Книга: Честь – никому! Том 1. Багровый снег
Назад: Глава 13. Боян земли Донской
Дальше: Глава 15. Ангел-Хранитель

Глава 14. Атаман

В набат не били. Вся немногочисленная деревня и без того собралась на сход. И как было не собраться, если с часу на час ожидали карателей? Накануне явился в деревню комиссар, увещевал и требовал сдать утаиваемое зерно, необходимое для поддержки великих завоеваний революции и голодающих в городах рабочих и их семей. Комиссар был молод, говорил горячо. Но крестьяне лишь посмеивались:
— А мы и защищаем завоевания революции! Земля и хлеб наши таперича: хотим дадим, хотим сами съедим!
Комиссар осерчал не на шутку:
— За утаивание хлеба и неподчинение власть будет карать по законам революционного времени! Если не отдадите по-хорошему, то назавтра мы пришлём в деревню отряд красногвардейцев!
— Но-но! Ты, мил человек, нас не пужай! — лукаво прищурился староста. — Чай, ты не барин! Нужён хлебушек? Так подай денежку! Мы вас, беспорточников, над собой не ставили, чтобы кормить вас за здорово живёшь!
— Вы не достойны называться гражданами молодой советской республики! Вы кулаки! Мироеды вы! Мерзавцы!
Ох, не следовало говорить этого комиссару! Загудела тёмная толпа, надвинулась. Подскочил Сенька-Рыжий, спросил с издёвкой:
— А что, товарищ, все ли равны нынче?
— Все трудящиеся равны!
— Ну, так получай тогда по равенству! — и сунул Сенька в пятак комиссару. Тот выхватил из-за пояса маузер, стрельнул, ранив случайного парнишку, кинулся к лошади, вскочил на неё, помчался прочь, но далеко не ушёл: хлопнул выстрел сзади, выпрямился комиссар последний раз в седле, а затем осел мешком, свесился к земле. Стрельнул в него из охотничьего ружья отец раненого парнишки Авдей. Стрельнул, опустил ружьё, утёр шапкой лоб, сплюнул:
— Собака… Довёл до греха…
Бабы заохали, мужики присмирели, разом почувствовав неминуемую кару за содеянное. А следующим утром собрались все на сход. В середину вышел староста, Трифон Ильичёв. Разменял уже Трифон полвека, схоронил жену и двоих ребятишек, но до работы был зол, ненасытен. Был он невысок, худ, но жилист, крепок, смугл и черняв, как цыган, зорко смотрели тёмные глаза, щурились лукаво, посмеивались. В деревне Трифон пользовался непререкаемым авторитетом: знал он грамоте, отличался сметливостью, хваткостью, рассудительностью, умел говорить красно, умел и дело делать не хуже. Вот, и теперь слушали все его с напряжённым вниманием. Говорил староста о том, что мужик должен быть хозяином на земле, поскольку без мужика земля, что баба, родить не станет, что не могут всякие пришлые комиссары и беспорточники ничего требовать от мужика, но мужик сам должен диктовать им условия. Затем Трифон перешёл к главному:
— Скоро приедет к нам отряд красногвардейцев! Пощады от них ждать нам не приходится! Так как же встретим мы этих незваных гостей?
— На вилы их!
— Надо в лес уйтить и переждать!
— Чего переждать?! Переждать, покуда они всё наше имущество загребут и дома попалят?! А нам с бабами да ребятишками куды?!
— Тише! — прервал спор Трифон. — Кто за то, чтобы дать отпор беспорточникам?
Разом большинство рук взметнулось вверх.
— Добро. Кого поставим командовать нами?
— Так кого же, как не тебя, Трифон Гаврилович?
— А пущай гость твой себя покажет!
