободренный его покорностью, я взял его под руку и отвел в табор. За все это время я не мог добиться от него ни слова.
В пещере все уже собрались к завтраку; для меня было оставлено место, ради незнакомца потеснились, не спрашивая, ни кто он, ни откуда. Таковы обычаи испанского гостеприимства, которых никто не смеет нарушать. Незнакомец принялся пить шоколад с видом человека, безумно нуждающегося в подкреплении сил. Старый цыган спросил, не разбойники ли так его поранили.
– Нет, – ответил я, – я нашел этого сеньора лежащим в обмороке под виселицей Лос-Эрманос. Очнувшись, он тотчас пустился бежать в поле; тогда, боясь, как бы он не заблудился в зарослях, я за ним погнался и уже готов был схватить его, как вдруг он упал. Быстрота, с которой он бежал, была причиной того, что он так себя покалечил.
Тут незнакомец положил ложечку и, обращаясь ко мне, с серьезным видом промолвил:
– Сеньор неправильно выражается, – это, конечно, следствие привитых ему в молодости ошибочных принципов.
Нетрудно догадаться, какое впечатление произвела на меня эта фраза. Однако я сдержался и возразил так:
– Сеньор незнакомец, смею тебя уверить, что мне с самых юных лет привиты самые лучшие принципы, которые тем более мне необходимы, что я имею честь быть капитаном валлонской гвардии.
– Я имею в виду, – прервал незнакомец, – принципы, лежащие в основе твоего суждения об ускоренном движении тел по наклонной плоскости. Если ты хочешь обнаружить причины моего падения, ты должен принять во внимание, что виселица расположена на возвышенном месте, и мне пришлось бежать по наклонной плоскости. Следовательно, надо рассматривать линию моего бега как гипотенузу прямоугольного треугольника, один катет которого горизонтален, а прямой угол ограничен этим катетом и перпендикуляром, опущенным из вершины треугольника, то есть из основания виселицы.
Значит, ты мог бы сказать, что мой ускоренный бег по наклонной плоскости так относится к падению вдоль перпендикуляра, как сам перпендикуляр – к гипотенузе. Этот ускоренный бег, определенный таким способом, и вызвал мое падение, а сама по себе быстрота тут ни при чем. Однако это нисколько не мешает мне уважать тебя как капитана валлонской гвардии.
После этого незнакомец снова взялся за свою чашку, оставив меня в недоумении, как мне отнестись к его доказательствам, потому что я не знал, серьезно он говорит или только хотел надо мной подурачиться.
Видя, что рассуждения незнакомца так на меня подействовали, старый цыган решил дать другое направление разговору и сказал:
– Этот благородный путник, видимо, в совершенстве владеющий геометрией, конечно, нуждается в отдыхе, так что не надо сейчас заставлять его говорить, и, если общество согласно, я заменю его, продолжив вчерашнюю историю.
Ревекка ответила, что ничего не может быть приятнее, и он начал.
ПРОДОЛЖЕНИЕ ИСТОРИИ ВОЖАКА ЦЫГАН
Когда нас вчера прервали, я остановился на том, как тетя Даланоса прибежала с известием, что Лонсето убежал с Эльвирой, переодетой мальчиком, и какой ужас обуял нас при этой новости. Тетя Торрес, сразу потерявшая сына и племянницу, предалась неистовому отчаянью, а я, брошенный Эльвирой, решил, что мне остается только стать вице-королевой либо принять кару, которой я боялся пуще смерти.
Я как раз раздумывал над своим ужасным положением, когда дворецкий объявил, что все готово для продолжения путешествия, и подал мне руку, чтобы свести меня с лестницы. Голова моя была так полна мыслью о неизбежности для меня стать вице-королевой, что я, сам того не сознавая, важно поднялся и оперся на руку дворецкого с видом скромным, но не лишенным достоинства, так что бедные тетки, несмотря на все свое смятение, улыбнулись.
