Книга: Честь – никому! Том 1. Багровый снег
Назад: Глава 5. Пётр Тягаев
Дальше: Глава 7. Память добра

Глава 6. Подснежники

16–17 марта 1918 года. Дон

 

Ох, и опростоволосилась ныне доблестная конница полковника Гершельмана! Надо же было так бездарно отдать большевикам важный стратегический объект, утром почти без боя занятый Корниловским полком… С каждым днём всё тяжелее становилось положение кочующей армии. Из Екатеринодара доходили туманные и тревожные слухи. Красные наращивали силы. Некто Автономов, «главнокомандующий войсками Северного Кавказа», собрав эшелоны бывшей Кавказской армии, вёл успешную борьбу с кубанской столицей. Большевистские бронепоезда контролировали железнодорожные линии, что создавало огромную угрозу для Добровольцев. Армия готовилась к серьёзным боям, рассчитывая пополнить до предела оскудевшие запасы оружия на отбитых у красных станциях. Линию Екатеринодар-Тихорецкая решено было переходить в районе станицы Выселки. Последнюю-то и заняли утром второго марта Корниловцы, после чего двинулись дальше, оставив заслоном дивизион Гершельмана. Но заслон по каким-то лишь ему известным причинам покинул вверенную ему станцию, и она тотчас была вновь занята крупными силами противника. Выселки нужно было вернуть, во что бы то ни стало, и генерал Богаевский получил приказ выполнить эту задачу силами своего Партизанского полка.
Ночь выдалась тёмной и холодной. Партизаны смертельно устали, а в два часа этой беспросветной ночи уже ожидала их команда: «Подъём!» А вслед за ней — долгий семивёрстный путь до брошенной конницей станции, а там бой… И, может быть, для кого-то мучительная команда «подъём!» прозвучит среди кромешного мрака в последний раз… Но никакая мысль, никакое волнение не могло теперь лишить бойцов сна. Хоть на несколько часов дать отдых усталым членам, забыться… Как быстро пройдут они, что и не почувствуешь, но ни секунды из них не уступить…
В детстве Саша Рассольников засыпал на мягкой перине, под тёплым одеялом. И перед сном мама на цыпочках входила в комнату и ласково целовала его в лоб. Тогда Саша часто не мог уснуть. Едва мама уходила, он затепливал свечу и, достав из-под подушки очередную книгу, набрасывался неё со всей страстью, и детское воображение рисовало картины далёких стран, опасных приключений и подвигов, в которых он всегда был рядом с любимыми героями. Ах, что это были за удивительные книги! Дюма, Майн-Рид, Вальтер Скотт, Стивенсон, Жюль Верн… Саша буквально кожей ощущал всё, что приходилось испытывать героям, вместе с ними он сражался и погибал в боях, защищал честь прекрасных дам и служил благородным суверенам, путешествовал по диковинным землям Африки, Австралии и других стран, попадал в штормы и воевал с бледнолицыми на стороне индейцев… Увлечение Жюлем Верном породило в мальчике любовь к географии, он с интересом сам составлял карты, отмечая на них маршруты подлинных и литературных путешественников, старался узнать как можно больше о далёких землях и населяющих их народах. Из книг вывел Саша твёрдое понятие о долге и чести и мечтал во всём следовать примеру отважных героев, быть таким же сильным, храбрым и благородным, как они. Ах, что это были за герои! Айвенго, Квентин Дорвард, капитан Дик Сэнд… И ведь многие из них были совсем немного старше самого Саши! И он мог бы стать таким! Не может быть, чтобы в такое прекрасное время, когда совершается столько открытий, не стало места подвигу и приключению! Не раз думал Саша просто-напросто сбежать из дома, поступить юнгой на какой-нибудь корабль и уплыть к далёким берегам, не раз рисовал себе план такого побега и даже делился им с лучшим другом Адей Митрофановым, но тот рассудил, что из этого плана ничего не выйдет. Адя, бывший на год старше, всегда отличался рассудительностью. Он не увлекался романами и чужестранными героями в той мере, что Саша, а руководствовался примерами из родной истории: он никогда не разлучался с книгой о Суворове, зачитывался жизнеописаниями героев 1812-го года, обороны Севастополя, Кавказской войны, русских первопроходцев… По его просьбе, отец, сотник Лейб-гвардии Казачьего полка, выписывал для него специальные журналы, и Адя прочитывал их от корки до корки. А Саша всё бредил благородными рыцарями, пробовал сочинять сам, читал другу свои первые стихи и рассказы. Сочинял он их тоже ночью, тайком. И эти ночные бдения были счастливейшими мгновениями его жизни! Проносились незаметно часы, и, вот, уже первые проблески зари розовели за окном, и тогда только голова Саши касалась подушки, и он засыпал, полный восторженных мечтаний. А утром мама никак не могла добудиться спящее мёртвым сном чадо, закрывавшееся с головой одеялом, жалобно хныкающее, потому что ему не дали досмотреть сон, и оно совершенно не выспалось, и, наконец, встающее с больной головкой.
То ли дело теперь… Стоило четырнадцатилетнему кадету прилечь в каком-нибудь сарае, на полу, укрывшись шинелькой, и сон мгновенно смаривал его, не оставляя времени для мыслей, впечатлений и стихов. Настала та жизнь, о которой они с Адей так грезили…
Когда-то мальчики поклялись, что всегда будут верны друг другу, что никогда не изменят примерам своих благородных и отважных героев и во всём будут следовать им, и когда-нибудь обязательно станут такими же. Первую скрипку в их дуэте всегда играл Адя. Он с самого раннего детства знал, что пойдёт по стопам отца, как тот пошёл в своё время по стопам деда. Адя с детства превосходно держался в седле, обучился владению шашкой, непрестанно закалял и укреплял своё сильное, мускулистое тело. Саша же колебался: ему хотелось стать то путешественником и исследовать новые земли, то посвятить жизнь морю, то вместе с другом служить богу Марсу. А ещё ему хотелось сочинять. Рой мыслей носился в голове, он исписывал целые тетради, на уроках постоянно отвлекался на посторонние предметы и получал выговоры от учителей. Ко всему прочему, Саша не отличался крепким здоровьем. Врачи находили у него угрозу чахотки, мальчик часто простужался и, случалось, подолгу не выходил из дома. Но это несильно смущало его. Ведь и Суворов в детстве был хилым и болезненным, но преодолел все недуги и стал величайшим полководцем.
Конец всем сомнениям положила война. Не сговариваясь, мальчики единодушно решили ехать на фронт. Тайком от родных они собрали всё необходимое, оставили прощальные записки, сели на поезд и… доехали лишь до третьей остановки, откуда были водворены домой, где их ожидал весьма нелёгкий разговор с родителями. Особенно нелёгким был он для Саши, чья семья, в отличие от Митрофановых, никогда не была связана с военным делом. В семье Рассольниковых царил матриархат. Мать, женщина решительная и умная, заправляла всем. Она рано лишилась родителей, которых совсем не помнила, и воспитывалась в семье старшей сестры, муж которой был известным в Москве меценатом. Замуж она вышла поздно и переехала из столицы вначале в Новороссийск, а оттуда в Ростов, где её супруг, скромный инженер-путеец из захудалого дворянского рода, получил должность. Афанасий Демьянович был человеком от природы мягким, нерешительным, мнительным. Он всегда боялся кого-нибудь задеть или обидеть, старался избегать малейших конфликтов, был тих и смирен. Пожалуй, единственным удовольствием, которое он себе позволял, была карточная игра, ради которой раз в неделю собиралась небольшая компания таких же простых чиновников, как и сам Рассольников. Жены Афанасий Демьянович побаивался и право решения всех вопросов с лёгким сердцем оставлял за ней, поскольку сам решений принимать крайне не любил. В этом браке родилось трое детей: старшая дочь Люба, восемнадцати лет выпорхнувшая замуж за посватавшегося к ней коммерсанта, средний сын Митя, с юных лет увлекавшийся изучением флоры и фауны и собиравшийся посвятить всю жизнь естествоиспытательству, и младший Саша, самый болезненный, ранимый и самый любимый матерью и отцом. И, вот, вдруг последний огорошил родных решением идти по военной стезе и просьбой, если уж его не пустили на фронт, разрешить ему поступать в Донской кадетский корпус, расположенный в Новочеркасске. Мать пришла в негодование:
— Ты ещё ребёнок! У тебя слабое здоровье! Я тебе запрещаю!
Но Саша знал, что он уже не ребёнок, потому что через несколько лет он войдёт в возраст, когда его любимые герои совершали свои подвиги. И он знал, что слабое здоровье не может быть помехой, потому что Суворов… Про Суворова мать слушать не захотела:
— Всё! Довольно! Это твой друг Митрофанов морочит тебе голову! Сашенька, у тебя может быть прекрасное будущее! Ты можешь писать, ты… — она гневно обернулась к мужу. — Афанасий Демьянович, что ты молчишь? Или тебя совсем не касается судьба твоего сына?! Отец ты ему или нет!
Отец сразу занервничал, заговорил сбивчиво, а затем попятился к двери:
— Прости меня, солнышко! Мне нужно срочно на службу. Ждут-с…
Мать ничего не сказала, тяжело опустилась в кресло:
— Что-то мне дурно… Люба, принеси мои нюхательные соли, — она всхлипнула. — Смерти вы моей хотите…
— Матушка, не нужно… — осторожно попросил Митя, длинный и худой юноша, которому гимназический мундир, который он носил последний год, уже заметно стал тесен и сковывал движения.
— А ты?! Ты что, поддерживаешь безумное решение этого глупого ребёнка? — рассердилась мать.
— Не вижу в нём никакой трагедии. Он ведь не на фронт отправляется, а в кадетский корпус. Что в этом такого? Когда он его закончит, война уже закончится. Он получит хорошее образование, а потом решит, куда ему дальше идти. Может быть, он и не захочет продолжать военную карьеру. К тому же корпус расположен недалеко, и вы будете видеться. И там он окажется не один, а с Адей…
— Ох уж мне этот Митрофанов! Это всё его влияние!
— Матушка, вы несправедливы к нему, — мягко продолжал убеждать Митя вкрадчивым голосом. — Адя очень самостоятельный и ответственный мальчик. На него можно положиться. Зачем останавливать сейчас Сашу? Запретами ничего нельзя добиться.
— Хватит! Ты ещё учить меня будешь! Запретами не добьёшься! Это тебе в гимназии наговорили такой либеральной ерунды?!
— Это не ерунда! — покачал головой Митя. — Вы же не хотите, матушка, чтобы Саша опять сбежал. Давайте выберем из двух зол меньшее. Пусть учится военному делу в полной безопасности и рядом с нами, а там видно будет.
Саша на протяжении всего этого разговора, от исхода которого зависела его судьба, молчал, предоставив старшему брату убеждать расстроенную мать, которую внутренне жалел, так как был уверен, что на войну он непременно попадёт. Убеждать рассудительный Митя умел, и, в конце концов, Надежда Романовна, всплакнув для порядка, отпустила сына в кадетский корпус.
Так началась новая жизнь. В корпусе мальчики сидели за одной партой и спали на соседних койках. Более дисциплинированный, сильный и ловкий Адя всячески помогал своему другу, опекал его, как старший брат. Здоровье Саши в корпусе даже несколько окрепло, он научился более внимательно относиться к урокам и не плавать во время них мыслями в далёких океанах. Успехи его, правда, оставляли желать лучшего, но в корпусе кадета Рассольникова полюбили за талант. Он сочинял стихи ко всем праздникам, неплохо рисовал, пел чистым, колокольчатым голосом — ни одно из культурных мероприятий, требующих фантазии и проявления творческих талантов, не обходилось без его участия. Мать радовалась достижениям сына и даже сказала однажды, что, наверное, была неправа, когда так противилась его поступлению в корпус.
А тем временем война продолжалась. И входила горем в дотоле мирные и счастливые дома, приземляя детские мечты. Погиб в бою Степан Прокофьевич Митрофанов, и в тот день, когда трагическая весть достигла Новочеркасска, Саша впервые видел слёзы на глазах своего друга. Адя мужественно встретил несчастье и, поцеловав доставшуюся ему в наследство отцовскую шашку, поклялся прожить жизнь так, чтобы отцу на небесах никогда не пришлось бы стыдиться своего сына.
Поразительное известие получил Саша из собственной семьи: окончивший гимназию Митя вопреки всем чаяниям родных, не советуясь с ними, уехал поступать в Павловское военное училище…
— Сбежал, как мальчишка! — плакала мать, нюхая свои соли. — С ума все сошли с этой войной! Старший брат от младшего заразился… А ведь был такой умный, осторожный ребёнок! Почти совсем взрослый! И вдруг…
Саша всеми силами изображал сочувствие материнскому горю, но внутренне ликовал и восхищался братом, которого всегда, хотя и очень любил, считал немного занудой, педантом, чуждым романтизма. Он никак не мог понять, как можно с таким интересом изучать строение клеток каких-то организмов, читать толстенные научные тома о жизни млекопитающий и устройстве растений… Иногда брат пробовал рассказывать что-то и начинал вдохновенно сыпать словами, которых никто из окружающих не мог понять. Несколько раз Саша пытался читать его книги, но начинал клевать носом на первой же странице. А Митя читал их легко, отмечая наиболее важное, делая закладки в нужных местах, а всё свободное время пропадал в лаборатории. Наблюдая за удивительным трудолюбием и сосредоточенностью брата, Саша решил, что Митя просто необычайно умён, и сам он сущий оболтус рядом с ним. А всё-таки было что-то неправильное в Митиной всегдашней правильности и правоте! Хоть бы раз ошибся, позволил себе какой-то порыв! И, наконец, позволил. Вдруг и сразу. И ведь мог же, в конце концов, стать врачом, которые на фронте всегда нужны, а он проявил несвойственный для себя максимализм… Саша терялся в догадках, чем мог быть вызван такой поступок, и страшно радовался ему.
Адя тоже одобрил решение Мити, заявив, что каждый порядочный человек должен теперь стремиться на фронт. А положение на фронте, между тем, не радовало. Захлебнулось столь успешное вначале наступление, и в Карпатах, прикрывая отход основных сил армии, погибла героически почти вся 48-я дивизия, прозванная «Стальной». А вскоре все газеты написали о подвиге её славного командира, генерала Корнилова, сумевшего, несмотря на все опасности, едва оправившись от ран, бежать из немецкого плена и добраться до своих. Саша и Адя наперебой читали друг другу новые и новые подробности этого беспримерного дела. Позже стали известны другие детали биографии отважного генерала. Служил в Туркестане, исследовал ранее неизученные земли Азии… Афганистан, Индия, Китай, Кашгария — названия далёких и загадочных краёв будоражили воображение. Кашгария! В самой слове — сколько поэзии, манящей загадочности! Саша понял: вот он, герой настоящий, не выдуманный, сумевший соединить две стези, между которыми столь долго разрывалась его собственная мечтательная душа, стези путешественника-исследователя и воина! Вот — живой пример для подражания! Саша боготворил Корнилова, а потому, когда подлый предатель Керенский выдвинул против Верховного свои гнусные и лживые обвинения, а затем арестовал его, мальчик переживал это, как личную трагедию. «Дело Корнилова» так потрясло его, что он слёг и несколько дней был настолько болен, что едва мог подняться с постели.
