Книга: Неоконченная хроника перемещений одежды
Назад: Глава 4
Дальше: Глава 6

Глава 5

В облике отца Феодора привлекало все, но запоминались глаза, почти девичьи – крупные, светлые, безоблачные. Глядя на то, как он ими играет, и на его классичную стать, вспоминались герои «Вечеров на хуторе близ Диканьки». У отца Феодора правда предки были с Украины – Гайдуки по фамилии. А вот у самого отца Феодора фамилия была простая и со вкусом: Сретенский.
Ему еще не было тридцати, а его обволакивающая сырая харизма уже привлекла многочисленных юниц и взрослых женщин. Да и хорошо, что такая харизма есть. Хоть кто-то послушает и глазами повращает в ответ на безысходные бабские страдания. Какое отец Феодор имеет отношение к христианству, не мне тогда судить было, да и не сейчас, но в 1997-м он еще сохранял романтичное семинарское обаяние, был худ и вместе внушителен. И гораздо более чуток, чем, например, в двадцать первом веке. Он был полезен как примочка к раздраженным от слез векам. Его любили и к нему тянулись не только женщины, но и мужчины. И не просто мужчины, а порой даже волосатые. И даже смурые богемные личности. «Великая путаница» и «гегельянцы», говоря на языке батюшки. В нем самом тоже была тяга к людям, и очень сильная.
До перевода на подворье в качестве настоятеля отец Феодор служил под началом одного из московских старцев в храме, не закрывавшемся во время войны. Такое почетное место создавало вокруг молодой фигуры (по сути, выскочки) винтажную ауру. Храм известен был чудотворной иконой Пресвятой Богородицы, перед которой даже во время войны неупустительно совершались молебны. Отец Феодор очень удачно в эту атмосферу вписался и начал развивать свои способности, весьма разнообразные. Он мог утешить – но мог и надолго лишить покоя. И еще он поразительно быстро решал материальные вопросы – от добычи денег на билет в Дивеево всей воскресной школе до починки крыши храма.
Когда перевели на подворье, первое время, кажется, он был как котенок над прорубью. Разруха в двух подворских храмах была такой, что уныние было гарантировано надолго, и хорошо, если не клиника неврозов. Но отца Феодора голыми руками не взять. Невесть как и откуда появились разные полезные люди, затем Святейший отслужил молебен – и началось. Жизнь началась, очень бурная.
Анна отлично помнила эти первые годы. Платки-штаны-юбки в известке и щепках, цементная пыль на зубах по время причащения. Анна там и тогда жила – в цементе, запахе ремонтируемой канализации и тяжеловатом кадильном дыме. До конца семидесятых в обоих храмах были бойлерные, что, в общем, для подворья было хорошо. Если добиться разрешения городских властей, будет свой центр отопления. Разрешения добиться было почти невозможно, однако не для настоятеля. Он был в той же мере нагл, что и целомудрен. Отец Феодор до зимы этот вопрос решил. На Покров отслужили молебен и дали тепло. И почти тут же стали строить в нижнем храме баптистерий.
Самым неприятным в отце Феодоре был голос. Голос голодного тощего мартовского кота, с протяжными женственными гласными, с возникающим вдруг в середине фразы бормотанием. Мне всегда казалось, что кот, как и положено, рыжий. Так говорят люди с раз и навсегда посаженными голосовыми связками. Отец Феодор точно страдал ангинами, и часто. Однако на этот голос возникала однозначная реакция: поднять глаза к небу или упереть их в золотистый отеческий лоб под скуфьей – разумеется, в лоб отца Феодора.
– Гипнотизер! – пожал плечами Сема, когда сказала ему, что собираюсь к отцу Феодору на беседу. И больше ничего не добавил. Не хотел разочаровывать.
Оценила Семину тактичность. Однако подумала: вряд ли в семинарии преподают НЛП. Но ведь НЛП – такая странная вещь, что могут и преподавать. И потом, меня невозможно в чем-либо убедить. Тупица ведь. Даже если убедить, это обойдется дорого. Очень дорого.
На литургию опоздала, пришла к херувимской. Так что надежда на исповедь перед литургией ушла, но осталась надежда на беседу после. Как оказалось, в этот день, будний, отец Феодор исповедовал только причастников. Так что мне ничего и не светило. После литургии, поцеловав крест, смирилась было и захотела поехать на Арбат. Отца Феодора видно не было. Однако возле аналоя в левом приделе собрался внушительный и очень разнообразный кружок.
В майке до колен, с надписью «Калифорния», и в двух индийских юбках никак не выглядела. Ни своя, ни чужая. «Никак» чувствовала сильно и переживала. Как потом оказалось, отец Феодор предпочитает определенный тип женщин-мирянок для беседы: ярких, высоких, здоровых и, с его точки зрения, благообразных. Ко мне все это никакого отношения не имело.
Он подлетел неожиданно, ворвался в центр кружка, к аналою, махнув рукавами новой полиэстровой рясы, с селедочного цвета епитрахилью на шее, покрытой рыжеватыми завитками, торопливый и чопорный одновременно.
«Ишь, какой важный церковный чин!» – подумалось мне.
«Важный церковный чин! Протоиерей без году неделя!» – послышался внутри Семин голос.
Постояла, помечтала, как пойду на Арбат. Никакого напряжения чувств и мыслей не было. Молиться не то чтобы не хотелось. Но это окружающее пространство было совсем не о молитве и не о Боге, а о чем-то другом. О жизнеустройстве. О благотворительности. Как существо неуравновешенное, нездоровое и физически и психически, не имеющее жилья, в благотворительности нуждалась. Да просто – в глупом человеческом утешении. Но отца Феодора слезами не пронять.
Внезапно поняла, что оказалась в трамвае. Или не в трамвае, а на чем-то вроде званого обеда для преподавателей, где все уже друг друга знают, а новому человеку позволят съесть тарелку супа и больше в его сторону не посмотрят. Вера в дар, которым священник ведает степень и род скорби каждого, кто к нему приходит, мягко и навсегда отделилась от милого светского впечатления: какой эффектный! Стояла и любовалась работой отца Феодора с прихожанами, но ужасно страдала оттого, что на меня внимания не обратит никогда. А между тем мне негде было жить. Не у Марины же. Да и работа нужна. «Рогнеда» как место работы не устраивала – общей атмосферой и графиком работы. Сама ни жилья, ни работы не найду. Нужна была помощь. Как же тогда нужна была помощь!
Вместе с Калифорнией на майке медленно и умеренно ползла вперед с обочины толпы и наконец оказалась в первом ряду. Не тут-то было. Прошло около часа, ноги стали отказывать. Лишь когда, идиотически от боли улыбнувшись, сложила ручки со смирением нищей гимназистки и пролепетала (в шее был сильный спазм): «Батюшка, благословите!» – отец Феодор, секунду поколебавшись, вызвал:
– Пожалуйста, вы.
И заговорил. Поняла, что меня приняли за обретенное поколение. За девочку, у которой все хорошо и будет хорошо. Все последующие взаимные разочарования – отца Феодора во мне и мои в отце Феодоре – объясняются именно этой первой ошибкой. Пока отец Феодор говорил, слушала и думала, какое отношение все эти общие вещи имеют ко мне. Утренние молитвы, платочки, юбки. Все, о чем шла речь, было легко выполнимо и очень мне нравилось, но главным не было. А о главном отец Феодор, видимо, и сам не знал. Тем не менее дал конфету «Белочка», позволил приходить, напутствовал благословением. И ушла на Арбат. Духовно голодной и не разочарованной.