В этот день вице-король уже не скакал у моих носилок. Мы застали его в Торквемаде, у дверей постоялого двора. Милость, оказанная мной накануне, придала ему смелости: он показал мне мою перчатку, спрятанную у него на груди, и, подняв руку, помог мне выйти из носилок. В ту же минуту он взял мою руку, легонько пожал и поцеловал ее. Мне было приятно, что сам вице-король так со мной обращается, но тут же пришли на мысль розги, которые наверняка последуют за всеми этими знаками глубокого преклонения.
Нас оставили на четверть часа в комнатах, предназначенных для женщин, после чего пригласили к столу. Мы уселись в том же порядке, как накануне. Первое блюдо было съедено в нерушимом молчанье, но, когда подали второе, вице-король, обращаясь к тете Даланосе, сказал:
– Я узнал о шутке, которую сыграл с вами ваш племянник, вместе с этим бездельником, мальчишкой-погонщиком. Если бы это случилось в Мексике, они сразу были бы пойманы. Я приказал послать за ними погоню. Если мои люди их задержат, ваш племянник будет торжественно выпорот на дворе отцов театинцев, а мальчишку-погонщика отправят проветриваться на галеры.
При слове «галеры» сеньора де Торрес тут же лишилась чувств, а я, услышав о порке во дворце отцов театинцев, свалился с кресла.
Вице-король с самой утонченной любезностью помог мне встать; я немного успокоился и с самым веселым видом, на какой только был способен в эту минуту, дождался конца обеда.
Когда убрали со стола, вице-король, вместо того чтобы проводить меня в мои покои, отвел нас троих под деревья напротив постоялого двора и, усадив на скамью, сказал:
– Кажется, дамы немного испугались мнимой суровости, которая чувствуется в моем образе мыслей и которую я приобрел, выполняя разные обязанности. Но в действительности она чужда моему сердцу: я думаю, вы знаете меня только по некоторым поступкам, не догадываясь ни об их поводах, ни о последствиях; поэтому вам, наверно, будет интересно узнать историю моей жизни. Надо мне вам ее рассказать. Узнав меня лучше, вы, конечно, избавитесь от тревоги, которая вами сейчас вдруг овладела.
Тут вице-король молча подождал, что мы скажем. Мы проявили живой интерес к подробностям его жизненного пути. Он поблагодарил нас и, обрадованный таким отношением с нашей стороны, начал.
ИСТОРИЯ ГРАФА ДЕ ПЕНЬЯ ВЕЛЕС
Я родился в прекрасной местности возле Гранады, в деревенском домике моего отца, на берегу очаровательного Хениля. Вы знаете, что для испанских поэтов наша провинция служит местом действия всех пастушеских сцен. Они так убедительно втолковали нам, будто самый климат наш содействует пробуждению любовных чувств, что немного найдется гранадцев, которые не провели бы своей молодости, а иногда и всей своей жизни в волокитстве и любовных похождениях.
У нас молодой человек, впервые вступая в свет, начинает с выбора дамы сердца; если она принимает его поклонение, он объявляет себя ее эмбебесидо, то есть одержимым ее прелестями. Женщина, приняв такую жертву, заключает с ним молчаливый договор, в силу которого ему одному доверяет свой веер и перчатки. Затем – признает за ним право первым приносить ей стакан воды, которую эмбебесидо подает, встав на колени. Кроме того, счастливый юноша имеет полномочие скакать возле дверцы ее кареты, подавать ей святую воду в церкви и еще некоторые столь же важные привилегии. Мужья не испытывают ни малейшей ревности от такого рода отношений, да и в самом деле из-за чего тут ревновать, коли женщины ни одного из этих поклонников не принимают у себя дома, где они к тому же целый день окружены дуэньями или служанками. И если уж сказать всю правду, то жена, изменяя мужу, обычно отдает предпочтение кому-нибудь другому, только не «одержимому». Она делает это по большей части с каким-нибудь молодым родственником, которому открыт доступ к ней в дом, а самые распутные берут себе любовников из низших сословий.