Но, вот, грянула весть: Вождь в Новочеркасске! Бежал и, счастливо избегнув многочисленных опасностей, добрался до Дона. Добрался один, дабы не подвергать опасности сопровождающих. Сердце Саши трепетало. Он понимал, что теперь начнётся та брань, к которой они с Адей готовили себя. Во имя Чести и России! И теперь стыдно было спокойно жить в Новочеркасске, когда рядом фронт. Того же мнения придерживался и Адя. Правда, был он менее эмоционален, став со смертью отца сдержаннее и взрослее, но решение его было твёрдым: немедленно вступать в ряды Добровольцев и отправляться бить большевиков в отряде славного есаула Чернецова. Слово с делом у друзей расходилось редко. Не откладывая в долгий ящик, они записались в армию, приписав себе для верности по три года, и стали ждать отправки на фронт, разместившись в общежитии. Но… Однажды утром за сыновьями явились перепуганные матери, открывшие истинный возраст своих отпрысков. Резвый Адя, едва завидев мать, мгновенно смекнул, что к чему, и, ни слова не говоря, выпрыгнул в окно. А Саша замешкался… Он пытался убедить офицера разрешить ему остаться, умоляя позволить защищать Россию, даже спрятался было под кровать, но офицер остался непреклонен и отправил кадета домой. Этого досадного мешкания Саша не мог себе простить. Адя отправился воевать без него, а он, как дезертир, вынужден оказался и дальше просиживать штаны в корпусе!
В корпусе, впрочем, Саша, как и другие кадеты, задержался недолго. Под угрозой захвата Новочеркасска большевиками и, принимая во внимание перенос ставки в Ростов, корпус был временно распущен. Накануне в Офицерском собрании состоялся последний бал, данный женой атамана Каледина Марией Петровной. От парадных мундиров, кителей и доломанов рябило в глазах. Особенно живописно смотрелся текинец, ординарец Вождя. Присутствовал также однофамилец Верховного, подполковник Черниговского гусарского полка. Виртуоз-балалаечник есаул Туроверов, высокий худощавый брюнет, играл под аккомпанемент рояля. И очаровательная падчерица полковника Грекова, Вавочка, с восторженным лицом задорно танцевала мазурку, и нельзя было, глядя на неё, не любоваться ею, не верить в лучшее, не заражаться её неиссякаемой жизнерадостностью…
После этого бала кадет Рассольников вынужден был возвратиться в родительский дом, где обеспокоенная мать не спускала с него глаз, и куда в самом конце декабря вернулся так и не успевший окончить училища Митя, возмужавший и похорошевший. Длинный, стройный, одетый в юнкерский мундир, отпустивший мягкие, как пух, усы, брат смотрелся настоящим молодцом.
— Чтобы не было лишних вопросов, — с порога заявил он, — говорю сразу: я приехал, чтобы вступить в армию. Решение своё не изменю, а потому прошу его не обсуждать.
От такого кавалерийского наскока мать растерялась и даже забыла всплакнуть, только прижала руку к сердцу и поникла седеющей головой. Саша вдруг заметил, что она сдала за последние два года, похудела и состарилась, пожалел её всем сердцем и почти простил недавнюю обиду, и всё же главная забота его осталась неизменна: добиться разрешения стать Добровольцем. Приезд брата и его решение были кстати. Вечером Саша уже делился с Митей своими переживаниями и чаяниями. Брат сидел в кресле, положив одну руку на острое колено, а второй подперев склонённую голову, смотрел из-под очков усталыми светлыми глазами.
— Я понимаю твою горячность, стрелок, — мягко сказал он, припомнив детское прозвище Саши, — но понимаю и мать… Ты её радость, её самая большая любовь. Каково ей будет, если тебя убьют? А если убьют нас обоих? Кто у неё останется? Любка со своим прохиндеем-муженьком? Она его нам и ставит в пример, а ведь сама презирает, потому что он трус и подлец… Тебе ещё нет пятнадцати. У тебя ещё всё впереди. Успеешь навоеваться… Не бойся, хватит на твой век приключений — ещё надоесть успеют. Не лезь поперёк батьки в пекло, стрелок.
— Профессор, как ты можешь давать мне такой совет! — возмутился Саша. — Адя сейчас уже, наверное, большевиков бьёт с Чернецовым, а я?! Как я ему в глаза смотреть буду?! И другим?!
— И он тоже хорош… Спешит мать сиротой оставить.
— Если ты так рассуждаешь, то на кой ты-то идёшь в армию?! Оставайся с матерью, исследуй своих жуков или кого там ещё! Зачем тебе армия?
Глаза Мити посуровели:
— Если я иду в армию, значит, так нужно. Объяснить этого я не могу… К тому же я, в конце концов, старше тебя. Я уже мужчина, а ты…
— Ты юнкер «с вокзала», а я кадет третьего года обучения. Так что могу тебе дать фору! — запальчиво воскликнул Саша.
— Да? — Митя лукаво улыбнулся, поднялся с кресла и вдруг подхватил брата на руки и посадил его на массивный гардероб. — А теперь покажи мне фору, стрелок!
— Шутки у тебя глупые, профессор, — насупился Саша. — Ишь вымахал…
Митя весело расхохотался и, поставив брата на пол, сказал примирительно:
— Не дуйся, стрелок! Просто хвастунов принято учить.
— А я не хвастаю! Вот, если бы на шашках!
— Изрубил бы родного брата! — снова засмеялся Митя. — Ладно, дуэлянт, решение принимать тебе, в конечном счёте. Я тебя из-под кровати вытаскивать за уши не буду, торжественно обещаю!
— И на том спасибо…
А после нового года в Ростов неожиданно приехал пасынок московской тётушки, георгиевский кавалер поручик Николай Вигель. Для Саши, однако, главным было не дальнее родство и не георгиевский крест на груди молодого офицера, а то какого полка он был. «Корниловец» — это слово действовало магически. И награду получил из рук самого Вождя! Едва Вигель переступил порог квартиры Рассольниковых, как Саша буквально приклеился к нему. Оказалось ко всему, что поручик видел Адю! Вместе с ним бежал от большевиков! И подтвердил, что Адя теперь у Чернецова. Вот, повезло-то! Уже и подвиг успел совершить, и от красных утечь, и сражается с ними! А Саша всё сидит под домашним арестом — ах, как обидно!
Вечером состоялся семейный ужин, переросший в семейный совет. Семья Рассольниковых собралась в полном составе и, конечно, приглашён был московский родственник. После ужина, за которым мать была как-то подозрительно весела, отец неуверенно сказал:
— Любочка хочет сообщить нам нечто важное…
Люба, сухопарая молодая женщина, которую братья ещё как будто совсем недавно дёргали за косы, с лицом правильным, но недобрым, поднялась из-за стола. От матери она унаследовала железный характер и волю, но не переняла мягкости обхождения, ласковости, женственности. Она никогда не плакала, говорила резко и отрывисто, была подчёркнуто сухой и жёсткой. Не передалась ей и барственность Надежды Романовны. Можно было сказать, что природа допустила большую ошибку, дав Любе женское тело при совершенно мужском естестве.
— Мы с Осипом Яковлевичем уезжаем за границу, — коротко сообщила сестра.
— Вот как? — поднял голову Митя. — И давно вы с Осипом Яковлевичем это решили? — осведомился он, недобро покосившись на деверя.
Сестриного мужа братья Рассольниковы не любили. Вёрткий и хитрый коммерсант, довольно состоятельный, он казался им чужеродным и даже враждебным элементом. Зато Люба быстро нашла с ним общий язык и легко согласилась на брак, невзирая на то, что Осип Толмач был на пятнадцать лет старше её и не отличался приятной наружностью. Она быстро вникла в его дела, и теперь его коммерция стала в равной мере и её. И сейчас Осип Яковлевич сидел рядом с женой, плешивый, с навислыми над небольшими глазами бровями и выпяченной нижней губой, сложив руки на выпирающем брюшке и выражая собой полное равнодушие к происходящему вокруг.
— Решили давно, но не представлялось удобной возможности, — ответила Люба, делая небольшой глоток белого вина. — Да к тому же нельзя было бросить дела, не обезопасив капитал.
— Капитал… — присвистнул Митя. — Ты, сестрёнка, становишься настоящим финансистом!
— Кто-то должен думать и о материальном благополучии, а не только об отвлечённых понятиях. Ты за свою жизнь пока ничего не заработал, а потому тебе сложно понять, что такое капитал для деловых людей. Мы его не вдруг нашли, а годами зарабатывали. Точнее, Осип Яковлевич зарабатывал. И мы не могли позволить, чтобы он достался каким-то молодчикам…
— Я не понимаю, как вы можете думать о каких-то капиталах, когда кругом гибнут люди! Когда Россия гибнет! — воскликнул Саша возмущённо.
Люба посмотрела на него снисходительно:
— Ты ещё слишком юн, чтобы рассуждать.
— Если люди хотят гибнуть, то это их право, — присовокупил Толмач. — А другие люди предпочитают жить. Жить безопасно и хорошо!
— Знаете, господин Толмач, — произнёс Вигель ледяным тоном, — когда я вижу людей, подобных вам, я становлюсь большевиком!
— С чем вас и поздравляю, господин поручик!
— Воин врагов побивает, а трус корысть подбирает! Капиталы, говорите?! Вокруг Ростова гибнут люди! Мальчишки шестнадцати лет! Они своей кровью защищают этот город! А я слушаю вас и думаю, на кой чёрт?! Чтобы вы и вам подобные спасали свои капиталы и жили сытно?! Да капли их крови не стоит ни один из вас! Вы от своих капиталов не отжалели ни гроша армии, которая спасает вашу шкуру ценой жизней искренних и честных патриотов! Так пусть бы пришли большевики, пришли и прервали эту вашу сытую жизнь, которая нам так дорого обходится! — последние слова поручик почти выкрикнул вибрирующим голосом.
— Какая пламенная речь, — поморщился Толмач. — Вам бы на митингах ораторствовать, да-с… Из уважения к вашим боевым подвигам и расстроенному состоянию оскорбление, мне нанесённое, я вам прощаю.
— А я не спрашивал вашего прощения, — бросил Вигель.
Саша мысленно аплодировал ему. Пусть, пусть с ним, четырнадцатилетним кадетом не считаются, как со вздорным мальчишкой, но с боевым поручиком да к тому бывшим юристом им так легко не справиться.
— И тем не менее, я вас прощаю, — с едва заметной издёвкой ответил Осип Яковлевич. Говорил он тягуче, словно жуя что-то, и от этого слова его и весь образ становился ещё неприятнее. — И не надо, не надо стращать меня большевиками. Что есть такое эти… ммм… большевики? Так… Кучка обнаглевших разбойников, пена черни, выбившаяся на поверхность, когда котёл с варевом достиг наивысшей точки кипения. Всё это, поверьте мне, несерьёзно и недолговечно. Покуролесят немного, дурную силу сбросят, дадут выход накопившемуся зверству, заскучают и, зевая, разбредутся по домам. И настанет вновь обыденная жизнь, потому что её никто не может отменить, потому что она есть закон природы, который эти беспорточники и крикуны хотят поломать. Но поломать закон природы невозможно, следовательно, вся эта чушь скоро кончится. Как кончается любая эпидемия… Помните холеру? И задача разумных людей не рваться в холерную зону, где нет ничего, кроме заразы и смерти, а пересидеть эту неприятность за спасительными кордонами, что мы и намереваемся сделать, потому что…
Николай поднял руку, останавливая этот растянутый монолог:
— Дальнейшие пояснения ни к чему. Вашу логику я понял. Только у вас в ней есть одна досадная прореха.
— Какая же, позвольте полюбопытствовать?
— Некуда возвращаться будет из-за кордона!
— Почему, Николай Петрович? Любая эпидемия проходит…
— Верно. Но она проходит не сама по себе, а только в случае организованной борьбы с нею. Болезнь нужно истреблять, заражённых ею лечить, налаживать санитарные условия. Если же пустить её на самотёк, то кончится всё неминуемо тем, что она просто-напросто завладеет всем организмом и уничтожит его. Более того, не имея никакого сдерживания, она перекинется на других. Не останется ни единого здорового, но одни заражённые. И после этого даже кордоны не помогут, зараза перекинется через них, потому что ей некому будет противостоять.
— Так я и не говорю, что борьба не нужна. С болезнями борются преимущественно врачи. Им и карты в руки. Вам, то бишь… А нас в это грязное дело путать не надо. Кордоны, говорите, не спасут? Может быть. Но в таком случае спасёт океан. Можно ведь и за него уплыть. На крайний случай. С капиталом везде прожить можно!
— Ну, и подлый же вы человек, Толмач… — покачал головой Митя. — И ты, сестра, ему под стать.
— Дмитрий, я просила бы тебя… — начала мать неуверенным, что бывало нечасто, тоном.
— Не просите, матушка. Я никогда не поверю, что вы можете сочувствовать подлым мыслям, высказываемым за этим столом. В присутствии людей, вставших на пусть Добровольчества, этот господин мог бы, по крайней мере, держать их при себе.
— Стало быть, молодой человек, вы тоже ввязались в эту авантюру? Примите мои соболезнования. От вас не ожидал. Вы мне прежде казались человеком разумным.
— И что же кажется вам неразумным в моём поступке? — Митя всем корпусом развернулся к Толмачу, крылья его тонкого, острого, похожего на птичий, носа заколебались.
— Предмет, ради которого вам пришла блажь положить вашу молодую жизнь.
— Конкретнее?
— Ради чего вы хотите умирать, господа? Ради спасения чести господ генералов, которые профукали всё, что только возможно было?
— Не смейте! — вскрикнул Саша, которому в этот момент более всего захотелось влепить пощёчину негодяю, ведшему бессовестные речи без тени стыда, но с видом полного самодовольства.
— Посмею, юноша! И не перебивайте старших, будьте столь любезны! Итак, ради чего? Ради отрекшегося Государя, от которого даже ваши генералы отвернулись в трудную минуту, и который никогда не способен был вести дела столь большого предприятия, как Россия? Ради книжных понятий о чести и долге? Кому долг? Да нет никого, кому бы вы были что-то должны! Всё сгнило давно! Честь? Смешное слово! Этим словом, господа, особенно часто пользуются неудачники, вы заметили? Все свои провалы они объясняют этим понятием! Они, де, сохранили честь! А толку-то от их чести?! Они, де, погибли с честью! На чёрта нужна такая честь?! Война должна вестись ради победы, а не для того, чтобы благородно сдохнуть! А вы именно для последнего стараетесь! А на самом деле гибель с честью, которую вы так воспеваете, это глупость! Это — поражение! А поражение — позор! И позор-то вы пытаетесь прикрыть фиговым листом чести! Дурачьё! Знаете, почему большевики сегодня на гребне? Потому что они не морочат ни себя, ни других дурацкими понятиями! Им честь не нужна! Победителю честь не нужна, но только проигравшим! Вы — проигравшие! Ваша борьба с большевистской заразой приведёт только к вашей смерти! А уж после вас эти калифы на час сами собой свалятся с пьедестала. Народ наш глуп и подл! Шалый народ! Пошалит, да и на печь завалится лапу сосать. И плевать ему станет и на большевиков, и на вас. А без подпитки зараза издохнет. И тогда мы, разумные люди, сохранившие своё достояние, вернёмся и будем жить-поживать. Охота кому-то теперь смерти искать — пожалуйста! На доброе здоровье! Я глупости не препятствую! Только не надо пытаться глупость навязывать мне!
— Вы, по-моему, Осип Яковлевич… не того… Перебрали… — пробормотал отец и, опасливо покосившись на жену, извинившись, вышел из комнаты.
Вигель поднялся из-за стола и, отойдя к окну, промолвил:
— Вам, господин Толмач, никогда не понять, за что мы теперь пойдём на рожон. Слово «честь» для вас попросту совершенно непонятно, поскольку вы с этим понятием не знакомы. Я думаю и слово «Россия» для вас пустой звук. Россия для вас предприятие, на котором можно увеличить капитал. А мы идём в бой именно за Россию… За ту, которая была у нас, за ту, которую мы чаем узреть в будущем. В память о наших отцах и дедах, которые построили для нас Великую Россию, разорённую теперь подлецами и трусами. В память товарищей, павших за неё, принявших мученическую смерть от большевиков. Сегодня, к вашему сведению, в Темернике убили юнкера. Совсем мальчика… Убили жестоко. Описывать его страшной гибели в присутствии дам я не стану… Его хоронили тайком. И мать горько рыдала над гробом… Вот, за эти слёзы мы должны идти в бой.
