Близнец-насос
...и скажешь сам себе в ванной:
я — не самый любимый ребенок.
Любимый, когда подходит итог,
и гаснет свет, и мрак наползает,
когда ты заперт в искореженном теле
под одеялом, под горящим автомобилем,
и насквозь прорывается алое пламя
под твоей головой прожигая асфальт
или пол или подушку,
нелюбимы мы все,
или, напротив, мы все — любимы.
Маргарет Этвуд
— В приют? — переспрашивает Маргарета. — Я думала, ты работаешь в центральной поликлинике.
Кристина влетает в кухню в поисках ключей. На ней уже снова ее мохнатое манто.
— Ну да. Но я еще и семейный врач, и у меня там есть пациенты...
Найдя связку ключей на скамье возле плиты, она пытается снять с нее ключ от кухонной двери. Но пальцы не слушаются, и прозрачная кожа покрывается пятнами.
— Давай сюда, — говорит Маргарета, она все еще сидит за столом. — Давай, я попробую...
Кристина застегивает пуговицу, пока Маргарета снимает ключ со связки — раз и готово:
— На, держи!
Маргарета протягивает ей связку, ключ от кухонной двери ложится на стол. Какое-то мгновение обе не сводят с него глаз, и в ушах у них отдается голос Тети Эллен: «Нельзя класть ключи на стол! Это к несчастью!» Маргарета хватает ключ и, усмехнувшись, сует его в карман джинсов.
— Да, — говорит Кристина, и вид у нее уже не такой затравленный. Скорее нерешительный. — Да. Тогда — всего тебе хорошего. Созвонимся...
Маргарета чуть скривилась:
— Само собой. И тебе всего хорошего.
— На могилу заедешь?
Маргарета кивает:
— Если успею до темноты...
— А к Биргитте?
— Э! На этот раз она доиграется...
Наступает молчание, потом Кристина, кашлянув, добавляет:
— Вот именно. Ладно, созвонимся. А теперь мне надо спешить...
Она вдруг едва заметно качнулась, будто собралась сделать шаг вперед, по направлению к Маргарете. Но та останавливает ее, выпустив в ее сторону облачко дыма.
— Эрик, — произносит вслух Кристина, поворачивая ключ зажигания. Она часто произносит его имя, когда остается одна, не потому, что скучает по нему, просто мысль о нем придает ей твердости. Сейчас ей это необходимо. События последних суток словно отдернули прочь некую завесу — серо-стальную бархатную портьеру, колыхающийся железный занавес — и обнажили минувшее. Но, позвав Эрика, она забыла об этом, словно от его имени занавес снова задернулся и теперь можно жить так, будто того, давнего, и не было вовсе. Да, когда Эрик рядом, прошедшее мертво, но стоило ему уехать, как оно снова заворочалось и дышит в затылок.
Только на этот раз она ни к чему приноравливаться не собирается. Она уже не ребенок и не молоденькая девчонка, а прошлое прошло. И сегодняшняя Кристина Вульф не имеет к той, прежней, никакого отношения. Она появилась на свет в университете Лунда в тот самый миг в конце шестидесятых, когда мотор мировой истории вдруг запнулся, переключаясь на другую скорость. Кто-то вкатил в комнату студенческого общежития яйцо, а несколько часов спустя тонкая скорлупа пошла трещинами. И вот к середине ночи инкубация завершилась. Скорлупа распалась на две половинки, явив миру юную женщину. И с самого первого мгновения она была такой, какой ей надлежало быть: серьезной и целеустремленной личностью, которая каждое утро усаживалась за письменный стол и ровно в восемь ноль-ноль открывала книгу. Всего несколько раз она откладывала книги в сторону до обеда, брала голубой листок почтовой бумаги и писала письмо своей приемной матери, встреченной ею в другой жизни. В письме было всегда одно и то же: «все в порядке, я откладываю деньги, чтобы навестить тебя на Рождество». Отвечали ей редко, зато в ее ящике обнаруживались совсем другие письма. Часто на них стоял штемпель Норчёпинга. Такие она, скомкав, выбрасывала в корзину, не читая. В Норчёпинге она никого не знает. Она ведь только что родилась и с этого момента живет только здесь, в Лунде.
«Мы сами выбираем себе жизнь, — в то время она часто повторяла про себя. — И вовсе не обязательно сразу хватать ту, что предлагают».
А теперь она давно уже взрослая, она сделала свой выбор и живет в Вадстене, она — личность, у нее есть обязанности и обязательства и нет ни времени, ни возможности копаться в том, что было. Она снова поворачивает ключ зажигания. Мотор покашливает в ответ. Две лампочки принимаются мигать на панели управления — масло и аккумулятор. Кристина проводит рукой по волосам, ее бросает в пот, очки тоже мгновенно запотевают и делаются мутными.
— Спокойно, — говорит она самой себе вслух и зажмуривает глаза. Опять поворачивает ключ. И чудо происходит: мотор ласково воркует в ответ. Завелся! Она бросает торопливый взгляд на часы на руке. После звонка прошло семь минут. Еще восемь — доехать до больницы. Должна успеть.
Кристина знает, разумеется, что Фольке из приюта обречен. И ей не спасти его. Началось последнее воспаление легких — освободитель всех пациентов, страдающих старческим слабоумием. Впрочем, Фольке слабоумием как раз не страдает, просто он устал от собственной старости. Когда силы стали покидать его тело, он собственной волей подавил свои чувства, не желая ни видеть, ни слышать, ни разговаривать. И Кристине тут уже делать нечего, разве что пожелать ему счастливого пути.
Собственно, ехать в приют ей незачем, достаточно было бы распорядиться насчет морфина по телефону, после чего спокойно докончить завтрак. Другие врачи так и поступают. Но Кристина так не может, она знает, что иначе весь оставшийся день ей придется обороняться от собственных отягощенных виной фантазий относительно мучительной смерти Фольке. Еще и поэтому она боится не успеть. Боится взглядов родственников и этой белокурой старшей сиделки, которая звонила. Черстин Первая, как ее там называют. В ее присутствии Кристина начинает нервничать, подозревая, что та догадывается, до какой степени ей, Кристине, постыла эта работа.
Увы, но это так. Именно постыла. Она ошиблась с выбором. И знает это уже давно. Фактически с того самого дня, как впервые увидела Эрика.
На его лекцию она попала в общем-то поневоле. Это был веснушчатый докторант, явно не привыкший выступать перед публикой. Вначале он, нервничая, переводил взгляд с одного на другого и делал длинные паузы, но постепенно увлеченность предметом пересилила застенчивость. Agenesia cordis!Редчайшее явление, один случай на тридцать пять тысяч беременностей...
Кристина слушала вполуха, все до сих пор им сказанное не предвещало ничего особенно важного. Любопытно, конечно, но не так уж и обязательно для новоиспеченного врача общего профиля. Кроме того, она отвыкла смирно сидеть на лекциях — несколько последних месяцев она непрерывно носилась от больного к больному, с дежурства на приемные часы, с приема в приюте на прием в поликлинику, из интерната для хроников в дом для престарелых.
Ее изумление в какой-то момент наконец улеглось — то первоначальное изумление, что она — сумела, что она, Кристина Мартинссон, стала настоящим врачом, допущенным к практике. Заметив краем глаза собственное отражение в блестяще-черном зимнем окне — неяркая невысокая женщина в белом халате и фонендоскопом в кармане, — она больше не поражалась, а, наоборот, иронически ему подмигивала. Да, представьте себе! Доктор идет!
Но такие краткие мгновения затаенного торжества случались все реже. Постепенно она стала понимать, насколько была наивна. Из года в год она лихорадочно штудировала книги, как одержимая, продвигаясь к цели. Штудии эти продолжались и во сне, она вскакивала среди ночи от кошмаров, в которых ей являлись пациенты с непостижимыми болезнями. Но так и должно быть. По утрам она, мотнув головой, стряхивала сны прочь и устремлялась в новый день за новыми знаниями. В одно прекрасное утро, думалось ей в то время, она проснется врачом, и тогда все будет иным. И прежде всего — она сама. Все скользящее и текучее в ней высохнет и застынет, единожды отлитое в форму, непоколебимое и мощное, как бетонная опора.
И вот утро настало, но чуда не случилось. И двенадцать месяцев подряд наступало и уходило утро, а превращения так и не происходило. Кристина начала уже понимать, что лишь теперь — после одиннадцати лет учебы и практики — она задумалась наконец о том, насколько верен ее выбор. Ей просто пришлось стать врачом, все было предрешено раньше, чем она могла решить, хочется ли ей этого.
Но почему? Почему ей было так важно стать именно врачом?
Из-за Астрид, разумеется. И еще из-за Эллен.
Она стала врачом из-за обеих своих матерей.
Кристина склонила голову и тут же забыла о молодом веснушчатом лекторе. Да, все из-за них. Ведь ни Астрид, ни Эллен никогда бы не поверили, что она добьется таких успехов. Эллен, уже больная, не на шутку разволновалась и перепугалась, когда Кристина объяснила ей, что собирается изучать медицину; Астрид же, едва только Кристина об этом заикнулась, принялась издеваться и с ухмылкой бубнила, смотри, мол, высоко метишь — падать будет больно. Однако у Астрид была на то своя причина. Врачи представлялись ей таинственными существами, обладающими мистической властью, способными превратить ее самое в жалкую трусиху, которая заискивающе улыбалась и не давала воли языку. И вот такой ее захотела видеть Кристина. И никогда иной. Только такой.
А для Кристины эта профессия была как бегство, как попытка ускользнуть. Но Астрид ее так и не отпустила. Она посеяла в душу Кристины маленькое семечко — семя отвращения, нечувствительно прораставшее в течение всех лет учебы и распустившееся пышным цветом ко времени выхода на первую работу. Теперь Кристине приходилось постоянно скрывать отвращение, — когда перед ее глазами ежедневно бесконечной чередой проходили волосатые ляжки и дряблые животы, обвислые старушечьи груди и морщинистые стариковские ягодицы, зловонные запущенные раны и дурно пахнущие гениталии.