Такую форму имели ухаживания в Гранаде, когда я вступил в свет. Однако обычаи эти не увлекли меня, – не по недостатку чувствительности, напротив, сердце мое, быть может, больше, нежели чье-либо другое, испытывало на себе влияние нашего климата, и потребность обожать была главным чувством, животворившим мою молодость. Но вскоре я убедился, что любовь вовсе не простой обмен пустыми любезностями, принятый в нашем обществе. Обмен этот, на первый взгляд совершенно невинный, вызывал в сердце женщины интерес к человеку, не имеющему никаких прав на обладанье ею, и в то же время ослаблял ее чувство к тому, которому она принадлежала в действительности. Это противоречие казалось мне тем более возмутительным, что я всегда считал любовь и брак чем-то единым. Последний, украшенный всем очарованием любви, стал тайной и в то же время самой заветной моей мечтой, божеством моих помыслов.
Признаюсь, мысль эта так глубоко овладела всеми способностями души моей, что по временам я начинал заговариваться, и меня можно было издали принять за настоящего эмбебесидо.
Войдя к кому-нибудь в дом, я, вместо того чтоб вступить в общую беседу, воображал, будто дом этот принадлежит мне, и поселял в нем свою жену. Я украшал ее комнату прекраснейшими индийскими тканями, китайскими циновками и персидскими коврами, на которых, казалось мне, я уже вижу следы ее ног. Вперялся взглядом в кушетку, на которой она будто бы любила сидеть. Если она выходила подышать свежим воздухом, к ее услугам были галерея, убранная благовонными цветами, и вольера, полная самых редких птиц. Спальня ее была для меня святилищем, в которое даже фантазия моя не решалась проникнуть.
Пока я так уносился в своих мечтах, беседа шла своим чередом, и я отвечал на вопросы невпопад. Да к тому же всегда резким тоном, недовольный, что мне мешают мечтать.
Так странно вел я себя в гостях. На прогулке – тоже не лучше: если надо было перейти ручей, я брел по колено в воде, уступая камни жене, опиравшейся на мое плечо и вознаграждавшей мои заботы божественной улыбкой. Детей я любил до безумия. Встретив какого-нибудь ребенка, я осыпал его ласками, а мать, кормящая младенца грудью, казалась мне венцом творения.

 

Тут вице-король, обращаясь ко мне, промолвил серьезно и в то же время нежно:
– В этом отношении я и теперь не изменился и надеюсь, что несравненная Эльвира не допустит, чтобы к крови ее детей было подмешано нечистое молоко кормилицы.
Вы не можете представить себе, до чего это замечание меня смутило. Умоляюще сложив руки, я ответил:
– Светлейший сеньор, прошу тебя никогда не говорить мне о том, чего я не понимаю.
– Очень сожалею, божественная Эльвира, – сказал вице-король, – что позволил себе оскорбить твою скромность. Перехожу к продолжению моей истории и обещаю не делать больше таких ошибок.
И он продолжал.

 

– Все эти странности привели к тому, что я прослыл в Гранаде помешанным, в чем тамошнее общество не вполне ошибалось. Говоря точнее, я казался помешанным оттого, что безумие мое было непохоже на безумие остальных гранадцев: я мог бы снова стать разумным в их глазах, если б во всеуслышание объявил себя покоренным чарами какой-нибудь из местных дам. Но так как в такой славе нет ничего лестного, я решил на некоторое время покинуть родину. Были и другие поводы, понуждавшие меня к этому. Я хотел быть счастливым со своей женой и только благодаря ей. Но, женись я на какой-нибудь своей землячке, она, следуя местному обычаю, должна была бы принять ухаживание одного из эмбебесидо, – условие, которое, как вы понимаете, совершенно не соответствовало моим взглядам.
Решив переехать куда-нибудь еще, я отправился к мадридскому двору, но и там нашел те же самые приторные ужимки, только под другими названиями. Название эмбебесидо, которое перешло теперь из Гранады в Мадрид, тогда еще не было здесь известно. Придворные дамы называли избранного ими, хоть и неосчастливленного возлюбленного – кортехо, а другого, с которым обращались суровей, награждая раза два в месяц улыбкой, – галаном. Но независимо от этого все поклонники без различия носили цвета избранной красавицы и галопировали возле ее кареты, отчего над Прадо целые дни стояла такая пыль, что на улицах, прилегающих к этому прелестному месту прогулок, невозможно было жить.
