Книга: Медальон Великой княжны
Назад: Глава 11
Дальше: Глава 13

Глава 12

Июль 1918 г. Екатеринбург
Павел осторожно потянулся, прислушиваясь к ощущениям в груди. Он лежал в доме Агафьи Дмитриевны уже неделю и каждое утро благодарил Господа Бога за Его милосердие. Не иначе княжна Мария Николаевна за него с того света хлопочет! Как сказал доктор, который потихоньку навещал Павла по просьбе его хозяйки, от смерти Павла спасла промашка в один сантиметр. Промахнулся Курносов, на какую-то малость промахнулся, а Павел вот он, живой.
И не одно это чудо случилось с Павлом в ту страшную памятную ночь. Не спасла бы Павла эта промашка, истек бы он кровью на тротуаре, не случись эта история аккурат под окнами сестры милосердия Агафьи Дмитриевны Жуковой, женщины решительной и бесстрашной. Не успели еще стихнуть шаги Павлухиных преследователей, а она уж склонилась над распростертым на тротуаре страдальцем. Перетащила вдвоем с дочерью его в дом, перевязала, за доктором знакомым сбегала, и ведь доктор-то, вот счастье, всего в трех домах от них жил. В общем, спасли Павлуху добрые люди. Спасли, выходили и даже вопросов не задавали. И вот лежал теперь Павел в чистой горнице на застланной кровати и любовался на солнечные пятнышки, что плясали по беленому потолку. Слушал, как за окном шумит под легким ветерком пыльный куст сирени, как жужжат за окном мухи и пчелы, как громыхает по мостовой чья-то телега, как в кухне потихоньку звякает посудой хозяйка.
Неслышно раздвинулись занавески, и в комнату заглянула хозяйская дочь, Маруся. Вот ведь тоже совпадение. Увидела, что Павел уже не спит, вошла с тихой улыбкой. Красавица. Стройная, с высокой грудью, с длинной русой косой, серыми глазами, румяная, одно слово — кровь с молоком. И сразу видать, что Павел ей приглянулся. Да и что не приглянуться? Парень видный. Высокий, плечистый, лицом светлый, не кривой, не косой, и волосы пшеничные, да такие густые, что мать-покойница бывало шутила: с такими за вихор таскать хорошо. И все бы у них могло сладиться, да вот только, глядя в серые Марусины глаза, вспоминал Павел другие, голубые, лучистые, и начинало ныть у Павла за грудиной, так ныло, что даже рукой тер. А Маруся — добрая душа хлопотать начинала, думала, рана.
— Доброе утро, Павел Терентьевич, — улыбнулась девушка, вплыла в комнату, потрогала прохладной мягкой рукой лоб. — Как чувствуете себя? Не болит сегодня? А самовар вот-вот будет. Я вам сейчас умыться принесу.
Павел в ответ только улыбался благодарной виноватой улыбкой.
Так все у них и шло. Павел выздоравливал, хозяйка с дочкой за ним ходили, а вокруг города Екатеринбурга гремели взрывы, грохотали пушки, строчили пулеметы, и не сегодня завтра ожидалась горожанами смена власти. Осталось большевистской власти от силы день-два. Да леший с ней, с этой властью! Туда ей и дорога! Как ни худо при царе было, а уж детей невинных при ней по подвалам не стреляли. И снова заныло у Павла сердце.
Вспомнил он, как пришел в себя, как разговаривать начал, как спросил, что в городе творится. Думал: а вдруг горожане, узнав о зверстве, которое комиссары в Ипатьевском доме учинили, на улицы высыпали и даже, может, арестовали иродов за беззаконие кровавое и судить будут. И как он едва в горячку не впал, когда узнал, что городские газеты пишут.
Царя расстреляли, а его семью вывезли в надежное место. Да уж, надежное. На тот свет. Куда уж надежнее! И ведь как и где схоронили, ни одной живой душе неизвестно. Но Павел о своих мыслях помалкивал. Даже хозяйке с дочкой о виденном в Ипатьевском доме ни словечком не обмолвился. А стреляли в него на улице бандиты, медальон вот сорвали с груди, а больше поживиться было нечем. Так вот он и жил. Солнечными пятнами на потолке любовался, чай пил, выздоравливал, а потихоньку плакал. Плакал о великой княжне, о ее оборванной жизни, о других невинно убиенных. А по ночам ему иногда снился крик горничной: «Слава Богу! Меня Бог спас!», и тогда он кричал сам во сне. А Маруся прибегала к нему в одной сорочке, накинув на плечи платок, и клала ему на лоб холодный компресс. Да разве тут компрессом поможешь?