Плоть — сама по себе наказание. Но ты, врач, от него свободен, — чистый и незапятнанный, витаешь ты над чужой мерзостью, на немыслимой высоте, недостижимой для тления...
Н-да. Кристина снова пристально взглянула на молодого лектора. И все-таки она останется врачом. Ради этого вот парения. И ради Тети Эллен, улыбнувшейся тогда своей горькой улыбкой и с невероятным усилием положившей обе руки на Кристинину, — в тот первый раз, когда Кристина стояла у ее койки в приюте, облаченная в белый халат и с фонендоскопом на изготовку.
А молодой лектор, застенчиво потоптавшись возле кафедры, опустил экран и включил диапроектор.
Кристина выпрямилась, как провинившаяся школьница, стараясь казаться очень внимательной. Свет в аудитории выключили, и вот в темноте первый диапозитив появился на экране. Плацента. Сосуды заполнены метиленовым синим, и лекторская указка запорхала по ним, вслед за потоком артериальной крови.
— Этиология до сих пор представляется неясной. Однако существует теория, что происходит это по причине сосудистых нарушений на ранней стадии беременности, что ведет к тому, что более слабый из близнецов снабжается уже отработанной кровью через umbulicalus...Но кровь из данного сосуда сперва попадает в нижнюю половину тела, отчего она — как мы сейчас увидим — развивается несколько лучше...
Он снова нажал на кнопку. Следующая картинка вызвала в аудитории смутный шорох. Кристине показалось сначала, что она не может разобрать, что там изображено, она заморгала, поправила очки, а потом совершенно дилетантским жестом сунула палец в рот. Усилием воли вернув руку на колени, она перевернула листок блокнота с конспектом, словно приготовилась сделать важную запись, — не ничего не написала.
Изображение представляло собой маленькое тельце с пуповиной и тонкими недоразвитыми отростками вместо ножек. Новорожденный младенец без головы и без рук, крохотный розовый кусочек плоти. Совершенно очевидно это был человек. Но только половина человека. Сверху он был абсолютно ровный, ровный и мягко закругленный в том месте, где полагалось быть шее и голове.
Лектор молча стоял у проектора, и лишь когда картинка скользнула прочь, продолжил:
— Этот феномен именуется в литературе «The асаrdiac monster», бессердечный монстр, что вообще-то верно, в том смысле, что сердце тут действительно отсутствует, однако я этим термином предпочитаю не пользоваться, поскольку есть в нем некоторая — э-э-э — претензия на сенсацию...
Он опять нажал на кнопку, и появилась новая картинка, то же существо, но снятое под другим углом. Теперь можно было различить маленькую складку кожи между отростками, долженствовавшими быть ногами. Над складкой запорхала указка.
— Недоразвитый плод и здоровый близнец — всегда однополые. В большинстве случаев это девочки, но причины такого преобладания неизвестны. Смертность среди близнецов-насосов очень высокая, поскольку потребность в интенсивном кровоснабжении растет по мере увеличения сроков беременности. Для близнеца-насоса это может привести к большим осложнениям...
Много лет спустя, когда их собственные близнецы уже пошли в школу, однажды среди ночи до Кристины вдруг дошло, что она неправильно поняла Эрика. Повинуясь безотчетному порыву, она вытянула руку и дернула его за плечо, хотя его сон с первого дня их брака считался неприкосновенным.
— Эрик! — прошептала она во мраке спальни. — Эрик!
Он не сразу ответил, сперва забормотал, заворочался. Но Кристина продолжала трясти его:
— Слушай! Я только хочу спросить...
Он, открыв глаза, сонно повернулся к ней:
— Что такое?
— Помнишь ту лекцию, которую ты читал, когда мы познакомились? Про бессердечного монстра? Помнишь?
Он натянул на плечо одеяло и снова закрыл глаза.
— М-м-м... И что?
— Ты ведь говорил про близнеца-насоса, да? Но какого близнеца ты имел в виду? Здорового? Или того, другого?
Он скрыл раздражение за коротким смешком.
— Господи, Кристина, ну и вопрос среди ночи... Естественно, я имел в виду полноценный плод. Кажется, это из названия понятно — близнец, как насос, качает кровь в тело уродца...
— А-а, — говорит Кристина. — Понятно. Спасибо. Ну, спи...
Он взял ее руку в свою и чуть стиснул.
— А почему ты спросила?
— Да просто подумалось. Слово это вспомнилось. Я почему-то всегда считала, что близнец-насос — это тот, другой...
Даже в полусне он оставался неизменно внимателен и любезен.
— Это почему же?
Кристина высвободила руку и завернулась поглубже в одеяло, зажмуриваясь изо всех сил, чтобы прогнать от глаз ту картинку.
— Уф, — сказала она. — Мне просто казалось, он похож на насос... В смысле — по форме...
— Спи, — сказал он. — Спокойной ночи.
— Спокойной ночи, — отозвалась она.
Астрид раздражала их манера говорить друг с другом, все эти «спасибо» и «пожалуйста», «спокойной ночи» и «всего доброго». Когда она заявилась к ним без приглашения — в свой первый и последний визит, — то отношения своего скрывать не стала.
— Ладно выламываться-то, — сказала она на своем ломаном сконском. — Ишь пыжатся, как пузыри на ровном месте. Что, нельзя прямо сказать, чего нужно-то, — нет, надо языком рассусоливать? Уж после-то свадьбы, что, нельзя промеж собой по-людски разговаривать?
Кристина ждала этого открытого нападения, месяцы, нет — годы она готовила ответ. Отточенная реплика уже трепетала у нее на языке, — и все-таки не была произнесена. Вместо этого Кристина сжала губы в ниточку, протянула руку за еще недопитой материной чашкой и, выпрямившись, молча понесла ее в мойку.
— Эй, не горячись, мадам, — рявкнула Астрид у нее за спиной. — Я ж еще не допила!
Кристина оцепенела, потом повернулась с чашкой в руках и уставилась на мать. Астрид размахивала синюшными руками:
— Не будете ли вы так страшно любезны отдать мне обратно мою чашку? И пепельницу, если вас не слишком затруднит!
— Не надо тут курить. Эрик не любит...
— Ага, — сказала Астрид, закуривая. — Их величество милостиво запретить изволили... А что, окно тоже открыть нельзя?
Дряблые груди болтались, словно полупустые мешочки с дробью, когда она демонстративно потянулась через стол. Она долго, все так же демонстративно дергала шпингалеты, прежде чем открыть окно, после чего тяжело плюхнулась обратно на стул, отдуваясь. Потом глубоко, с удовольствием затянулась сигаретой и повелительно постучала костяшками пальцев по тому месту на столе, где стояла чашка с кофе. Кристина покорно поставила чашку на прежнее место, и та чуть звякнула, Кристина сделала глубокий вдох. Голос не должен дрогнуть, когда она выдаст Реплику.
— Орать и ругаться на людей — ничуть не более честно, чем разговаривать с ними вежливо. Просто ты всегда считала, что есть только одно настоящее чувство. Злоба.
Но Кристина недооценила своего противника. Астрид только глянула на нее, и Реплика рассыпалась в прах.
— Ой, ну вы гляньте на нее! — отозвалась она. — Ты прямо точь-в-точь зазнавшаяся шлюха — фу-ты ну-ты! «Милые слова любви! Мне с улы-ы-ыбкой говори!»
Кристина замерла в оцепенении у стола, все еще прямая и напряженная, и в животе у нее затрепетал былой страх. Астрид подалась вперед и стремительно, броском змеи, впилась своими посиневшими пальцами в ее запястье и ущипнула, чуть-чуть, не сильно, так чтобы уже стало по-настоящему больно, но еще не было бы заметно со стороны. Она дышала тихо и говорила внятно, однако голос ее звучал ниже, чем обычно, приближаясь к шепоту:
— Не надо задирать нос передо мной, Кристина, деточка. Хрен бы ты стала доктором и важной дамой, если бы я не позволила.
В эту минуту Эрик открыл входную дверь и громко крикнул: «Привет!» В холле звякнули вешалки.
Куртку вешает, подумала Кристина.
Пальцы Астрид впивались все сильнее. Подошвы зашлепали по полу.
Теперь он снимает ботинки. Миленький, ну скорее!
Шуршание бумаги — он просматривает почту. Астрид потихоньку поворачивала пальцы, так что кожа у дочери натягивалась на запястье, и внимательно следила за реакцией. Пустые глаза. И никакого сопротивления. Единственный раз в жизни Кристина оказала ей сопротивление, но последовавшее за этим отучило ее сопротивляться раз и навсегда.
— Привет, — снова крикнул Эрик. — Привет, есть кто-нибудь дома?
Он двинулся на кухню. Кристина, сморгнув, глянула своей матери прямо в глаза, Астрид презрительно фыркнула, но взгляд отвела. Потом ослабила хватку и отпихнула Кристинину руку ребячески-злобным жестом.
— Здравствуйте, — сказал Эрик. Он стоял в дверях кухни и улыбался — он ничего не заметил.
Астрид поспешно загасила сигарету, подперла лоб рукой и стала смотреть в другую сторону. Глаза Кристины перебегали с одной на другого, то сужаясь от торжества, когда она смотрела на Астрид, то расширяясь и мерцая, когда она улыбнулась Эрику.
— Здравствуй, — сказала она и пошла к нему, раскрыв объятья. — Я не слышала, как ты вошел...
Мой мужчина, подумала она, погружаясь в его объятья.
Ведь у меня есть мужчина.