– Храмов много. Бог укажет тот, который мне нужен.
Увы, не приняла во внимание свою зависимость от Анны.
Ощущение того, что впереди меня прорубали коридор пространства-времени, с невероятной скоростью, прямо по ходу, сразу же понравилось. Шла сквозь свои будущие тяготы, а часть осталась уже позади. Пространство-время отваливалось, как от лезвия, крупными пасмурными кусками и исчезало в небе накануне Успения. Из недалекого будущего, еще не распечатанного, пришел рыжий мартовский голос:
– Великая путаница в голове! Игра! Для вас христианство – это игра!
– Нет, – ответила, потому что голос игнорировать было невозможно, – не игра. Это все, что у меня есть.
Сумасшедшая? Не сомневалась в этом. Вне церкви? Читала, что будет и такое время, что в церковь нельзя будет ходить. Но пока есть «Верую» и «Отче наш», сегодня их пела. Не допустят к причастию? Таинства – дело Бога, священник здесь только посредник. Нет, на подворье больше не пойду. Эта мысль была правильной. Но меня уже понесло.
В одном из храмов в переулках Арбата понравилось намного больше, чем у отца Феодора. Храм этот выбрала потому, что оказалась перед ним, молясь и вспоминая о Никите. Молодой батюшка беседовал коротко и живо, сказал: лучше попоститься и прийти в субботу, что и сделала. В субботу исповедь принимал очень пожилой священник. Говорила ему в самое ухо, ничем не смущаясь, с горечью. И он допустил к причастию.
Наконец-то. Август разгорался, силы таяли, и приближалось время брать новое направление в больницу. В промежутке между Арбатом и походами в храм обложилась «Лествицей» и «Аввой Дорофеем», а к следующим выходным ожила настолько, что отец Феодор совсем забылся. Храм в тенистом переулке уже готовился к Успению.
Однако недооценила Анну.
– Это одна из главных наших бед – безответственность. Сначала у одного поисповедуемся, потом – у другого, как будто так и надо.
– Но… – попыталась возразить.
Ведь отец Феодор повел себя как сторонний священник. Это была подготовительная исповедь, беседа после долгого периода разлуки с Богом. В храме около Арбата была настоящая исповедь, с болью.
Но Анна считала, что исповедь может быть только у отца Феодора, и верила, что он выше других священников. Это делало честь ей, но было опасно для меня. На всенощную шла как в пыльном мешке. Вина перед Анной и отцом Феодором уже разбухла. Однако в храме на Арбате всенощную вел витальный настоятель-грек, исповедовал уже знакомый молодой батюшка с внешностью Раскольникова, пожилые женщины бесшумно и осанисто плыли одна за другой, и был рай. Здесь отца Феодора не нужно было. После всенощной заторопилась в Теплый Стан.
Прием у невропатолога назначен был на вторник. Доктор снова поменялся. Приятного вида блондинка, примерно моя ровесница, иногда косилась: видимо, у меня было что-то не то с выражением лица. Привыкнуть к таким косоватым взглядам невозможно, однако можно на них не злиться. Направление на госпитализацию получила и с почти победным видом пошла в знакомую больницу. Направление было завизировано, туалет сразу возле приемного покоя найден, но был занят. Старушка, сетуя на весь мир и местный сортир, выползла оттуда довольно скоро. Пока оправлялась, думала, что понадобится еще пачка прокладок ультразащиты. От прокладок в жару было довольно сильное раздражение. Но как без них? Надо делать упражнения для нижних мышц живота и вообще для пресса. И худеть, худеть вообще-то надо. И новое из одежды, хоть что-нибудь.
В голове снова щелкнуло. Приличное белье. Несмотря ни на что, нужно чистое приличное и относительно новое белье. Всегда. И менять, не сомневаясь. Первые опыты женского белья были дареными. Например, почти девичий мамин бюстгальтер из хлопка цвета крем-брюле, купленный в 1969 году. Удивительно не посеревший со стороны подмышек и на застежках. Вздрогнула, когда вспомнила его. С трусами было сложнее. Женские падали, у детских были узковатые бедра. Так что приходилось покупать детские. По счастью, тогда уже умели делать детские трусы с тонкой пластичной резинкой.
Из больницы позвонили через три дня. Вещи складывала в большие пестрые пакеты, так как не было второй приличной спортивной сумки – она в квартире поэта была моей камерой хранения. Курсировать, собирая вещи, между разлегшимся посреди комнаты Агатом и стариком Голицыным, который готовил на кухне рис, было и весело, и грустно. Собирала вещи и думала о жилье. Если есть прописка, даже если нет квартиры в собственности, – вроде как москвичка. Если есть документы, удостоверяющие прикрепленность к определенному району города, но не могу жить по месту прикрепления, значит, вообще ни на что в городе права не имею или вопрос задан неверно. Понятно, что никаких и никогда прав у меня нет и не было, так как они все – у представителя, но она тут при чем? Очень переживала, что паспортно-медицинские данные расходятся с фактическими. Какой Теплый Стан, когда всю жизнь на Маяковке? Но теперь об этом нужно забыть.
Поликлиника и больница находились в центре, и уже к ним привязалась. А вещей в больницу набрала слишком много. С моим самочувствием только сумки с вещами носить туда и сюда. Хотя почему нет? Чем скорее закончится запас сил, тем быстрее не будет сумок. Пока могу ходить, буду носить сумки с вещами. Просить Голицына или поэта помочь – можно. Но лучше самой – туда и сюда.
– Она же творческий человек! – донесся из кухни голос поэта.
Видимо, он услышал мои ответы по телефону матери.
Мать госпитализацией была возмущена. Только что пришла в новую квартиру, купила прибалтийскую трикотажную двойку – кардиган и платье, темно-бирюзовые, в белесых, с розовым, пионах – на деньги, которые ей дала представитель. А до покупки костюма набрала полную тележку заказанной представителем пищи. В новой двойке и с серьезным лицом мать выглядела как авторитетная домохозяйка. Теперь трудно было рассмотреть в ней неудавшуюся монахиню.
А мне очень нужна была новая одежда. Старая, по большей части дареная и чужая, угнетала внутри нечто тонкое и живое, чем душа любила и молилась. Чувствовать это никчемное умирание было невыносимо. Купить что-нибудь хотелось – больше, чем собственное жилье. А про жилье уже много что понимала. В продаже появились черные, с белым пластиковым принтом, почти объемным, корейские платья-майки. Тридцать пять рублей. Купила еще одно такое.
Мать, уяснив себе новую степень моего паразитизма, пригрозила привезти сумку одежды, отданной представителем – и ее дочери тоже. Цинизм восторжествовал в готовом к новой госпитализации теле.
– Мне, конечно, мерзко будет даже прикасаться к этим вещам. Но за послушание, смирение, мир в семье и перемену образа носить стану.
Циничная окаянная тварь. Мать никогда не говорила грубых слов, но мне иногда чудилось, что лучше бы она ругалась. Например, так: окаянная. А вот что ты такая окаянная, надо быть хорошей. Но жить-то не собиралась.