— И множить слёзы?
— Слёзы будут умножены в любом случае. Не мы развязали эту бойню, но те, кто нам противостоит. Они алчут нашей крови, и мы вынуждены защищаться. Лучше погибнуть в бою, чем быть растерзанными озверевшей сволочью…
— Всё-таки погибнуть! Победить вы не хотите!
— Мы трезво смотрим вперёд и знаем, сколь невелики наши силы. Но не вам упрекать нас в отсутствии желания победить! Не вам, ещё более сократившим наши шансы на победу, отказав в помощи, которая была нам так нужна! Вы говорите, что гибель всегда поражение, а поражение — позор… Ложь! Ложь, потому что и Христос был распят, распят, чтобы искупить грехопадение людей и спасти их, и дать свет их сердцам на века вперёд, дать путь заблудшим и надежду отчаявшимся. Христос был распят, но именно благодаря этому победил! И Христовым путём сегодня идём мы. Помните ли вы слова Апостола: «Мы проповедуем Христа распятого. Иудеям — соблазн. Эллинам — безумие». Для вас наша проповедь безумие, но для нас единственная Истина.
— Вольным воля, — пожал плечами Толмач. — В таком случае я оставляю свои благие намерения попытаться спасти моих… родственников. Ради любезной Надежды Романовны и Любови Афанасьевны я готов был помочь им покинуть Россию и пережить всё эту… чушь, но думаю, моё щедрое предложение не встретит здесь сочувствия.
— Правильно думаете! — воскликнул Саша. — Мы не крысы, как вы, чтобы бежать с тонущего корабля! Мы ещё поборемся за его спасение!
— За крысу вам, молодой человек, отдельная благодарность.
— В самом деле, матушка, — сказал Митя, — неужели вы думали, что мы с Сашей согласимся уехать из России? Ведь я сказал вам, что решения своего не изменю. Я последую туда, куда пойдёт армия… Тошно тому, кто сражается, но тошнее тому, кто останется.
— Ты не изменишь, — всхлипнула мать. — Но Санечка! Сыночек! — она обратилась к Саше. — Я тебя Христом Богом заклинаю, поезжай! Поезжай с Любашей! И мы с папой поедем… Ну, пощади ты меня! Не разрывай сердце матери! Хочешь, я на коленях тебя просить буду?
Саша сглотнул комок, образовавшийся в горле, и, собрав всю волю в кулак, сказал, стараясь, чтобы голос его звучал твёрдо и басовито:
— Не просите, матушка. Лучше благословите меня, и пусть ваше благословение меня сохранит! — он легко опустился на колени рядом с Надеждой Романовной и опустил голову. — Если Митя и Адя идут, то я не могу остаться. Мы с Адей клятву друг другу дали. Если вы не позволите, я найду способ сбежать, вы меня не удержите… Благословите, матушка!
Мать заплакала, обняла Сашу, уткнулась лицом в его русые волосы:
— Что же вы со мной делаете, дети? За что вы так со мной?..
Подошедший Митя тоже встал на колени:
— Благословите, матушка!
Материнский взгляд был полон отчаяния и страдания, и всё же она взяла себя в руки и, по очереди поцеловав, перекрестила сыновей:
— Сохрани вас обоих Господь Иисус Христос и Пресвятая Богородица!
Саша прослезился и приник к груди матери:
— Не плачьте, матушка! Всё хорошо будет! Вот увидите… Вы ведь и в корпус меня отдавать не хотели, а я там поправился… Всё хорошо будет…
Отец стоял в дверях, и по его дряблому лицу катились слёзы. Кажется, даже строгую Любу тронула эта сцена, и на лице её проступила грусть. И лишь её муж продолжал, как ни в чём не бывало, пить вино и с аппетитом уминать остатки трапезы.
Незадолго до оставления Ростова в город вернулся Адя, и Саша уже не мог смотреть на него иначе, нежели снизу вверх. Друг детства был теперь в его глазах настоящим героем, закалённым в боях и лишениях. В поход они отправились вместе и отныне вновь были неразлучны. В Ольгинской кадеты оказались в Партизанском полку генерала Богаевского, а брат Митя — в юнкерском батальоне генерала Боровского. Когда покидали станицу, Адя ни с того, ни с сего спросил стоявшую у дороги согбенную старуху, опирающуюся на клюку:
— Что, бабка, не скажешь, что нас ждёт?
— Со смертью своей вечерять идёте, соколики… — прошелестела та и перекрестила кадетов дрожащей рукой.
Адя потом сердито ругался:
— Каркает ещё, старая карга…
Саша ничего не ответил. Кажется, наконец, сбывалась его мечта. Он шёл воевать. Пусть и не с тем врагом, с каким собирались три года тому назад, но так ли это важно? Теперь уже всё по-настоящему. Всё ясно и просто. Есть жестокий, кровавый и подлый враг. Есть низкие предатели. И все они чёрной стаей заполонили Родину, бесчинствуют на родной земле. И велика их тёмная сила, и несть им числа. «Тьма», как обозначали несметные полчища противника в старину. Тьма окутала Русь. И этой тьме противостоит малочисленная, но сильная духом светлая рать, белая рать! Разве не так было во всех книгах, где честные и благородные герои противостояли несоизмеримо сильнейшим, коварным и беспощадным врагам, едва ли не в одиночку вступая в единоборство со злом? И эти герои преодолевали все невзгоды, горечь утрат и измен и побеждали! Так будет и теперь! Так будет, потому что добро и благородство всегда побеждает злобу и предательство! И, может быть, ради этого самому Саше суждено сложить голову, но разве это важно? Ведь он погибнет за Россию и за идущих впереди на смертельную битву героев, настоящих белых рыцарей! Вон промчался вдоль строя Верховный со своим неизменным конвоем и развивающимся на ветру знаменем, и сердце забилось учащённо. «Так за Корнилова, за Родину, за Веру…» Разве этого мало? Да хоть сейчас готов был отдать жизнь кадет Рассольников. А совсем рядом проскакал к своему идущему в авангарде полку великолепный Марков, «шпага генерала Корнилова»… А впереди — командир Партизан Богаевский… И храбрый есаул Лазарев, и предводитель чернецовцев Власов… Что за люди! Какое счастье шагать с ними в одном строю, делать одно общее дело, служить одной идее, сражаться за Великую Россию! И так легко на душе от этого ясного сознания происходящего: великая брань Добра со Злом, Света и Тьмы начинается. И он, кадет Саша Рассольников один из ратников Добра и Света, и Тьма не страшит его, и незнаемое прежде упоение охватывает душу от постижения этого высшего смысла.
За три недели похода Партизанский полк не участвовал в серьёзных боях. Основную тяжесть несли Корниловцы и Марковцы, молодёжь же, большей частью, держалась в резерве. Адя, правда, успел принять участие в небольшой вылазке чернецовцев, а Саше не досталось и того. А ему так хотелось побывать в бою! И не просто побывать, но совершить подвиг! Показать всем, на что он способен! И чтобы Верховный узнал и оценил по достоинству… Саше было обидно, что за столько времени он даже ни разу не видел Вождя вблизи.
На ночлегах кадет Рассольников доставал из ранца пухлую записную книжку в кожаном переплёте. Её подарила ему мать на День Ангела, и Саша делал в ней рисунки, вёл дневниковые записи и писал стихи. Накануне, на ночлеге в хуторе Березанском ему впервые за время похода не спалось. Он сидел у разведённого костра вместе с Адей, ещё несколькими кадетами и примкнувшими к ним Митей и невестой Николая Таней. Сам поручик Вигель в ту ночь был в карауле и прийти не мог. Саша тайком набрасывал Танин портрет, загораживая рисунок рукой, чтобы кто-нибудь не подсмотрел.
— Что ты там пишешь опять, стрелок? — добродушно спросил брат.
— Стихи… — соврал Саша.
— Ты бы хоть почитал нам что-нибудь. Может, из тебя Боян нашего похода выйдет!
— В самом деле, прочитайте! — присоединилась к просьбе Таня. — Я ведь ваших стихов никогда не слышала, а мне интересно.
Саша зарделся, и Адя, заметивший это, сейчас же подтрунил:
— Эк ведь раскраснелся, как маков цвет! Что ты, право, хочешь, чтобы мы все тебя упрашивали? Читай уж без стеснений! Твои стихи ведь даже начальство в корпусе хвалило! Читай! — настойчиво потребовал друг, и Саша решился:
— Я вам из последнего прочту… Днями написал… Вы не судите строго, я сам знаю, что править нужно, — он открыл нужную страницу и начал читать прерывистым от волнения голосом:
— Во имя Чести и России,
Во имя правды на земле,
Навстречу страшным тёмным силам
В предательства холодной мгле,
Идут на битву рати света
С одной любовью беззаветной
К несчастной Родине своей…
Везде гонимы, в окруженье
Врагов несём своё служенье,
И души рвутся от потерь.
Пусть полон смутой тихий Дон,
Но нас на брань ведёт Корнилов,
И значит, соберём мы силы,
Как рыцари былых времён,
И знамя гордое поднимем
В степи, где смерть нас сторожит,
И бой за Русь последний примем,
Чтоб с честью голову сложить…

Саша не заметил, как голос его, вначале неуверенный, стал громким и чётким, и как сам он, вдохновившись, поднялся на ноги и читал уже по памяти, не глядя в книжку. Когда он закончил, вначале повисло молчание. Затем подошедший капитан Марковского полка с густыми тёмными волосами, разбавленными частыми седыми прядями, похлопал кадета по плечу:
— Берегите вашу голову. Держу пари, что из вас выйдет настоящий поэт! — с этими словами он исчез во мраке.
— Да, стрелок, это и впрямь уже совсем не то, что я от тебя слышал прежде, — похвалил Митя. — Это уже поэзия…
— Он и в корпусе прекрасно писал! — гордо сказал Адя, радуясь за друга. — Пиши, дружище! Только голову давай всё же не слагать! Теперь нам просто обязательно надо победить, чтобы ты стал таким же знаменитым, как Давыдов, как Гумилёв! А вы, Таня, что скажете?
Таня ласково улыбнулась, подошла к Саше и по-сестрински поцеловала его в лоб:
— Вы умница, Сашенька! Продолжайте, пожалуйста! Храни вас Господь!
Позже, когда все уже разошлись спать, кадет Рассольников продолжал сидеть у костра, вороша в нём палкой и сочиняя всё новые и новые строфы. О рыцарстве и подвиге он писал и прежде, но только теперь эти фантастические образы обрели подлинную почву, и оттого совсем иначе зазвучали Сашины стихи…
Утром какая-то сердобольная казачка, утирая слёзы, сунула кадету в ранец горбушку хлеба и шмат сала.
— Что вы, мамаша?
— Жалко мне вас, чадунюшек… Осподи, ведь малые совсем! Как представлю, что и мой так же… Ох ты, миленький! Бери, бери, кушай! Ты на сына моего похож… Что за жизнь настала, ох, осподи… — казачка обняла Сашу, как родного. От неё сладко пахло свежим хлебом, а руки её были горячие, словно она грела их у печи. — Спаси тебя Христос, чадунюшка!
И вот — новый ночлег. Станица Журавская: темень, холод… Грязный пол какого-то сарая, под головой — ранец… Хлеб с салом по-братски разделили с Адей, а голод всё равно не утихал. Только во сне и не чувствовался… Этой ночью Саше снилась мама. Ещё молодая, весёлая, с блестящими зелёными глазами, копной пшеничных волос и певучим голосом… Милая мама, прости, что обидел тебя, что причинил такую боль, пойми…
— Подъём! — прорезала ночь боевая команда.
Саша с трудом разомкнул глаза. Уже пора… Выдвигаться к Выселкам… Кажется, сегодня, наконец, ждёт кадета Рассольникова серьёзное дело. Сейчас он полежит ещё минуточку и встанет… Только минуточку… Когда-то в детстве Саша умолял будившую его маму: «Ну, пожалуйста, ещё полчасика… Ну, хоть десять минуточек…» Только минуточку… И сон снова заволок едва забрезжившее сознание. Внезапно кто-то грубо толкнул его в бок.
— Поднимайся ты, сонная тетеря! — сердитый Адин голос над самым ухом. — Эх ты, воин! Первый свой бой проспал!
Саша резко сел, ошалело посмотрел на друга:
— Как проспал?!
— Проснулся, наконец! — усмехнулся тот. — А я уж думал холодной водой тебя окатить! Дрыхнешь тут, как сурок, а наши уже из станицы уходят! Шевелись живее!
Саша молниеносно вскочил, подтянул ремень и, подгоняемый Адей, выбежал из сарая. Сонные, зевающие Партизаны вяло тянулись по дороге, поёживаясь от холода.
— Насилу добудились всех, — говорил Адя, бодрый, словно ему ничего не стоил этот мучительно ранний подъём. — Командир уже почти отчаялся! Будят этих сонь, а они обратно храпеть! Сонное царство! Насилу их офицеры на ноги поставили! А я гляжу: тебя нет! Ну, думаю, точно: смотрит наш пиит свои грёзы — кинулся тебя расталкивать.
— Спасибо, — искренне поблагодарил Саша, с ужасом представив, какой был бы стыд, если бы полк ушёл без него и сражался, пока он мирно спал в сарае.
По мере пути не выспавшиеся бойцы приходили в себя, бодрились.
— Веселей! Веселей! — подбадривал идущих рядом товарищей Адя. — Что вы как осенние мухи? Этак вас красные голыми руками перехлопают! Эх, всё хорошо, — заметил он, обращаясь к Саше, — вот только дурно, что без завтрака! Брюхо подвело, чёрт… У тебя сала вчерашнего не осталось?
— Нет, мы вчера всё умяли, — виновато ответил Саша.
— Погорячились мы с тобой… Надо было хоть горбушку про запас оставить…
Но не о еде были теперь мысли кадета Рассольникова. Он волновался перед грядущим боем, первым настоящим боем в его жизни. Для Ади это было не в диковинку. Чернецовский партизан, он уже успел поднатореть в военном деле. А Саше предстояло держать самый серьёзный в жизни экзамен. Экзамен на мужество. И он боялся не выдержать его, перепутать что-нибудь, замешкаться, ударить в грязь лицом…
Дорога до Выселок заняла три часа. К станции подошли уже засветло, хотя генерал Богаевский рассчитывал атаковать станицу ещё в темноте, чтобы избежать лишних жертв среди своих подчинённых. Тишина утра не нарушалась ничем, кроме скрипа колёс орудий батареи. Партизаны развернулись редкими цепями и без звука двинулись к кажущимся погружёнными в сон Выселкам. Артиллерия заняла позицию и выпустила первый залп по станице. В тот же миг всё ожило, и с длинного гребня холмов, примыкавших к селу, обрушился свинцовый дождь из пулемётов и ружей. Стреляли из крайних построек, окопов, из зданий паровой мельницы и цементного завода.
— Ура! — грянули Партизаны и ринулись в атаку, но тотчас стали падать, сражённые свинцом.
— Ура! — кричал Саша и бежал под огнём вперёд, стараясь не отстать от Ади и лишь краем глаза замечая падающих рядом товарищей.
В довершение неудачи над горизонтом взошло солнце, ударившее в глаза артиллерийской батарее. На ровном и широком поле редеющие цепи Партизан были для противника, как на ладони. Их расстреливали на выбор, без всякого труда. И всё-таки неслись вперёд отважные Чернецовцы под командованием бравого есаула Власова.
— Ура! — кричал Адя, и вторили ему другие голоса.
Внезапно командир остановился, как вкопанный, и рухнул замертво на землю. Большевистская пуля сразила его наповал.
— Командира убили! — послышалось кругом.
— Вперёд! — чей-то уверенный голос.