Она ни разу не говорила ему, что он — ее единственный мужчина, — правду сказать, кроме него, она даже не целовалась ни с кем. Когда он уселся рядом с ней за обедом после той самой первой конференции, она держалась напряженно и скованно, а когда несколько недель спустя он позвонил и пригласил ее в театр, то, выдохнув «да», она едва успела выскочить вон — ее стошнило. Не потому, что он был ей противен, как раз наоборот, просто как было выдержать небывалое — что ее вообще заметил мужчина.
С каждым днем той первой весны — с ужинами, концертами и походами в театр — девственность все больше тяготила ее своей несокрушимостью. Десять лет назад ее нетронутость воспринималась бы как норма, пять лет назад — как забавное чудачество, но теперь это — настоящий позор. Теперь другие времена, теперь для женщины девственность все равно что физический изъян — значит, дожив чуть ли не до тридцати лет, ты ни разу не смогла привлечь ни одного мужчину.
За вечер до кануна Иванова дня она расплакалась от страха, пока складывала в новенький кожаный чемодан аккуратно выглаженные летние наряды. Что толку, что ее лучшее ситцевое платье благоухает свежестью? Что толку, что отполированные ногти сверкают, как перламутр, и что у нее новая, так идущая ей стрижка? Ведь сегодня это должно произойти, конечно же, иначе Эрик никогда бы не пригласил ее на Иванов день к своим родителям в их летний домик в шхерах. Ко многому из неизбежно ожидавшего ее Кристина была готова: к снисходительной любезности высокомерных буржуа к выскочке, к завуалированным вопросам сестер о ее родне и к поднятым бровям родителей, услыхавших ее односложные ответы. Но тогда на ее стороне конечно же будет Эрик, она знала это, он уже начал подшучивать над опасливыми вопросами своей мамы насчет «Кристининого печального прошлого». Но снесет ли он ее невинность? Или, испугавшись, отступится? Или даже вообще отвернется от нее с презрением?
Потом казалось, будто тело все решило само. Правая рука вытянулась вперед и опустила шторы, ноги принесли ее к комоду, с которого правая рука схватила ручное зеркало, пока левая расстегнула юбку, и та упала к ногам. Тут правая рука отодвинула в сторону чемодан, а тем временем левая стянула трусы. Правая нога сама собой взметнулась, уперевшись пяткой в край кровати, а указательный палец правой руки, сомкнувшись со средним и безымянным, превратился в хирургический инструмент. Глаза сами собой зажмурились.
Когда все было кончено, она схватила зеркало и осмотрела свою промежность. Казалось, она осматривает постороннюю женщину, и — да, теперь очевидно, что данная женщина имела сексуальный опыт, пусть и небольшой. Крови почти не было. Теперь быстро ополоснуться — и никаких следов. И вообще — ничего не произошло...
По пути в ванную она глянула на свои пальцы. Вдоль ногтевого валика и в складках кожи на суcтавах толстыми красными полосками застыла кровь. Ее шатнуло от отвращения, и она едва не грохнулась: последние несколько шагов до ванной ей пришлось идти, держась за стенку, она заперлась там, не включая света, ощупью нашла холодный кран и полоскала, полоскала и полоскала руки, покуда пальцы совсем не занемели от холода.
Зато, когда на следующее утро Эрик поставил машину возле ее дома, она помчалась вниз по лестнице как на крыльях. Это был фантастический день: небо над Вадстеной было голубым, как одеяние девы Марии, листва берез серебрилась на солнце, и дышалось так легко.
— Отчего это ты такая радостная? — с подозрением спросил Эрик, когда они встретились на тротуаре. — Что-то изменилось?
— Да нет, — отвечала она своим обычным сдержанным тоном. — Просто настроение хорошее, вот и все...
Потому что у меня есть мужчина, подумала она впервые в жизни. Я заплатила положенную цену — и теперь у меня правда есть мужчина!
В доме Тети Эллен никто не ожидал, что у Кристины когда-нибудь появится мужчина. В том числе и она сама. Подростком она сутулилась, стесняясь и тяготясь своей женской природой, и всячески старалась как-нибудь ее спрятать. Кристининой участью была ежемесячная дурнота и боль, от которых она каталась по полу, а потом ее колотил такой озноб, что спасало только двойное одеяло и грелка, а Маргарета с Биргиттой тем временем начесывали копну у себя на голове, готовясь завоевывать мир оружием юных женщин.
Злосчастное это было время. Теплым летним вечером, пытаясь согреть ледяные руки о завернутую в грубый шерстяной носок бутылку из-под сока, которую Тетя Эллен, наполнив горячей водой, засунула ей в постель, Кристина припоминала лучшие свои дни: экзамен в первом классе, когда ее впервые отметили за успешную учебу, дымчато-серое воскресное утро на кухне — и как тает масло на булочках, испеченных Тетей Эллен к завтраку, тихие летние вечерние игры в саду под вишнями.
Быть маленькой девочкой в доме Тети Эллен было так просто. Просто и спокойно. Все, что требовалось, — это хорошо кушать, слушаться и позволять о себе заботиться. Именно в такой последовательности. Кристину все это вполне устраивало: еда тети Эллен таяла у нее во рту, требования к послушанию казались вполне резонными, а забота доставляла физическое наслаждение. Если Биргитта орала и вырывалась, когда Тетя Эллен упорно пыталась умыть перед обедом ее грязную мордашку, то Кристина, когда подходила ее очередь, блаженно прижималась к Тетиному животу. Биргитта жаловалась, что у Тети Эллен слишком жесткие руки, а Кристине сама эта жесткость казалась приятной. Была у них в детском доме одна нянечка с очень ласковыми руками. И всякий раз как эта женщина к ней приближалась, Кристина подымала истерический крик; она верещала, покуда нянечка, не выдержав, не ухватывала ее как следует. Лишь тогда Кристина давала себя вымыть. Но продолжала орать — на всякий случай.
Кроме этого обряда купания, о детском доме она мало что помнила — разве что большую комнату с высокими окнами и кроватками в ряд. В памяти все это было белое — стены, кровати, свет, сочившийся сквозь ветки берез в палисаднике. Лишь изредка в голове у нее вспыхивали мгновенные образы: вот мальчик обнимает мишку с оторванной лапой, вот девочка в пальто и зимних ботиках обернулась в дверях и смотрит на Кристину, вот совсем крохотная девчушка плачет, что ей не дали сосать угол одеяла: «Одеялко мое, где мое одеялко?» Эти воспоминания казались бессмысленными, безымянными и бессвязными, так что пересказать их было невозможно.
То же было и в больнице. Все, что она смогла вспомнить, это убаюкивающий шепот и белые пальцы, нажимающие на поршень шприца. Нет-нет, еще она помнит одну женщину — больную из общей палаты, куда Кристину перевели уже позже, — жирную старуху, которая говорила не умолкая и все время бродила от койки к койке, комментируя вслух состояние и методы лечения других пациентов. Пятилетняя девочка с ожогами ее особенно занимала.
Хуже всего была жажда. На случай боли имелись шприцы, от их уколов Кристина воспаряла над всеми мучениями, — но от жажды не было лекарства. Капельница поможет, говорили облаченные в белое существа на границе реальности и забытья, но капельница не помогала. Язык опухал, покрываясь толстой слизью, губы трескались, и горло саднило так, что каждый вздох превращался в свист. Ее жажда в конце концов превратилась в пытку даже для тех, кто просто смотрел на девочку, ей стали приносить воду и ставить возле кровати — воду с маленькими кусочками марли. Считалось, что нужно класть Кристине на губы марлевые компрессы, чтобы облегчить страдания. Положив марлю, существа в белом наклонялись к ней и приказывали: «Мочи губы, но марлю сосать не смей. Что хочешь делай — но не соси!»
Но, конечно, она сосала марлю. Только очень осторожно, так чтобы никто не видел. Она хватала марлечку здоровой рукой и проводила ею по губам — как велели сиделки, — но тайком приоткрывала рот, кончик языка высовывался и жадно скользил по редким ниткам. Внезапно он превращался как бы в отдельное существо, в жадного своевольного зверька, заставлявшего ее высасывать каждую каплю воды из компресса.
А в следующую секунду что-то желтое и зловонное поднималось откуда-то изнутри, тело конвульсивно сжималось, и огонь в ее ранах вспыхивал с новой силой. Но едва она открывала глаза, чтобы перевести дух от боли, толстуха уже стояла над ее кроватью, воздев кверху указательный палец.
— А я все видела, — говорила она. — Ты сосала воду. Сама виновата.
Кристина, сжав губы, глотала слезы.
— Да-да, — не унималась толстая. — Я-то видела. Я-то знаю, что ты сама виновата.
А в Кристининой голове это отдавалось далеким безумным воплем:
— Слышишь ты, дрянь такая! Это все ты виновата! Во всем виновата только ты одна!
***
Черная кованая калитка взвизгнула, когда сестра Инга закрыла ее за Кристиной.
— Заходи, — сказала она, протянув ей руку.
У нее были васильково-синие зимние перчатки, точно такого оттенка, как пальто. У самой Кристины было светло-коричневое пальто и салатовые варежки. Она поняла, как это некрасиво, потому что в наступившей тишине все цвета словно сделались жесткими и острыми, они кололи ей глаза, будто песок. Знай она, как сделать мир черно-белым, как на фотографии, она бы это, сделала.
— Заходи. Не стесняйся, — повторила сестра Инга и взяла ее за руку. — Это просто моя невестка. И она очень милая...
Но Кристинина рука безвольно выпала из ее руки — такая мягкая и податливая, что удержать ее не удавалось. Девочка стояла оцепенев на садовой дорожке и словно не слышала. Потому что вот оно — свершилось, наконец она попала в свою фотографию. Этот черно-белый сад каждым своим оттенком походил на черно-белый мир, созданный в ее воображении. Все совпадало: рассветные сумерки и белая дымка, черные силуэты фруктовых деревьев на сером небе и тающая морозная глазурь на газоне. Это был сад для таких, как она. Садик для зимней принцессы.