У меня не было ни соответствующего состояния, ни достаточно славного имени, чтобы обратить на себя внимание двора; но я выделялся своим искусством в бое быков. Несколько раз король говорил со мной, гранды сделали мне честь, ища моей дружбы. Знал я и графа Ровельяса, но он, находясь без сознания, не мог меня видеть в тот момент, когда я спас его от смерти. Двум его доезжачим было хорошо известно, кто я такой, но, видно, они были в это время заняты чем-нибудь другим, иначе не преминули бы потребовать восемьсот пистолей, обещанных графом в награду тому, который назовет имя его избавителя.
Однажды за обедом у министра финансов я оказался рядом с доном Энрике де Торрес, мужем сеньоры, который приехал по своим делам в Мадрид. Я впервые имел честь беседовать с ним, но вид его внушал доверие, и я вскоре перевел разговор на свой любимый предмет, то есть на любовь и брак. Я спросил дона Энрике – что, и в Сеговии дамы тоже имеют эмбебесидо, кортехо и галанов?
– Нет, – ответил он, – пока что обычаи наши не предусматривают лиц такого рода. Наши женщины, отправляясь на прогулки по аллее, носящей название Сокодовер, по большей части держат лицо полузакрытым, и никто не посмеет подойти к ним, – идут ли они пешком или едут в карете. Кроме того, у себя мы принимаем только явившихся с первым визитом, как мужчин, так и женщин. Последние проводят вечера на балконах, слегка возвышающихся над улицей. Мужчины останавливаются возле тех балконов, где у них знакомые, и разговаривают с ними, а молодежь, навестив один балкон за другим, кончает вечер возле дома, где есть девушки на выданье. При этом, – добавил дон Энрике, – из всех балконов Сеговии мой посещается больше всего. Сестра моей жены, Эльвира де Норунья, обладает не только необычайными достоинствами моей супруги, но еще и красотой, превосходящей прелесть всех женщин, каких мне только приходилось видеть.
Слова эти произвели на меня сильное впечатление. Такая красивая, наделенная такими редкими качествами особа, притом в краю, где нет эмбебесидо, показалась мне прямо предназначенной для моего счастья. Несколько сеговийцев, с которыми я говорил, единодушно подтвердили отзыв дона Энрике о прелестях Эльвиры, и я решил увидеть ее своими глазами.
Я еще не успел уехать из Мадрида, а чувство мое к Эльвире уже достигло большой силы, но одновременно увеличилась и моя робость. Приехав в Сеговию, я не решался пойти с визитом ни к сеньору де Торрес, ни к кому-либо другому из тех, с кем познакомился в Мадриде. Мне хотелось, чтобы кто-нибудь подготовил Эльвиру к моему появлению, как я был подготовлен к тому, чтобы увидеть ее. Я завидовал тем, кого всюду опережает их имя или светская слава, так как считал, что если я не приобрету расположения Эльвиры с первого взгляда, то все мои дальнейшие усилия будут тщетными.
Несколько дней провел я в гостинице, никого не видя. Наконец велел, чтобы меня отвели на ту улицу, где находится дом сеньора де Торреса. Напротив я увидел объявление о сдаче квартиры внаем. Мне показали каморку на чердаке, я снял ее за двенадцать реалов в месяц, взяв фамилию Алонсо и заявив, что приехал по торговым делам.
Пока все мои занятия ограничивались наблюдениями сквозь ставни моих окон. Вечером я увидел на балконе сеньору в обществе несравненной Эльвиры. Признаться ли? Сперва мне показалось, что я вижу просто хорошенькую девушку, но, присмотревшись, я понял, что, по сравнению с другими женщинами, все черты ее лица озарены невыразимой гармонией, делавшей красоту ее менее броской. Сеньора сама была в то время очень красива, однако, должен признаться, не могла выдержать сравнения со своей сестрой.