Когда Павел встал и первый раз вышел на улицу, в городе уже вовсю хозяйничали белочехи и Законодательное собрание Урала. Если город и встречал чехословацкие части как освободителей, то очень скоро пожалел об этом от всей души. Чудом Павлу удалось выжить в этой безумной кровавой мясорубке, в которой еще почище, чем при большевиках, хватали, арестовывали, избивали, грабили.
Тюрьмы переполнены, дергают людей без всяких оснований — глянул не так, оделся не по вкусу, слишком богато, или наоборот, — оборванец. Расстреливают всех подряд, монархистов, анархистов, эсеров, большевиков — тех непременно. Обращение с арестованными жестокое. По углам слышно перешептывание: «При большевиках не было такого произвола, как теперь».
Письмо Центрального Областного Бюро Профессиональных Союзов Урала — Совету министров, Уральскому, Сибирскому правительствам и Национальному совету чехословацких войск. (Они даже не знают, к кому именно обратиться.)
«Вот уже второй месяц идет со дня занятия Екатеринбурга и части Урала войсками Временного Сибирского Правительства и войсками чехословаков, и второй месяц граждане не могут избавиться от кошмара беспричинных арестов, самосудов и расстрела без суда и следствия.
Город Екатеринбург превращен в одну сплошную тюрьму, заполнены почти все здания в большинстве невинно арестованными. Аресты, обыски и безответственная и бесконтрольная расправа с мирным населением Екатеринбурга и заводов Урала производятся как в Екатеринбурге, так и по заводам различными учреждениями и лицами, неизвестно какими выборными организациями, уполномоченными.
Арестовывают все кому не лень, как то: военный контроль, комендатура, городские и районные следственные комиссии, чешская контрразведка, военноуполномоченные заводских районов и различного рода должностные лица. Факты производства ареста и обысков несколькими организациями и лицами не могут быть терпимы ни при одном Правительстве, и особенно имея в виду предстоящую войну с немцами».
Павла от подобной участи спасла опять же добрейшая Агафья Дмитриевна, раздобыв ему бумажку инвалида и на всякий случай спрятав в погребе. Поскольку никто из соседей Павла толком не видел, при большевиках лежал он тихонько дома, при белых еще тише сидел за занавесочками, а то и вовсе в подполе, удалось ему пережить и эту напасть. Раз в начале сентября, сидя возле окна, он увидел, как по улице патруль волок каких-то избитых мужиков в гимнастерках, один из них споткнулся возле Павлухиного окна, получил прикладом в шею, выругался и кое-как поднялся. Павел из-за ситцевой с кружевной оборочкой занавески как раз успел разглядеть знакомца своего по Ипатьевскому дому Кабанова, того, что вместе с Юровским и Никулиным семью расстрелял.
Эх, что ни говори, а есть справедливость на свете! Есть. И Павел, перекрестившись, пересел подальше от окошка, очень при этом надеясь, что ждет злодея заслуженная участь. «Хорошо б белочехи и остальную сволочь похватали и к стенке! Ваську, например, Курносова, может, не успел сбежать с комиссарами, хоронится где-нибудь сейчас в подвале, шкура», — размышлял Павел, беря с лавки сочное желто-красное яблочко.
А ближе к Крещению сыграли они с Марусей свадьбу. Да какая свадьба в такое-то время, так, обвенчались потихоньку, да и делу конец. Да и то, что толку сохнуть по девице, которая и живая бы тебе не досталась, а уж теперь… Царствие ей небесное и вечная память! А Маруся, она живая, горячая, да и хозяйка на все руки, и дом опять-таки свой, и у матери на сестру милосердия выучилась, должность в госпитале имеет. Чего ему еще?
Август 1937 г.