В больнице распределили в палату на шесть коек, симпатичную и очень московскую, кроме кавказской женщины, к тому же писавшей стихи. После того как ее выписали, положили другую, тоже кавказскую, но другого темперамента. Первая любила поговорить по душам, и мне в первый же вечер досталось.
Тогда в неврологиях охотно ставили диагноз «остеохондроз», и по нему даже давали группы инвалидности. В основном третью. Глядя на проявление этого заболевания, подозревала, что и у меня – не без него. Обострения, судя по всему, не было, но состояние явно не лучшее. К ночи на батарее висело уже что-то вроде подготовки к коллекции нижнего белья. Но теперь уже знала, что об этом, как и о многочисленных проблемах со зрением и пошатыванием при ходьбе, нужно говорить сразу. И никаких головных болей. Они, правда, были, и довольно сильные, мигренозные.
Сразу после обеда произошел настолько сильный скачок состояния, что пришлось включить аварийный запас сил. Кометой добежала до сортира, затем темнело в глазах, пришла в палату, шатаясь, упала в койку и поняла, что теряю сознание. Или что-то вроде того. Ординатора позвала кавказская женщина. На вопрос ответила просто: плохо.
– Сейчас капельницу с панангином поставлю, – пригрозила доктор.
Испугалась и отказалась. Это была минута слабости. Хотя кто знает, что было бы со мной во время и после капельницы. Следом за ординатором пришла Соломониха, пощупала пульс, посмотрела глаза, потыкала булавкой в ноги, поморщилась, сказала, что синдрома Бабинского почти нет, но новое назначение сделает. Соломониха в этот раз держалась более дружелюбно, но и более официально. Однако накричать могла ни за что. Предсказать смену ее настроения нельзя было.
Вечером кавказская женщина, прохаживаясь по палате, выпив полстакана томатного сока «Джей Севен», спросила:
– Вот ты зачем пришла сюда? Ты молодая, иди к мужу. Я пришла сюда, потому что измотана болью, я хочу отдохнуть.
Помнится, она хорошо рассказывала про томатный напиток с чесноком и грецкими орехами. Или это был соус к мясу? А может, к фасоли?
– Я очень серьезно больна, – ответила, тихо раскалившись.
Накал объяснялся тем, что по мне не видно, насколько мне плохо.
– Это пока, – неожиданно в масть и громко сказала не старая, но уже истощенная женщина с рассеянным энцефаломиелитом. – Я двадцать лет про эту болячку не знала.
Женщина была раза в два старше меня. Диагноз у меня был похожий.
После довольно эмоциональной защиты от кавказской женщины срочно потребовалось в сортир, да еще ноги становились холоднее от минуты к минуте. В сортире кто-то уже был, как оказалось – кавказская женщина. После сортира побежала, насколько это слово применимо к моему способу передвижения, в клизменную. Там пришло успокоение в виде теплого душа. Клизменная была, как и сортир, – хочешь пользоваться, сначала вымой. И каждый раз мыла. А потом, устав, мочилась в ванну, потом споласкивала ванну горячей водой с жидким местным мылом. И мазала тело на сквозняках детским кремом. Сквозняки были феерические. Даже в окно выпрыгивать не нужно – романтический образ обеспечен.
На следующее утро начались процедуры: уколы, физиотерапия, массаж. Предлагали капельницы, но отказалась. Чувствовала, что от них будет плохо. В последующие годы капельницы стали чем-то привычным.
Из физиопроцедур назначили электрофорез на воротниковую зону и магнитное кресло. Кресло оказалось низким, черного цвета, а магнитные диски в нем были незаметны. Находились они, как объяснила медсестра, в двух местах на спинке, в сиденье – самый большой, и два маленьких – в ручках кресла. Это была приятная процедура. Можно было сидеть, смотреть в небо и молиться. Никто не мешал.
Электрофорез был знаком по детству. Но сейчас и аппаратура другая, и солевые составы тоже. И это была приятная процедура.
Внутривенные, особенно эуфиллин, после пяти уколов которого самочувствие заметно улучшилось, переносила с трудом. Почти сразу же накрывала глубокая холодная эйфория с высоким сердцебиением. В глазах темнело.
Наверно, именно так представляла себе озарение, в котором хоть ненадолго появится Никита.
Озарения не было, были невероятно состарившиеся сосуды. Так эйфория раз и навсегда отделилась от переживания божественной благодати.
Вечером кавказская женщина рассказала почти детективную историю о том, как ее сына, болевшего гепатитом, спасли вши.
– Врач молчала, как на допросе. Да и прогнозов уже не было никаких, потому что температура – сорок, уже несколько дней. Когда вышла от сына, пошла на Киевский рынок – купить свежий творог. Хотя какой там свежий в середине дня. Видимо, лицо у меня было такое, что ясно всем, какая у меня печаль. Подошла цыганка, спросила что-то. А я возьми да и расскажи ей про сына. А она сказала: стой и жди. Отошла куда-то, затем вернулась со спичечным коробком. Спросила денег, немного. Оказалось, в коробке – обыкновенные вши. Объяснила, как их дать: в кусочке хлеба, в мякише. А прогнозов, что сын выживет, никаких. Я помолилась Царице Небесной, как могла. И пошла обратно, в больницу. Творог купила. Сын поел, неохотно. У него в тот день моча с кровью шла уже. Затем говорю: булку хочешь? Посмотрел вяло, но булки любил. Какая, спрашивает. А я уже приготовила вшей. Съел, вместе со вшами. Ночью температура спала, утром я пришла. Сын уже проснулся. Врач вызвала, объявила, что кризис миновал. Что теперь поправится. Затем спросила: а вы ведь ему вшей дали? Изумилась: как вы узнали? Это последнее средство, говорит. Да как же так, думаю, ей что, жалко было такой совет дать? А она мне: нам нельзя такие советы давать. Вдруг бы он отравился? Были случаи. Но как же так – знать и не помочь?
Пока она рассказывала эту историю, пришла дремота. У этой женщины было красивое, но почему-то очень легко исчезающее из памяти имя.
Мысль о несовершенстве сменилась мыслью о том, насколько хватит купленной на рогнедовскую зарплату одежды. Вещи снашиваются очень быстро, если их носить. Они почти так же быстро приходят в негодность, если их не носить. Мнение модных журналов сводилось к тому, что нужны одна-две вещи на сезон. При моей жизни – это абсурд, потому что нет возможности покупать регулярно. Искусственная шуба из «Детского мира», оливкового цвета, черный комбинезон с широкими брючинами, свитера, шерстяная жилетка, купленная в арт-центре. Это все проживет еще сколько-то. Надеюсь, дольше, чем та, что их носит. И заснула, выбирая, что надеть на литургию.
На выходные отпускали домой. Рождество Богородицы в этом году пришлось на воскресный день. Как оказалось, представитель купила матери комнату. За живые доллары, но матери – в кредит, за согласие сотрудничать в качестве помощницы по хозяйству. Из больницы приехала именно в эту комнату. Едва вошла, стало необратимо плохо. На диване, разложенном надвое и покрытом периной, как всегда любила мать, лежали юбки и жакеты, размера на три больше, чем нужно.
«А это стиль, – подумала, борясь с дурнотой, – оверсайз, детдомовские восьмидесятые».