Так, нежданно-негаданно, стал полковник Тягаев во главе мужицкого бунта…
Неведомая, но верная сила хранила жизнь Петру Сергеевичу. Трудное ли дело сломать шею, спрыгнув с идущего на всех парах поезда? А он отделался лишь сильными ушибами да порядком расшиб голову. Правда, мог полковник и замёрзнуть насмерть, лёжа у насыпи и не в силах двинуться. Но повезло и здесь: нашёл его лохматый дворовый пёс, заливистым лаем привлёк хозяина… Тем хозяином оказался Трифон Ильичёв. В его избе, тёмной и слегка запущенной без женского пригляда, Тягаев и жил с того дня. Первые несколько дней пролежал в бреду. Старая контузия, помноженная на новый ушиб, причиняла страшную боль. Перед глазами, как в калейдоскопе, сменялись полуреальные-полубредовые картины, смесь воспоминаний и сна: то мчался он на коне в атаку с шашкой наголо, сражался, рубил, отдавал приказы, а затем раздавался взрыв, и всё меркло; то виделся парад, и Государь, принимающий его, то продолжался неоконченный спор с Кроминым, то являлось усталое лицо жены, то вспоминались улицы Петрограда, толпа, сомкнувшаяся кольцом вокруг него, а среди неё те трое, из поезда, и вдруг чудился сам поезд, и женщина с глазами лани…
Когда Пётр Сергеевич начал приходить в себя, то увидел вдруг рядом смуглого мужичка с редкой бородкой и умными, лукаво прищуренными глазами. Мужичок усмехнулся:
— Здорово ночевал, твоё благородие!
Тягаев напрягся, но у него не хватило сил даже приподнять голову. Трифон, между тем, посмотрел на него насмешливо, но без злости:
— Что ты занервничал-то, твоё благородие? Мы не выдадим. Нам господа офицеры ничего худого не сделали.
— Откуда ты взял, что я офицер?
— Ты, твоё благородие, в бреду говоришь всё время. Прямо скажу, даже утомил меня — ни сна, ни покоя, — Трифон чему-то развеселился. — А из бредовых твоих откровений узналось, что ты ажник полковник. И ещё много чего узналось, но до остального дела мне нет.
— Значит, не выдашь?
— А на кой ляд мне тебя выдавать? Власти беспорточников я не признаю. Так что не беспокойся, твоё благородие.
Верить хитрому мужику у Тягаева причин не было, но и выбирать не приходилось, осталось положиться на судьбу. Трифон честно заботился о своём госте, отпаивал его какими-то травами, и через неделю Пётр Сергеевич уже встал на ноги. Староста, судя по всему, и впрямь не имел намерений выдавать его. Вдобавок, не стесняясь в выражениях, хулил новую власть, что весьма обнадёжило полковника.
— Шаромыжники, — презрительно говорил Трифон, цедя сквозь зубы чай, налитый в блюдце. — Пролетарии! Ишь что удумали, собаки: они, видите ли, главные, они, видите ли, наипервейший класс! Они, видите ли, должны диктовать всем остальным, как жить! Это с каких же таких пор яйца прежде курицы стали?! Мы землю пашем! За скотиной ходим! Мы даём им хлеб, молоко, мясо! Что бы мир делал без пахаря? С голоду бы издох! А пахарь проживёт и сам по себе! С пахаря всё началось! Все другие классы из пахарей вышли! И ремесленники, и воины, и князья, и купечество! А теперь пахаря в загон?! И кого наперёд?! Безграмотных, беспочвенных болванов?! Пьяниц и лентяев?! Беспорточников?! И им покорись?! А шиш! Кто есть этот самый рабочий класс? Ведь они все из нас же вышли! Из пахарей! Да только из тех, что похуже! Из тех, кто с землёй совладать не умел, а вольные хлеба предпочёл! Они там землю-то забыли на своих фабриках! Что они видят там? Станки! Механизмы! Мертвечину! Природу забыли! Бога забыли! Один только механизм и всё! А таперича они главные?! Да кто они есть, чтобы нам указывать?! А эти их вожди?! Социалисты или как их там?! Черти драповые… Они мужика-то и не видали! Не нюхали! Не знавали! Уровнять хотят! Бедных с богатыми! Да я свою тёлку лучше под нож пущу, чем какому-нибудь лентяю-беспорточнику отдам! Собственность — вот, всему основа! Мужик своего не отдаст, он за своё зубами глотку перегрызёт любому!