Засев на своем чердаке, я с несказанным наслаждением убедился, что Эльвира относится с полным равнодушием к воздаваемым ей знакам преклонения и даже, казалось, тяготится ими. Но, с другой стороны, эти наблюдения совершенно отбили у меня охоту увеличить своей персоной толпу ее поклонников, то есть людей, тяготивших ее. Я решил ограничиваться смотрением в окно, до тех пор пока не представится более благоприятная возможность завязать знакомство, и, говоря по правде, отчасти рассчитывал на бой быков.
Ты помнишь, сеньора, что я в то время неплохо пел; поэтому я не мог удержаться, чтобы не дать услышать своего голоса. После того как все поклонники уйдут, я спускался с чердака и, под аккомпанемент гитары, со всем тщанием пел тирану. Это я делал несколько вечеров подряд и в конце концов заметил, что общество уходило, только выслушав мое пенье. Это открытие наполнило душу мою непостижимо сладким чувством, которое, однако, было далеким от надежды.
Тут я узнал о ссылке Ровельяса в Сеговию. Мной овладело отчаянье, так как я ни минуты не сомневался, что он влюбится в Эльвиру. В самом деле, мои предчувствия меня не обманули. Думая, что находится в Мадриде, он публично объявил себя кортехо вашей сестры, взял ее цвета, – верней, тот цвет, который считал ее цветом, – и одел своих слуг в такого цвета ливреи. С высоты своего чердака я долго был свидетелем этого наглого самохвальства и с удовольствием убедился, что Эльвира судила о нем больше по его собственным качествам, чем по тому блеску, который его окружал. Но граф был богат, вскоре должен был получить титул гранда, – что мог я противопоставить подобным преимуществам? Конечно, ничего. Я был так глубоко в этом уверен и притом любил Эльвиру с таким полным самоотречением, что в душе даже сам желал, чтоб она вышла за Ровельяса. Я перестал уже думать о том, чтоб познакомиться, и прекратил свои чувствительные напевы.
Между тем Ровельяс выражал свою страсть одними только учтивостями и не делал никаких решительных шагов к тому, чтобы получить руку Эльвиры. Я даже узнал, что дон Энрике собирается переехать в Вильяку. Привыкнув к удовольствию жить напротив него, я захотел и в деревне обеспечить себе эту радость. Я приехал в Вильяку под видом Лабрадора из Мурсии. Купил домик напротив вашего и отделал его по своему вкусу. Но так как всегда можно по каким-то признакам узнать переодетых влюбленных, я задумал привезти из Гранады свою сестру и, чтоб устранить всякие подозрения, выдать ее за мою жену. Уладив все это, я вернулся в Сеговию, где узнал, что Ровельяс решил устроить великолепный бой быков. Но помню, у сеньоры был тогда двухлетний сынок, – скажите, пожалуйста, что с ним?
Тетя Торрес, памятуя, что сынок этот и есть тот самый погонщик, которого вице-король хочет отправить на галеры, не знала, что отвечать, и, вынув платок, залилась слезами.
– Прости, сеньора, – сказал вице-король, – я вижу, что разбудил какие-то мучительные воспоминания, но продолжение моей истории требует, чтобы я остановился на этом несчастном ребенке. Ты помнишь, сеньора, что он тогда заболел оспой; сеньора окружила его самыми нежными заботами, и я знаю, что Эльвира тоже проводила дни и ночи у постели больного мальчика. Я не мог удержаться от того, чтобы не дать знать сеньоре, что на свете есть кто-то, кто разделяет все ваши страдания, и каждую ночь пел под вашими окнами грустные песни. Вы не забыли об этом, сеньора?
– О нет, – ответила тетя Торрес, – я очень хорошо помню и не далее как вчера рассказывала обо всем этом моей спутнице…
Вице-король продолжал.

