Глава первая
22 июня — день особый. Для меня еще и по причине того, что в этот день в 2015 году мне вырезали злокачественную опухоль. К сожалению, вместе с глазным яблоком. Доктор показывал потом фотографию: комок омерзительной дряни и рядом — для сравнения — мой левый глаз. Глаз был меньше.
Диагноз поставили за месяц до этого дня: тогда подозревали полипы. Пытались убрать эндоскопом. Дней через десять после операции позвонили мне на работу: пришли результаты гистологии. Я спросил: а что там? По телефону ответили: сказать не можем, приезжайте. Я поехал. Помню, было жарко. Обычная ростовская удушающая жара. Ехать было далеко, на западный, в областную больницу. В ЛОР-отделении — тишина. Врач ждала меня в ординаторской. Сидела за столом, что-то писала. Я поздоровался. Она сказала: к сожалению, новости плохие. Вот ваша гистология. У вас рак. Помню, я пытался отвечать с иронией. Даже что-то такое пошутил. Врач сказала: вам надо в онкодиспансер на Соколова. Там вас будут облучать. Может, дадут химию. Только сначала заберите стекла в нашей лаборатории. Она объяснила мне, как пройти в лабораторию. Вот бумажка, я написала, покажете им. Она протянула мне бумажку, я ее забрал. Я спросил: каковы мои шансы, доктор? Она сочувственно покачала головой: плохая локализация. И к сожалению, опухоль пошла в кость. Вам остался, может быть, год. Наверно, что-то такое появилось на моем лице, потому что она поспешно добавила: но все равно лечиться надо, мало ли. Было понятно, что она не верит в это «мало ли». Сказала, чтоб меня успокоить. Да и насчет года, наверное, преувеличила, чтоб дать мне надежду: ведь год — это так много. Можно многое успеть сделать. Смириться. Закончить свои дела. Проститься с родными. Ну как все это обычно происходит.
Я вышел из отделения оглушенный. Все в мире стало как будто безумно далеко. И люди вокруг — чужие. Словно инопланетяне. С бумажкой в руках я искал здание лаборатории. Помню, во дворе больницы было много зелени. Деревья тихо шумели. Я словно оказался в пустом красивом парке. Помню, набрал Яну. Она сначала не поверила. Думала, я шучу. Спросила: зачем ты так шутишь? Я сказал, что не шучу. Она сказала: так, подожди. Я сейчас буду звонить. Я сказал: хорошо, мне пока надо найти где тут забрать стекла. Она сказала: ты только ничего с собой не сделай. Я сейчас буду звонить. Мне стало смешно: я не собирался ничего с собой делать. Почему она решила? Я сказал: не волнуйся.
В лаборатории было прохладно. Работал кондиционер. За деревянной стойкой находилась милая девушка в белом халате. Я сказал, что пришел за стеклами. Она сказала, что стекла они не выдают: это не по правилам. Я показал ей бумажку и листок с результатами гистологии. Она прочитала. Сунула руку под стойку и дала мне бланк и ручку: заполняйте. Паспортные данные обязательно. И подпись внизу. Конечно, сказал я и приготовил паспорт. Она исчезла за дверью. Я заполнял бланк. В бланке говорилось, что я беру стекла на время и обязуюсь их вернуть. Правда, когда именно следует вернуть, не сказано. На полу у окна развалился большой рыжий кот; поглядывал на меня с неодобрением. Пришла девушка. Мельком взглянула на заполненный бланк, убрала его под стойку. Отдала мне коробочку. Помню, подумал, что представлял стекла как-то иначе. Какой-то непрозрачный пакетик, что ли, а внутри — разноцветные стеклянные шарики. Что-то из детства. Ну просто глупая фантазия. На самом деле — коробочка. Я забрал коробочку и сказал девушке: спасибо. Она молча кивнула. Она старалась не глядеть мне в глаза. Как будто меня уже не существует. Можно понять: все-таки рак.