— Так ведь большевики землю обещают? — подстрекнул Тягаев Трифона.
— Брехуны! — фыркнул староста. — Землю нам ужо дали! При Столыпине! Кто хотел, кто мог — все получили, и все зажили чин-чинарём, кроме всякой пьяни! Дать даденное они собрались?
— Барские земли.
— Барские земли мужик и без них взял! Их участия не требуется! Не могут эти беспорточники дать ничего! Они голодранцы! Чего они дать могут? Они привыкли брать, а не давать! И к тому же, твоё благородие, верить лозунгам тёмный народ может, а я их подноготную знаю! Читал!
Пётр Сергеевич посмотрел на старосту с удивлением:
— Откуда же ты их знаешь?
— А я, твоё благородие, сам в юные годы социалистом был. Грамоте выучился, книжки читать стал. В селе нашем народники тогда объявились. Я к ним повадился ходить. За полгода всякой требухи узнал: партии, программы, направления… В социализм, что в Бога, уверовал. А потом заарестовали меня с этими самыми народниками. Погнали на каторгу. А я дёру дал. Побродяжил немного, ума поднабрался, а потом в тутошней глуши осел. А с годами-то понял, что все те программы, что в юности меня завлекали… Что врут они, что твой мерин… Уж таперича меня с панталыку не собьёшь. Я воробей стреляный, любого ихнего агитатора за пояс заткну.
Любопытно было Тягаеву толковать с Трифоном. До корней знал староста мужицкую психологию и сам был ярчайшим её представителем. Не раз замечал Пётр Сергеевич, как загорались глаза, и светлело лицо Трифона, стоило заговорить ему о хозяйстве. Знал он, как наилучшим образом наладить его, мечтал о том, что придёт время, когда пахарь станет во главу угла, станет первым человеком. За скотиной ходил староста не просто с хозяйской заботой, но с каким-то душевным умилением: телушки, лошади были для него существами родными и любимыми. Иногда поднимался он ночью и шёл проверить, всё ли благополучно у них, разговаривал с ними, как с людьми, но куда с большей ласковостью.
Деревня, в которую судьба забросила Тягаева, оказалась подлинным медвежьим углом. С трёх сторон обнимали её вековые леса, с заготовкой которых чрезмерно усердствовали местные жители, получившие, наконец, свободу рубить, сколько угодно душе. Люди жили не то, чтобы богато, но в достатке, сытно. О том, что в доме старосты поселился офицер, узнали в деревне немедленно, шушукались, поглядывали с любопытством, но не подходили, не спрашивали ни о чём. Трифон строго-настрого запретил тревожить своего постояльца и рассказывать о нём. Впрочем, рассказывать было некому. Ближайшее село расположено было в пятидесяти верстах, там же с недавних пор образовался и Совет, ставший причиной раздражения старосты.
Пётр Сергеевич, тем не менее, редко покидал дом. Лишь изредка выходил он за околицу, одетый в крестьянское платье, бродил, опираясь на палку, по чёрному полю с островками снега, вдыхая влажный лесной воздух, пытаясь вернуть стройность своим идущим вразброд мыслям.
Где-то далеко-далеко осталась златоглавая Москва, счастливая колыбель его детства, навсегда любимая и родная, как отчий дом, как отец и мать. Что-то сталось теперь с Москвой? Что сталось с матерью и её мужем? С отцовским домом и музеем, на открытие которого положил он столько сил? Со всеми близкими? И где теперь сестра? При мысли о сестре Тягаев хмурился. Надо же было родной его сестре, которую нянчил он, которую любил преданной братской любовью, с юных лет броситься в пучину революции, погрязнуть в этой роковой стихии, соединить свою жизнь с каким-то каторжанином! Что за жизнь у неё? Изредка появлялась она в родном доме, полубольная, ожесточённая, появлялась, чтобы выпросить у матери денег «для дела», произносила свои пламенные, проклинающие речи и исчезала вновь. Рождённого «между делом» ребёнка оставила матери, а сама так и плыла по волнам смуты, разрушая некогда цветущий организм. Что толкнуло её на этот путь? К этим людям? И раньше думал Пётр Сергеевич об этом, но мало: слишком занят был службой. А, может, есть и его вина? Может, не был достаточно внимателен к сестре? Не попытался понять её, повлиять, переубедить по-доброму… Просто осудил раз и навсегда, отгородился, как от чужой, вычеркнул из жизни со свойственной себе решительностью и принципиальностью, как позор семьи…
От Москвы мысли перекидывались к Петрограду, где прошла зрелость. Хотя, объективно, проходила она, большей частью, вне столицы Империи, но там был дом, Лиза, Надюша. Что теперь с Надюшей? С Лизой? Уехал он, а она осталась со всем этим ужасом: голодом, холодом, обыском… А Володя Гребенников? Выбрался ли? Не угодил ли в лапы ЧеКи?