— Вперёд! — воскликнул и Адя, рванувшись к селению, подавая пример другим. Ах, как блестели в этот миг его глаза! Сколько воли и отваги было на мужественном лице! Саша не отставал от друга ни на шаг, и вдвоём они ворвались в станицу, а за ними ещё несколько человек.
— Ура-а-а!
Но слишком малы были силы Чернецовцев. Цепи Партизан не выдержали сплошного огня, откатились назад, поредевшие, и залегли в лощину. Чернецовцев обстреливали со всех сторон.
— Отступаем!
Отступаем?.. Разбиты?.. Побеждены?.. Не может быть! Ведь вот, уже пробились в станицу! И теперь отдать?.. И отчаянно вскрикнул Саша, бросившись навстречу огню, надеясь выбить с позиций засевших там красных:
— Вперёд!
И вдруг острая боль пронзила плечо, а вслед затем ударило, обожгло живот. Саша охнул и повалился навзничь.
— Сашка! — заорал Адя, бросаясь к нему. — Дружище, ты что? Ты не умирай! Мы же поклялись всегда быть вместе… Сашка!
— Отступаем!
Спешно уходили из станицы Чернецовцы, не в силах противостоять врагу столь малым количеством. Сыпались пули вокруг.
— Ты погоди… Я тебя вытащу… — говорил Адя, глотая слёзы.
— Брось меня, — тихо сказал Саша. — Уходи… Уходи, Адя! А то и тебя…
— Дурак! — зло закричал Адя, взваливая его на плечи. — Вместе — так до конца!
От резкой боли Саша потерял сознание. Он пришёл в себя уже в лощине, увидел рядом с собой перепачканное лицо друга и с облегчением подумал, что тот жив. Слышались ружейные залпы, пулемётное стрекотание и ухание орудий. Сыпались, словно град, пули, взрывая землю, а подчас задевая кого-то из лежавших рядом. А над всем этим простиралось безучастно ясное небо, высокое, синее… Саше мгновенно вспомнил Андрея Болконского под Аустерлицем. Князь успел совершить подвиг, а он, кадет Рассольников так и не успел, и не скажут о нём: «Какая прекрасная смерть!» И противник не великий Бонапарт, а банда мерзавцев, у которых нет никаких правил, кроме озверелой жестокости… Саша впервые почувствовал такое острое омерзение к большевикам. И так нестерпимо жалко было мучительно умирать теперь от раны в животе, практически ничего не успев в этой жизни…
— Напророчил я себе, — прошептал раненый поэт. — Видать, не стать мне Гумилёвым…
— Замолчи ты, — раздражённо бросил Адя. — Я тебя ещё на ноги поставлю! Смотри у меня!
— Что… наши?
— Туго… Сыплют сволочи красные по нам без продыху. Краснянского убили… На левом фланге пулемёт поливает. Часть наших с ним перестрелку ведут. Да он с прикрытием! А нам укрыться негде! И лопат нет, чтобы окопаться. Лежим здесь мишенью, как дураки последние… А до них доберись! Они укрытые!
— Не переживай, Адя… Корнилов помощь пришлёт… — тихо откликнулся Саша, закрыл глаза и снова потерял сознание.
А помощь уже шла. Едва узнав о тяжёлом положении Партизан, Верховный отправил им на выручку своих Корниловцев, только накануне занимавших несчастную станцию, и Офицерский полк во главе с Марковым, и выехал к месту сражения сам.
И, вот, уже стройные цепи Марковцев двинулись прямо на станицу. Широко расставив ноги и не выпуская трубки изо рта, спокойно стоял под огнём и наблюдал за действиями полка, загораживаясь ладонью от солнца, полковник Тимановский, время от времени отдавая краткие распоряжения:
— Капитану Сидорову — взводом двигаться во второй линии, параллельно первой на дистанции двести шагов!
С востока, в тыл большевикам неожиданно и стремительно ударили Корниловцы. Красные дрогнули. Шедший им на выручку бронепоезд был остановлен метким огнём батареи Миончинского. В это же время у залегших цепей Партизан появился Верховный с конвоем и знаменем. Его присутствие вдохновило изрядно побитых воинов. Все взоры мгновенно обратились к нему. Заметив обходной манёвр Корниловского полка, Лавр Георгиевич сказал:
— Ну, слава Богу, наконец-то Неженцев догадался! Теперь будет немного полегче нашему левому флангу…
Спешившись, Верховный быстро пошёл вдоль цепей. Свистящие вокруг пули он не замечал. Он твёрдо знал, что тучи пуль не опасны, а опасна одна единственная, от которой, когда придёт срок, ничто не спасёт. Знал генерал и то, как важен для бойцов личный пример командира, его присутствие рядом, и что иногда одно его появление, несколько ободряющих слов способны поднять дух и вдохновить на победу. Всё это знал Корнилов, а потому так часто прибегал именно к этому методу воздействия на своих воинов. Потому и теперь шёл он вдоль линии фронта, не скупясь на ободряющие слова для Партизан, смотревших на него с такой верой и преданностью. Каждый, к кому подходил он, пытался встать и отдать честь, но Верховный не терпящим возражения тоном приказывал:
— Лежите, лежите, господа! — а от внимательных его глаз не ускользало ни малейшей детали. У одного из бойцов заметил генерал не поставленный прицел: — Почему не поставлен прицел? И вы жарите без прицеливания? Вот тебе и стрелок! То-то большевики все убегают от нас… Поставьте, господа, на восемьсот!
Казалось, будто бы электрический ток мгновенно прошёл по цепям, и вот, ожившие, вновь поднялись Партизаны и ринулись вперёд, и опять в авангарде рвался на приступ несгибаемый Чернецовский отряд, понесший этим роковым утром самые тяжёлые и невосполнимые потери. Через несколько минут находившийся в резерве отряд есаула Романа Лазарева уже ворвался в Выселки, а следом за ним потекли в село и остальные части. Сам Лазарев, уже раненый, зычным голосом отдавал приказы и сыпал отборной бранью.
Наиболее упорно сопротивлялся цементный завод. Ни на мгновение не стихал ведущийся оттуда огонь. Около часу дня войска пошли на него в атаку. Вместе с ними бросился туда по железнодорожной насыпи и Верховный. Вокруг падали убитые и раненые, вперемешку лежали на земле сражённые Добровольцы и большевики. Наконец, завод был взят. Красные бежали, бросив винтовки и раненых…
Корнилов в сопровождении адъютанта-текинца подошёл к заводу. Навстречу ему вывели рослого, мрачного человека с опущенной головой.
— Кто он? — спросил Верховный.
— Немчура поганая, — сквозь зубы процедил наполовину седой офицер-марковец. — Пулемётчиком был у «товарищей», сволочь…
— Вы кто такой? — по-немецки обратился Лавр Георгиевич к пленному.
— Я — баварец! — вскинул голову тот.
— Зачем же вы вмешиваетесь в наши дела?
— Меня заставили большевики, — невозмутимо отозвался немец, вертя в руках трубку.
— Заставить вас они никак не могли, если бы этого не хотели вы! Расстрелять! — вспыхнув, крикнул Верховный.
— Ваше Высокопревосходительство! Разрешите мне расстрелять его! — послышался звонкий, почти детский голос.
Корнилов окинул взглядом подошедшего кадета Чернецовского отряда. Ему было на вид лет шестнадцать, но война уже загрубила мягкие, нежные черты румяного лица, ожесточила взор светлых глаз… Лавр Георгиевич нахмурился:
— Как ваше имя, господин кадет?
— Митрофанов, Аркадий, — представился партизан, отдавая честь, и повторил: — Разрешите, Ваше Высокопревосходительство! Эта сволочь стольких моих друзей сегодня положила…
— Хорошо! Но только не тратить много патронов! — отрывисто приказал Корнилов и поднялся на завод.
На втором этаже обнаружилось логово немца. Из бочек цемента он устроил непреступную крепость. Горы гильз, выпущенных во время боя, лежали на полу. Указывая на место, где стоял пулемёт, офицер сказал:
— Посмотрите, Ваше Высокопревосходительство, что наделал один немец сегодня!
Осмотрев всё, Лавр Георгиевич вздохнул:
— Да, да, я заметил это сразу, потому и направил сюда всю силу. Надо быть немцем, чтобы выбрать такую великолепную позицию. «Товарищи» бы сами не сообразили!
По дороге на станцию к Верховному подвели ещё двух немцев.
— Расстрелять! — коротко приказал генерал.
— Что делать с ранеными, Ваше Высокопревосходительство?
— С ранеными мы не воюем. Послать им пищу, и пусть врачи, если у них будет время, перевяжут их, — ответил Корнилов. Расправы с ранеными он считал делом позорным, равно как и мародёрство, и жестоко преследовал подобные стихийные проявления. Совсем недавно двое мародёров, очернивших своим поведением образ армии, были расстреляны в назидание другим.
На станции были обнаружены два вагона со страшным грузом. В них красные сложили, как дрова, своих убитых, намереваясь, видимо, переправить куда-то, но при поспешном бегстве бросили их.
— Ваше Высокопревосходительство, посмотрите, сколько успела армия накрошить сегодня «товарищей»! — с удовлетворением заметил марковец, постукивая длинными пальцами по крышке серебряного портсигара, который он крутил в руке.
— Да, основательно… — согласился Лавр Георгиевич. Никакого удовлетворения от созерцания этой картины он не испытывал. Да, никаких цацканий с большевистскими бандами быть не может, и борьба должна вестись до полного их уничтожения, но не мог забыть Верховный, что по ту сторону не немцы и не иные пришлые захватчики, но свои, русские, обезумевшие в эту страшную годину, не мог забыть, что русская кровь льётся теперь с обеих сторон, и тяжел груз этой пролитой крови. Ещё раз взглянув на вагоны с трупами, генерал грустно произнёс: — А ведь лучший материал с обеих сторон уничтожается! Как это жаль…
После осмотра завода Корнилов верхом въехал в станицу. Там Верховного нагнала жидкая цепь Партизан.
— Зачем генерал срамит нас? — ворчал раненый в ногу начальник штаба полка ротмистр Чайковский, ковыляя по полю и глядя вслед летящим крупной рысью Главнокомандующему и его конвою. — Он-то ведь конный, а мы пешие — поди угонись!
Последние отряды красных были окончательно вытеснены из станицы, Добровольцы преследовали их несколько вёрст. В самом селении время от времени слышался треск выстрелов: расстреливали не успевших сбежать большевиков…
Верховный поблагодарил всех за одержанную победу и уехал назад в Журавскую, следом потянулись построившиеся в колонны войска.
Адя Митрофанов шагал по пыльной дороге, слегка припадая на оцарапанную пулей и наскоро перевязанную собственноручно ногу. Кто-то предложил ему сесть на край санитарной подводы, но он отказался. Ему не нужен был отдых. Ему хотелось снова и снова идти в бой, крошить большевиков и быть, наконец, убитым самому. Но прежде нужно было разыскать Сашу, узнать, как он… Если бы только выжил! Господи, Всемогущий, сотвори это чудо! Возьми мою жизнь, но сохрани его! — рвался отчаянный вопль из груди Ади. Ему казалось, что в несчастный этот день раскололась, разделилась надвое его жизнь, что-то надломилось в нём… Когда? Тогда ли, когда увидел мертвенно бледное лицо любимого друга, и взвыл от боли оттого, что не сам он оказался сражён вражеской пулей?
До чего же странная штука судьба… Сколько раз был Адя на волосок от смерти! С самого детства он любил риск, ничего и никогда не боялся. Сильный и выносливый, мальчик во всём старался походить на отца. Вместе они охотились в степи, вместе объезжали лошадей, которых Адя полюбил самой нежной любовью. Верность глаза и твёрдость руки с ранних лет отличала мальчика. Отец считал его прирождённым воином. Правда, однажды случилось несчастье: не в меру ретивый конь чего-то испугался и сбросил Адю на землю. Мальчик сильно расшибся, был повреждён позвоночник, и несколько месяцев он провёл прикованным к постели. Врачи не предрекали ничего хорошего, но они не знали характера Ади. Решив что-то, он никогда не сворачивал с пути, не пасовал ни перед какими трудностями. Медленно, но верно он восстанавливал былую силу и ловкость, разрабатывал повреждённые члены, и, вопреки протестам матери, вновь сел в седло. И как упоительно было после стольких месяцев неподвижности снова ощущать радость владения своим телом, мчаться на резвом скакуне по просторам донской степи, вдыхая аромат трав, слушая свист ветра в ушах! А рядом мчался отец, молодой и красивый, и что-то кричал зычным голосом. Отца Адя обожал, с ним проводил всё время, когда тот не был в отъезде, о нём тосковал, его похвалой дорожил. Мать огорчённо вздыхала:
— Батькин сын… Эх, когда б нам ещё дочурочку…
Но Господь, благословив Митрофановых хорошим сыном, оставался глух к мольбам матери и других детей ей не подарил. Дарья Пантелеевна чувствовала себя одинокой, видя, как сын всё более и более отдаляется от неё, мужая до срока. Скуп был Адя на ласку: чмокнет мать, как подобает, в сухую щёку, скажет что-нибудь невнятно и исчезнет — в степях, на реке, у друзей, в ночном с отцом…
Гибель отца на фронте стала первой тяжёлой утратой для юного кадета. Прежде смерть была где-то далеко. Она приходила в чужие дома, о ней говорилось в книжках, но это было совсем другое. Адя был уверен, что отец погиб, как герой, но боль от этого не становилась слабее. Горько было думать, что отец никогда не увидит, каким молодцом стал сын, не потреплет по голове, не похвалит, улыбаясь в усы. А Адя так мечтал, чтобы он гордился им!
С той поры многое довелось увидеть и пережить Аде. И самым ярким из пережитого было время, проведённое в отряде есаула Чернецова. То был настоящий казак, краса и гордость Дона. Бывший командир партизанского отряда Четвёртой Донской казачьей дивизии, он покрыл себя неувядаемой славой рядом блестящих дел в войну и умножил её отчаянными вылазками против красных на родном Дону. Благодаря личной храбрости, большому опыту в партизанской войне и блестящему составу рядовых отряда, Чернецов легко побеждал большевиков, в то время не любивших отрываться далеко от железных дорог. Об его манёвренных действиях говорили и свои, и советские сводки, вокруг его имени создавались легенды, его окружала любовь партизан, переходящая в обожание и глубокую веру в его безошибочность. Он стал душою донского партизанства, примером для других отрядов, сформированных позднее. С открытыми флангами, без обеспеченного тыла, он каким-то чудом неизменно громил встречные эшелоны красных, разгонял их отряды, брал в плен их командиров и комиссаров.
Однажды на станции Дебальцево большевики задержали поезд партизан, состоявший из паровоза и пяти вагонов. Василий Михайлович с невозмутимым видом вышел на платформу. К нему тотчас подскочил член военно-революционного комитета:
— Есаул Чернецов?
— Да, а ты кто? — небрежно осведомился командир.
— Я — член военно-революционного комитета, прошу на меня не тыкать!
— Солдат?
— Да.
— Руки по швам! Смирно, когда говоришь с есаулом! — грозно рявкнул Василий Михайлович.
Член военно-революционного комитета мгновенно вытянул руки по швам и, вытянувшись по стойке «смирно», испуганно посмотрел на Чернецова. Два его спутника — понурые серые фигуры — потянулись назад.
— Ты задержал мой поезд?
— Я…
— Чтобы через четверть часа поезд пошел дальше! — приказал Василий Михайлович, поднимаясь в вагон.
— Слушаюсь!