После дурноты пришла непреодолимая сонливость. Заснула тут же, на диване. Проснулась совершенной зомби. Не нужно никаких попыток зарабатывать деньги. Теперь вместо Ильки – дурочка, ждущая подачек. Вечно. Плохо, оказывается, себя знала. Первое, что услышала от матери, когда та пришла из магазина с очередной горбушей:
– Ну и как ты думаешь дальше жить? Где хочешь работать?
Представитель таким образом хотела указать на то, что мне нужно пройти курсы бухгалтеров. Она бы их оплатила.
– Я очень тяжело больна, – ответила.
Поверить в это было невозможно.
Всенощная пришла радостью и утешением. Хор в этом небольшом храме был артистический, но стройный и трепетный. На исповеди к причастию допустили. И завтра – две обедни. Нужно попробовать пойти на раннюю. Мать горделиво поехала куда-то в «монастырь», кажется в Данилов. Князь Даниил, судя по рассказам, помогал молящимся в самых сложных жилищных ситуациях.
Первое чувство, когда услышала про чудесное возникновение жилья по молитвам князя Даниила, было: побывать на сорока литургиях подряд, с молебнами, и как можно меньше ждать, что вопрос решится. Эту слабую, но пронзительную надежду сменило спокойное мощное чувство, что ничего в ближайшие годы не изменится, просто не может измениться. Когда мать заговорила о том, что, мол, хорошо бы сорок литургий выстоять, почувствовала себя так, как будто мне вспороли живот. Снова появилась наивная надежда, а затем – кромешная усталость. Нет, тут что-то другое нужно. Эти ходы не для меня. Чувство выпотрошенности осталось. Стала кликушей, что ли. Вот так ими и становятся.
После литургии, чтобы не возвращаться в комнату с вещами представителя, поехала к Анне.
У Анны оказалась легконогая кареглазая женщина лет сорока – Белка, модельер. Белка ходила с фотоаппаратом «Кодак» вокруг пьяного стола и фотографировала фрукты: яблоки, виноград, апельсины, бананы. Зрителям позволено было отщипнуть ягодку и, например, съесть один банан. Ягодкой не ограничилась.
– Фотографии одному сетевику делаю, – пояснила Белка, – это будет реклама. Я фото обработаю, красивенько, и потом – в дизайн. Деньги платят, а то бы не платили за такую работу. И фрукты оттуда. Надо вернуть, но часть ведь на утруску списать можно.
И отщипнула ягодку винограда.
– А вот негативы мне пригодятся. Знаю одного промышленника, тканевик. Ему за деньги можно заказать купон хлопка с такими фото. Ну, для своей ткани я уж расстараюсь, не как для магазина. Можно и в негативе сделать, нуар, и на полиэстере, для вечерних платьев. Искусственный шелк, скажем. Промышленник хорошие деньги берет. Но если коллекцию купят, то и я квартиру куплю. Вот ради этого стоит сейчас для сетевика с фотоаппаратом вокруг стола прыгать.
Мне показалось, что света на кухне мало. Белка, скорее всего, и без меня знала, что света мало, но аппаратура у нее была отличная, с внешней вспышкой и особым щитком для коррекции. Однако меня поднял веселый ток, шмыгнула в комнату. Эйнштейн мирно спал на своем уютном диванчике, а в головах у него находилась аккуратная настольная лампа. Осторожно отключила ее от сети и принесла в кухню, Белке.
– Вот свет.
– Ура! – Белка сразу же определила место для лампы, поставила туда, а затем уже мы вместе стали пытаться как-то подключить ее к удлинителю, который неожиданно оказался коротким.
– Давай, давай!
У Белки в сумке нашелся виски. Налила немного мне в стакан. Анна смотрела на возню с удлинителем с нежностью и почти с отвращением.
– Фу, какие нежные влюбленные!
Наконец лампу подключили. Мысль о коллекции с фруктовым принтом мне запала. Платье с пышной юбкой. Как хочу платье с пышной юбкой.
– А там будет пышная юбка, привет нью-лук?
Белка даже отложила фотоаппарат.
– Ты что-то понимаешь в фэшн?
– Нет, только немного в крое. Но нью-лук обожаю.
– Ты-то мне и нужна!
– Но я еще лежу в больнице!
Возвращалась в комнату на крыльях вдохновения и благодати. Такая встреча! В день причащения, в праздник!
Дома пахло рыбой. После путешествия по монастырям мать стала есть неимоверно много и как-то особенно внимательно. Смотреть на это не могла – но не могла и плакать.
В восемь утра в понедельник прибежала в больницу. Успела ровно к завтраку и утреннему обходу. Доктора, который вел меня весной, не было, как оказалось, болеет. Моим ординатором была тихая, худенькая, но фигуристая женщина, которая как-то сразу прочитала мои болевые точки. Ударила молоточком, свирепо и точно:
– Здесь тянет?
Еще бы.
– Не болит, а именно тянет?
Ну да.
– А ну смотри на меня, вот так, сюда. Ты не води глазами, а смотри сюда, чтобы я видела его. Есть. Горизонтальный.
Что есть, не знаю, но в глазах двоится.
– И поясница болит?
Болит.
– Выпей две таблетки но-шпы.
Хорошо, что она пока есть. А вообще денег на лекарства нет.
После обеда, когда немилосердно склонило в сон, появилась сияющая Белка с папкой и утащила на улицу. Сели на скамейке у входа, под еще зелеными кустами чубушника. В папке оказались рисунки одежды для коллекции. И примерные выкройки. В крое понимала меньше, чем сказала Белке. Но была абсолютно уверена, что глаз есть.
– Я хочу вот, вот и вот, – показывала Белка. – Насколько скоро мы вместе сможем это хотя бы сметать?
– Сможем, – уверила я, – например, в воскресенье вечером.
– Надо бы скорее.
Если уходить из больницы во второй половине дня до ужина, можно сделать много. Но отлучки вызовут гнев Соломонихи, которая честно сидит в своем кабинете до семи вечера. Однако рискну.
– Попробуем.
Заболевание мое было еще на той стадии, когда разница между самоощущением в закрытом помещении и на улице не очень ощутима. И этим нужно воспользоваться. В этот же вечер, ссорясь и ненавидя друг друга, мы с Белкой сметали первое платье.
Платье из хлопка-купона с фруктовым принтом выглядело перевернутой рюмкой с чуть завышенной талией. Тогда фруктовый принт был шоком. Носили горох и мелкие цветочные принты. Уже не первый год, и, кажется, это могло продолжаться долго. Сочные цвета и крупный рисунок казались чем-то вульгарным. Активно продвигались кардиганы, кислотные цвета и ужасные короткие рукава, типа девичьи, которые не показывали красоту рук и не скрывали их недостатки. Платье, придуманное Белкой, было без рукавов, на широких бретелях и со скромным корсажем. Но клубничный фруктовый принт сводил с ума. Нужна была подходящая женщина для того, чтобы его показать. И темные очки-кошки, в стиле шестидесятых. И розово-пепельные колготки, а не эта бронзовая «омса», на которую жалко денег. Мы праздновали. Белка налила виски, выпили.
– Будет плохо даже от глотка. Но все равно.
Внутри меня, то есть внутри пластикового платья и случайной на него накидки, поднялся плотный стройный ток. Жизнь. Это как попали по центру после долгого обстрела периферии. Доза есть, она уже внутри. На секунду показалось, что вместе с нами сидит Никита и с интересом рассматривает все эти игольницы и лоскутки, разметавшиеся в чувственном хаосе по кухне Белки.