Вились, вились прерывистые мысли в ноющей, ещё туманящейся по временам голове, но все их заслоняло некое более сильное, непонятное, необъяснимое чувство, странная маята, овладевшая душой, маята, рождённая парой преданных глаз с удивительно красивым разрезом, и голосом, похожим на звуки флейты… Что-то неодолимо тянуло к этой женщине, и хотелось вновь быть рядом с ней, читать ей стихи, слушать её песни, целовать нежные руки и читать беззвучное «да» в очах…
— Только усталый достоин молиться Богам,
Только влюблённый — ступать по весенним лугам!
На небе звёзды, и тихая грусть на земле,
Тихое «пусть» прозвучало и тает во мгле.
Это — покорность! Приди и склонись надо мной,
Бледная дева под траурно-чёрной фатой…

— Пётр Сергеевич читал эти строки в полголоса, пиная мысками сапогов комья смёрзшегося снега. Стихи всегда были верным средством, чтобы унять беспорядочность мыслей, успокоить раздражённые нервы. Не раз, будучи болен, чтобы не провалиться в бред, удержать уходящее сознание, Тягаев вспоминал одно за другим заученные на протяжении всей жизни стихи, прокручивал их в памяти раз за разом, и это помогало ему. Но теперь каждая строчка, возникавшая в памяти, отчего-то необратимо связывалась с незабвенным образом Евдокии Осиповны.
— Край мой печален, затерян в болотной глуши,
Нету прекраснее края для скорбной души.
Вон порыжевшие кочки и мокрый овраг,
Я для него отрекаюсь для призрачных благ.
Что я: влюблён или просто смертельно устал?
Так хорошо, что мой взор, наконец, отблистал!
Тихо смотрю, как степная колышется зыбь,
Тихо внимаю, как плачет болотная выпь…

Во время одной из таких прогулок и услышал Пётр Сергеевич выстрелы в деревне, повлекшие столь серьёзные последствия и для её жителей, и для него самого.
Обучать военным премудростям мужиков было некогда, наладить серьёзную оборону небольшого села от отряда красных являлось делом практически невозможным, однако, в течение дня Тягаев сделал всё, что было в его силах, для организации сопротивления: на подступах к деревне расставили дозорных, распределили всё имевшееся в распоряжении оружие, среди которого были ружья, несколько винтовок, принесённых бывшими на войне мужиками с фронта, а также топоры, вилы, колья… Вечером, когда полковник вернулся «с осмотра позиций» в избу, то нашёл Трифона молящимся перед старинной, сильно закопчённой иконой и впервые заметил, что крестится он двуперстно.
— Ты что же, старовер? — спросил Пётр Сергеевич, наливая в кружку кипяток из самовара.
— Кержачим, твоё благородие. В наших краях староверов много, — ответил староста, присаживаясь к столу. — Места-то глухие. Вот, сюда и бежали люди ещё с той поры. Мне старовер, можно сказать, жизнь спас.
— Как так?
— Так на каторге же. Ему срок выходил, а он болезный был, уже чуть живой, на ладан дышал. Мы дружны были. Много он мне порассказал, на многое глаза мои раскрыл, душу мою забубённую разбудил… Он мне документ свой отказал и замест меня остался. Помирать, сказал, едино где. А меня под его именем выпустили. Так-то.