Павел уверенно шагал по гулкому мрачному грязно-зеленому коридору мимо дверей с решетчатыми окошками. Спокойно шагал, не вздрагивал. Это он раньше поеживался да побаивался, лет десять назад, когда теща — добрая душа Агафья Дмитриевна пристроила его по знакомству в тюрьму, а чем не работа? Зарплата хорошая, паек, место надежное. Тюрьма, чай, при любой власти нужна, и охранять ее кто-то должен, а Павел беспартийный. Тут, кстати, очень пригодилось, что он в доме Особого назначения служил. Сознался, а куда деваться? Дети. Кормить надо, а в стране то голод, то холод, то еще какая напасть. Теща тоже уже не девочка, сдавать стала, да и не потянуть ей такую ораву. Жене Марусе с четырьмя-то ребятишками дай бог с хозяйством управиться. Обстирать, накормить, да еще огород. Вот и пошел Павел, ужасаясь собственной участи, стыдясь самого себя, словно предавал память о голубых лучистых глазах, о первой своей чистой любви. Да еще и про Ипатьевский дом в анкете написал, рука хоть и дрогнула, а пришлось.
И пошло. Первое время, как на работу выходил, вздрагивал всем телом, вступая под эти сводчатые тяжелые потолки, словно в подземелье спускался. По ночам стонал, вспоминая вопли да стоны заключенных, которые днем слышал из допросных да из камер. А когда бессонница одолевала, лежал в ночи и думал, что в ту самую ночь, когда безвинных детей царских в подвале расстреляли, словно дверь какая открылась в преисподнюю и затопило страну всю ужасом и кровью. Кресты с храмов посбивали, святых отцов расстреливают, народ тысячами губят — за какую вину? Не ясно. Голод, сиротство, кровь и, самое страшное, ОГПУ-НКВД. Но это было тогда, а теперь Павел привык к толстым стенам, стальным дверям, решеткам, гулким коридорам. Он перестал слышать и видеть, что творится за этими дверями. И вообще мало что вокруг замечал, кроме красных транспарантов и громких бодрых маршей. Он просто жил и нес свою службу, перестав пытаться разобрать, кто правый и кто виноватый. Раз и навсегда уговорив себя, что на то есть следователи, и это их дело. Хотя и испытывал иногда тайное удовлетворение, видя, как волокут по коридору какую-нибудь недавно сытую, лоснящуюся партийную морду, теперь дрожащую и перепуганную, растерявшую весь свой жирный лоск. В такие минуты вспоминал он Ипатьевский дом, Авдеева, Мошкина, Курносова и прочих подонков, мучивших и убивших великую княжну и все ее семейство, и представлял, как и их вот тоже волокут по такому вот коридору сперва на допрос, а потом и к стенке.
Вот и в этот день Павел, дослужившийся до должности начальника караула, спокойно шагал по слабо освещенному коридору принимать нового арестанта. Заложив руки за спину, свесив на грудь темноволосую, тронутую сединой голову, между двух охранников стоял невысокий худощавый мужчина в толстовке и поношенном пиджаке — арестант как арестант. Павел звякнул запорами, распахнул дверь, арестованный поднял голову, взглянул на него…
«Курносов!» — едва не выкрикнул Павел, да вовремя язык прикусил.
Узнавать арестованных дело неразумное. Сдержался, равнодушно отвел взгляд, взял у сопровождающего бумаги. А вот Васька вцепился в него глазами, не оторвешь. Тоже узнал, сволочь. «Думал, убил тогда? Да нет. Ошибочка», — зло подумал Павел.
— В триста пятнадцатую, — сухо распорядился он, не позволяя себе смотреть на арестованного. Курносов шагнул в коридор. Двое ребят из караула повели его по коридору.
Курносову не положена была одиночка, но Павлу нужно было время. Всего на один разговор. До приглашения к следователю. А уж там будет все равно, куда его девать. Все одно — ненадолго.
Павел оставил у дверей своего человека, Петруху Егорова. Свояка, которого года три назад привел на службу. Велел караулить, а сам вошел в камеру.
— Ну здравствуй, Василий, — проговорил он, разглядывая сидящего на нарах человека. — Что, думал, похоронил меня? Вот и я думал, что тебя еще тогда, в восемнадцатом, белые прикончили. — Голос Павла звучал неприязненно и высокомерно. Теперь он был хозяин.
— Как видишь, вывернулся, — усмехнулся ему в ответ Васька. Нагло так усмехнулся, без всякого страха. — А ты здесь не за прошлые ли заслуги обретаешься? — С пугающей проницательностью поинтересовался Курносов.