Нужно было возвращаться в больницу.
– А тебе будет задание, – задержала меня Белка и дала пакет – обычный, «лаки страйк». Как я не любила это черно-красно-белое убожество в оформлении. Но другой пакет был с тюльпанами, а это было еще хуже.
– Здесь детали другого платья, из того же купона, но с более темным фоном. Сметай, прикинь, как и что. У меня сомнения по поводу рукавов.
Рукава однозначно не нужны.
На улице оказалось намного холоднее, чем думала. Из верхней одежды на сезон – только секонд-хендовские пальто. Их нужно отпаривать и гладить. Но сначала – привезти от поэта. Или уж никуда от него не уезжать? Однако в моей голове возникла Анна и сказала:
– Батюшка так старается собирать семьи!
И позабыла, что Эйнштейна Анне отец Феодор так и не собрал. Решила переехать в комнатенку, где жила мать. Чтобы жить православной дурой в семье. Попробую. Не настолько далека от этого образа.
Синяя от холода, вбежала в палату, вскипятила в банке воду крупным советским кипятильником, залила пакетик «Бодрости». Добежала до сортира, выстирала шампунем «Нивея» белье, переоделась, чай заварился. Напилась, обварив рот, чая с печеньем курабье, поглядела, сытая, в окно и заснула. Спать девять часов и проснуться в семь без напряжения. Какое блаженство.
Во вторник Соломониха делала обход, подошла и коварно-ласково заговорила. В пятницу нужно готовиться к новой МРТ, а в понедельник – адью. И – в поликлинику. Может, там дадут бегунок – направление на ВТЭК. Соседки по палате оживились. Стали вспоминать, кому и как давали группу, а кто отказался. У той, которая отказалась, была своя небольшая гордость и небольшая работа. Это была очень худощавая женщина с редеющими волосами с одной стороны, что она как-то показала. Эта женщина ухаживала за больным отцом. Тогда же впервые вживую услышала слова «пролежни» и «долгит». Подумала, что пролежни мажут долгитом. Долгитом женщина мазала постоянно ноющую шею. Те, кто группу получил, не жаловались на ежегодные госпитализации: мол, после больницы все равно лучше, да и от дома отдохнешь. Как я их понимала. Одна была кавказской наружности, учительница математики, и, судя по всему, хорошая учительница.
– Муж мне говорит: вы в церкви из одной ложки едите. Потому ты и болеешь. А я отвечаю, что, если бы из этой ложки не ела, умерла бы.
Хороший ответ.
Другая, смягчившаяся от страданий, но, видимо, когда-то деспотичная – полная розоволицая главбух. Как болезнь изменяет человека. Отнюдь не всегда уродует.
– У меня в виске сверчок поселился. Представляете? Сверчок. Или цикада. И щелкает, и щелкает. Особенно когда погода ухудшается. А также когда устану.
Какому волосатому без наркотиков такое в голову придет?
Анна в больницу, кажется, ни разу не пришла. Мать и отец – тоже. Марина возникала несколько раз. Подбросит денег, приободрит, поцелует и снова исчезнет. Смотря, как приходят к другим, испытывала некоторое защемление зависти. Но ведь никого и не ждала.
Иногда очень остро и внезапно хотелось увидеть знакомое лицо. Тогда поднималась на третий этаж, где находился телефон, и звонила. Ванечке. Семе. Никитиной маме. Чаще всего слышала долгие гудки. Если разговор возникал, то истошно-случайный. Кому до меня какое дело.
Белкино платье сметала за два вечера, без рукавов. Звонила ей, преодолевая полосу ожидания. Вокруг телефона всегда кто-то бродил в шаманской задумчивости, а звонящий непроизвольно на него косился. Остальные наблюдали за движением очереди.
Белке даже приходить ко мне не нужно было, ее дом находился почти рядом с больницей. Однако прийти к ней можно было далеко не каждый вечер, а мне хотелось – каждый. Вместе со сметанным платьем принесла несколько рисунков, в школьном альбоме, карандашом, и Белке они оказались полезны. Приглушенное подвешенным одиночеством, чувство жизни просыпалось снова, но это само по себе мало что значило. Важно было уже сейчас видеть готовое изделие, а этого пока не было.
МРТ сделали, описание дали на руки. В описании были изменения в пределах возрастной нормы. Соломониха, посмотрев снимки, сначала повысила голос: вот, я же говорила, вы здоровы. А потом сказала, складывая их в конверт подозрительно аккуратно:
– В НИИ неврологии делают описание. Там более опытные специалисты. Имеет смысл туда поехать, если уж вы настроились.
Высокие, но узковатые коридоры внушительного сталинского здания напомнили коридоры Боткинской, но были постарше. За дополнительное описание нужно было заплатить, кажется, сто тридцать с чем-то рублей. Они были, Марина подкинула.
На легком откидном сиденье, вроде тех, что стояли в районных домах культуры, представляла нелепую фигуру в длинной юбке, с молодежной стрижкой, а еще с растерянным выражением ожидающего лица. Не то жалеть, не то смеяться надо мною. Ждала описания недолго. Специалист, начинающая полнеть, стильно стриженная платиновая блондинка, вынесла снимки и сказала просто:
– Диссоциация.
– Что? – переспросила.
– Вы не знаете, что такое диссоциация? МРТ после лечения делали?
Когда же еще эту томографию делают? Были разговоры, ночью в палате, мол, надо бы сразу по прибытии очаги смотреть. Но в начале лечения никого на томографию не отправляли.
– Да, после.
Специалист сказала строго:
– Очаги ваши спрятались, вот что.
Побледнела, как перед обмороком. Неужели никакой надежды?
– Но они есть?
Специалист улыбнулась:
– Ну, если клинические данные за, то и заболевание есть. Вы запишитесь к специалисту, с вашим диагнозом все равно к нам вернетесь.
Лист с расшифровкой положила в картонную папку. Поблуждав по коридорам, вышла наконец на первый этаж к регистратуре.
– Направление нужно. От районного невролога.
Пожилая и очень сухотелая регистраторша помедлила, стрельнула поверх очков глазами и смилостивилась.
– Хорошо, вот через неделю. Запишу вас к Лилии Мухаммедовне. Она хороший специалист. А вы направление мне уж принесите. Я его запишу сюда…
Постучала карандашом по журналу.
– И отнесете его Лилии Мухаммедовне. Госпитализироваться будете?
– Как скажет, – задумчиво ответила я.
Мне сразу легло на душу это здание в конце огромного проспекта, на второстепенном шоссе, стройное, как дворянское собрание и немного сырое, как ухоженный склеп. Здание грело озябшую душу (хотя было сырое и мрачное) и безмолвно уверяло, что меня здесь примут и поймут.
Вышла на свет из «Белорусской»-радиальной, почти поплыла в синих солнечных пятнах, путаясь в подоле, так как в глазах потемнело, но успела на троллейбус. Сошла на остановку раньше и свернула на соседнюю улицу – в поликлинику. Невролог принимал до семи, было около пяти, передо мной, на фоне широкого окна с цветами-декабристами, было человека три.
Принимала та самая пожилая невропатолог, кандидат медицинских наук, которая нашла у меня мужскую походку.
– Ага! – задорно воскликнула она, прочитав описание снимка и выписку. – Правильно все делаешь. Направление сейчас выпишу.