Сестра Инга схватила ее за руку и потянула за собой:
— Ну пойдем же! Тебе нечего бояться...
Лестница оказалась огромной. И каменной. Совсем непохожая на деревянную лесенку веранды детского дома. Она не дрожала, когда ставишь ногу на ступеньку, а лежала тяжело и несокрушимо, как гора, ждущая восхождения. И свежевыметенная: след метлы виднелся на кучках снега по обеим сторонам кирпичных ступеней.
Сестра Инга позвонила в дверной колокольчик и открыла дверь, втолкнув Кристину впереди себя на маленькую лестничную площадку. Тут тоже все было из камня: пол — из серого, блестящего, а стены — из бледно-зеленого и пористого. Было похоже на больницу — на маленькую каменную больничку.
Сестра Инга поспешно стянула с себя бахилы — грязные резиновые чехлы, защищавшие ее туфельки на высоких каблуках от слякоти предзимья, и помогла Кристине снять резиновые сапожки. Потом громко постучала в коричневую дверь и открыла ее.
— Эй! — прокричала она в глубь квартиры. — Привет!.. Есть кто-нибудь дома?
От звука, донесшегося из-за двери, Кристину передернуло. Сигнал точного времени по радио и шипение сковородки. Эти звуки она научилась ненавидеть еще на кафельной детдомовской кухне — звуки тревоги и спешки. Звуки, такие же тошнотворные, как комковатое порошковое молоко в детдомовской кружке из нержавейки.
Но здесь радио поспешно выключили и сняли сковородку с огня, здесь освободилось пространство для человеческих голосов.
— Она почти ничего не ест. — Сестра Инга отвела с Кристининого лба упавшую прядку волос, потом расстегнула заколку и заколола снова. — И не говорит. Вообще не издает ни звука, только плачет...
Женщина по другую сторону стола секунду пристально смотрела в серые Кристинины глаза.
— Да-да, — сказала она. — Ну ничего. Болтовни на свете и так хватает...
Сидевшая рядом с ней девочка поспешно прижалась щекой к ее плечу.
— А сама-то болтаешь, Тетя Эллен. Ты все время болтаешь...
Эллен кончиками пальцев ухватила ее за нос.
— Ой, — сказала она. — У Маргареты опять нос мокрый!
Девочка хихикнула и отхлебнула большой глоток молока из своего стакана. Она съела одиннадцать тефтелей, Кристина сосчитала. Одиннадцать! Однако еще целая гора тефтелей возвышалась в большом салатнике на кухонном столике. Сама она съела только одну, прежде чем решительно, как всегда, отложить прочь вилку, приготовившись к привычным увещеваниям сестры Инги. Лишь в одном пункте она дала слабину: выпила почти целый стакан молока. Потому что молоко было настоящее, это сразу чувствовалось, а не комковатый порошок, разведенный водой из-под крана.
— Надеюсь, вы не против, — сказала сестра Инга, — что мы вот так заявились? Но на Рождество осталось только четверо ребятишек, и мы решили закрыться, а их взять с собой. Заведующая взяла двоих, и по одному мы с Бритой... А то в этом году у нас бы никакого Рождества и не было.
Она замолчала и разок погладила Кристину по голове.
— А она такая славная, с ней не будет никаких забот...
Эллен чуть улыбнулась, — Кристина успела разглядеть ее цветастый халатик и белые руки, грузно лежавшие на столешнице.
— Да какие там заботы, — сказала она. — Никаких забот...
Позже в тот день Кристина сидела одна в гостиной Тети Эллен. От жесткого, в узелках, ворса диванной обивки чесались ляжки — на Кристине не было трико, которое закрывало бы кусочек кожи между краем чулка и трусами.
В доме было совершенно тихо. Сестра Инга и Маргарета уехали на рынок за елкой, они уговаривали и Кристину поехать с ними. Но та упрямо качала головой и сделалась такой вялой и неуклюжей, что сестре Инге даже не удалось надеть на нее пальто.
— Она может со мной посидеть, — предложила наконец Тетя Эллен, и после шквала попреков и извинений сестра Инга удалилась.
И вот теперь Кристина сидела выпрямившись на диване и смотрела по сторонам. Ей нравилась эта комната, ее цвета явно ладили друг с другом, они не ссорились, не кричали, не пытались друг дружку убить. Бледно-желтый тон занавесок ласково терся о глубокий серый цвет дивана, тускло-золотистые оттенки ковра заигрывали с коричневостью низкого деревянного шкафчика у стены. Над шкафчиком висела большая картина, изображавшая золотой лес. Она влекла. Может, войти в картину и стать осенней принцессой вместо зимней... Но нет, ей хотелось оставаться в этой комнате, в этом доме, в этой тишине, которая словно делалась только глубже от энергичного тиканья настенных часов.
Вот внезапно в полукруглом дверном проеме появилась Тетя Эллен, все в том же цветастом халатике. Лицо под темными волосами было широким, почти квадратным, белые руки сложены на мощной груди. Очки съехали на кончик носа, а из одной ноздри торчала белая ватка.
— Карамельку? — сказала она, щурясь поверх очков и вытаскивая пакетик из кармана. — Шелковые подушечки, — уточнила она, словно это хоть что-то объясняло, и погрузилась в кресло возле дивана. Кристина осторожно подалась вперед и заглянула в пакетик. Карамельки и правда напоминали шелковые подушечки: они переливались и поблескивали бледными оттенками шелка. Розовые, сиреневые, голубые.
— Ну-ка выбирай, — сказала она и встряхнула пакет.
Кристина сложила большой и указательный пальцы пинцетом и осторожно сунула руку в пакетик, подушечки оказались клейкими на ощупь и накрепко слиплись друг с другом, так что ей пришлось повозиться, отковыривая самую красивую. Бледно-сиреневую.
— Бери еще. — Тетя Эллен снова встряхнула пакетик. — Канун сочельника как-никак...
Кристина еще раз запустила руку в пакетик и на этот раз вытащила целую груду. Четыре липкие шелковые подушечки. Затаив дыхание, уставилась на Тетю Эллен. Сейчас начнет кричать?
Но Тетя Эллен не закричала, она даже не смотрела на карамельную груду, просто завязала пакетик и убрала в карман. Потом откинулась на высокую спинку кресла и устремила взгляд на картину, на миг Кристине показалось, что и она задумала отправиться в лес осенней принцессы.
— Да-да, — вздохнула она. — Не так все просто.
В тот же миг хрупкая скорлупка подушечки треснула во рту у Кристины. Нежно-сливочная сладость растеклась по языку.
Ну конечно. Наконец она вспомнила этот вкус. Шоколад.
Снаружи темнело, сумерки заползали в дом. Белого Рождества не будет, вчерашняя снежная дымка почти сразу перешла в дождь. Ну и пускай, все равно уже скоро сочельник, а пока ждешь, можно просто тихонько сидеть в гостиной и смотреть, как дождевые капли барабанят по блестяще-черному окну Тети Эллен.
Она ничего не говорила. И это делало ее такой необычной: никогда прежде Кристина не встречала взрослых, способных так долго сидеть молча. У всех остальных взрослых разговоры занимали столько времени, что думать им было некогда, а эта женщина просто сидела себе с ваткой в ноздре и полуоткрыв рот. Но она не спала: серые глаза были широко открыты и совсем не сонные.
А потом с лестницы вдруг послышался смех сестры Инги и болтовня Маргареты, дверь квартиры распахнулась, и ввалилась Маргарета в толстых шерстяных носках и расстегнутом пальтишке. Тетя Эллен, упершись в подлокотник, поднялась с кресла, протянула руки навстречу Маргарете, сняла с нее пальтишко, рассмеялась ее болтовне и взъерошила ей волосы.
Кристина, отвернувшись, уставилась в окно, стараясь по-прежнему следить за дождевыми каплями, растекающимися по стеклу. И тут ее поразила внезапная мысль: все было бы иначе, если бы я могла говорить.
Это было в первый раз. Раньше она так никогда не думала.
Однако голос не вернулся к ней сразу, по первому ее желанию, хотя когда-то исчез, едва она этого захотела. Так бывает...
Но Маргарета, казалось, не замечает, что Кристина не говорит: весь дом был полон ее собственной болтовней, слова выскакивали у нее изо рта, как шарики ртути, и мгновенно разбегались по всему полу и закатывались в углы.
Когда елку нарядили, она потащила Кристину с собой. Теперь наконец Кристина смогла увидеть весь дом: темный подвал с цементно-серой прачечной и светло-зеленую ванную, каменную лестницу и прихожую на втором этаже и там же, наверху, коричневую дверь сдаваемой внаем квартиры. И чердак, конечно, это самое главное. Кристина сунула голову в чердачный люк и глубоко потянула воздух. Запах ей понравился — пыль, опилки и древесина.
— Это вроде детской, — сказала Маргарета, направляясь к маленькой, словно кукольной мебели под самым чердачным окном. — Дядя Хуго собирался сделать детскую, но умер и не успел... Только вот это все смастерил.
Маргарета и Кристина вдруг словно превратились в великанш. Все эти вещицы были до того малы, что попы не помещались на табуретке, а коленки — под столом.
— Он мастерил для какого-то малыша, — объясняла Маргарета. — А теперь это все мое...
Через некоторое время они вернулись в квартиру. Кроме гостиной, у Тети Эллен было четыре комнаты, и Маргарета дала имя каждой. Большая комната, Маленькая комната, Столовая и Пустая.