Не через четверть часа, а через пять минут поезд отошел от станции в направлении Макеевки. Там, на митинге в «Макеевской Советской Республике» шахтеры решили арестовать Чернецова. Враждебная толпа тесным кольцом окружила его автомобиль. Василий Михайлович спокойно вынул часы и заявил:
— Через десять минут здесь будет моя сотня. Задерживать меня не советую…
Рудокопы хорошо знали, что такое сотня Чернецова. Многие из них были искренно убеждены, что Чернецов, если захочет, зайдет со своей сотней с краю и загонит в Азовское море население всех рудников…
Путь партизан-чернецовцев был овеян всевозможными легендами, но каким кратким был этот славный и беспримерный путь! Во время боя под станицей Глубокой Адя Митрофанов находился рядом с командиром. Василий Михайлович был ранен. Спасти его юные партизаны не могли, но не смели и покинуть в этот грозный момент. Они сражались отчаянно и были захвачены в плен вместе с Чернецовым. Тогда Адя второй раз оказался в большевистском плену. Ни малейшего страха он не чувствовал, отчего-то будучи уверенным, что, сбежав один раз, сбежит и в другой, и уж непременно сумеет вызволить своего командира. На удивление так и вышло. Воспользовавшись удобным моментом, Чернецов и часть его отряда сумели бежать. Дабы не подвергаться лишнему риску, решили временно распылиться, выбраться из опасной местности, а после воссоединиться. Очень тревожно было Аде оставлять своего командира, но приказ есть приказ… Кадет Митрофанов и двое его товарищей стали пробираться к Новочеркасску. Василий Михайлович отправился в родную станицу. Позже Адя узнал, что там Чернецов был предательски выдан большевикам и изрублен их главарём Подтёлковым… Так закончил свой героический путь донской Иван-Царевич. Это был тяжёлый удар для всех Добровольцев и для большой части казачества. Для Ади же эта утрата была сравнима лишь с потерей отца. Теперь он мечтал отыскать негодяя Подтёлкова и убить его в бою, отомстив за смерть Василия Михайловича.
Участие в партизанском отряде закалило юного кадета, окончательно выплавила из него сильного, отважного и подчас беспощадного воина. Теперь Адя очень хорошо знал, что такое смерть. Он не раз сам чудом ускользал от неё, он закрывал глаза своим убитым друзьям, он сам не раз убивал в бою… Встретившись после всего пережитого, с лучшим другом Сашей Рассольниковым, он немного взгрустнул об утерянных грёзах, которые ещё так живы были в чистом и невинном сердце Саши, сердце мечтателя и поэта, восторженном, сострадающем… Он обрушил на Адю целый водопад вопросов, умоляя подробно рассказать обо всём. И Адя рассказывал, временами начиная раздуваться от гордости, вдохновенно, а то вдруг сникал и умолкал, вспомнив лица убитых друзей… Саша ещё не ведал изнаночной стороны войны, её горя и грязи. Ему война всё ещё казалась захватывающим приключением в духе его любимых романов, а сам себя он представлял не то юным и благородным шотландцем Квентином Дорвардом, не то Бог ещё знает кем, а на деле больше всего походил на Николеньку Ростова, такого же наивного и чистого мальчика, готового всем услужить, со всеми поделиться последним, всех жалеющего и прощающего, и мечтающего о подвиге… Саша слушал друга, широко распахнув свои серые глаза, в которых читалось искреннее восхищение, от которого Аде делалось порой даже неловко. Тогда он впервые подумал, что, пожалуй, не стоило бы Саше заниматься военным ремеслом, что это не его стезя. Если крепкий, сильный Адя выглядел года на два старше своих лет, то хрупкий, болезненный Саша, младший его на год, казался совсем ребёнком.
Во время похода кадет Митрофанов всячески опекал своего друга, старался всегда быть рядом с ним, чтобы защитить в случае нужды. Он всё время чувствовал, будто Саше грозит какая-то опасность, а тот словно и не замечал этого. «Очарованный партизан» — прозвали его в полку.
— Вот, закончится наша одиссея, — любил мечтать Саша, — и когда-нибудь мы будем рассказывать внукам об этих славных делах, показывать им места нашей боевой славы. Я напишу большую поэму и расскажу в ней обо всех боях и героях… Пройдут годы, и новые кадеты выберут военную стезю, вдохновлённые нашими подвигами. Ах, как это будет хорошо!
Бледное, худое лицо его с острым подбородком оживлялось и светилось, а из груди, между тем, рвался с трудом сдерживаемый кашель. Саша простыл ещё в самом начале похода и с той поры кашель не покидал его, и Адя беспокоился, как бы он не перерос в чахотку, которая некогда уже угрожала другу. А сам Саша и тут не проявлял ни малейшего волнения, никогда ни на что не жаловался. Даже война не заставила его спуститься с облаков, он и её видел сквозь призму своих грёз.
Сколько раз смотрел Адя в лицо смерти, а она не трогала его. Но протянула свою беспощадную руку в первом же бою — к Саше — и потянула за собой… И рядом был Адя, и ничего не смог поделать… Когда тащил раненого друга на себе через всё простреливаемое со всех сторон поле, думал, что уж тут несдобровать, не вывернуться — ан и тут ни одна пуля не царапнула. Уже позже в лощине шрапнелью едва задело ногу… А сколько ещё жизней забрал сегодняшний бой! И каких жизней! Есаула Власова, полковника Краснянского, батальонного командира Марковцев Курочкина… А сколько рядовых Партизан! Сколько ставших родными ещё при жизни Василия Михайловича Чернецовцев, с которыми столько вёрст бок о бок пройдено! Не умещалось в голове! А сколько ещё раненых… Тех, которые не выживут в условиях похода, тех, что останутся калеками…
А ещё вдруг всплыло перед глазами лицо расстрелянного немца. Плоское, гладко выбритое, бульдожье… Аде приходилось убивать в бою, но убийство в бою — это и не убийство никакое. В тебя стреляют, ты стреляешь, ты рубишь, и тебя рубят. Поединок, жар схватки, и даже лица противника не видишь… А здесь совсем не то. Адя хотел убить этого немца, лишившего жизни стольких его друзей. И убил. Убил впервые в жизни. Они стояли друг против друга. Безоружный, флегматичный немец и мальчик-кадет с револьвером в руке. Лицом к лицу. Глаза в глаза. Верховный приказал не тратить много патронов. Адя последовал указанию скрупулёзно. Он потратил один единственный патрон, выпустив его в большую, крутолобую голову немца. «Верный глаз», как прозывал его Саша, осечек не давал. И рука не дрогнула. И ничего не ощутилось внутри, кроме опустошённости. Рухнул на каменный пол бездыханный немец, уставясь куда-то мёртвыми глазами, выпала со звоном из его руки трубка, а Адя не почувствовал ни малейшего облегчения. Посмотрел на мертвеца равнодушно и побрёл своей дорогой, приволакивая ногу.
Он не понял, почему вдруг оказался лежащим на земле. Шедший позади офицер проговорил:
— Сморило казачка… — поднял ослабевшего Адю и усадил-таки на край санитарной подводы. — Сиди уже, герой, — добро и устало усмехнулся.
В Журавскую въехали, когда солнце уже садилось, и кадет Митрофанов, успевшей оправиться от недавней слабости, бросился искать лазарет, где должен был находиться его раненый друг. Сердце бешено колотилось, и единственная мысль стучала в висках: что если опоздал?..
У самой двери лазарета столкнулись лицом к лицу с Николаем Вигелем. Поручик, тоже недавно вернувшийся из Выселок, уже всё знал. Вдвоём они вошли внутрь… Лазарет представлял собой печальное зрелище. На голом полу лежали тяжело раненые бойцы: преимущественно Партизаны и несколько Корниловцев. Раны их были перевязаны кое-как, многие повязки успели насквозь пропитаться кровью и гноем. Некоторые раненые бредили, другие просто стонали, третьи уже не издавали ни звука…
— Воды, воды… — умолял кто-то.
Какой-то раненый в грудь капитан увещевал лежащего рядом кадета с забинтованной головой:
— Да не кричите же вы так, голубчик. Всем здесь плохо, не вам одному…
— Простите, господин капитан… Не могу… Сам себя не чувствую…
Между страждущих людей суетились две сестры милосердия.
Осторожно обходя корчащиеся от боли и лежащие неподвижно тела, Адя и Вигель прошли в глубь хаты, где в углу сразу заметили длинную фигуру Мити, склонившуюся над укрытым шинелью братом. Саша был в сознании. Увидев Адю, он слабо улыбнулся посиневшими губами, но ничего не сказал. Адя присел на корточки, крепко сжал ледяную руку друга. Лицо Саши стало ещё более тонким и детским. Все черты его, искажённые мукой, заострились, а глаза расширились и смотрели как будто удивлённо и непонимающе.
— Как ты? — тихо спросил Адя.
— Хорошо… Сегодня Христа увижу… — последовал едва слышный ответ, произнесённый чужим голосом.
— Врач осмотрел его? — спросил Николай Митю.
Тот мотнул головой:
— Здесь и врачей-то нет…
— Как нет?! — вскинулся поручик. — У нас восемь врачей! Во-семь! Как же их здесь нет?!
Митя пожал плечами.
— Я этого так не оставлю!
— Тише, господин поручик. Врач моему брату уже не поможет…
— Разве кто-то может знать…
— Я — могу, — глухо ответил Митя. — Я же естественник. Я анатомию знаю лучше, чем вы римское право, и не хуже врачей… И я знаю, что рана моего брата смертельна.
Вигель помолчал, потом круто развернулся:
— Как бы то не было, а врач должен быть! Это кабак, чтобы не было врача! Я немедленно доложу Верховному! — с этими словами он ушёл.
Саша облизал пересохшие губы и заговорил чуть слышно, прерывисто, тяжело дыша:
— Мне всё свет какой-то видится… Вы не плачьте… Адя, ты прости, что я клятву нарушил…
— Замолчи… — сквозь зубы простонал Адя.
— Нет, я сейчас говорить ещё буду… Пока ещё могу… А то ведь потом уже и не смогу сказать… Я вас всех так люблю… Митя, ты скажи маме, что я её люблю, и отдай ей мою книжку со стихами… Сохрани её, пожалуйста… Они ещё слабые, но мне они дороги…
— Обещаю, стрелок, — ответил Митя.
— Вы сражайтесь дальше… До победы! Она обязательно будет… Победа… Наша… Уже и весна пришла… Весна всегда приходит. Иногда с запозданием… Она придёт… Наша весна… И сойдут снега, и первые цветы пробьются к небу… Вроде бы такие слабые против зимы, а поднимаются и побеждают… Вы заметили, что весенние цветы всегда — белые? С виду слабые, а победительные… Чистые и белые… Как Христовы ризы… Первые цветы весны, зарок её победы… Мы и есть первые цветы, поднимающиеся наперекор всему из-под снега. Подснежники…
В этот момент послышался шум, и на пороге лазарета возникла невысокая, гневно жестикулирующая фигура Верховного, а с ним ещё трое: начальник походного лазарета доктор Трейман, ещё один врач и поручик Вигель.
— Как это понимать? Объясните! — негодующе разносил генерал медиков. — Ведь это же чёрт знает что такое! Чтобы тяжелораненые не имели врачебной помощи при наличии в армии восьми врачей!
— Простите, Лавр Георгиевич, но восемь врачей на несколько разбросанных по разным хатам лазаретов, на такое количество раненых и больных среди беженцев не так уж и много, — пытался оправдываться Трейман. — Как я должен…
— Не желаю слушать ваших объяснений! — резко оборвал его Корнилов. — Как обеспечить раненых своевременной помощью врача, забота ваша, а не моя! Вы отвечаете за лазарет, а я за всю армию! Если вы не можете справляться со своими обязанностями, то эта должность не по вас, и мне придётся принять в связи с этим соответственные меры! Впредь подобного повторяться не должно! Вы поняли меня?
— Так точно. Я приложу все усилия, чтобы раненые получали помощь быстрее.
— Приложите, доктор, приложите!
Трейман и сопровождающий его врач занялись осмотром раненых. Корнилов глубоко вздохнул и оглядел скорбное помещение, переполненное искалеченными, окровавленными, умирающими и уже умершими людьми.
— Какого полка раненые? — спросил он.
— Партизанского! — послышались голоса.
— Корниловского! — прибавили несколько.
Верховный низко опустил голову и медленно пошёл вдоль раненых, бросая на них быстрые, полные боли взгляды.
Едва заслышав его голос, Саша вздрогнул:
— Адя, это бред, или…
— Нет, он здесь…
— Кто?
— Корнилов!
Саша ещё шире распахнул глаза:
— Что он делает? Говори, Адя, говори…
— Он идёт сюда!
Генерал, действительно, приближался к углу, в котором лежал умирающий кадет… Митя поднялся, выпрямился и, отдав честь, произнёс, стараясь, чтобы голос его не срывался:
— Ваше Высокопревосходительство, здесь мой брат… Кадет Партизанского полка Александр Рассольников. Он умирает… — он запнулся, но договаривать было не нужно. Верховный всё понял без слов. Подойдя к страждущему, он взял его за руку и, склонившись к нему, произнёс негромко:
— Вы и ваши товарищи совершили сегодня настоящий подвиг. Я благодарю вас за службу!
— Рад стараться, Ваше Высокопревосходительство… — выдохнул Саша, и губы его дрогнули в радостной улыбке. — Я счастлив, что умираю за Россию и за вас…
— Поправляйтесь, голубчик! — голос генерала дрогнул, и Адя, не сводивший с него глаз, был поражён, увидев, как по впалым, смуглым щекам этого сурового человека покатились слёзы.
— Я постараюсь, Ваше Высокопревосходительство… — прошептал Саша и закрыл глаза. — Спасибо вам… — голос его прервался, и узкая мальчишеская грудь перестала колебаться дыханием.
Адя не сразу понял, что друг его умер, а, поняв, застонал и, отвернувшись, зарыдал, содрогаясь всем телом. Никогда кадет Митрофанов не рыдал так отчаянно и безутешно. И даже стыд, что его видят и слышат столько людей, не мог заставить его взять себя в руки. Между тем, Верховный протянул руку, закрыл Сашины светлые глаза, перекрестился, прошептав короткую молитву, и, не поднимая головы, направился к выходу. Вигель последовал за ним, но Лавр Георгиевич приказал:
— Не ходите за мной, поручик. Здесь вы нужнее…
Перед самым заходом солнца на местном кладбище служили панихиду и хоронили убитых. Их было шестьдесят человек, из которых половина пришлась на Партизан… Гробы делать было некогда, поэтому хоронили всех в братской могиле: клали рядом по семь одетых в рубища покойников, присыпали землёй, затем клали ещё по семь поперёк первых… Никакого памятника ставить было нельзя: большевики непременно раскопали бы могилу и надругались над телами. Даже холм пришлось сравнять с землёй. Верховный приказал на шею каждого убитого надеть дощечку с надписью имени, чина и места гибели, чтобы однажды родные смогли перезахоронить дорогой прах в лучшем месте. Сам он вместе с другими генералами присутствовал на похоронах, отдавая последнюю дань павшим героям…
Точно окаменев, смотрел Митя, как хрупкое тело брата исчезло под землёй, как заравнивали могильный холм… Даже своей могилы не досталось Саше, даже креста не стоит над местом, где он упокоился… На губах Митя всё ещё чувствовал холод от заледеневшего братнего чела, холод последнего целования… У края могилы стояла сестра Таня Калитина и горько плакала. Подойдя к Мите, она сказала:
— Улетел наш ангел… Я как чувствовала… Он же не жил, а парил над землёй… Очарованный, щедрый, ласковый… Его земля не держала, вот, Бог его и призвал, забрал своего к себе… Теперь наш Сашенька со Христом, на лоне его радуется, а мы плачем… Ангел, чистый ангел… Ему там хорошо…
До слуха Мити долетали всхлипывающие слова Тани, но он не отвечал. А она гладила его по плечу, точно желая утишить разрывающую сердце боль. Её жених, поручик Вигель, тоже опустил руку ему на плечо, вздохнул тяжело, но ни слова не произнёс, видимо, понимая, что все слова бесполезны и не находя нужных. Вдвоём они и ушли, разошлись и все прочие, а Митя опустился на колени, приник губами к холодной земле. Он был совсем один. Даже Адя Митрофанов исчез куда-то. Митя и не заметил, был ли он на похоронах. Солнце давно погасло, и унылый месяц скупо просвечивал сквозь набежавшую дымку. Плечи юнкера дрожали от безмолвных рыданий. Он проклинал себя за то, что не сумел отговорить брата от опасного похода, уговорить послушаться мать… Мать! Боже, как теперь показаться ей на глаза? Ему, не сумевшему уберечь её отраду, её самого дорогого мальчика, её Санечку? Ах, как они оба были жестоки к ней… Особенно он, Митя! Мать мечтала, что он станет учёным, а он одним махом перечеркнул все эти надежды, все собственные блестящие перспективы и надел мундир юнкера, столь чуждый ему… Саша тогда принял это решение брата за взрыв патриотизма и был восхищён, и Митя не разочаровывал его, никому не поверяя истинную причину своего внезапного порыва.