И автоматическим жестом извлекла из узкого широкого ящика нужный бланк, буроватый от времени. Писать не торопилась, читала выписку из стационара.
– Постой-постой. Что это Ида Соломоновна пишет? Какие такие головные боли? И почему не названо прямо – тазовые нарушения, а какие-то расстройства? Ну это: нистагм, Бабинский, парапарез… Хоть это написала. Да кто эта Ида Соломоновна? И кто я? Она что там себе думает?
Невропатолог подняла на меня глаза. Мальчишеская стрижка, очки блестят азартно.
– А ты что воронишь? Небось характер показала ей? Она этого не любит. А что делать, если ты от нее теперь зависишь? До бессрочной тебе знаешь сколько лет нужно будет группу подтверждать? А тебе еще ее не дали! Так что характер свой ты спрячь. Я знаю, что он у тебя есть, а больше никто не должен. Поняла?
Что тут ответишь? Характер тупой и скверный. Демагогический.
– Поняла.
– То-то. А теперь вот так сделаем. Завтра принимает окулист, я ее знаю. Иди именно к ней, я сейчас в карте тебе напишу, что для подтверждения диагноза нужен осмотр окулиста. И вот тебе направление в этот твой НИИ неврологии, на два исследования: аудиограмма и осмотр дисков зрительных нервов на предмет, не было ли воспаления. Находи деньги где хочешь, исследования сделай.
– Мне еще отпускные не заплатили…
– Вот-вот, дело говоришь.
Кто сказал этой женщине, что в моей жизни от этого заболевания и от группы так много зависит, неизвестно. Но ее горячее участие выкормило во мне уверенность, что не притворяюсь и что группа будет. А это очень важно: знать, что не притворяешься. Реакция медиков на жалобы может сбить с толку. Очень она бурная бывает. Или только мне так кажется. Последующие годы показали, что не только мне.
В бархатно-черном кабинете окулиста просидела, не выспавшаяся, полчаса, и все это время в глаза то светили, то тыкали красным лучом. Доктор с тонкой длинной улыбкой объяснила про побелевшие соски зрительных нервов, частичную атрофию, следы неврита в левом глазном нерве и начальный астигматизм. Даже не знала, что у меня был неврит. Затем она записала в карту все четким жирным пером, подписала направление на исследование в НИИ и пожелала удачи.
Оставалось поехать в «Рогнеду» за отпускными.
Яша смотрел мрачно, но приветливо.
– Свободный художник? Имей в виду, обратно не возьму.
Вздохнула в ответ. Сказать было нечего.
Отпускные выдали. Главбух положила на столе ведомость не без изящества, она вообще была очень дружелюбна. Расписалась в положенных крохах, которых явно хватит на исследования, но может хватить и еще на нечто из секонд-хенда. Соня поморщила носик, глядя на мои юбки, майку и куртку. Никто из сейлзов, которых звала к телефону и прикрывала собой, не поздоровался. Женя легкомысленно кивнул и ускользнул прочь. Больше никого не встретила.
В НИИ на исследования записала та же сухотелая регистраторша. Отдала ей направление от невропатолога, как родному человеку – денежный долг. Оставалось ждать. Последние дни для человека с моим диагнозом были адскими. Столько передвигаться и здоровому трудно. Но во мне трясся заводной рок-н-ролл, и, почти нефигурально падая от усталости посреди тротуара, все же вынесла эту предварительную гонку.
Дома, среди коробок с дареными или нет, неизвестно, вещами представителя, попыталась начать рисовать новые модели, но получалось пошло. Позвонила Белке, у той была истерика.
– Купон очень дорогой! Мы не можем и носового платка из него сшить, ни сантиметра зря потратить нельзя…
Идея коллекции одежды начала понемногу растворяться. Нет, не хочу быть модельером. Одежду надо покупать.
Секонд-хенды взошли и растворились облаками на небосклоне. Одно дело, когда идешь туда в компании забавных персонажей, с ущербным количеством денег, но в целом акция выглядит прилично. И что-то наверняка купишь. Могу понять, когда набрасываешься на все эти пахнущие грубой дезинфекцией короба и кронштейны с голодухи – потому что там разные цвета, фасоны и ткани. Тогда можно и не покупать и даже не мерить.
Покупка одежды в секонд-хенде с момента, когда осталась без работы на шее условных родственников и в надежде получить инвалидность, стала моветоном. В те годы уже начали открывать сети приличных стоков, но до «Фамилии» мне было еще далеко.
Жакеты, переданные матерью от представителя, пригодились. Один, сшитый на заказ из беспримесной грубой советской шерсти, серый с черным и лацканами, смотрелся на мне забавно. Лацканы нижним концом выходили из границ туловища, а верхний лежал как привет от шинели не по росту. Жакет этот был выстиран в машине, высушен в раскладку на простыни, на балконе, успешно деформировался и немного сел, но не настолько, чтобы потерять свое тяжелое очарование. Часа два потребовалось, чтобы разложить его на столе, найти старый носовой платок, развести уксус в воде в правильной пропорции и затем, скача мелким чертом, придать этому швейному изделию новую форму. От приличной одежды в этом жакете не осталось после таких действий ничего. Но зато он стал напоминать шинель не по росту, что мне польстило.
Очень чутка к поветриям. Меня уже коснулось конформистское крыло воспоминаний о Гражданской войне. Могла ли представить, что доживу до того времени, когда воображаемая, да еще и украшенная волосатыми деталями, вольница Гражданской войны останется только на плоскости. Итак, носила жакет, делавший меня вдвое полнее, чем есть, как солдатскую шинель, колготки собирались на щиколотках, а юбки липли к икрам. Жить так нельзя было. Но ведь приживалка.
«Нужна тяжелая обувь. Все остальное даже стильно, но нужна тяжелая обувь. На платформе, с массивным носком».
На хакинги денег не было. Старые уже не держали агрессивную форму. Едва начались дожди, надела их, и вид на короткое время пришел в норму. Но крен уже начался. Круглые глаза, раскрытый монеткой рот, недосып, слова «благословите!», «согрешала» и обязательная покупка пищи Анне на деньги представителя, данные моей маме за уборку в ее (нашей) квартире. Это был отличный опыт наглости. Но жить так было нельзя.
После Крестовоздвиженья пришел первый лед. Было странно думать, что такой большой церковный праздник в моей личной истории совпадает с началом процесса по получению инвалидности. Красота этого праздника была неземной. Настоятель-грек служил и так без уныния, а на всенощной просто танцевал, умывая крест дымящейся освященной водою. И затем, с легким птичьим акцентом, рассказывал о празднике, будто сам там был.
Как же это было хорошо: вода, от пара густая, как молоко, мокрый настоятель, сияющий ярче солнца (сподобилась увидеть!), и кругом алое золото, пасхальное золото победы. Принять монашество? По детским еще путешествиям вместе с матерью знала, что сейчас монашество – род самоубийства, и не только в приятно-книжном смысле. Это болезни и труд. Выйти замуж? Эта мысль уже давно не приходила в голову, а если и приходила, то дежурно, без последствий. Оставалась работа. И одежда.
Что происходило с Белкой, понять не могла. Не то она нервничала оттого, что должна за купон, не то коллекция не шилась, не то неудачный мужик. В разговоре она сразу переходила на крик, перестала бывать у Анны, и однажды мне показалось, что не хочет, чтобы ей звонили.