Но Пустая комната на самом деле была вовсе не пустой, там стояли и кровать, и комод. Маргарета в нее входить не стала, только чуть приоткрыла, не отпуская дверной ручки.
— Вообще-то это моя комната, — сказала она. — Будет моя. Потом. Когда я в школу пойду... А сейчас я сплю у Тети Эллен. В маленькой комнате.
Кристина скривилась. Сама она ни за что не легла бы в одну постель с кем бы то ни было из взрослых.
— Конечно, не в одной постели, — добавила Маргарета, словно прочитав ее мысли. — Там складная тахта, матрас под матрасом, мы просто ее вечером выдвигаем...
Однако ничего в маленькой комнате не указывало на то, что там живет Маргарета. Тахта и кресло, шифоньер и шкатулка для шитья, но ни одной игрушки или детской книжки. В детском доме у каждого был свой маленький шкафчик, где можно было держать одежду и всякие вещи. А тут было не так, Маргаретина одежда висела в гардеробе Тети Эллен — в холле. Она сама видела, когда Маргарета ей все показывала, — большие и маленькие платья вперемешку на одной и той же перекладине.
Но Маргарету, казалось, ни капельки не возмущала ни эта мешанина в гардеробе, ни отсутствие примет ее собственного присутствия в маленькой комнате, она понеслась дальше, на кухню, и открыла там еще одну дверь.
— Стенной шкаф! — выкрикнула она. — Тут у меня игрушки.
Кристина осторожно шагнула вперед и заглянула внутрь. Стенной шкаф оказался никаким не шкафом, а крошечной, кукольной каморкой со светящимся шаром на потолке и стареньким тряпичным половичком на полу. Там стоял резкий запах, и Кристина его узнала. Так пахло в детском доме в те дни, когда полы блестели. Так пахнет мастика.
Потом она поняла, что ей нравится сидеть в стенном шкафу — просто сидеть на полу и застилать Маргаретину кукольную кроватку, пока взрослые возятся на кухне. Тефтели Тетя Эллен уже приготовила, и теперь на черной чугунной сковородке шкворчало что-то еще. И пахло капустой и уксусом.
Еда была еще не готова, когда пришла пора идти спать. Перед Кристиной и Маргаретой поставили на кухонный стол по тарелочке с сосисками и тефтелями, пока Тетя Эллен что-то мешала в чугунке. А сестра Инга делала горчицу. Посудина стояла у нее на коленях, а на дне ее лежал большой железный шар, он тяжело перекатывался по горчичным зернам и дробил их. От резкого запаха у нее слезились глаза.
— Это самое настоящее пушечное ядро, — всхлипывая, объясняла она девочкам. — Наследство от нашей с Хуго бабушки, папиной мамы. Мы используем его только в канун сочельника, это традиция...
Тетя Эллен усмехнулась уголком рта и достала носовой платок.
— Высморкайся. — Она издала короткий грудной смешок. — В горчицу соплей напустишь...
Кристина слушала как завороженная этот смех, то и дело издаваемый Тетей Эллен. Как будто маленькая голубка свила гнездышко у нее в горле, маленькая голубка, ворковавшая от удовольствия в своем гнезде. Воображаемая голубка настолько захватила ее, что она забылась. И не заметила, как съела все, что было на тарелочке, — три сосиски, четыре тефтели и почти целый бутерброд с сыром. Она уже доканчивала бутерброд, когда подступила тошнота. Она открыла рот, и недоеденный кусок выпал на тарелку. И в тот же миг ожил в ушах давний голос: «Ах ты, малявка избалованная! Что, еду выплевывать!»
Кристина закрыла глаза, ожидая огня. Но ничего не произошло. В первый раз ее рубцы не загорелись от отдающегося в ушах страшного голоса. Она подождала еще секунду, потом очень осторожно, на миллиметр, приоткрыла одно веко и посмотрела в щелочку. Сестра Инга вытирала слезы платком, она ничего не видела. Маргарета во все глаза уставилась на Кристину, но ничего не сказала. А Тетя Эллен очень осторожно положила руку Кристине на голову, торопливо погладив по волосам, а другой тем временем незаметно смахнула непрожеванный кусок в карман своего халатика.
Сестра Инга высморкалась и подняла глаза.
— Ну слава богу, — сказала она. — Кажется, Кристина все съела.
Так закончился первый день.
В сочельник после обеда стала стекаться остальная родня. Первой появилась Сельма, старенькая мама Тети Эллен, костлявая, в нарядном платье, черном и наглаженном, лицо же ее, наоборот, было очень белым и морщинистым. Она взяла Маргарету за подбородок и внимательно поглядела на нее сухими глазами, а потом, отпустив ее, повернулась к Кристине:
— Новенькая?
Сестра Инга присела в книксене у Кристины за спиной:
— Нет-нет. Она из детского дома, где я работаю, мы только на Рождество...
Сельма пожала плечами.
— Вот как. Ага. Вообще-то я люблю детей. Но только если они хорошо себя ведут. А иначе пошли они к черту...
Сестра Инга уже открыла рот, чтобы что-то сказать, но в этот момент на лестнице послышались голоса. Это прибыли главные персонажи. Самые важные гости.
Стиг встал посреди дверного проема, раскинув руки, секундой позже то же движение повторил за его спиной Гуннар. Оба расстегнули свои пальто, обнажив чуть пожелтевшие манишки из модного нейлона. Могучие голоса раскатились по всему дому.
— А вот и мы! — рокотал Стиг.
— Счастливого Рождества! — гремел Гуннар. Позади них сбились стайкой их семейства: жены — Битте у Стига, Анита у Гуннара — и пятеро разновозрастных сыновей с приглаженными мокрой щеткой волосами и вялыми новомодными именами: Боссе, Челле, Лассе, Улле и Анте.
— Милости просим, — сказала Тетя Эллен.
Кристина смотрела на нее не отрываясь. Не только потому, что она сменила цветастый халатик на серое вечернее платье с кружевным воротником, — самый голос ее словно тоже переменился под стать цвету и торжественности наряда. И сестра Инга преобразилась, но в другом роде. Порозовев от горячности, пылкой родственной радости, она протянула Стигу руку:
— Братишка! До чего же я рада тебя видеть...
Стиг поспешно пожал ей руку и принялся стаскивать с себя пальто.
— И я рад. Как ты?
— Хорошо. А сам-то как? Все воюешь на коммунальном фронте?
Стиг поспешно коснулся галстука, проверяя узел, и поправил пиджак.
— Да вот, я с октября уже председатель окружной комиссии по делам несовершеннолетних. Не слышала еще?
Сестра Инга прикрыла рот рукой, теперь уже совсем на себя не похожая. Строгая фрекен из детского дома сама вдруг превратилась в маленькую девочку.
— Ух ты! Ну надо же! Вот здорово...
Стиг, обняв Гуннара, подтолкнул его навстречу сестре.
— А это заместитель председателя профсоюзной ячейки «Люксора». На будущий год пройдет трехмесячные курсы на Рюнё, и тогда такой получится шустрый депутат, что не дай бог...
— Э. — Гуннар толкнул брата плечом. — Не скоро еще у меня вырастет такой же язык без костей, как у тебя...
— Ладно тебе, — отозвался Стиг. — Уж я-то тебя небось знаю...
— О! — выдохнула сестра Инга. — Какая жалость, что Хуго до этого не дожил. Вот бы он порадовался.
Никогда Кристине не забыть того первого сочельника в доме у Тети Эллен. Хотя он мало чем отличался от любого другого сочельника за любым другим семейным столом. Как по волшебству, появлялись и поглощались горы еды: селедка и рыбная запеканка, запеченные ребрышки и варенья, тефтели и сосиски, сыры и паштеты, ветчина и красная капуста. Пиво и брага передавались из рук в руки за взрослым столом, а совершенно взмокший Стиг — уже без пиджака и в сбившемся набок галстуке — пошел принести водки. За детским же столиком напитки не передавались: каждому просто поставили по бутылочке виноградного сока. Кристина не могла уже ничего в себя впихнуть, но все время застолья у нее на тарелке лежала тефтелька и сосиска в качестве алиби. Как-то само собой вышло, что на этом первом пиру у Тети Эллен она оказалась почти незамеченной. Это ее вполне устраивало. Невидимая, она зато все видела и, неслышимая, — слышала.
Впрочем, ее не услышали бы, даже если б она могла говорить. Разве маленькой девочке под силу перекричать весь этот гвалт, вырывающийся из глоток зычноголосой родни? Там, за взрослым столом, Гуннар что-то рассказывал хмельным и бойким голосом, на что Сельма отвечала пронзительным кудахчущим хохотом, Стиг восторженно колотил кулаком по столешнице, покуда, пыхтя, переводил дух — ай! ай! ай! — как резаный поросенок, — а Битте, Анита и Инга заливались серебряным смехом, летавшим под потолком, как стая ласточек. Мальчишки за детским столиком тоже хохотали, хотя никто из них не мог услышать и понять, что же такого было смешного, и спустя секунду весь этот гам прорезал пронзительный голос Маргареты:
— А что, что? Расскажите! Что он сказал?
Не хватало только голубиного воркующего смеха Тети Эллен. Но ведь она была там: подняв глаза, Кристина видела, как Тетя Эллен стоит в дверях и смотрит на своих гостей. Невольно Кристина перевела взгляд на Ингу, Аниту и Битте, на их разноцветные платья, сверкающие волосы, блестящие глаза. Тетя Эллен была не такая, со своим квадратным лицом и в своем сером платье.
Вот она, кашлянув, попыталась прорваться сквозь гвалт:
— Послушайте, вы! Слышите меня? Теперь милости прошу всех в большую комнату...