С юных лет он был погружён в естественные науки: штудировал многочисленные книги, наблюдал за жизнью флоры и фауны, как в естественных условиях — в степи, так и в лабораторных. В лаборатории Митя имел возможность наблюдать различные опыты, которые ставил профессор Безбородов, привечавший способного мальчика и щедро делившегося с ним своими знаниями, позволяя даже проводить некоторые опыты самостоятельно.
— Учитесь, учитесь, бесценный отрок Дмитрий Афанасьевич! — басил профессор, вскидывая ровную лопатку тёмной бороды. — Забери меня холера, если из вас не выйдет перворазрядный естествоиспытатель или же, по крайности, превосходный хирург! Вы, может статься, пробьётесь к новым вершинам, сделаете открытия, к которым лишь подбиралось моё поколение. Из вас выйдет настоящий учёный, если вы не станете лениться, и, может статься, я ещё успею с гордостью сказать, что вы были моим учеником!
С ленью Митя был не знаком. В отличие от брата он был очень строг к себе, поднимался аккурат в определённый час и также ложился, всё время его было расписано, каждому делу отводился свой час, и поэтому Митя Рассольников успевал абсолютно всё и никогда не опаздывал. В гимназии он был одним из лучших учеников, и, казалось, всё предвещало ему в скором будущем университетскую скамью и годы учёбы на естественном факультете. И всё бы произошло непременно так, разве что с поправкой на войну и уклоном от сугубой науки к медицине и конкретно хирургии, если б в расписанную и продуманную до мелочей жизнь не вошла, не считаясь ни с чем и ни с кем, любовь…
Её звали Полиной, она была десятью годами старше Мити, но при этом незамужней. Полина получила образование в Москве и теперь, возвратившись в родные пенаты, читала лекции на женских курсах и занималась репетиторством, обучая юных учениц иностранным языкам и азам естественных наук, которые знала на удивление глубоко. Митя познакомился с нею случайно, заглянув однажды к приятелю гимназисту. Полина обучала французскому сестру последнего. Митя намеревался зайти всего на четверть часа, но впервые нарушил график и остался на обед, во время которого не сводил глаз с молодой женщины. Лицо её нельзя было назвать правильным, но оно отличалось необычайной яркостью: тёмно-рыжие волосы, густые настолько, что их едва-едва держала красивая китайская заколка, с помощью которой они были собраны в причёску, зеленоватые, умные глаза, крупный нос, характерный для Кавказа, загадочная улыбка… Дополнялось всё это глубоким грудным голосом. Полина говорила немного, медленно, взвешивая каждое слово и всегда по существу, не рассыпаясь, а попадая точно в цель. Во всём её облике чувствовалась уверенность в себе, подкреплённая подлинным умом и обширными знаниями в самых различных областях.
После обеда Митя вызвался проводить Полину до её дома, и она приняла это предложение с благосклонностью. Дорогой они много говорили. Причём впервые Митя говорил о предметах, интересных для себя, о науке, и не встречал в ответ округлённых, ничего не понимающих глаз и желания сменить тему, но полное внимание и понимание. Полина прекрасно знала естественные науки и обсуждала их легко и даже страстно. Митя был восхищён. Он готов был вести этот разговор бесконечно, но не бесконечной была дорога, которой они шли. Остановившись у дома, где квартировала Полина, Митя, переминаясь с ноги на ногу, спросил:
— Наша беседа была столь насыщенной, что мне жаль прерывать её… Смогу ли я увидеть вас вновь?
— Гора с горой не сходится, а человеку с человеком как не сойтись? К тому же живя в одном городе, — чуть улыбнулась Полина, оправляя свой длинный зеленоватый, под цвет глаз, шарф. — Вы можете навестить меня, если захотите. Я буду рада вам.
Митя не продержался и дня, и уже следующим утром явился к ставшему дорогим дому, пряча под форменной тужуркой букет ландышей. Ему показалось, что явиться в гости к женщине без цветов было бы неприлично, несмотря на то, что визит его продиктован, разумеется, лишь общностью взглядов и интересов и желанием продолжить научную беседу. В том, что причина его увлечения Полиной лежит именно в этой плоскости (много ли найдётся женщин, знающих таблицу Менделеева!), Митя старался убедить себя всеми силами, но внутренний голос нашёптывал совсем иное…
Она возникла на пороге в китайском халате, наглухо запахнутом и перехваченном поясом, подчёркивающим тонкую талию, и с прежней заколкой в волосах:
— Ах, это вы! — приятно улыбнулась.
— Прошу извинить, если не ко времени… — Митя протянул букет, чувствуя, что стал краснее варёного рака.
— Ах, какая прелесть! Благодарю! Нет, вы как раз вовремя, проходите!
Она жила в маленькой, скромно, но со вкусом обставленной квартире. Мите сразу бросилось в глаза обилие книг, просторный письменный стол, печатная машинка и… микроскоп. Удивительная женщина, ничего не скажешь! Пока оробевший гимназист рассматривал жилище, хозяйка сварила кофе в турке, разлила его по изящным чашечкам и подала к столу вместе со сливками, сахаром и миндальными пирожными:
— Угощайтесь!
— Покорнейше благодарю…
Митя совсем растерялся, не знал, о чём заговорить, и уже ругал себя за то, что пришёл. Но Полина начала разговор сама. Она принесла изрядно зачитанный научный журнал и попросила юношу прочесть одну из статей и высказать своё мнение. Сама хозяйка, по-видимому, прочла её не один раз и успела испещрить многочисленными пометками. Митя углубился в чтение и настолько увлёкся, что позабыл недавнюю робость и принялся вдохновенно излагать свой взгляд на предмет, выраженный в статье. Полина извлекла длинный мундштук, закурила, согласно кивая красивой головой.
— Да, — заключила она, — ваш профессор Безбородов прав, из вас выйдет настоящий учёный.
— Очень надеюсь на это, — ответил Митя, потупившись. — Скоро я закончу гимназию и, наверное, отправлюсь в Москву поступать в Университет.
— Непременно поедете! И поступите! И закончите в числе лучших учеников. У вас талант, Митенька. И жадность к познанию, а, значит, всё у вас получится.
Как-то сам собой разговор от предметов научных перешёл к семье. Митя коротко рассказал о своих родителях и брате, промолчав о сестре и её «буржуе»-муже.
— Вы, Митенька, счастливый, — вздохнула Полина, стряхивая нагоревшее с папироски в пепельницу из слоновой кости. — У вас прекрасная семья. А мои родители давно умерли… Мой отец был скромный и добрый человек. Земский врач. Очень набожный. Он даже стал церковным старостой… А в юности был народником. За это его сослали на какое-то время в глубинку. Там он женился на дочери местного священника, у них родился сын, но вскоре умер. Всего у родителей было шестеро детей, но уцелела одна я… Наверное, отец бы так и жил в той деревне среди тёмного люда, постепенно забывая когда-то приобретённые знания, отучаясь читать книги и газеты, интересоваться общественной жизнью… Он мне, знаете ли, напоминал некоторых персонажей Чехова. Я боюсь таких людей…
— Почему?
— Страшно, когда человек зарывает свой талант в землю. Страшно, когда он живёт среди болота и не пытается выбраться из него, ни к чему не стремится, ни о чём не мечтает, а если и мечтает, то о чём-то приземлённом, повседневном и скучном… Митенька, это же смерть заживо, разве вы не понимаете? Правда, местные жители очень любили отца. Он их лечил почти бесплатно, слушал все их жалобы на жизнь. Он никому не умел отказывать. Вначале он пробовал просвещать… их. Но у него ничего не вышло, и он как-то опустился… А ведь в молодости был очень красив! Его дед по линии матери происходил из довольно знатного грузинского рода. Бабушка тоже была очень красивой. Говорят, я немного похожа на неё…
— А как вы оказались на Дону?
— Мой младший брат тяжело болел… Ему был противопоказан северный климат. Поэтому родители решили перебраться на юг… Впрочем, брата это не спасло. Через год он умер, а следом за ним ушла и мать. Отец продолжал врачебную практику, никому не отказывал… Для меня он сделал всё, что мог: научил всему, что знал сам, продал все ценные вещи и отправил учиться в Москву. Он знал, что я способная, что эти вырученные деньги не пропадут даром. Таким образом, я получила образование и вернулась сюда, к отцу… Недавно я его похоронила…
— Мне очень жаль…
— А я жалею только об одном… Ошибка природы: я родилась женщиной. А надо бы мужчиной. Тогда бы я могла составить вам конкуренцию на научном поприще, — Полина лукаво улыбнулась. — Как вам такой расклад карт?
— Я предпочёл бы не конкуренцию, а альянс. Думаю, он принёс бы больше плодов.
— Разумно, — согласилась Полина.
В следующий раз они встретились в парке, и Митя катал её на лодке по ещё холодной глади пруда, в которую она погружала свою красивую руку. Её волосы пламенем горели на солнце, а по губам бродила странная улыбка. Она казалась воплощённой загадкой, Джокондой, тайну которой люди пытаются постичь веками. Сердце Мити учащённо билось. Впервые в жизни науки не шли ему на ум, он всё яснее осознавал, что к Полине его влечёт вполне земное желание, естественное для становящегося мужчиной юноши. И время от времени являлись ревнивые мысли: что если у неё есть кто-то? Ведь она тоже земная женщина, женщина зрелая, придерживающаяся передовых взглядов, сильная и самостоятельная личность… И кто для неё Митя? Мальчишка гимназист, с которым забавно скоротать время? Несколько раз Митя зарекался не ходить больше к Полине, но ничего не мог с собой поделать и шёл вновь. А она встречала его всегда радушно, с охотой вела глубокие, интересные беседы, угощала кофе, который очень любила… Митя страшился, что об этих встречах станет известно. Хотя ничего предосудительного в них не было, но ведь злые языки пустят такую молву… И как это скажется на Полине? На её репутации?
А Полину репутация, кажется, не волновала вовсе… Митя узнавал её всё с новых сторон. Оказалось, что она ещё сочиняла стихи в духе декадентов. Прочтя их, Митя подумал, что Полина, должно быть, не верит в Бога. Даже икон не было в её маленькой квартире…Это открытие не ужаснуло юношу, поскольку вопросы веры никогда не тревожили его, и всё-таки он спросил:
— Скажите, Полина, вы разделяете учение Дарвина?
— Вы не это хотели спросить, Митенька, — снова промелькнула загадочная улыбка по губам. — Вы хотели узнать, верую ли я? Для вас это важно?
— Нет… В общем-то…
— А для меня важно, — неожиданно сказала Полина. — Мне очень важно понять, верую я или нет. А я не могу этого понять. Мои родители были людьми набожными, а я… А я Бога не знаю. Но и отринуть не могу. Один мудрый человек советовал: на вопрос, есть ли Бог, всегда отвечайте утвердительно. Если Его нет, то вы ничего не теряете. А если Он есть, то от отрицательного ответа теряете многое. Разумно, не правда ли? А я не могу… Мои родители любили уповать на загробную жизнь, где всем воздастся… А я не хочу ждать загробной жизни, которой, может быть, нет никакой! Я хочу, чтобы здесь, в этой жизни, всё было иначе…
— Вы революционерка? — неожиданно догадался Митя, вновь ничуть не ужаснувшись этому предположению.
— Когда-то была пламенной… В пятом году… Ах, как тогда кровь горяча была! У меня, Митенька, наследственность: отец-народник. Он, правда, потом набожным стал, но в нём это как-то уживалось… Вы знаете, в русском человеке поразительно могут уживаться противоположности… Я в пятом году стала членом партии социал-революционеров. Так до сих пор и состою… Хотя и пассивно.
— Вы эсерка? — поразился Митя, мгновенно вспомнив вереницу террористических актов, шлейфом тянущихся за этой партией.
— Да. Вас это пугает?
— Нет…
— И не должно пугать. Агитировать вас я не буду. Не хочу совращать малых сих… — и снова странная улыбка (не над ним ли смеётся?). — Пусть этим другие занимаются.
Их встречи продолжались месяц, пока однажды Митя случайно не увидел её на бульваре под руку с каким-то господином. Они о чём-то оживлённо беседовали. Затем незнакомец остановил извозчика, помог Полине сесть, устроился рядом, приобняв и украдкой поцеловав её. Митя замер на тротуаре. Проезжая мимо, Полина заметила его, обернулась, но кони быстро унесли её прочь.
Домой он вернулся, как громом поражённый, заперся у себя в комнате, соврав родным, что должен заниматься, и повалился на постель, чувствуя, как полыхает голова. Митю душила ревность и обида. Она просто смеялась над ним всё это время, держала рядом от скуки! Он бросал ей несправедливые обвинения, представлял, как придёт к ней, и выскажет всё, обличит её лживую натуру, порывался написать… К утру горячка прошла, и Митя решил ограничиться тем, чтобы просто никогда больше не видеться с Полиной и скорее забыть её. Шёл последний гимназический месяц, а он, как идиот, не мог сосредоточиться, и в первый раз за всё время учёбы получил неуд, чем изумил педагога, обеспокоенно посоветовавшего юноше побыть пару дней дома и поправить здоровье, видимо, расстроенное чрезмерным умственным напряжением:
— Вы, Рассольников, должно быть, просто переусердствовали в своём стремлении к знаниям. Передохните, покажитесь доктору. Так ведь и загнать себя недолго. У вас прекрасные способности, вам ни к чему перегружаться. Нагрузки надо соизмерять, учтите это.
А за неделю до выпуска Митя получил от неё письмо. Ровные строки, чёткий почерк с нажимом…
«Мой искренний и дорогой друг Дмитрий Афанасьевич!
Я пишу Вам это письмо, потому что завтра покидаю Ростов, и не могла не проститься с Вами. Мне бы не хотелось, чтобы Вы думали обо мне дурно. Если я чем-то и виновата перед Вами, то невольно. Я не обманывала вас никогда, Митенька. Я искренне привязалась к Вам и, знайте, что после смерти отца у меня в этом городе не было человека роднее, чем Вы. Но, подумайте сами, что могло быть между нами? Слишком большая пропасть разделяет нас. В моей жизни было много дурного, было и хорошее. И Вы — часть этого хорошего. Время, поведённое с Вами, я всегда буду вспоминать с благодарностью и самым светлым чувством.
Человек, с которым Вы видели меня, скоро станет моим мужем. Он журналист, член нашей партии… Я не люблю его, но он, кажется, любит меня… Мы были некогда очень близки с ним в Москве и вместе ездили в Париж. А теперь он приехал специально за мной. Только до Парижа теперь не добраться из-за войны, а потому нас ждёт Петербург (никогда не назову этот город Петроградом — режет слух, глупо!).