Анна сияла, правда, немного сально, загорело, что ей шло, оттого, что причащаюсь и ношу юбки. Хотя всегда их любила. За чаем, который Анна стала пить долго и с выпечкой, по-купечески, разговаривала только об отце Феодоре и догматике. Здесь мне было проще. Читала почти все время, пока не ела и не спала и не была на службе. Так что очень скоро сумма моих знаний стала больше, чем у Анны. Но она царила блаженной статуей, и нечего было возразить на эту счастливую величественность.
Невропатолог снова сменился. Новая докторша дала направление на ВТЭК, расписала все визиты: хирург, терапевт, окулист, эндокринолог. Записывались в этой поликлинике порой в семь утра, с открытием, плотной очередью, а в девять, порой и в половине девятого, запись заканчивалась. В одно дождливое утро, записавшись к эндокринологу, решила поехать в лавру. В дождь. В искусственной шубе.
Однако, когда вышла из поликлиники, ужасно захотелось спать. Пришла в комнатенку, легла на диван и уснула. Проснулась в три пополудни. Перерыв, конечно, окончился, но на вечернее богослужение вряд ли попаду. Хотя стоит попробовать. Кое-как изобразила чай: квартира общая, во второй половине дня по коридору ходили дети и собаки. То есть одна девочка и одна собака, чего вполне хватало. С чаем съела что-то комнатной температуры – картошку, сваренную в алюминиевой кастрюле с лавровым листом и горошинами перца, положила в пакетик несколько оставшихся клубней, надела шубу и вышла.
Небо висело тяжело, обложенное чрезмерно сырыми тучами. Лило ровно и почти тепло. Под крышей перрона не лило, но уже промокла. В электричке читала и размышляла о том, как читаю. Потому что до слов, которые нравились, еще не доросла, что честно себе и сказала. Подъезжая к Софрину, поняла, что читаю с таким выражением лица, будто мне все должны. Тогда кроме главы из Евангелия и кафизмы читала каждый день все три канона ко святому причащению. И что-нибудь из святых отцов. «Лествицу», например. В Софрине молитвослов отложила и стала молиться про себя. Сразу же ощутила, как выражение лица изменилось: стало более приветливым и, возможно, располагающим. К Посаду, который для меня все равно оставался Загорском, подъехала в прекрасном расположении духа, мокрая и сонная.
Однако как только вышла из электрички, одолели сомнения. Вспомнила рассказы матери о бесовских нападениях в святых местах. Затем вспомнила о том, что несвободна от суеверий, что они имеют скорее художественное, чем духовное значение. Абсолютно мокрый плотный воздух давил нещадно.
«Неужели от христианства хоть что-то сохранилось? Неужели преподобный Сергий все еще в лавре после того, что было, – восемьдесят лет назад и более?»
Затем мысли пошли совсем фактурно. Как будто сочиняла стихи, и в этих стихах выражалось сомнение, что преподобный Сергий находится в лавре, а не покинул ее. Кто и когда мне внушил такую привязанность к преподобному Сергию, не знаю, но ему верила, как себе, и ни разу не засомневалась, что это правильно. Преподобный утешал меня, когда рассталась с Ванечкой, и ему очень много молилась о Никите.
«Неужели он здесь?»
Вода текла навстречу, по мере того как поднималась в горку. Навстречу же текли довольно редкие персонажи, про каждого из которых можно было бы написать рассказ. Старичок с похотливейшим лицом, в скуфейке и пальто на подрясник, молодая женщина с прозрачными глазами навыкате, в трех юбках из-под пальто, старая женщина с острым взглядом и в трех платках, один на другой, дынькой, молоденький ангельски-худой монах, который всем им в кокотницы теплоту наливает, прекрасно и дорого одетые дамы под зонтами, перескакивающие с камешка на камешек по пути к машине, и много кто еще.
«Вот это стиль, – думалось само собою. – Три юбки! Бохо, ортодокс бохо. Но если три юбки, то не три платка, тогда непонятно будет, в чем именно это «бохо». Да это же Сен-Лоран, русская коллекция! Да, три юбки. Нижняя скользкая, но хлопковая – сатин, средняя тяжелая, вискоза с укреплением подола, можно даже фольклорной тесьмой. Верхняя – самое важное. Может быть тонкой. Но тяжелой точно не должна быть. Три платка – это к аскетическому однотонному платью. Все три – цветные, в контрастных узорах. Однако можно и неаскетичное, но без воланов и рюшей платье к ним надеть. Можно было бы сделать защипы по груди, но не люблю защипы. Если платье в узорах, то платки однотонные, но могут быть разных цветов, и именно так – сразу от бровей. А третий небрежно, он вообще по земле может волочиться. Ортодокс джипси! Какое открытие! Что там Белкин виноград размером во все бедра – восемьдесят восемь сантиметров».
И тут же вспомнила, что надо бы позвонить Белке. Вспомнила – и подошла к воротам. Всегда любила лаврские ворота. Сейчас они были мокры, и им было зябко, как мне. Служба шла еще в Успенском. Подумала, что, может быть, останусь ночевать в храме. И поисповедуюсь.
Вечерня закончилась, шло шестопсалмие. Народу оказалось столько, что буквально – встать негде или – на одной ноге. Сама того не ведая, попала на один из престольных праздников – Святителя Иннокентия. В темноте как-то, керосином, что ли, протекла поближе к солее. Едва не вслед за мною, уже широким потоком, протек служащий монах и довольно бодро разделил молящихся на две части, образовав проход и молящихся утрамбовав. Скоро, значит, каждение.
Вдруг, для самого монаха неожиданно, в проходе оказался старик в старой рясе, а за ним шли двое, вероятно келейники. Молящиеся заволновались, потянули к старику руки, а он, ловко уворачиваясь, устремился вперед. Как все, подняла руки, но вяло, еще не понимая, кто этот старик. Вероятно, старец местный. Вдруг в моей ладони оказалась полосочка смоченного вином хлеба – мягкая, трепетно-нежная. Съела моментально, животно радуясь и хваля Бога. Это тот старик незаметно для меня полосочку мне в руку положил. Вот он – ожидаемый добрый знак, к скорбям и утешению, напутствие самого преподобного.
«Здесь он, здесь!» – ликовало внутри.
После богослужения выслушала положенные молитвы к исповеди, встала в череду, дочитывая правило, и, наконец, подошла к аналою. Монах был молчалив. В первые секунды это молчание раздражило, а потом стало очень легко. Разрыдалась, негромко, развела руками: так, мол, и так, что-то добавила. Будто опорожнилась до дна и глубже. Ни слова и ни мысли не осталось, а только захотелось есть, пить и спать. Все сразу. И получила епитрахилью по голове. Теперь пора отдохнуть.
Спать в Успенском – особое искусство. Тогда обычаи, устоявшиеся годами советской власти, еще не выветрились. Ночевать в храме разрешалось, спали – кто где лег. Около десяти вечера появлялась одна раба Божия со своими товарками, и начиналось ночное пение акафистов. Пели бабушки-подвижницы едва не до самой ранней обедни. Вычитывали все каноны и молитвы, только успевай слушать. Большинство молящихся считало, что нужно именно слушать, а самому читать – не так благодатно. За что мне был сделан выговор: мол, самая умная, что ли. Читает она тут, а другие – неграмотные, что ли?