Я вернулся на работу. В помещении было душно, кондиционер не работал всю последнюю неделю. Ремонтники недавно приходили чинить, провозились часа два, но что-то у них не срослось: кондиционер проработал после их ухода двадцать минут и снова умер. В помещении был ад. Работали напольные вентиляторы, которые разместили по углам для большего охвата помещения. Гудела вытяжка. За столами сидели мои коллеги. Кто-то паял. Кто-то калибровал микромодули. Работающие компьютеры дышали зноем. Пахло канифолью. Коллеги перебрасывались шуточками, стараясь хоть чем-то отвлечь себя от удушающей жары. Я тоже поучаствовал в какой-то шутке — по привычке. Я стал здесь чужой, но они-то этого не знали. Было странно глядеть на эти чужие знакомые лица. Левая ноздря не пропускала воздух. После того как в пазухе поработали эндоскопом, дня три или четыре все было более или менее: по крайней мере я мог дышать. Подсачивалась кровь, но через левую ноздрю проходил воздух. Это было потрясающее чувство. Сейчас — снова пробка. Я почувствовал, что задыхаюсь. Где-то внутри моей головы росла дрянь, которая меня убьет: остался год или меньше. Я подошел к работающему вентилятору, подставил потное лицо. Я слышал голоса моих коллег. Все это было очень далеко. Я как будто попал в космос, а голоса раздавались из радио. Пришел начальник. Уселся в своей маленькой комнатке, смежной с нашим большим душным помещением. Зарылся в ворохе своих бумаг. Я подошел, стукнул костяшками пальцев по дверной раме: можно? Он поднял маленькую лысеющую голову: да. Я вошел в его кабинетик. Вздохнул, подбирая слова. Сказал, что в ближайшее время, наверно, не смогу ходить на работу. Да, я помню, что уже был на больничном две недели, пока меня лечили от полипов в пазухе носа; конечно, я все это помню. И что же теперь случилось? — спросил начальник. У меня рак, сказал я. Кажется, получилось довольно тихо. Может, я прошептал. Но он услышал и нахмурился. Я стал объяснять: то, что вырезали эндоскопом, послали на гистологию — и вот сегодня пришли результаты. Вы не волнуйтесь, сказал я, все пики сегодня успею прожечь. Но с завтрашнего дня, скорее всего, буду на больничном. Или за свой счет. Пока не знаю. Он спросил: что-то связанное с дыханием? Я спросил: что? Он сказал: твой диагноз. Что-то с дыханием? Рак легких? Я не сразу понял, почему он это спрашивает. Ведь я же объяснил: эндоскопом чистили пазуху носа. Очевидно, что опухоль сидит там. Но он, наверно, разволновался. Потому что по санитарным нормам нам в этом небольшом помещении нельзя паять. В этом маленьком помещении нам приходится дышать всякой дрянью — вытяжки не справляются. Плюс лакировка модулей в подвале: тоже вредно. Возможно, он подумал, что моя опухоль вызвана чем-то из этого. Испугался, что я пожалуюсь в соответствующие органы. Подам в суд. Ну знаете, как все это показывают в американском кино. Мне стало смешно. Я представил, как подаю на предприятие в суд. Это казалось страшно нелепо. Я сказал: да, вроде того. У меня рак носоглотки. Он сказал: ясно. Ну лечись пока. Насчет больничного или отпуска не волнуйся. Разберемся. Дожигай пики и иди домой. Обязательно держи в курсе. Он был на редкость любезен. Думаю, растерялся. Я сказал: хорошо и вышел из его маленького кабинета. Доработал оставшееся время. Прожег все пики. Исправно шутил в ответ на чужие шутки. Кроме начальника никому не сказал про диагноз. Помню, Яна мне позвонила. Потом я позвонил ей. Сказал, что немного задержусь. Она повторила: только ничего с собой не делай. Я пошутил. Она сказала: это хорошо, что ты шутишь; это значит, ты не сдаешься. Она рассказала мне историю про одну знакомую женщину: у нее был рак, все думали, что она умрет, но она справилась. До сих пор жива. Помню, подумал, что неизлечимо больным любят рассказывать такие истории. Никто не говорит, что такие случаи — единичные. Никто не рассказывает про сотни тысяч случаев, когда знакомые не справились. Я сказал: после работы пройдусь пешком. Надо подумать. Она сказала: ладно. Я тут уже созвонилась. Написала кое-кому. Все будет хорошо.
Я сказал: конечно.