Не держите зла на меня, Митенька, и простите, если обидела Вас нечаянно. И знайте, что, когда завтра я сяду в поезд, я буду жалеть, что рядом со мной не Вы, когда я буду идти по улицам столицы, я буду вспоминать аллею парка, по которой мы с Вами шли… Знайте, что в те часы, когда мы были вместе, я любила Вас, и только это чувство удерживало меня от необдуманных поступков, которые могли бы испортить Вам жизнь. Знайте ещё, что я буду часто порываться написать Вам, но никогда больше не напишу, чтобы Вы скорее забыли меня. Целую Вас в лоб, Митенька… Я не знаю, есть ли Бог, но, если Он есть, да сохранит Вас!
Ваша Полина».
Последнее видение её было в гомоне и дыме вокзала. Митя бежал по перрону, расталкивая толпу, и вглядываясь в отходящий поезд, и в одном из окон он разглядел любимый горбоносый профиль с копной тёмно-рыжих волос, заколотых длинной китайской заколкой…
Эта встреча разом изменила всю его жизнь. Он понял, что не поедет поступать в Университет, потому что там, где прошло несколько лет её жизни, в сутках езды от столицы, где теперь живёт она, среди наук, о которых столько было говорено с ней, ему никак не удастся забыть её. Равно невозможно дольше находиться в Ростове, скрывать, как раскалывается надвое некогда безмятежная душа. Нужно было срочно бежать куда-то, забить голову и душу ранее незнакомым делом, и так забыть, перемолоть, пережить…
Едва закончив гимназию, он, ничего не сказав родным, сел на поезд и уехал поступать в Павловское военное училище. Вступительные экзамены он сдал успешно, не подвело и здоровье, и, вот, бывший естественник, сугубо мирный человек Митя Рассольников облачился в мундир юнкера и начал с жаром осваивать военные науки и дисциплины.
Несколькими годами раньше в этом училище преподавал будущий Белый Витязь Сергей Леонидович Марков. В Павловском он читал курс лекций по военной географии, в Михайловском артиллерийском — по русской военной истории. Сергей Леонидович имел большой преподавательский талант, его лекции имели неизменный успех, а потому память о нём в училище была ещё очень жива. Рассказывали, что подполковник Марков, не терпевший формального отношения к делу, вносил в преподавание живой дух, связывавший все, что давалось предметом военной географии, с реальной жизнью, с войной, со всеми деталями, с которыми сталкивается офицер на войне. Он привлекал к себе внимание юнкеров своими манерами, живостью, энергией, красивой и образной речью, и в результате интерес к преподавателю перекидывался и на его предмет. Один из выпускников училища, раненый на войне и теперь вернувшийся в родные пенаты в качестве ротного командира, любил вспоминать, как умел Сергей Леонидович коротко, выпукло и ясно рисовать жизненные картинки, в которых участвовали леса, реки, болота, горы, ресурсы районов, само население, благоприятно или неблагоприятно относящееся к армии.
— «Вообразите» или «фантазируйте» — говорил он нам и, нарисовав картину, спрашивал: «Как вы поступаете?», — с ностальгией рассказывал ротный. — Для пояснения он приводил примеры из военной истории, касающиеся действий мелких воинских частей, то есть таких, начальниками каких могут быть молодые офицеры. Так он развивал у нас между прочим два важных чувства: наблюдательность и соображение. «Что требуется от разведчика? — спрашивал. — Ответ: знать местность, население и… быть наблюдательным во всем и всегда». А ещё любил задавать во время занятий неожиданные вопросы, обращаясь к кому-нибудь из нас. Беда, если юнкер не даст ответа, но хуже, если он что-то ответит, лишь бы ответить. Подполковник Марков не стеснялся и отчитывал круто. Он не ценил формального запоминания предмета, а глубину его осознания и усвоения, признавал продуманные, серьезные ответы. А как-то возьми и спроси: «Скажите, о каком событии теперь много пишут газеты?» Мы ошеломлены! До чтения ли газет нам было? А подполковник тут же объяснил: юнкерам и офицерам необходимо всегда быть в курсе всех важных событий, особенно могущих вызвать войну; ничто не должно смутить офицера, привести его в растерянность, так как в любой момент и в любом положении офицер должен быть готов к выполнению своего долга, сохраняя полное спокойствие духа. Зная, где и какие произойдут события, он подготовится к ним морально не только сам и подготовит к ним своих подчиненных, но и возьмется за учебник военной географии, тактики и другие книги. «Читать нужно всегда и много!» — говорил он нам… Это было счастье — учиться у такого преподавателя!
Митя очень жалел, что не застал такого счастья. Всё, что оставалось, это штудировать выдержавший два переиздания курс военной географии России, составленный Марковым совместно с подполковником Гиссером. Свою преподавательскую деятельность Сергей Леонидович всегда дополнял написанием подобных курсов, и юнкер Рассольников со свойственным ему прилежанием внимательно изучал их.
С самим же их автором судьба свела его в Новочеркасске, куда Митя приехал в декабре Семнадцатого. Перед этим он побывал в Ростове, и, по иронии судьбы, первым человеком, встреченным в родном городе, была та, которую он так старался забыть. Они приехали одним поездом и столкнулись лицом к лицу на вокзале.
— Митенька? Вы? Помилуйте, да что же это? Вы и вдруг юнкер? Неужели вы забросили науку?
— Какая уж теперь наука! Наука одна осталась: наука побеждать. И её забыли благополучно… А вы какими судьбами здесь, Полина? Сопровождаете вместе с мужем господина Савинкова? — Митя скривил губы. Имя террориста-романиста в армии было ненавидимо. Демонический Жорж, каковым он представлял себя в повестях, подписанных псевдонимом «Ропшин», один из бесов революции умудрялся, в реальности, вечно оставаться в дураках у других бесов. Вначале он был обманут Азефом, затем — Керенским. Последнее уж и совсем не делало чести знаменитому авантюристу. Ему, неуловимому организатору убийств крупных сановников, проиграть партию какому-то неврастенику-адвокатишке, какому-то словоизвергательному ничтожеству! Став военным министром Временного правительства, Борис Викторович пытался создать триумвират из себя, Керенского и Корнилова и выступал между последними посредником. Но Керенский поставил ультиматум, и Савинков мгновенно отрёкся от Верховного. Впрочем, это «Жоржу» не помогло, и министерского поста он лишился. И, вот, теперь этот политический труп, убийца и средний руки литератор явился на Дон, надеясь занять определённое место здесь и возобновить игру.
— Я не понимаю, Полина, что может быть у вас общего с этими людьми? — говорил Митя. — Посмотрите вокруг! Вот она, ваша революция! Нравится вам? Довольны вы?
— Не ломитесь в открытые ворота, Митенька, — откликнулась Полина, поправляя изящную шляпку. — Я не довольна, и мне не нравится. И к Борису Викторовичу я не имею никакого отношения. Я приехала сама по себе.
— Зачем?
— Потому что здесь мой дом.
— А что же ваш муж?
— У меня нет мужа.
— Как? — опешил Митя.
— Я передумала и не стала за него выходить. Мы прожили вместе год. Потом встречались, как друзья… Послушайте, Митенька, здесь не лучшее место для разговора. Может быть, вы проводите меня?
— Конечно, — кивнул юнкер и, подхватив её довольно увесистый чемодан, последовал за нею. — Вам, должно быть, тяжело носить такую ношу?
— Я привыкла.
— Что у вас там?
— Книги, Митенька. Я их перевожу с места на место, боясь, что пропадут. Многие принадлежали ещё моему отцу, а на одной есть дарственная надпись мне от Толстого. Я однажды была в его московской квартире. Там многие интересные люди собирались. Крестьяне… Все к нему шли, все просили помочь… Денег просили многие. Но он не всем давал. Только когда видел подлинную нужду. Зато слушал — всех… Странный был человек… И великий…
Митя с удивлением смотрел на Полину. Эта женщина виделась с Толстым, разговаривала с ним, а прежде никогда не упоминала об этом, и рассказывает так, словно о чём-то обыденном…
Вдвоём они поднялись в знакомую квартиру. Здесь, видимо, кто-то изредка прибирался в отсутствии хозяйки, и всё же во всей обстановке чувствовалось запустение: чехлы на мебели, пыль, тусклые окна… Полина отдёрнула шторы, приоткрыла окно, морозный воздух хлынул в комнату. Через несколько мгновений чехлы были решительной рукой сброшены на пол, а через четверть часа квартира наполнилась привычным горьким запахом кофе и лёгкого табака. Полина опустилась на низкий диван, положив ногу на ногу, и заговорила ровно:
— Мы окончательно рассорились с ним в марте… Все так радовались революции, так воспевали её! Даже монархисты… Какая-то всеобщая истерика… Я не люблю истерики. Не люблю пустозвонства. Не люблю толпы. Быть в толпе. Понимаете, Митенька? Народ обращается в толпу, и, если вы оказываетесь в этой толпе, то теряете свою личность, становитесь частицей массы, отрешаетесь от «демо» и приобщаетесь к «охло». Я так не могу. Я не могу бежать туда, куда несутся сломя голову все. Если все, то не я. А ещё у меня под окнами городового растерзали… Он был простой деревенский мужик. У него была жена, двое ребятишек… Он никому не сделал зла! А они набросились на него и…Митенька, я видела это! Это — страшно! Был человек, а осталась… котлета! За что? Он им кричал: «Братцы, помилуйте!» А они убивали… А потом они убили его жену и детей… Топором, Митенька! И все деньги забрали… А какие там были деньги? Гроши! А ещё, у меня офицер один прятался… Раненый. Он в подъезд вбежать успел, а я дверь открыла и втянула его. А они за ним. А у меня пистолет был. Кричу из-за двери: «Если не уйдёте, буду стрелять!» Думаю, хоть нескольких, а успею уложить… А у самой перед глазами городовой убитый… Ушли… Офицер два дня у меня перебыл, подлечился и тоже ушёл. А тут заявляется ко мне мой бывший. Поздравляет… «Бескровная», говорит… А я опять городового и семьёй вспомнила. «Какая ж, — говорю, — бескровная?» А он как раскричался! Ничего, де, дура, не понимаешь! Тут великое событие, о котором несколько поколений лучших людей грезило, свершилось, а ты про мелочи! Вот, уж этих «мелочей» я простить не смогла, выгнала… Потом уроки мне давать некому стало. Зачем теперь уроки? Учёба? Науки? Да здравствует варварство! Теперь все и без наук проживут! С продуктами и дровами совсем худо стало, и не выдержала я: собралась и — сюда. И думаю, неужели мы этого хотели? Мой отец? Я в пятом году? А потом думаю, а как же я могла на другое рассчитывать, зная, что мои же сопартийцы террор осуществляют? Что в этих актах подчас сторонние люди гибнут? Мне же справедливым это казалось… Палачей убивают! Я же сама не видела, как это происходит… Я крови не видела… Тел, бомбами разорванных, не видела, искалеченных прохожих, ни в чём не повинных, не видела… И все мы не видели и не хотели видеть… Словно слепые! А, вот, увидела однажды, и всё перевернулось разом… Жаль, поздно… — Полино уронила голову на руки и замолчала.
Митя вдруг почувствовал томительный прилив нежности к ней. Он сел рядом, обнял её и стал гладить по волосам, утешая, словно ребёнка:
— Бедная моя, хорошая моя… Сколько тебе пришлось пережить…
— Поцелуй меня, Митенька, — неожиданно попросила она, кладя свои тёплые ладони ему на грудь и глядя в глаза. — Поцелуй, пожалуйста.
Не было более счастливого мига в молодой Митиной жизни!..
Утром следующего дня, лёжа рядом с ней и чувствуя необычайный прилив сил, он спросил:
— Скажи, ты правду написала тогда? Ты любила меня?
— Любила, — отозвалась Полина, садясь. — Только мне так стыдно было… Мне и сейчас стыдно.
— Почему?
— Я ведь уже старуха по сравнению с тобой… Разве я тебе пара? Я скверная, Митенька… Вот, и ещё один грех ко всем своим прибавила… Тогда сбежала от него подальше, а теперь… Милый мой мальчик, что нам делать с этой любовью? Бежать от неё… Забыть…
— Зачем, если нам хорошо вместе? Полина, я женюсь на тебе!
Полина грустно засмеялась:
— Нет, Митенька, этого никогда не будет. Я тебе не пара. Тебе жена нужна, а из меня жены не получится. Если хочешь, приходи ко мне просто так… Нет, всё это напрасно… И неправильно… И грешно… И не на радость, а на горе мы встретились.
Митя провёл рукой по её гладкой, нежной коже, зарылся лицом в долгих, прекрасных волосах:
— Полина, я решил вступить в армию.
— Ты правильно решил. Мне тоже нужно искать какое-то дело, чтобы не сойти с ума…
— Полина, дослушай, пожалуйста. Теперь будет война… С большевиками… Может быть, она продлится долго. Но все войны кончаются! И тогда начнётся восстановление всего: государства, искусства, наук… Я вернусь к науке, а ты к преподаванию… Но не это главное. Если я останусь жив, если я вернусь с войны, я хочу, чтобы ты ждала меня, слышишь? Дай мне слово, что будешь меня ждать, что станешь моей женой, и я горы сверну! Полина!
— Я буду ждать тебя, Митенька. Обязательно буду. Кроме тебя мне и ждать некого. Но я не стану твоей женой. Ради тебя самого не стану. Потому что люблю тебя, не стану, — она прильнула к его лицу горячими губами. — Прости меня, Митенька. Нам вместе быть нельзя… Не мучай меня, если хоть немного любишь! Мальчик мой милый, ты только выживи в этом аду… Пожалуйста, выживи…
Простившись с Полиной и навестив родителей, юнкер Дмитрий Рассольников отбыл в Новочеркасск, где вступил в Добровольческую армию и поселился в общежитии на Барочной улице в помещении, занимаемом юнкерами. Здесь он впервые увидел генерала Маркова. Он лишь недавно приехал в Новочеркасск и, ещё не получив назначения, много времени уделял молодёжи, быстро снискав её уважение и любовь. Сергей Леонидович читал юнкерам лекцию о патриотизме: о прошлом России и положении нынешнем, о том, как во все времена лучшие люди во имя спасения родины жертвовали своей жизнью…
В канун нового, 1918-го года юнкера завершали нехитрые приготовления ко встречи праздника. На столе расставлялась различная утварь и снедь, помещение прибиралось и, по возможности, украшалось. В это время на пороге возникла невысокая, энергичная фигура генерала Маркова. Все дела тотчас приостановились: юнкера смутились и не знали, как вести себя в его присутствии. Но Сергей Леонидович легко рассеял возникшее напряжение:
— Не смущайтесь, господа! Я могу быть полезным и при накрывании стола.
Вскоре стол был накрыт. Разлили глинтвейн, и молодой генерал, занявший, как подобает, место во главе стола, поднял первый тост:
— Я хочу поднять этот бокал, господа, за нашу гибнущую Родину, за Императора и за Добровольческую армию, которая принесет всем освобождение!
— Ура! — грянули собравшиеся.