У Павла даже загривок вспотел.
— Вижу, за те самые. Не рассказал чекистам, как пироги царю таскал, а? Испужался, что самого к стене приспособят?
— Ты вот, однако, не таскал, а товарищи, как погляжу, преданности твоей не оценили. Не сегодня завтра к стенке определят, только сперва поизмываются как следует. У нас тут знаешь какие умельцы орудуют? — поборов глупую, непонятную робость, ответил Павел и как можно небрежнее поинтересовался: — За что ж тебя сюда поместили, ты же вроде из большевиков, верный пес революции, сознательный, и вдруг у нас?
— Вот за то и поместили, что сознательный. — На этот раз голос Василия прозвучал по-настоящему зло, а глаза сверкнули такой же ненавистью, как тогда, в подвале. — Не угодил партийному начальству, совесть не продал за спецпаек да за буржуйские хоромы. Первый секретарь, сволочь, избавиться поспешил, пока его не подсидели. Живет, тварь сытая, как барин, прислуга у него, жена вся в шелках, машина с шофером. А то, что у нас половина рабочих с семьями в гнилых бараках ютится, ему наплевать! — хряпнул кулаком по нарам Курносов.
Павел с удивлением посмотрел на прежнего знакомца.
— Насчет буржуйских хором не знаю, — подходя вплотную к арестованному, проговорил Павел, — а вот прежде ты чужим добром не брезговал.
Курносов непонимающе уставился на Павла, словно и не слышал его вовсе.
А Павел бесцеремонно запустил Курносову за пазуху руку, тот только дернулся да зыркнул из-под бровей, и с едва сдерживаемым торжеством вытянул, зажав в ладони, золотую цепочку, тот самый медальон.
— Что, забыл, как он у тебя очутился? Привык? А не снятся они тебе по ночам? — раскрыв медальон и с жадностью вглядываясь в милое юное лицо в ореоле пушистых волос, спросил Павел. Просто спросил, по-человечески.
— Нет. Я приказ выполнял. А на их руках кровь миллионов, — с убежденной горячностью ответил Курносов.
— Нет. Не было на них никакой крови. На нем была, а на них нет.
— Дурак ты, Пашка, — покачал головой Курносов. — Тогда был и сейчас есть. Кем бы они, по-твоему, выросли? Знаешь пословицу: яблочко от яблоньки недалеко падает? Да не ликвидируй мы их тогда, сколько бы еще крови могло пролиться?! Попы да монархические элементы не дали бы рабочему народу ярмо романовское скинуть. Всех их надо было под корень. Правильно партия решила. Правильно, — стукнув кулаком по скамье, твердо проговорил Василий. — А медальончик этот побереги, может, еще выживу… — Многозначительно пригрозил он, вновь с наглым вызовом взглянув на Павла. — А может, и раньше сочтемся. Вот поведут меня на допрос, и расскажу я им про то, как ты, Павел Лушин, царевым прихвостнем был… да за княжон заступался, да вместе со Скороходовым пироги им таскал, а в пирогах-то, может, и взрывчатка была спрятана? А? Что затряслись поджилки-то? — рассмеялся он так хрипло, словно залаял, и на лице его не улыбка, оскал волчий появился.
— Что ж, поглядим, — надевая на шею медальон, не менее грозно проговорил Павел. — А только прощай, если и не расстреляют сразу, то все одно в лагере сдохнешь. А кто из нас чьим прихвостнем был, так это доказать еще надо. — Бодро так сказал и вышел из камеры.
Потом, конечно, с неделю спал неспокойно, ворочался, от каждого шороха вздрагивал, все ждал, когда же на допрос потянут по Васькиному доносу. Да, видно, обошлось. То ли не заложил его Курносов, то ли не поверили ему, а только никто Павла не побеспокоил.
А Курносова он потом еще раз видел, когда его, избитого, тащили по коридору с допроса. Если бы не седая голова и толстовка, Павел бы его и не узнал. Лицо было похоже на кровавое месиво, ноги перебиты, сломана рука, да и спине, кажется, досталось. «Не жилец», — решил, глядя ему вслед, Павел и зашагал прочь, больше не оборачиваясь.
Назад: Глава 11
Дальше: Глава 13