— Я не видел у вас в селе священника…
— Твоя правда. Был прежде, да лихоманка извела… Так что, ежели приходит наш последний день, то отойдём мы ко Господу без причастия, — Трифон заварил травяную настойку, сделал пару крупных глотков. — Без попа худо, что и говорить… Но народ у нас к порядку приученный. Ни пьянства, ни табакокурения не водится у нас. Живём по чину, ни к кому со своим устоем не лезем, но и к себе не пущаем. У нас как: мы никого не трогаем, но и нас не замай. Сенька-Рыжий только бедокур у нас. Шалый…
— А тот, что комиссара убил?
— То кузнец. Суровый мужик. Так он же за сына… Мальчонка-то не жилец, чай. И к тому нечего было этому пришлецу оскорблять народ. Сам себе беду накликал.
Пётр Сергеевич задумался. Необъятна Россия, и необъятен русский человек. Вот, хоть Трифона этого взять. Социалист, каторжанин, а тут же хозяин, старовер… Нельзя объять необъятного, как писал Козьма Прутков. Нельзя объять русского человека. Разве только Достоевский и сумел, сам пройдя неровный путь, то до вершин поднимавшийся, то срывавшийся в бездны.
А Трифона, между тем, разобрала охота поговорить.
— Я так сужу, твоё благородие, что вся пагуба нам именно оттого и выходит, что мы в своё время от веры предков отступили. Виданное ли дело, иконы святые жгли! Людей изводили за то только, что они в вере своей тверды были и на крест за неё идти были готовы! Вот, оно и отыгрывается! Прежде староверов нововеры жгли, а теперь уже их жечь учнут. Те, в ком вовсе веры нет. Те, что раз немного от веры отошли, потом и другой раз отойдут, дальше ещё, а надо будет, и вовсе от Господа отрекутся. А сейчас нехристи явились, чтобы святыни и всю землю бесчестить. Это за давнишнее кара. И проверка для тех, чьи предки новую веру приняли. Те, кто через горнило пройдут, не отступятся, тем отпустится… Да только немного таких будет. Разболтались все, размякли. А староверы века на своём стоят, во всех гонениях выстаивают, закалены, как сталь, и ничего-то уже не страшно им, всё уж, почитай, вынесли… Един был народ православный. А как учинил Никон веру переправлять, так и пошёл раздрай. Русские русских убивать стали, православные православных. Русские воины русские монастыри штурмом брать ходили. Виданное ли дело? И во имя чего? Для удовольствия греков каких-то? Нешто единство и покой своего народа не важнее? Как учли тогда братья братьев распинать, так и не могут с той поры остановиться. Вот, и пришли таперича к тому, что зараз резать друг друга будем, и конца и края не будет. Тебе бы, твоё благородие, нашего покойного отца Иоакима послушать! Вот, кто про то умел говорить! Что по писанному! И цитатами из Писания так и сыпал! Всю Псалтирь и Апокалипсис наизусть знал, всю историю. А я так только, повторяю, что от него слушал… Эх, такого человека не стало, да ещё в этакое время! Худой знак, твоё благородие…
Пётр Сергеевич не отвечал. Против староверов он ничего не имел, но обсуждений религиозных вопросов, которые велись подчас в окружении жены, всегда избегал, считая эту область не своей. Война, искусство, история — всегда пожалуйста, но вторгаться кавалерийским наскоком в тонкую религиозную сферу Тягаев полагал для себя недолжным.