Этим тостом Сергей Леонидович предложил закончить официальную часть. За ужином началась неспешная беседа. Мите подумалось, что, должно быть, так многие века назад собиралась дружина вокруг своего князя, и на некоторое время размывались грани между ними, и все сердца бились в унисон, полные одним желанием: спасти Родину. Спасти от ордынских полчищ, от самозванцев — и, Боже, от кого только ещё! А когда привал завершался, князь вёл свою дружину в бой… И сколько славных голов ложилось в тех далёких сечах! Лучших голов… Разве не об этом с такой болью говорил на днях в своей лекции генерал Марков, совершенно чувствуя связь времён, схожесть положений и судеб? Всё повторяется на спирали времени. И, вот, в ночной тишине, в ожидании нового года, дружина внимала своему витязю, а он говорил о сокровенном, о наболевшем, о том, что тревожило каждого:
— Люди жестоки, и в борьбе политических страстей забывают человека. Мы не воры, не убийца, не изменники. Мы инако мыслим, но каждый ведь любит свою Родину, как умеет, как может. Теперь насмарку идет многолетняя упорная работа. Что там многолетняя! Насмарку идёт то, что созидалось веками! И в лучшем случае придется все начинать сначала… Военное дело, которому я целиком отдал себя, приняло формы, при которых остается лишь одно: взять винтовку и встать в ряды тех, кто готов еще умереть за Родину. Легко быть смелым и честным, помня, что смерть лучше позорного существования в оплеванной и униженной России. Не бойтесь пули, предназначенная вам — она всё равно везде вас найдет… Позор страны должен смыться кровью её самоотверженных граждан. Для себя я не жду уже чего-либо хорошего, но как бы мне страстно хотелось передать всем вам свою постоянную веру в лучшее будущее! Это будущее, чёрт возьми, придёт! Когда? Не знаю! Но оно придёт! Вся история Россия испещрена великими испытаниями, в которых не раз казалось, что настал окончательный конец её, и всё погибло, но проходила чёрная година, и из пепла, из праха Россия поднималась… Она поднимется и теперь. И пусть мне не суждено увидеть этого, но это будет.
— Но какой же строй должен быть в возрождённой России? — спросил кто-то.
— Сегодня рано говорить об этом… Я могу сказать одно: в этот черный период русской истории Россия не достойна еще иметь Царя. Но когда наступит мир, я не могу себе представить Родину республикой… — Сергей Леонидович помолчал, затем улыбнулся лукаво: — А давайте-ка лучше, господа, отдадим должное празднику! Довольно мрачности, мы покуда не на похоронах!
Один из юнкеров грянул: «Братья, все в одно моленье…» — и все тотчас же подхватили бодро: «…Души русские сольём!..»
Под конец застолья Марков сказал обступившим его юнкерам:
— Сегодня для многих из нас это последняя застольная беседа. Многих из собравшихся здесь не будет между нами к следующей встрече. Вот почему не будем ничего желать себе, нам ничего не надо кроме одного: Да здравствует Россия!
— Да здравствует Россия! — эхом повторили юнкера.
Генерал оказался пророком, и наступивший 1918-й год принял обличие смерти, которая, по слову поэта, «жатву жадно косит, косит». Жадный до жертв год одного за другим отнимал у армии вождей и простых воинов. И, вот, ликующе-беспощадный, вырвал из жизни чистую, юную душу Саши, отнял любимого брата… И ничего не напоминает больше о том, что он жил на этой земле, кроме тетради, исписанной округлым детским почерком, тетради, которую Саша берёг пуще зеницы ока и на смертном одре завещал осиротевшей матери…
Митя вдруг почувствовал, как внутри его что-то хрупнуло. У него пошла кровь горлом, и он поднялся с холодной земли, чувствуя сильнейшую слабость. Неподалёку юнкер разглядел мутным взглядом согбенную фигуру старухи, вздрагивающую от плача.
— Мамаша, что вы? У вас здесь тоже кто-нибудь?.. — окликнул её Митя осипшим голосом, вытирая платком кровь с губ.
— Нет, сыночек, — ответила старуха. — Здесь — никого… А Бог знает, может, в другой такой могилке мои детушки упокоились. И некому ни поплакать о них, ни помолиться… Так я уж над чужими поплачу, может, и о моих кто пожалеет… У тебя-то, сыночек, кто здесь?
— Брат.
— Брат… — вздохнула плакальщица. — Святые угодники, что ж это сотворилось в Божьем мире? А мать жива ль твоя?
— Не знаю… Она в Ростове осталась.
— Сыночек… — старуха вдруг крепко схватила Митю за руку, всмотрелась в лицо. — За что же нам страсти такие? Я жизнь прожила, так и забрал бы меня Господь! Я землю зазря копчу, а детушек наших за что? Слушай, слушай! У меня двое сынков. Обоих я их кохала, на обоих нарадоваться не могла. Потом оба они на войну ушли, а я сиротой осталась… Но миловал Бог: живы сыночки остались. Я уж их домой ждала и не дождалась! Один до этих подался… До нехристей окаянных…
— Большевик?
— Даже дом родной не проведал… Как в воду канул, и не ведаю, где его носит… Только молю Бога, чтобы отсель подальше…
— Почему так?
— Младший мой сыночек туточки, — всхлипнула старуха. — Погостил у меня три дня и до Екатеринодара подался… В партизанский отряд какого-то Покровского… Вот, и помысли, сыночек: двое кровинушек у меня! И на разных сторонах, друг с другом сражаются! А если оба сгинут? И выйдет так, что друг друга жизни родные братья лишили! Нешто для того я рожала их? Ох-ох-ох, что же это в Божьем мире деется? Брат на брата идёт… Беда… Хоть бы скорее Господь меня прибрал, а то и жить нельзя, глядючи, как сыночки друг друга убивают… И почто вам всем дома-то не сидится? Нешто на войне мало крови пролилось? Раскололи мне сыночки серденько надвое, разорвали без жалости…
Мите хотелось сказать бабке что-нибудь доброе, но слишком черно было на душе, и язык словно прилип к гортани. «Раскололи сыночки серденько надвое…» Так и всю России разорвали без жалости, как материнское сердце этой старухи, и такими же горькими слезами обливается она теперь, оплакивая своих детей, гибнущих по обе стороны фронта, линия которого проходит по людским сердцам и по сердцу самой Родины…
Возвращаясь с кладбище, Митя с чувством мстительного удовлетворения увидел повешенного большевика-комиссара. Виселица была установлена посреди площади, мёртвое тело покачивалось на ветру, и несколько чёрных, гортанных ворон кружили вокруг него. Неправду говорят, будто ворон ворону глаз не выклюет. Большевики, комиссары в чёрных кожанках, каркающие на митингах, озверевшие эти полчища, ругающиеся над трупами, вырывающие им глаза, на кого более похожи они, нежели не на эту чёрную, гортанную стаю? И вот, клюёт теперь ненасытное воронье столь же ненасытного ворона в человеческом обличие… Но удовлетворение от этой картины быстро сменилось острым омерзением и страхом от той ранее неведомой злобы, которая вдруг захватила душу, томя её непролитой кровью. Боже милостивый, что же это творится с ней, с живой душой, что, страшное и необратимое, происходит с ней?..
На следующее утро армия выступила к станице Кореновской. Крупное селение, похожее на уездный город, было расположено в семидесяти верстах от Екатеринодара, рядом с железнодорожной станцией Станичной. Сюда большевики стянули порядка двенадцать тысяч человек, два бронепоезда и многочисленную артиллерию. Численностью красные вчетверо превосходили Добровольцев, количеством оружия — в десять раз. Командовал всей этой армадой бывший фельдшер кубанский казак Сорокин.
Потрёпанные накануне Партизаны на сей раз были оставлены в резерве, а в авангарде армии шёл Юнкерский батальон генерала Боровского. В двух верстах от станицы наступающих встретил сплошной ружейный и пулемётный огонь. Юнкера рассыпались редкой цепью и двинулись на позиции красных. Позиции эти — окопы, занятые мощными цепями — хорошо просматривались невооружённым глазом. Слева на станцию Станичную наступали Офицерский и Корниловский полки. Их положение сильно затруднялось массированным огнём красных бронепоездов, стоявших на железнодорожном мосту над рекой Бейсужек. Артиллерия не могла дать противнику достойного ответа, так как практически не имела снарядов.
Корнилов поднялся на пригорок, не обращая внимания на свинцовый дождь и предостережения соратников, и стал в бинокль следить за ходом боя. За ним последовал и начальник штаба Иван Павлович Романовский.
На этот раз силы большевиков оказались слишком велики. Под ураганным огнём артиллерии дрогнули цепи юнкеров и Корниловцев и стали откатываться назад, преследуемые лавиной большевиков.
— Ваше Высокопревосходительство! Патроны и снаряды на исходе! Части требуют! Отдавать ли последние? — задыхаясь, спросил присланный из обоза гонец, вжимая голову в плечи, надеясь увернуться от пуль.
— Надо выдать — на станции мы найдём их много, — ответил Верховный.
На холм легко поднялся, поигрывая сжимаемым в руке хлыстиком, невозмутимый Марков в неизменной коричневой куртке на меху и белой папахе.
— А, Сергей Леонидович… — обратился к нему Корнилов. — Кажется, придётся нам здесь ночевать?
— Ночевать не будем! — бодро ответил Марков и, уходя, шепнул нервно Романовскому: — Уведите вы его, ради Бога! Я не в состоянии вести бой и чувствовать нравственную ответственность за его жизнь!
— Попробуйте сами… Говорил не раз — бесполезно! Он подумает, в конце концов, что я о себе забочусь… — отозвался Иван Павлович.
Марков раздражённо взмахнул плетью и, не обращая внимания на огонь противника, вскочил на приземистого, но крепкого коня и, достигнув своего полка, ведущего жаркий бой на подступах к Станичной, спешился и перебежками добирался до передовой цепи.
— Жарко? — крикнул он громко.
— Жара! Да вот патронов нет! — сразу ответило несколько голосов.
— Вот нашли чем утешить! В обозе их тоже нет. По сколько есть?
— Десять, пятнадцать, двадцать… — донеслись ответы.
— Ну, это ещё не так плохо! Вот если одни штыки, то будет хуже. Ну, а теперь в атаку, добывать патроны! — воскликнул Сергей Леонидович и первым бросился вперёд. Цепи, вдохновлённые примером, ринулись следом.
Между тем, Верховный отдал приказ бросить в бой резерв, оставив, таким образом, без прикрытия обоз с ранеными. Оттуда скоро примчался взволнованный гонец:
— Ваше Высокопревосходительство! В тылу возле нас появилась неприятельская конница!
— Передайте Эльснеру, что у него есть два пулемёта и много здоровых людей. Этого вполне достаточно. Пусть защищаются сами. Я им ничего дать не могу.
По счастью, конница, принятая за неприятельскую, оказалась тремя сотнями казаков станицы Брюховецкой, шедших на подмогу армии.
Включение в бой резерва обозначило переломный момент сражения. В то же время Марковцы, перейдя реку вброд, взяли мост и станцию. Красные отступили, отошёл назад и их бронепоезд. Однако значительные силы большевиков продолжали оставаться в станице и упорно сражались на подступах к ней. Дважды за этот день входили юнкера в Кореновскую и дважды вынуждены были отступить. Теперь жидкая цепь лежала под огнём, ожидая приказа. Белый дым от шрапнели окутывал серое поле, испещрённое рытвинами, покрытое чёрными фигурами, сражающихся людей…
— Ох, и дерутся сегодня большевики! — присвистнул лежавший рядом с Митей юнкер-константиновец.
— Ничего удивительного… Они ведь тоже русские… — отозвался другой.
При этих словах Мите вспомнилась сухая фигура старухи, бредущая меж крестов и оплакивающая убивающих друг друга сыновей, которых она родила и вскормила своим молоком… Несчастная Россия… Но это воспоминание мгновенно было втеснено другим: мертвенно бледное лицо убитого брата встало перед глазами, и Митя со злостью впился пальцами в землю. Долго ли ещё лежать так?! Нужно наступать! Бить этих мерзавцев! Отомстить за Сашу! Тетрадь брата Митя спрятал под мундиром, прямо на груди, словно прижимал к сердцу Сашу… Наконец, прозвучала команда:
— Юнкера, в штыки!
Вот, это дело! В рукопашной схватке только и облегчиться душе! И первым вскочил Митя на ноги и ринулся со штыком наперевес навстречу плотным красным цепям. В человеческом месиве раздавались крики и стоны, кто-то падал под ноги бегущим, блестела на солнце окровавленная сталь… Митя споткнулся о раненого в грудь солдата. Тот хрипел, захлёбываясь кровью.
— Издыхаешь, сволочь?! — выкрикнул юнкер, не узнавая собственного голоса. — Поделом! Помни моего брата!
Перешагнул и, орудуя штыком, двинулся дальше. Большевики откатывались к станице, уже в нескольких шагах были её белые хаты. Митя не узнавал себя. Никогда не думал он, что может так желать чьей-то крови. Ведь он никогда не любил войны, он мечтал о мирной профессии, мечтал помогать людям, спасать жизни… И, вот, вместо этого он отнимает чьи-то жизни, убивает людей… Но полно! Какие же это люди? Это бандиты, негодяи, изуверы, убийцы Саши и многих других! Предатели России! О пролитии их ли крови печалиться? Когда их так много, а нас счесть по пальцам, и цепи наши редеют под их страшным огнём… Их ли жалеть, когда у них бронепоезда, а у нас нет даже снарядов, а потому идём в штыки, как во времена Суворова? Нет, чиста совесть Мити. Он и идущие рядом стройные юноши-юнкера, едва вступившие в жизнь, противостоят в одиночку сразу нескольким солдатам… Красным солдатам… Интересно, как они выглядят? Какие у них лица? Не различить в угаре сечи! Грубые, искажённые ненавистью, звериные? А какое выражение лица теперь у самого Мити? Какие глупости лезут в голову… А руки действуют машинально, пробивая путь в станицу…
Юнкер Рассольников первым прорвался в Кореновскую. Бой закипел уже на улицах. За каждый дом. На Митю бросился солдат в засаленной гимнастёрке. Молниеносная реакция, и штык погрузился во что-то мягкое… В человеческую плоть… Солдат захрипел и повалился на землю. Митя успел разглядеть его лицо. Обыкновенное лицо. Каких миллионы в России. Зачем он ввязался в это безумие? Что привело его сюда? А бой продолжался… Из памяти выплыло лермонтовское «рука бойцов колоть устала». Рука, действительно, начинала неметь. Рядом раздался крик. Это на юнкера-константиновца бросились сразу двое. Митя круто развернулся и поспешил на помощь товарищу. Внезапно он почувствовал мощный удар в грудь, как раз туда, где лежала тетрадь Саши. Взгляд мгновенно заволокло каким-то красным маревом. Больше юнкер Дмитрий Рассольников ничего почувствовать не успел…
А в станицу уже въезжал Верховный, следивший за славной атакой юнкеров. Едва различив генерала Боровского, Корнилов спешился и, заключив его в объятия, расцеловал:
— Юнкера спасли положение!
Станица Кореновская была взята. Армия потеряла до сорока человек убитыми и порядка ста ранеными, но захватила большой запас оружия: пятьсот артиллерийских снарядов и множество винтовок с патронами. Здесь же пришло сокрушительное известие: Екатеринодар пал… Кубанские Добровольцы под командованием Покровского вместе с атаманом Филимоновым, Радой и правительством покинули город. И вновь встал проклятый вопрос: куда идти дальше измученной походом и боями армии? Деникин и Романовский настаивали на неуклонном движении на Екатеринодар и взятии его, командиры полков Марков, Неженцев, Богаевский и другие, видящие состояние своих подчинённых, не считали такое предприятие возможным и предлагали перейти Кубань и дать армии отдых в горных станицах и черкесских аулах, скорее всего, ещё не тронутых большевизмом. Верховный склонился ко второму варианту:
— Если бы Екатеринодар держался, тогда бы не было двух решений. Но теперь рисковать нельзя. Мы пойдём за Кубань и там в спокойной обстановке отдохнём, устроимся и выждем более благоприятных обстоятельств.
Пятого марта с наступлением сумерек армия покидала Кореновскую. За ней тянулся всё более и более громоздкий обоз. Некоторых умерших от ран воинов похоронить не успели, и генерал Марков обратился к Корнилову:
— Ваше Высокопревосходительство, они увеличивают число повозок. Обоз и без того громаден!
— Везите, Сергей Леонидович! — ответил Верховный. — Тела этих героев мне дороги так, как они сами были дороги мне при жизни. При первой же возможности я их предам земле с воинскими почестями…
Назад: Глава 5. Пётр Тягаев
Дальше: Глава 7. Память добра