Я шел пешком. Была жара. Прохожие казались цветными пятнами. Здания стояли как пограничные столбы между мирами. Я удивлялся: и кто-то ведь здесь живет в этих чужих домах, кто-то видит эти шумящие на ветру листья тополей и не понимает, как все это далеко и ничтожно. Я все еще был инопланетянин на чужой планете. Думал про детей. Влад уже достаточно взрослый. Он поймет. И Яне поможет, когда наступит время. Но Майе всего три. Она слишком маленькая. Господи, я даже не увижу, как она пойдет в первый класс: это казалось обидней всего. Она меня не запомнит. Вернее запомнит, но слишком смутно. Как легкий полуденный сон. Может, запомнит все плохое, что будет происходить в самом конце моей жизни. Я хорошо запомнил смерть отца в свое время. У него был инфаркт, а потом инсульт, после которого он не выкарабкался. Его забрали досматривать к себе в домик на окраине Новочеркасска, где сейчас живут в одиночестве мои двоюродные сестры. Мы с матерью были рядом с ним в тот день. Мне было восемь. Мне дали какую-то детскую книгу, усадили в кресло, и я читал. Раздавались голоса. Отец лежал в соседней комнате. Он почти не мог говорить, не мог двигаться. Помню, тогда был популярен Кашпировский. Или Чумак — кто-то из них. Экстрасенс, ставящий на ноги по телевизору неизлечимо больных; заряжающий воду и кремы. Тогда в это верили: такое было время. У сестер не было телевизора. Достали где-то портативный, чтобы поставить у постели отца: пусть смотрит и излечивается. Телевизор привезли, но показать отцу передачу экстрасенса не успели: папа умер. За три недели до его смерти мы навестили его в больнице. Я хотел ему похвастаться, что научился делать из бумаги машинки. Он меня учил до инсульта: у меня сначала не получалось. А теперь получилось. Папа лежал на койке и смотрел на меня. Он был очень слаб, едва говорил. Я сказал: папа, смотри, как я научился делать машинки из бумаги. У меня было несколько листков в клеточку наготове. Я в мгновение ока сложил бумажную машинку и спросил: правильно? Дай покажу, пробормотал он. Он взял один из моих листков и попробовал собрать машинку сам. У него не получалось. Листок мялся у него в руках. Помню, меня это поразило: слабые отцовские руки. Они всегда были такие ловкие и умелые. Отец мог собрать или починить что угодно. Для меня он был недосягаемым идеалом. А теперь — эти неуклюжие движения. Он выронил листок и уставился в потолок. Я боялся смотреть на него, смотрел на его руки. Мама сказала: Вова, отойди пока. Я отошел. Мама что-то сказала отцу. Не знаю, что именно. Он заплакал. Первый раз в жизни я слышал, как он плачет. Я не понимал, почему это происходит. И как это вообще возможно: ведь там на кровати лежит мой отец. Сильный, большой человек. Отец плакал и своей слабой рукой стучал по раме кровати: тук-тук-тук. Такой слабый звук. Это было за три недели до его смерти. А в день самой смерти я сидел в соседней комнате и читал книгу. Я обожал книги: читал все подряд. В комнату вошла мама — вся в слезах. Она сказала: Вова, твой папа умер. Борис умер. Я положил книгу на стол, потому что так надо было. Потому что нельзя заниматься другими делами, когда твой отец умер, — я это понимал. Я смотрел в пол, не зная, что в такой ситуации надо делать. Я не плакал, хотя вроде бы надо. Я просто не понимал, как такое возможно — отец умер. Это казалось нелепицей. Мама обняла меня. Потом обнялась с сестрой отца. В комнате были еще какие-то наши родственники. Они перемещались, говорили. Обсуждали грядущие похороны. Кто-то спросил: может, Володе надо подойти, попрощаться с папой? Кто-то ответил: он же ребенок, не стоит. Это было примерно двадцать шесть лет назад.
Я шел через рощу, что напротив стадиона СКА, там было прохладнее. Ступал по ставшей чужой для меня земле. Каждый шаг был легок — я как будто терял связь с планетой. Я подумал: допустим, мне остался год. Ну как год: максимум девять месяцев более-менее нормальной жизни. Потом, допустим, последние три месяца на обезболивающих. Когда все уже устали. Когда тайно мечтают: скорее бы. И злятся сами на себя за такие мысли. Но сил нет — и мысли сами лезут в голову.
Помню, шагал по краю рощи и навстречу мне по дороге промчался автомобиль с рвущейся наружу веселой громкой музыкой. Знаете, как бывает: когда водитель включает музыку погромче, чтоб прохожие лучше осознали его существование. Я остановился и оглянулся на машину с удивлением. Она была слишком нереальна. Затихающая вдали музыка казалась песнью с далекой планеты. Все здесь было совершенно чужое, непонятное. Я как будто впервые увидел этот мир. Мне стало смешно. Я — инопланетянин. Всего лишь разведчик на другой планете. И люди, и автомобили, и деревья, и эта дорога, и этот разрушающийся стадион напротив, и эта насыпанная под ноги щебенка, и это бледное от жары небо, и это солнце, эти запахи земли и цветов, эти голоса людей, почему-то отчетливо слышные через дорогу, — все здесь чужое. Я всему этому не принадлежу. Наконец-то я осознал: я здесь чужой.