Трифон понял, что беседы не получится, и, кряхтя, полез на полати, сказав напоследок:
— Ложись, твоё благородие. Кто его знает, где завтра ночевать придётся…
Но полковнику не спалось и не лежалось. Он не понимал, отчего красные так долго не идут на село, отчего медлят? Чувствовал Пётр Сергеевич, что промедление это вызвано каким-то хитрым планом. Но каким? Хотят обложить село вкруговую и прихлопнуть всех, как в мешке? Напрасно, напрасно не захотели мужики уходить в лес. Эта маленькая деревенька легко может обратиться в капкан, а скудных сил явно не хватит для отражения крупного отряда красных. Но не мог Тягаев отдать приказа, который считал единственно спасительным, и мучился от этого. Приказ может отдать лишь командир, которому верят и повинуются безоговорочно. А кто он для местных мужиков? Покуда никто, а, значит, не властен приказывать наперекор решению схода. Единственная мера, которой добился, касалась лошадей. Двое надежных людей увели их в лес, чтобы они не достались красным. Пётр Сергеевич рассчитывал, что лошади могут пригодиться, если удастся уйти от карателей, плохо ориентировавшихся в местных чащобах и топях.
Первые выстрелы раздались в пять часов утра. Вся деревня тотчас высыпала на улицу, словно никто не ложился, ожидая сигнала. Подивился Тягаев слаженности действий мужиков, из которых лишь трое в разное время были в солдатах. Но ни слаженность, ни отвага, с которой сражались они, не могли помочь делу. Через два часа всё было окончено. Убитых мятежников оставили лежать на улицах, живых, крепко связав, погнали строем в соседнее село. Было убито и несколько красногвардейцев, тела которых положили на реквизированную в деревне повозку.
Дороги развезло, и идти по ним было крайне тяжело. Ежеминутно ноги проваливались, увязали в жидкой грязи. Но пленников подгоняли ударами в спины, и они шли, измученные, мокрые, грязные, молчаливые. Пётр Сергеевич ковылял между ними, опасаясь лишь одного: как бы очередной приступ не поразил его прямо посреди этого пути. Озноб бил всё сильнее, голова наливалась свинцовой тяжестью, и чудилось, будто бы мелкие молоточки бьют по ней, как по наковальне. Единственный глаз, и без того лишённый зоркости без разбитого пенсне, то и дело заволакивало слезой, набегавшей от пронизывающего ветра. Пётр Сергеевич слабел с каждым шагом, однажды он споткнулся, рухнул в грязь. Рядом остановился верховой, бросил сквозь зубы:
— Вставай, гад!
Полковник приподнялся, и тотчас плеть рассекла ему лицо, хлынувшая кровь, залила глаз, смочила бороду. Тягаев заслонился рукой. Последовал ещё один удар, рассекший уже её. Проезжавшие солдаты хохотнули. Рядом раздался строгий голос Трифона:
— Эх ты, сынок! Больного человека хлещешь! Совесть-то есть в тебе, безбожная твоя душа?!
— Молчать! А ну, пошли оба, а то пристрелю обоих!
— Ты не видишь, что ль, антихрист, что он калека безрукий?! В Маньчжурии руку свою оставил! А ты?! — ярился староста. — Креста на тебя нет!
Видимо, его горячая отповедь возымела действие, и один из солдат, совсем юный, с мягкими в лёгком пуху губами, слез с коня и развязал Трифону руки:
— Помоги ему.
— Ты что распоряжаешься? — рявкнул верховой. — Контре пособничаешь?! Посмотрите на него! Бунтовщику руки освободил! Али к ним присоединиться хочешь?!
— Полно тебе, Стёпка. Не звери ж мы. Куда он денется?
— Ладно! — Стёпка тронул коня. — Чёрт с ними! Под твою ответственность! Только пусть этот однорукий чёрт идёт, а не валяется! А не то на следующий раз точно пристрелю.
— Опирайся на моё плечо, и айда, покуда целы, — сказал Трифон, помогая полковнику встать. — Эк тебе этот пёсий сын лицо-то раскроил! Ой-ой-ой!
Тягаев, бледный от боли, слабости и бессильного гнева, поднялся, утирая рукавом кровь, побрёл вновь, пошатываясь, скользя и увязая в липкой грязи.