 

– Во всем городе только и было толков, что о болезни Лонсето, как о главной причине, из-за которой отложено зрелище. Поэтому выздоровление ребенка вызвало всеобщую радость.
Наконец празднество наступило, но продлилось недолго. Первый же бык безжалостно расправился с графом и непременно убил бы его, если б не вмешался я. Погрузив шпагу в загривок разъяренного зверя, я кинул взгляд на вашу ложу и увидел, что Эльвира, наклонившись к сеньоре, говорит что-то обо мне – с таким выраженьем, что я обезумел от радости. Но, несмотря на это, скрылся в толпе.
На другой день Ровельяс, немного собравшись с силами, прислал письмо, прося руки Эльвиры. Говорили, что предложение отклонено, но он утверждал обратное. Однако, узнав, что вы уезжаете в Вильяку, я понял, что он, по своему обыкновению, хвастает. Я тоже уехал в Вильяку, где зажил как крестьянин, – сам ходил за плугом или, во всяком случае, делал вид, что работаю, в то время как на самом деле этим занимался мой слуга.
Через несколько дней после переезда, возвращаясь с волами домой, под руку с сестрой, которую все там считали моей женой, я увидел сеньору с мужем и Эльвирой. Вы сидели перед своим домом и пили шоколад. Ваша сестра узнала меня, но я вовсе не хотел быть разоблаченным. Однако мне пришла в голову коварная мысль повторить некоторые песни из тех, что я пел во время болезни Лонсето. Я откладывал объяснение, желая прежде узнать наверное, что Ровельяс отвергнут.
– Ах, светлейший государь, – сказала тетя Торрес, – без всякого сомненья, ты получил бы руку Эльвиры, потому что она действительно отвергла тогда предложенье графа. Если она потом все-таки вышла за него, так потому, что считала тебя женатым.
– Видно, – ответил вице-король, – моя ничтожная особа нужна была провидению для другого. В самом деле, если б я получил руку Эльвиры, – хиригуаны, ассинибойны и аппалачи не были бы обращены в христианскую веру и святое знаменье нашего искупления, крест – не был бы утвержден на три градуса дальше к северу от Мексиканского залива.
– Может быть, – сказала сеньора де Торрес, – но зато мой муж и моя сестра до сих пор еще жили бы. Но не смею больше прерывать это интересное повествование.
Вице-король продолжал.

 

– Через несколько дней после вашего прибытия в Вильяку нарочный из Гранады принес мне весть о смертельной болезни моей матери. Любовь отступила перед сыновней привязанностью, и мы с сестрой покинули Вильяку. Мать, прохворав два месяца, испустила дух в наших объятиях. Я оплакал эту утрату, посвятив этому, быть может, слишком мало времени, и вернулся в Сеговию, где узнал, что Эльвира уже стала графиней Ровельяс.
В то же время я услышал, что граф обещает награду тому, кто сообщит ему имя его избавителя. Я ответил анонимным письмом и отправился в Мадрид – просить о назначении на какую-нибудь должность в Америке. Без труда получив такое назначение, я поспешил сесть на корабль. Мое пребывание в Вильяке было тайной, известной, как я думал, только мне и моей сестре, но слуги наши страдают от рожденья пороком шпионства, проникающего во все тайники. Один из моих людей, уволенный мной в связи с отъездом в Америку, перешел на службу к Ровельясу. Он рассказал служанке графининой дуэньи всю историю покупки дома в Вильяке и моего превращенья в крестьянина, служанка все это повторила дуэнье, а та, чтоб выслужиться перед графом, передала ему. Ровельяс, сопоставив анонимность моего письма, мое искусство, выказанное в бою с быком, и мой внезапный отъезд в Америку, пришел к выводу, что я был счастливым любовником его жены. Обо всем этом я узнал только поздней. Но по приезде в Америку я получил письмо такого содержания:
«Сеньор Дон Санчо де Пенья Сомбра!
Меня осведомили о твоих отношениях с негодницей, которую я отныне не признаю графиней Ровельяс. Если хочешь, можешь прислать за ребенком, которого она скоро тебе родит. Что касается меня, я немедленно по твоим следам выезжаю в Америку, где надеюсь встретиться с тобой последний раз в своей жизни».