Я вернулся домой. Влад на меня поглядывал с удивлением. Яна рассказала ему, но, кажется, он не совсем ее понял. Привычный мир не мог так запросто поменяться. Я похлопал его по плечу, что-то сказал. Пошутил. Видно было, что он немного успокоился. Раз я шучу, значит, все не так плохо. Помню, подумал: здесь я еще не чужой. Все это — мое.
Яна потащила меня к компьютеру. Что-то показывала. Что-то она уже прочитала. С кем-то созвонилась. На днях — буквально завтра или послезавтра — будет консультация. Для начала в нашем онкоинституте. Никаких диспансеров. Там по моему профилю даже не оперируют — нет специалистов. Она крепко сжимала мою руку.
Я подумал, что если кто-то и вернет меня на эту планету и сделает ее снова моей, то это она. Вряд ли я в это действительно верил; но мне нужна была соломинка, за которую можно уцепиться.
Влад сказал, что закончился хлеб. А Майя требует бутерброд; Майя обожает бутерброды с маслом. Яна засуетилась: Влад, сходи. Я сказал: давай я. Я же не лежачий. Яна смутилась: я просто хотела, чтоб ты отдохнул. Я покачал головой: ну что ты так, как будто я уже умираю. Все нормально, мне не сложно сходить за хлебом. Все эти слова, это было так странно. Как будто немного неправда. Как будто говоришь что-то, что говорить принято, но чему сам не до конца веришь. Может, я уже умираю. Может, мне уже следует лежать, не вставая, в надежде хоть немного продлить срок оставшейся жизни.
Влад, пойди с папой, сказала Яна. Наверно, она боялась. Влад без слов пошел обуваться. Купите и молока заодно, сказала Яна. Я пока подожду звонка. Тетя должна перезвонить. У нее коллега лечился с подобным диагнозом, она с ним переговорит.
— И как? — спросил я.
— Что «и как»?
— Лечился — и что в результате?
— До сих пор жив, — сказала Яна. — Правда, его оперировали в Германии.
Мы с Владом спустились вниз. Влад все еще посматривал на меня с удивлением. Как будто не верил, что я могу умереть. Как будто ему сообщили новость не о том, что у отца рак, а о том, что инопланетяне приземлились возле стадиона СКА — в трехстах метрах от нашего дома. Такой у него был вид. Я не знал, как с ним поговорить об этом. Никогда не думал, что придется так. Но поговорить надо — раз уж мы остались наедине. Возможно, это стоило сделать в другой обстановке. Но получилось, что мы поговорили по дороге в магазин за хлебом и молоком. Я сказал, что могу умереть. Что это не шутка: у меня рак. Это серьезная болезнь. Ему придется во всем помогать матери — в случае чего. Будет сложно, сказал я. Но вы справитесь. Эти слова словно уже существовали во мне. Может, я их где-то вычитал. Может, подсмотрел в кино. Это были обычные в таких случаях слова, которые произносят, наверное, все. Говорить их было легко: слова выскакивали изо рта как мыльные пузыри. Только подуй — летят.
Влад молчал.
— Хорошо? — спросил я.
— Хорошо, — сказал Влад.
Я похлопал его по плечу. Спросил, как дела в школе. Буквально через неделю начнутся каникулы. Это хорошо, что каникулы: он cможет сидеть с Майей. Беготни предстоит много. Конечно, есть детский сад. Но, может быть, некому будет отвести ее в детский сад. К тому же Майя, после того как начала ходить в садик, стала часто болеть. Она может опять подхватит инфекцию; тогда о детском саде придется забыть. Надо позвонить бабушке в Новочеркасск. Не хочется ее пугать, но надо. В любом случае следует ей рассказать, верно? Верно, кивнул Влад. Мне вдруг подумалось, что он оглушен новостью. Как совсем недавно был оглушен я. Как, по сути, до сих пор оглушен я. Надо сменить тему. Парню двенадцать лет. Много ли я понимал в его возрасте. Ты не бойся, сказал я, в любом случае я еще не умираю. Я буду бороться. Буду держаться до конца. Может, все обойдется.
Я говорил и говорил какие-то слова. Все это выглядело обычной ложью.
— Хорошо, — сказал Влад.