По прибытии к месту назначения начались допросы. Болезнь Петра Сергеевича оказалась здесь весьма кстати. Не наделённый актёрскими способностями, он вряд ли сумел бы убедительно сыграть роль малограмотного мужика, да и лицо, хоть и заросшее бородой, и запачканное, и окровавленное изобличало белую кость. Но, видя его состояние, близкое к бреду, чекисты не стали тратить времени и, приписав его на всякий случай к группе зачинщиков, отправили в «камеру» к подельникам. Никто из мужиков не выдал полковника, и полковник числился простым крестьянином Петровым. Никто из мужиков не назвал своих руководителей, равно как и кузнеца, убившего комиссара. Правда, основные допросы были впереди, но Трифон шепнул уверенно:
— Не беспокойся, твоё благородие. У нас народ крепкий. Хоть на дыбу вздёрни — слова не проронят.
Тюрьма, в которую поместили арестованных, была расположена на втором этаже административного здания, первый этаж которого отведён был под советские учреждения, в которые нескончаемым потоком валил окрестный люд. Из окна комнаты, куда поместили десятерых узников, определённых, как зачинщиков бунта, было хорошо видно, как вереницей идут ходатаи. В комнате постоянно находился караульный солдат, лишь изредка отлучавшийся на десять-пятнадцать минут. На допрос вызывали по одному, предъявляли обвинение в контрреволюции, но мужики ничего не говорили, чем сильно раздражали чекистов.
Пётр Сергеевич, несмотря на усиливающиеся боли в голове, напряжённо продумывал план побега. Разговаривать друг с другом заключённые могли лишь во время отсутствия солдата. В один из таких моментов Трифон, недавно вернувшийся с допроса с разбитым лицом, сказал:
— Надо что-то решать, братцы.
— А чего решать? Будем стоять на своём: я не я, и лошадь не моя, — подал голос кудлатый Панкрат, ветеран Японской кампании.
— Не поверят, — ответил Тягаев, с трудом поднимая голову. — Из ЧК путь только один — в расход. Живыми они нас не выпустят.
— Тогда драпать надо, — резонно решил кто-то.
— Верно! Пущай всех нас порешат, но уж не как кутят слепых, а в бою! Так просто мы им не дадимся!
— Тише вы! — шикнул Трифон. — Зараз охрана явится, услыхает — беды не минуть! Что скажешь, твоё благородие?
— Скажу, что охраняют нас слабо, во-первых. А, во-вторых, по двору да в здании целый день стороннего народу толпы ошиваются. Затеряться среди ходатаев легче лёгкого, если только идти не скопом, а поодиночке.
— Так, значит, план побега ужо готов у тебя? — оживился Трифон, подсаживаясь рядом.
— Солдата караульного надо скрутить бесшумно.
— Сделаем.
— А потом по очереди, спокойно, не привлекая внимания, уходим через ворота, как все ходатаи.
— Дельно, — одобрил Трифон.
В этот момент возвратился солдат, и разговор был прерван. Впрочем, говорить более ни о чём не было нужды. Сметливый староста уже сообразил, как действовать и, перемигнувшись с Панкратом, завёл разговор с караульным, молодым, румяным детиной, явно скучавшим на своём посту.
— Ты, сынок, чай, не местный?
— С Бирюкова я.
— А что, мать-отец твои живы?
— Живёхоньки.
— А в добром ли здравии?
— Здоровы.
— А живут богато ли?
— Не жалуемся. Вот, скоро праздничек будет, так батя свинью заколет. Только не знаю, удастся ли мне домой вырваться! Вас, вот, охранять приходится!
— Тебя как звать-то?
— Игнатом.
— Ну, Игоша, не переживай! Не придётся тебе нас больше охранять! — по условному сигналу Трифона, незаметно приблизившийся Панкрат вырвал у караульного ружьё, а другой арестант в тот же миг обхватил его рукой за шею: — Пикнешь — удавлю!
— Не убивайте! Не убивайте! Товарищи, я не коммунист! Я мобилизованный! — прохрипел солдат, закатив обезумевшие от страха глаза.
— Все вы мобилизованные… — буркнул Трифон. — Скажи спасибо родителям… Свяжите его, братцы, покрепче и рот заткните.
Караульного связали, заткнули кляпом рот.
— А теперь с Богом, братцы, — сказал староста. — Панкрат, иди первым.