Письмо это повергло меня в отчаянье. Однако вскоре мука моя достигла высших пределов, когда я узнал о смерти Эльвиры, вашего мужа и Ровельяса, которого я хотел убедить в беспочвенности его подозрений. Но я сделал все, что мог, для уничтожения клеветы и признания его дочери законной наследницей рода; кроме того, я дал торжественную присягу, когда девочка войдет в лета, либо жениться на ней, либо не жениться вовсе. Выполнив эту обязанность, я почел себя вправе искать смерть, которую религия не позволяет мне причинить самому себе.
Тогда в Америке один дикий народ, состоящий в союзе с испанцами, вел войну с соседями. Я отправился туда и был принят этим народом. Но для того, чтоб получить, так сказать, право гражданства, я вынужден был позволить, чтобы мне вытатуировали иглой по всему телу изображения змеи и черепахи. Голова змеи начинается на правом плече, тело ее шестнадцать раз обвивается вокруг моего и только на большом пальце правой ноги кончается хвостом. При выполнении обряда дикарь-оператор нарочно колол меня до кости, проверял, не издам ли я строго запрещенного крика боли. Я выдержал испытание. Посреди мучений я уже издали услыхал вопли наших диких неприятелей, меж тем как наши затянули погребальный напев. Освободившись из рук жрецов, я схватил дубину и кинулся в самую гущу боя. Победа осталась за нами. Мы принесли с собой двести двадцать скальпов, а меня тут же на поле боя единодушно провозгласили касиком.
Через два года дикие племена Новой Мексики перешли в христианскую веру и подчинились испанской короне.
Вам, конечно, известен конец моей истории. Я удостоен величайшей чести, о которой только может мечтать подданный испанского короля. Но должен тебя предупредить, прелестная Эльвира, что ты никогда не будешь вице-королевой. Политика мадридского кабинета не позволяет, чтобы в Новом Свете обладали такой огромной властью женатые люди. С той минуты, как ты соблаговолишь стать моей женой, я перестану носить титул вице-короля. Я могу сложить к твоим ногам только звание испанского гранда и богатство, об источниках которого, так как оно будет нашим общим, я должен тебе еще добавить несколько слов.
Покорив две провинции Северной Мексики, я получил от короля разрешение на эксплуатацию одного из богатейших серебряных приисков. С этой целью я вступил в компанию с одним купцом из Веракруса, и в первый же год мы получили дивиденд в размере трех миллионов пиастров; но так как привилегия была на мое имя, я получил на шестьсот тысяч пиастров больше своего компаньона.
– Позволь, сеньор, – прервал незнакомец, – сумма, приходящаяся на долю вице-короля, составляла миллион восемьсот тысяч пиастров, а на компаньона – миллион двести тысяч.
– Совершенно верно, – ответил незнакомец.
– Или, проще говоря, – продолжал незнакомец, – половина суммы плюс половина разности. Ясно, как дважды два – четыре.
– Сеньор прав, – ответил цыган и продолжал: – Вице-король, желая подробней познакомить меня с размерами своего богатства, сказал:
– На следующий год мы ушли глубже в недра земли, и нам пришлось строить переходы, шахты, галереи. Расходы, составлявшие до тех пор четвертую часть, выросли теперь на одну восьмую, а количество руды сократилось на одну шестую.
Тут геометр вынул из кармана табличку и карандаш, но, думая, что у него в руках перо, обмакнул карандаш в шоколад; видя, однако, что шоколад не пишет, хотел обтереть перо о свой черный кафтан, но обтер об юбку Ревекки. Потом принялся что-то царапать на своих табличках. Мы посмеялись над его рассеянностью, и цыган продолжал.
– На третий год затруднения еще усилились. Нам пришлось выписать рудокопов из Перу, которым мы отдали одну пятнадцатую часть дохода, не перелагая на них никаких расходов, которые в тот год возросли на две пятнадцатых. В то же время количество руды увеличилось в шесть с четвертью раз по сравнению с прошлогодним.