После нестройного гула и хохота первыми наконец поднялись Стиг и Гуннар — как и подобает лидерам, и положили руки друг другу на плечи. Словно одно четвероногое, правда слегка пошатывающееся существо, они направились к Эллен, расступились, не говоря ни слова, и заключили ее в объятия. И стояли так, словно спаянные воедино, — вдова Хуго и два его младших брата. Единое целое — одна семья.
— Угощенье — лучшее в мире, — сказал Стиг.
Гуннар кивнул с пьяной серьезностью:
— Абсолютно! Лучше не бывает...
Тетя Эллен рассмеялась:
— Да-да. Спасибо на добром слове. Но пойдемте, там кофе и сладости...
Голос ее звучал совсем как обычно, уверенно и ласково, но если бы кто-то посмотрел на нее более внимательно, то заметил бы, что верхняя ее губа чуть дрожит. Словно Эллен была гостьей в собственном доме.
***
Всю взрослую жизнь Кристине не давал покоя вопрос: как на самом деле проходили переговоры, тайные переговоры, которые наверняка велись в доме Тети Эллен в те первые рождественские праздники? Вопрос этот снова привычно ожил в мозгу, когда она свернула на парковку Центральной поликлиники. От кого все-таки исходила инициатива? От самой Тети Эллен? Или от Стига?
Хорошо, конечно, если это была Тетя Эллен, чтобы именно она шепнула деверю на ухо, что хочет оставить у себя этого ребенка, эту немую и тощую девочку с пепельными волосами. Но такого быть не могло. Тетя Эллен никогда бы не позволила себе ничего просить у родственников Хуго, ей наверняка казалось, что их с Хуго супружество было слишком недолгим, чтобы дать ей право хотя бы на его дом или страховку.
И сестра Инга тоже ни при чем. Тогда она была слишком молода — чересчур молода, белокура и погружена в собственные заботы, чтобы всерьез интересоваться чужими. Ее присутствие всегда казалось каким-то неполным, словно часть ее «я» вечно витала где-то еще. Однажды она до такой степени забылась, что сделала несколько па вальса, слышимого ей одной, и широкая форменная юбка взметнулась вокруг ног, словно бальное платье.
Нет, конечно же это идея Стига — оставить в доме Кристину, как несколькими годами позже он настоит на том, чтобы взяли Биргитту.
— Стиг Щучья Пасть! — заливается смехом Биргитта где-то в дальней дали Кристининой памяти. Кристина чуть улыбается, пытаясь втиснуться между двух припаркованных машин на стоянке для персонала. И удивляется, как это можно было позабыть Биргиттино прозвище этого самого выдающегося из деверей Тети Эллен. Теперь она припоминает, как пронзительно хохотала Маргарета, когда Биргитта сообщила эту новую кличку. Сама она в тот раз только улыбнулась — замкнутой улыбкой, сомкнутыми губами. Кристина никогда не смела смеяться вслух, когда Биргитта придумывала людям клички, втайне подозревая, что у Биргитты есть в загашнике обидное прозвище и для нее самой.
Однако без Стига, щучья ли он пасть или еще чья, и без его коммунальных полномочий Кристина вполне могла оказаться совсем в другом месте. Скажем, в каком-нибудь сектантском семействе в Смоланде. Или в крестьянской усадьбе среди глинистой равнины Эстергётланда. Так обычно ведь и бывало с теми, кто попадал в детский дом в пятидесятые годы. Приемных семей тогда фактически не было. Большинство воспитанников так и жили год за годом в детском доме, покуда их не забирали оттуда их свихнувшиеся или чахоточные родители.
Астрид относилась к категории свихнувшихся, и если бы не Стиг, она бы успела забрать дочку, когда той едва стукнуло всего двенадцать. И это — Кристина стискивает зубы — был бы конец. Потому что могучая воля к жизни проснулась в Кристине, лишь когда она попала в дом к Тете Эллен, а без этой могучей воли рядом с Астрид не выжить было никому. Так что можно сказать, Стиг Щучья Пасть спас Кристине жизнь.
— Может, он кое в чем и был достоин смеха, — произносит она вслух, расстегивая ремень безопасности, — и все-таки куда больше — преклонения...
Правда, преклонения с годами он вызывал все меньше. Немного трогательный в своем неизменном стремлении стать еще больше, еще могущественнее, еще достойнее, чем покойный брат, он так и не смог понять, что сам себе — злейший враг. Он слишком много пил, слишком много говорил и чересчур увлекался широкими жестами, чтобы стать когда-нибудь похожим на Хуго.
Подарить Тете Эллен ребенка в благодарность за рождественское угощение — этот жест как раз в его духе. Вдовам позволяется брать детей на воспитание только в виде исключения, но председателю комиссии по делам несовершеннолетних Стигу Щучьей Пасти достаточно было щелкнуть пальцем, и все устроилось. Такое в Мутале под силу лишь единицам. И Стиг Щучья Пасть — как раз такая единица, со всеми его речами насчет коллективности и солидарности, которые плохо вяжутся с делами, какие в Мутале под силу единицам.
Будучи подростком — когда Эллен уже лежала полупарализованная тут, в этом самом приюте в Вадстене, а ее, Кристину, уже выпроводили в квартиру к Астрид в блочном доме в Норчёпинге, — она вдруг впервые поняла, что и с ней самой все было точно так же, как с Биргиттой. Тетя Эллен вовсе не хотела ее брать, но чувствовала себя обязанной это сделать, чтоб угодить Стигу. Пожалуй, так оно и было: Тетя Эллен частенько вздыхала о решении, принятом Стигом Щучьей Пастью, но возразить не смела.
Мысль эта показалась тогда настолько неожиданной и тошнотворной, что Кристина не удержалась: непроизвольно она наклонилась вперед, и непрожеванный кусок дешевой колбасы выпал у нее изо рта на тарелку. Астрид, сидевшая по другую сторону кухонного стола и листавшая старый журнал по домоводству, подняла голову.
— Мать твою, — сказала она тихим голосом и поднесла свои синие пальцы к мундштуку, чтобы вынуть окурок. — Знала бы ты, какая же ты дрянь!
Кристина трясет головой, пытаясь отогнать образ Астрид. Но занавес распахнут и не дает себя задернуть, так что на смену одной картинке является другая: Маргарета стоит на лестнице в одном платье и резиновых сапожках, когда черная калитка, взвизгнув, закрылась у Кристины за спиной. Было видно, как Маргарете холодно без пальто — она обхватила свои плечи голыми руками и сучила коленками.
— Ну пойдем, Кристина! Пошли! Мы будем жить в Пустой комнате, Тетя Эллен там все устроила, только не разрешает мне туда перейти, пока ты не приедешь. Ну пошли, а! Скорее!
Но Кристина не слушала и даже не смотрела на нее. Она глядела в другую сторону. Был февральский вечер, и солнце стояло низко над садом. А сад уже обрел цвет, хотя долго еще оставалось до весны и первых листьев. Черно-белый снимок превратился в акварель, на которой прошлогодняя листва бурела на траве, как струп на заживающей ране. Сестра Инга смеялась над Маргаретой, она уже расстегивала свое пальто.
— Да что ты так торопишься...
Маргарета ее игнорировала.
— Ну пошли, Кристина! Пошли!
Несколько минут спустя Кристина смогла убедиться, что Пустая комната и правда преобразилась. Теперь по стенам стояли кровати, а у окна — маленький столик. Комод исчез, и вдруг Кристина содрогнулась от мысли о мешанине в гардеробе в холле. Неужели и ее одежду втиснут туда же, между платьями Маргареты и Тети Эллен?
— Тетя Эллен, а можно я туда перейду прямо сейчас? Кристина ведь приехала, значит, и мне можно...
Где-то сзади послышался голубиный, воркующий смех Тети Эллен.
— Она тут уж который день сама не своя, прямо никакого сладу...
— И Кристина тоже, — кивнула сестра Инга. — Ей тоже не терпелось.
Кристина повернула голову и глянула ей в лицо. Ну зачем вот так врать?
Уже несколько дней спустя Кристинина одежда запахла по-другому. Это был запутанный запах, сплетенный из разных нитей, и, одеваясь по утрам, она пыталась их расплетать. Резкий аромат крепкого мыла. Кухонный чад. Кисловатый запах тела. Тальк фирмы «Кристель». Запахи Тети Эллен.
Она не знала, ни почему попала к Тете Эллен, ни как долго тут пробудет. Единственное, что она знала, — это что сестра Инга однажды забрала все ее вещи в стирку, а потом аккуратно уложила их в совершенно новый чемодан. Потом они полчаса сидели в поезде, пока не приехали в Муталу. А потом ехали на автобусе, серо-голубом, под цвет этого серо-голубого промышленного города, до дома Тети Эллен, самого дальнего в городе. Тогда, в Рождество, Кристина не обратила внимания, что дом Тети Эллен стоит на самой окраине. Слева от него еще были дома, справа уже начиналось поле, а через дорогу — лес.
Дорога вела в Вадстену и была опасна. Ни в коем случае нельзя было выходить на нее без Тети Эллен, а в саду позволялось делать все, что угодно. Только не ломать ветки с фруктовых деревьев. Но лазать по вишням разрешалось, если хвататься лишь за толстые сучья.
Правда, в первое время по вишням в саду у Тети Эллен никто не лазал. Кристина не смела, а Маргарете не хотелось. Спустя неделю Маргарету словно подменили: она хныкала и обижалась и то и дело плакала по поводу настоящих и воображаемых несправедливостей. А кроме того, стала отказываться от еды.
— Да что с тобой? — день за днем вздыхала Тетя Эллен и, посадив ее себе на колени, пыталась кормить с ложечки, как маленькую. — Покушай, у тебя же всегда был такой аппетит...