За тем, как уходил Панкрат, напряжённо следили все мужики. Как и было рассчитано, он легко смешался с массой крестьян, снующих туда и обратно, и, не остановленный никем, вышел из ворот. За ним по одному последовали остальные. Сам Пётр Сергеевич и Трифон были последними. Тягаев чувствовал, что ему едва ли хватит сил, чтобы сделать и несколько шагов. В глазах то и дело темнело, и ноги не слушались его. Когда все мужики благополучно ушли, староста подошёл к нему:
— Иди теперь ты, твоё благородие! А я замыкающим!
— Нет, Трифон, ступай сам. А уж я как-нибудь потом…
— Твоё благородие, иль ты меня за дурачка держишь? Ты ведь один не уйдёшь! Здесь останешься!
— Иди, Трифон! Сейчас кто-нибудь явится, и тогда поздно будет!
— Э нет, твоё благородие, — покачал головой староста, скребя редкую бородёнку. — Что ж я Иуда, чтоб тебя оставить, а самому тикать? Вместе пойдём!
— Вдвоём опасней. Засекут нас!
— Чёрт не выдаст, свинья не съест, — ответил Трифон, протягивая полковнику руку. — Подымайся, твоё благородие. Всё одно же я без тебя не пойду.
Петру Сергеевичу ничего не оставалось, как, собрав в кулак все оставшиеся силы и волю, встать и, опираясь на руку старосты, покинуть комнату. Пройдя по пустому коридору, они стали спускаться вниз по железной лестнице. На первом этаже было шумно, группы крестьян толклись у дверей, о чём-то спорили. Их голоса сливались для Тягаева в сплошной гул, среди которого слышался хрипловатый голос Тифона, что-то беззаботно рассказывающего для вида. По счастью, никто не остановил беглецов, и они вышли во двор. Холодный воздух немного отрезвил полковника. Шаг его стал твёрже и увереннее, но, когда ворота остались позади, слабость вновь овладела им, и он ещё раз сказал верному старосте:
— Брось меня, Трифон. Вам в леса уходить нужно, а я болен!
— Ничего, твое благородие. Мы тебя и на руках донесём. Лишь бы лошади наши на месте оказались…
В лесу их уже дожидались мужики. Обнялись, словно не виделись сто лет, радуясь, что все остались живы и невредимы. Немедленно стали решать, что делать дальше.
— Болотами пойдём, — решил Трифон. — «Товарищи» их скверно знают, а я каждую кочку ведаю. Через них пройдём, доберёмся до наших лошадей, а там в леса подадимся.
Со всех сторон обступал беглецов чёрный, дышащий влагой лес, казавшийся особенно мрачным теперь. Мрачны были и мужики. Никому не улыбалось бросить хозяйство, устоявшуюся жизнь, жён и ребятишек, но все понимали, что другого выхода нет. Что путь назад отрезан им, и ничего не ждет их при попытке вернуться, кроме расстрела.
— Мы вступаем на бранный путь, братцы, — говорил староста. — Может быть, погибель свою сыщем на нём, а, может, и славу. Наш отряд невелик, но и такому отряду нужен командир. Я для того не гожусь, поскольку военного дела не знаю. Предлагаю выбрать нашим атаманом полковника Петрова, который уже многое сделал для нас, и думаю, что вы, братцы, поддержите меня.
— Добро! — согласились мужики единодушно, и Пётр Сергеевич понял, что теперь он стал подлинным начальником этой маленькой, но закалённой дружины, что отныне его приказ стал законом для вверивших ему свою судьбу людей. И, превозмогая слабость и боль, он поднялся, поклонился им и произнёс негромко, но твёрдо:
— Я благодарю вас, друзья, за честь, которую вы оказали мне. Я клянусь, что никогда не обману вашего доверия, что до последнего вздоха буду сражаться с нашими врагами, врагами нашей Родины, что, покуда жив, не отступлюсь от своего долга. И да поможет Бог всем нам!
Назад: Глава 13. Боян земли Донской
Дальше: Глава 15. Ангел-Хранитель