Назвать толпой это пестрое собрание не особенно получится. Какая-то неоднородная толпа. Не по законам толпы живущая. Здесь все было почти случайно и вразнобой, не массой, а личностями.
Ужин был бестолковый. Посиневшие картофельные клубни, сваренные мамой, в полиэтиленовом пакетике, частью несоленые, затем – жареный пирожок, купленный на вокзале, и бутылка минеральной воды. Вода была целебная, с биомассой женьшеня, как сообщал текст, должна помогать от утомления. Этикета была голубоватая, с изображением трепетной монахини. Все это значило: в основе напитка – вода из святого источника. Хотелось «Саян» с игривым вкусом левзеи или «Байкала» с коньячным привкусом, хотелось совсем неортодоксально, так, что от желания сладкого и ненависти к своей расслабленности прикусила изнутри щеку, но на «Байкал» денег не было. Щека была прикушена отчасти и потому, что шея к концу дня уже отказывалась держать голову в вертикальном положении. Деньги были только на воду с биомассой женьшеня.
«Лучше бы вообще не есть и не пить, – подумалось. – Вот, например, геркулес или греча. В пакетик, еще раз в пакетик, ложку туда – и потом пить не захочется. А вообще размышления о водичке и картошке – для детей. А ты уже большая. Так что думай, исправлять надо всерьез».
Здесь мысли начали путаться. Всерьез? А что тогда всерьез, если последовательно ищу, чтобы мне было удобно? Что не могу вот так, одним махом, в преддверии зимы выйти на улицу, чтобы там жить. А это был бы достойный выход. Никого не обременила, никого не укорила. А пить все равно бы захотелось, даже после гречки.
Вспомнилась одна сцена. В храм возле Арбата, куда повадилась ходить, привозили девочку, лет тринадцати. Мать, еще нестарая, красивая и опрятная женщина, выглядела всегда немного празднично, но очень устало. Девочка, как помню, в чем-то лимонно-желтом, сама встала, сделала пару шагов к аналою, а потом ее взял за руку священник. Что говорила она, конечно, не было слышно. Вдруг ее голосок взлетел под своды храма: «Водичку ананасную, сладкую». «Водичка» эта мне запомнилась уже навсегда. Ничем от этой девочки не отличаюсь. Ума-то нет.
Хотелось верить и подвижничать, несмотря на всяческие тонкие и не очень предложения извне. Как сладкая водичка, например. После ужина инфернально захотелось пить. Но уж вода-то в лавре пока бесплатно. Пошла в туалет и набрала полную бутылку. Прежняя жидкость, с биомассой женьшеня, уже выпита была.
Засыпала с трудом, тяжело, как бы отбрасывая прочь невидимых насекомых паники, под иконой. Пока не заснула, было некоторое чудесное видение. В общем, искушение, конечно, но испуга не было. Наоборот, возникло чувство глубокого холодного погружения. Бесшумно, распахнутыми крыльями надо мной нависла монахиня размером с мизинец. Может быть, это была и не монахиня, а просто пожилая женщина, одетая в старые одежды монахинь, данные ей с благословения игуменьи для паломничества к преподобному Сергию.
– Нет здесь места нашим людям, – сказала женщина. – Их отсюда гоняют.
Сквозь меня прошла острая тонкая волна брезгливости, но не было ни страха, ни тревоги. Лежала неподвижно, на боку, как будто женщина мне снилась. Женщина провела, поглаживая, по боку, несколько раз, еще раз вздохнула о том, что «нет места нашим людям», и удалилась. Бесшумно, как появилась. Было ли это наваждение, кошмар, который так просто принять за быль в утомленном состоянии. Или же это была опасная сумасшедшая, и Бог меня миловал, что не зарезала. Или же святая, из тех, что в детстве возникали, как звезды через тусклое стекло. Живая тень исчезла, настал короткий сон.
В четыре пришел монах и колокольчиком разбудил. Нахлынула эйфория. Умывалась и приводила себя в порядок в лаврском туалете, видимо, с брежневскими еще «следами» по обе стороны отверстия, под звуки расстроенных постом кишечников, почти радуясь нахлынувшим трудам недосыпа. Лицо натерла левомеколем, дезинфекция должна быть. В храме читали утренние молитвы. После утренних молитв пришли служащие иеромонахи, и началась ранняя обедня. Держаться на ногах уже не могла, а к Евангелию поняла, что силы свои переоценила.
Бросало из стороны в сторону, в детской шубе из искусственного меха, в каком-то странном мамином платке, в юбке, на два размера больше, от представителя. Казалось порой, что глаза выкатываются из орбит, что превращаюсь в кликушу, которых так боялась мать и на которых так походила. Что все суеверия отечественного ответвления православия в меня вселились, и теперь с ними до смерти, да и на мытарствах, не разобраться. И тогда легла. Под иконой, на пол. Едва легла – вынесли Чашу. Если бы кто догадался меня к Чаше подвести за руки, то после шла бы уже сама, а глотки лаврской теплоты оживили бы совсем. Но рядом не было никого. Здесь и не такое видали.
– Болящая, – послышался кроткий голосок.
Ну да. Болящая. Какая еще.
Причащающий священник указал ручкой лжицы кому-то на меня. Подошли женщины, предложили валидол. Взяла, отправила в рот. Через некоторое время села, затем встала. И пошла на станцию. Шуба – в следах лаврской пыли и масле от лампад, сердце – в тоске от невероятной усталости. Но вкус полосочки хлеба, данного стариком на вечерне, еще не ушел.
– Что же ты не попросила! – закричала тихо мать на мой рассказ. – Подвели бы, причастилась. А так – зря, получается, ездила.
Не зря. Очень даже не зря. Это обложенный самыми низкими на свете облаками день остался в памяти одним из самых счастливых. Как в колыбели. Преподобный Сергий, Святитель Иннокентий, маленькая ночная птица в апостольнике. Наверно, это сама в будущем и мое отношение к тому, что произошло после 1988 года, мои сомнения, мое фрондерство.
– Для вас православие – только игра.
– Если бы Хрущев давал премию за антирелигиозную пропаганду, вы бы получили ее.
– В топку нужно таких, в топку! Это предатели.
Все это меня ожидало и понемногу начало уже тогда приобретать черты.
Отоспавшись все шестое, седьмого побежала на всенощную в Высокопетровский, а восьмого причастилась, несмотря на приготовленную матерью в обед яичницу. Спецом для меня. Сама она ела, понятно, рыбу. И картошку с макаронами.
Причащающий монах был крохотный, с меня ростом. Настроение было райское. Понемногу начал разворачиваться, и во мне тоже, как рулон ткани, удивительный легкий мир, в котором вся местная туга преображалась в нечто вроде сладкого сна, а движения напоминали счастливый небыстрый танец.
С понедельника началось новое хождение по кабинетам. Бегунок принимала сухая, спортивного вида женщина, замглавврача по ВТЭК. Наскоро просмотрела лист, сказала, чего не хватает и что нужно, до какого числа собрать недостающие свидетельства и от кого. Против ожидания, управилась уже в начале вечера. Замглавврача посмотрела, подписала и сказала зайти через неделю. Тогда уже будет ясна дата комиссии.
Было ощущение, что жизнь только начинается, а уже хочу на покой.
Назад: Глава 4
Дальше: Глава 6