Но Маргарета, сжав губы и зажмурив глаза, прижималась к груди Тети Эллен, спрятавшись от целого мира. Из-за ее плаксивости маленькая голубка упорхнула куда-то из горла Тети Эллен. И оказалось, что никто, кроме Маргареты, не может приманить ее обратно, — всех стараний Кристины для этого не хватало. Тетя Эллен, конечно, похвалила Кристину, когда та вытерла посуду, и улыбнулась, увидев, как она взялась за тряпку, показывая, что хочет помочь с уборкой, — но ни разу не засмеялась тем воркующим смехом.
Маргаретин отказ от пищи заставил Кристину приняться за еду, хоть от съестного у нее по-прежнему с души воротило. После каждой трапезы она, кроме того, сама относила свою тарелку и стакан в раковину и вежливо делала книксен в знак благодарности. И все это — с поблескивающим осколком ледяного расчета в глазах. Она знала точно: что чем больше ее похвалят, тем сильнее станет реветь Маргарета.
Однажды она в первый раз прошла через всю кухню, положила свой прибор в раковину и ополоснула пустую тарелку горячей водой, а потом сделала маленький реверанс Тете Эллен.
— Вот умница! — сказала Тетя Эллен чуть усталым голосом. — Ты умница, Кристина!
И пожалуйста! Получилось. Маргарета тут же пронзительно заревела и забилась, как маленькая, в объятиях Тети Эллен!
«И как она только терпела нас в те первые недели», — думает Кристина. Она жмет на ручной тормоз и оглядывает себя в зеркало заднего обзора. Она несколько бледновата после долгой бессонной ночи, впрочем, от Кристины Вульф никто и не ждет особого румянца. «Блеклая» — не секрет, что именно это слово всегда использовалось для описания ее внешности. Цветок на обоях. Был и другой эпитет, извлеченный таки Биргиттой в один прекрасный день из своего загашника. Мокрица. Маргарета тогда тоже хохотала.
— Вот такая я, — говорит она своему отражению. — Мокрица Кристина Вульф, take it or leave it!
Теперь, похоже, спешить незачем. Она неторопливо идет по парковочной площадке, словно оттягивая свое неизбежное антре. Идти в приют не хочется. Сколько раз ей приходилось рассыпаться в тихих утешающих протестах, когда кто-нибудь из стариков принимался плакать, называя приют Залом Ожидания Смерти, после того как Кристина позвонит и закажет там место. Не нужно так думать, говорит обычно Кристина. Это совсем не так. Приют — та же больница, как вошел, так и вышел, самое главное — пройти реабилитацию. Конечно, сама она знает не хуже своих пациентов, что это неправда. Приют и в самом деле Зал Ожидания Смерти, и нужно родиться счастливчиком, чтобы ускользнуть оттуда живым.
Но не в этом ритуале дело. Приют отвратителен изнутри. Персоналу делать особо нечего, а персонал, вероятно, не терпит безделья, как природа — пустоты. С течением времени это нарядное здание пятидесятых годов, с его бледно-желтой штукатуркой и приятными пропорциями, превращается в нечто вроде погребка в деревенском вкусе, с резными полочками и розовыми пластмассовыми цветами, с дешевыми латунными подсвечниками и картинками с плачущими детьми. А еще стены увешаны множеством готовых афоризмов в пластиковых рамках на тему счастья в жизни и материнской любви. От этого не только здание словно сжимается, но и люди в нем кажутся меньше, чем они есть на самом деле. Почему такой человек, как Фольке — старый садовник, который всю свою жизнь проращивал семена и смотрел, как раскрываются бутоны, — должен умирать, окруженный пластмассовыми геранями? Лучше было бы отнести его в лес или просто поставить его кровать у церковных дверей, чтобы он в свой последний миг мог насладиться тем, что делает жизнь сносной: отсветом небес и красотой мира.
Раньше Эрика и девочек раздражала эта чрезмерная чувствительность ее глаз.
— Мама у нас эстет, — говорил обычно Эрик и подмигивал одним глазом. — Пусть будет по ее.
Конечно. Еще бы! Эстетом ее сделала жизнь у Тети Эллен. Но когда она сказала об этом Эрику, тот лишь усмехнулся и сменил тему. Она догадывалась, о чем он подумал: что хороший вкус воспитывается образованием, а у Тети Эллен никакого образования не было. Простая — вот слово, которым он обычно пользовался: «Кристину вырастила простая женщина...»
И всякий раз Кристина немела от этого его снисходительного взгляда на Тетю Эллен, как на человека менее значительного, чем, к примеру, его мать. Трусишка Ингеборг выросла за городом, в домике священника, а не в закутке у железной плиты в Норчёпинге, она ходила в школу для девочек, когда Эллен служила домработницей, она пила чай из английского фарфора, когда Эллен пила кофе из густавсбергской кружки, и все это делало ее в глазах Эрика подлиннее и глубже Эллен. Но Трусишка Ингеборг ничего не знала о красоте: она окружала себя лишь теми атрибутами, которые ей полагались по рангу, так же точно, как она всю свою жизнь поступала, думала и чувствовала — так, как полагалось. Послушная.
Кристина понимала, разумеется, что пренебрежительность Эрика — от незнания, он, конечно, встречал людей, испытавших лишения, но понятия не имел о той жизни, которую формирует бедность. Напоминания о том, что условия существования «простых» далеко не простые, его только раздражали: мало-мальски инициативные люди всегда пробьются, а об остальных приходится как-то заботиться обществу. Впрочем, сама Кристина не слишком часто касалась этой темы — слова буквально застревали у нее в глотке. Как сложилась бы ее собственная жизнь без Эрика и его семьи? Это ведь они дали ей нынешний общественный статус, сделали человеком.
Поэтому она никогда и не рассказывала Эрику, как для нее мучительно сознавать, что для него «простой» — значит невежественный. Как втолковать ему, что для нее это слово исполнено совсем другого содержания, что ей оно говорит о заботливости, озарявшей весь быт в доме Тети Эллен? Там у каждой вещи была своя красота и свой смысл — у туго накрахмаленных льняных скатертей, вытканных ее руками, у нарядно вышитых кухонных полотенец — одно для стекла, другое для тарелок, у тоненьких кофейных чашек с золотым ободком — это свадебный подарок. Кроме того, Тетю Эллен отличал изысканный минимализм: когда расцветала герань, она одна занимала весь кухонный подоконник: ее право! И покуда женщины вроде Битте и Аниты в конце пятидесятых забивали свой дом все новыми занавесками с оборками и цветастыми абажурами, Тетя Эллен блюла свою строгую монохромность, отвергая навязываемую эпохой роль ненасытного потребителя. Поэтому в ее доме навечно застыли сороковые годы. В этом доме один день размеренно перетекал в другой, и каждый день вмещал все другие дни, они набегали, как волны на берег моря. Этот ритм успокаивал, и сама его повторяемость утишала всякую тревогу, умиротворяла всякий гнев. Поэтому все вскоре стало на свои места: Маргарета слезла наконец с коленок Тети Эллен и принялась, как бывало, за еду, Кристина привыкла ко всем запахам дома и перестала их ощущать. Вместе отправлялись они в стенной шкаф и играли. И вылезали оттуда только поесть.
Ничего не было важнее еды в доме у Тети Эллен, и не было работы важнее, чем готовка. Каждый понедельник приезжала машина со швейной фабрики и привозила пятьдесят пиджаков, в которых Тете Эллен предстояло заделать швы, но ей проще было сидеть за шитьем ночами, чем пренебречь ритуалом ежедневной стряпни. То же относилось и к прочей работе по дому. Было куда важнее тереть хрен к отварной треске, чем драить лестницу, тушить капустные листья для голубцов, чем прибирать в гостиной, и сушить в духовке хлеб и молоть его на сухари для свиных отбивных в настоящей хрустящей панировке, чем гладить белье, заждавшееся утюга в прачечной.
Тетя Эллен вечно была занята: работа струилась, как река, под ее короткими пальцами. Однако она никогда не торопилась, то и дело напевала и всегда находила время посмеяться своим воркующим смехом, когда было над чем посмеяться. И теперь она смеялась уже не только Маргарете. Когда Кристина сунула в рот прядку волос, Тетя Эллен закудахтала и вытащила мокрый хвостик:
— Что это ты делаешь, дуреха...
«Дуреха» было важное слово. Кристина знала, что оно означает: ты сделала что-то не так, но это ничего. Делать что-то не так в доме Тети Эллен было неопасно, это она поняла по Маргаретиному беззаботному хихиканью, когда Тетя Эллен шутливо корила ее за неряшливо заправленную постель. И все-таки Кристина не была вполне уверена, что снисходительность распространяется на всех дурех. У Маргареты, может быть, особые права, так что лучше на всякий случай застилать постель как следует.
Единственный раз Тетя Эллен попыталась усадить Кристину себе на колени, как обычно сажала Маргарету, но, почувствовав, как та напряглась всем телом, тут же ее отпустила. Однако вставать не стала, а все так же сидя расстегнула Кристинину заколку и подобрала вечно выбивающийся вихор, а защелкнув заколку, ласково хлопнула девочку по попке. После того случая Тетя Эллен притрагивалась к Кристине только по необходимости: когда мыла ей лицо и руки, расчесывала волосы, помогала надеть пальто, хотя Кристина уже была достаточно большая, чтобы справиться сама. Но Кристина не протестовала, с удовольствием позволяя превращать себя в маленькую-маленькую девочку. Там внизу, в холодной ванной, она даже разрешила Тете Эллен прикасаться указательным пальцем к своим рубцам. Теперь они уже полностью зажили и редко болели. Лишь эти большие пятна тонкой розовой кожи еще что-то помнили, сама Кристина почти все забыла.
Казалось, Тетю Эллен совершенно не заботило, что Кристина не может говорить, она не качала головой и не перешептывалась с другими тетками, как сестры в детском доме. А просто принимала это как данность — устремляла свои серые глаза на Кристинины губы и читала по их беззвучному движению, «да» или «нет». И все. А когда эти движения стали сопровождаться слабыми звуками, она этого тоже не комментировала.