Тут я заметил, что цыган хочет спутать расчеты геометра. В самом деле, придавая своему повествованию форму загадки, он продолжал так.
– С тех пор, сеньора, наши дивиденды все время уменьшались на две семнадцатых. Но так как я помещал вырученные с рудников деньги под проценты и присоединял к капиталу проценты на проценты, то получил в виде окончательной суммы моего состояния пятьдесят миллионов пиастров, которые и кладу к твоим ногам, вместе с моими титулами, сердцем и рукой.
Незнакомец между тем, продолжая писать на табличках, встал и пошел по дороге, по которой мы пришли в табор, но вместо того, чтоб идти прямо, повернул на тропинку, ведшую к потоку, из которого цыгане брали воду, и вскоре мы услышали плеск, как при падении тела в поток.
Я побежал на помощь, кинулся в воду и, борясь с течением, сумел в конце концов вытащить нашего рассеянного спутника на берег. Из него выкачали воду, которой он наглотался, разожгли большой костер, и когда, после долгих хлопот, геометр наконец очнулся, он, уставившись на нас сумасшедшими глазами, заговорил слабым голосом:
– Можете быть уверены, что собственность вице-короля составляла шестьдесят миллионов двадцать пять тысяч сто шестьдесят один пиастр, если считать, что доля вице-короля все время относилась к доле его компаньона, как тысяча восемьсот к тысяче двумстам или как три к двум.
Промолвив это, геометр впал в некую летаргию, от которой мы не хотели его пробуждать, полагая, что он нуждается в отдыхе. Он проспал до шести вечера и проснулся затем, чтобы совершить одну за другой тысячу нелепостей.
Прежде всего он осведомился о том, кто упал в воду. Узнав, что это произошло с ним самим и что я его спас, он подошел ко мне с выражением самой обаятельной приветливости и промолвил:
– Право, я не думал, что умею так хорошо плавать. Меня очень радует, что я сохранил королю одного из самых храбрых офицеров, так как сеньор – в чине капитана валлонской гвардии, ты сам мне это сказал, а память у меня превосходная.
Все так и прыснули, но геометр, нимало не смутившись, продолжал смешить нас своими несуразностями.
Каббалист, тоже занятый своим, без устали говорил о Вечном Жиде, который должен был сообщить ему кое-какие сведения о двух дьяволах по имени Эмина и Зибельда. Ревекка взяла меня под руку и, отведя немного в сторону, чтоб остальные не могли слышать, сказала:
– Дорогой Альфонс, умоляю тебя, скажи мне, какого ты мнения обо всем, что слышал и видел со своего приезда в эти горы, и что думаешь о тех двух висельниках, которые причиняют нам столько неприятностей?
– Сам не знаю, что ответить тебе на этот вопрос, – сказал я. – Тайна, интересующая твоего брата, совершенно недоступна моему пониманию. Со своей стороны, я твердо уверен, что меня усыпили при помощи какого-то питья и отнесли под виселицу. Впрочем, ты сама говорила мне о той власти, какою скрыто пользуются в этих краях Гомелесы.
– Ну да, – перебила Ревекка, – мне кажется, они хотят, чтобы ты перешел в веру Пророка, и, по-моему, тебе надо это сделать.
– Как? – воскликнул я. – И ты тоже их сообщница?
– Нисколько, – возразила она. – У меня тут свой соображения. Я ведь говорила тебе, что никогда не полюблю ни своего единоверца, ни христианина. Но давай присоединимся к остальным, а когда-нибудь в другой раз поговорим об этом подробней.
Ревекка подошла к брату, а я направился в противоположную сторону и стал размышлять обо всем, что видел и слышал. Но чем больше углублялся в эти мысли, тем меньше удавалось мне свести концы с концами.
Назад: ДЕНЬ СЕМНАДЦАТЫЙ
Дальше: ДЕНЬ ДЕВЯТНАДЦАТЫЙ