В канун Иванова дня вся родня снова собралась у Эллен «на селедку и рюмку водки». Кристине доверили резать зеленый лук. Она трудилась, высунув язык от усердия, — все кусочки лука должны были быть совершенно одинаковой длины. Сестра Инга стояла за ее спиной и наблюдала.
— Это же прямо чудо, как она режет лук! — наконец сказала она.
— Спасибо, — сказала Кристина и сделала книксен.
Сестра Инга обернулась и уставилась на Тетю Эллен:
— Ты слышала? Она говорит! Она может разговаривать!
Тетя Эллен, стоявшая у маленького кухонного столика и выкладывавшая кусочки селедочного филе на стеклянное блюдо, даже глаз не подняла.
— Конечно, может! — сказала она. — Она осенью в школу пойдет...
«То лето...» — думает Кристина, взбегая по лестнице приюта. Это было всем летам лето. Не то чтобы особенно погожее, наоборот — в середине июня начались дожди и зарядили на шесть недель. Но это было не важно. Кристине нравился дождь, он стоял, как стена, между домом Тети Эллен и остальным миром. По утрам в кухне было совершенно тихо, Тетя Эллен заделывала свои пиджачные швы, а девочки рисовали, сидя за кухонным столом. Иногда Кристина подымала голову и вслушивалась в эту молчаливую сосредоточенность, но слышала только стук дождя по крыше.
Однако проветриваться все-таки было нужно, несмотря на погоду. И каждый день после обеда Тетя Эллен выдавала девочкам дождевики и резиновые сапоги и отправляла их гулять в сад. Поначалу они стояли поеживаясь на крыльце, но потом срывались с места, бросаясь в объятия дождя. Однажды они построили Улиточный Город позади кустов смородины: Кристина собирала улиток, а Маргарета рисовала дома и стены на мягкой влажной земле. Другой раз все втроем отправились на экскурсию в Вадстену. Сумку Тети Эллен загрузили термосами — один для кофе, один для какао, — двенадцатью бутербродами, тремя булочками с корицей и шестью яблоками. И съели почти все, сидя на мокрой скамейке парка на самом берегу Веттерна, а потом двинулись, хохоча, к старому дворцу. Но когда мимо них на велосипеде промчалась монахиня с черным покрывалом, развевавшимся за ушами, как вороновы крылья, они умолкли и только таращили глаза. И Тетя Эллен тоже.
Впрочем, для Кристины Вадстена явилась не городом монахинь, а с первого же взгляда — городом бледных женщин. Еще по пути от вокзала к Дворцовой улице она обратила на них внимание, а потом, когда они шли по Стургатан, она все оборачивалась и рассматривала лица встречных. Да. Так и есть. В Вадстене все женщины — бледные. Кристине это нравилось; ей представлялось, что у женщин с бледными лицами — такие же едва различимые голоса. Все, решено. Когда она вырастет, то поселится в городе, где люди разговаривают шепотом...
У Тети Эллен была в этой поездке вполне конкретная цель — купить новый сколок для плетения кружев. Это было дело тонкое. Она ходила из лавки в лавку и вдумчиво рассматривала предлагаемые образцы. Наконец сделав выбор, она виновато вздохнула. Сколки стоили дорого. Слишком дорого — для тех, кто плетет кружево на коклюшках лишь ради собственного удовольствия.
Коклюшки стали первым Кристининым триумфом, первой ее победой над Маргаретой. Как только Тетя Эллен садилась за кружева, у нее за спиной возникала Кристина и не отрываясь следила за ее руками. Сперва она ничего не могла понять: казалось, большие стрекозы беспорядочно порхают над подушечкой, — это Тетя Эллен проворно перебрасывала коклюшки. Но вскоре она уловила в этом порхании некий ритм и, протянув однажды руку через плечо Тети Эллен, показала, какую коклюшку надо перебросить. Тогда Тетя Эллен пошла на чердак, принесла ей старенькую подушечку и помогла начать собственное кружево. Темными августовскими вечерами они сидели друг напротив друга за большим столом в столовой и сантиметр к сантиметру наращивали свои кружева. Мама-стрекоза и ее старшая дочка. А на кухне сидела и тосковала младшая стрекозиная сестричка, оттого что ей не разрешают приносить в столовую акварельные краски. Так ей и надо.
Но теперь нет времени об этом думать, теперь надо сделать два шага вверх по лестнице, войти и надеть белый халат. После телефонного звонка прошло шестнадцать минут. Только бы Фольке продержался...
Черстин Первая сидит за своим столиком в ординаторской. Всякий раз видя эту женщину, Кристина испытывает легкий шок. Она настолько пугающе совершенна, настолько законченна во всем, от белых перламутровых ногтей до золотистых волос.
— Привет, — говорит Кристина фальшиво-доверительным тоном, пытаясь изобразить приветливость. — Вот и я. Фольке все еще в двухместке?
Черстин Первая устремляет свои большие синие глаза на Кристину и секунду тянет с ответом, только ради того, чтобы продемонстрировать легкий скепсис. Она демонстрирует свой легкий скепсис всем врачам приюта. Вероятно, это для нее дело принципа.
— Да, пока что, — говорит она. — Но мы собираемся освободить другую палату и перевести его туда. Пока что с этим сложности, но все должно уладиться. Вернее, непременно уладится. Просто некоторым придется потесниться.
Кристина, кивнув, хватает историю болезни, за которой потянулась было Черстин Первая.
— Новые антибиотики? — Черстин Первая поднимает брови.
Кристина вздыхает — с Фольке она уже перепробовала три препарата, и все бесполезно. И четвертый вряд ли поможет.
— Не думаю, — отрезает она и поворачивается спиной.
Дыхание смерти зловонно. На Кристину, уловившую этот кислый запах еще в коридоре, он обрушивается со всей силой, едва она заходит в палату. Достаточно одного взгляда на Фольке, чтобы понять: час пробил. Это видно по лицу, по тому, как отвалился подбородок, превратив рот в черную дыру, по коже на щеках — истончившейся и растянутой хроническими отеками. Ей тут делать уже нечего. Для вида она, сунув в уши концы фонендоскопа, простукивает ему грудь. Звук — точно такой, как она ожидала: глухой и влажный. Дыхательная функция угнетена, а в левом легком прослушиваются небольшие хрипы. Но крепкое сердце Фольке все бьется, хотя и слабо и с перебоями, но с тяжкой целеустремленностью в каждом ударе. Ей было незачем так торопиться. Сердце Фольке будет бороться за невозможное еще много часов.
По другую сторону кровати стоит совершенно седая женщина и держит отекшую руку Фольке в своей. На мгновение Кристину охватывает страх: нет ничего хуже, чем объяснять плачущим женам и взрослым детям с увлажнившимися глазами, что продолжать лечение не имеет смысла.
— Давайте выйдем в коридор, — говорит она вполголоса.
Но женщина не отвечает, только смаргивает, так что все новые слезы, затопляя глаза, катятся по морщинистым щекам. Кристина засомневалась — может, она не расслышала?
— Милая, — повторяет она. — Давайте выйдем в коридор...
Но женщина лишь качает головой:
— Я никуда от него не уйду.
— Да, но я должна вам кое-что объяснить.
— Не нужно. Я все знаю.
Кристина умолкает. Умирание имеет свою литургию, и готовые ритуальные фразы уже повисли у нее на кончике языка — что больше ничего мы сделать не можем, но по крайней мере позаботимся, чтобы он не мучился, — но, невысказанные, они словно парализовали ее. Она все стоит у кровати Фольке, смотрит на его плачущую жену и невольно вздыхает: какой день ожидает эту женщину. Пятнадцать или двадцать часов кряду она будет сидеть, держа руку Фольке в своей, и смотреть, как он проходит через все стадии умирания. Жажду. Боли. Одышку и хрипы. Из жизни должен быть более легкий выход, гостеприимно распахнутая дверь...
И все же она ощущает не только сострадание, но и некую зависть к искреннему горю этой старой женщины. Сама она никогда не могла так плакать, даже когда после пятнадцати лет стационарного лечения умерла Тетя Эллен... А Маргарета могла. Она склонилась над мертвым телом Тети Эллен, она перемазала свой белый халат потекшей тушью и шептала этому мертвому телу невнятные, бессвязные слова утешения: «Все пройдет, Эллен, миленькая, все пройдет, все будет хорошо...»
Тогда это привело Кристину в бешенство. Словно Маргарета, заливаясь слезами, украла ее, Кристинину, скорбь. Стуча каблуками, она вылетела вон из палаты, по коридору и вниз по лестнице, на улицу, под большой клен на газоне перед приютом. Стояла зима, но ей было наплевать, она мчалась вперед, увязая по колено в снегу, набивавшемся ей в туфли и превращавшем ее ноги в лед. И, добравшись наконец до дерева, она бросилась к нему, пнула и забарабанила по коре побелевшими кулаками.
— К черту все! — кричала она, ругаясь впервые за много лет. — Провались все к чертовой матери!
Уже ночью, когда тело Тети Эллен увезли, они с Маргаретой прошли через парковку в Центральную поликлинику и сели в Кристинином кабинете. И когда они там сидели, грея озябшие руки о кружки с чаем, Кристина наконец спросила после долгого молчания:
— Думаешь, можно жить без любви? Можно это пережить?
Маргарета всхлипнула и вытерла нос рукой.
— Ясное дело, можно. Приходится.
И только тогда Кристина заплакала. Но не потому, что Тети Эллен больше нет, а потому, что Маргарета так много позабыла.
Она все-таки выдает старой женщине несколько дежурных фраз и выходит в коридор. Ей надо поговорить с Черстин Первой насчет снятия отеков и морфина. Иногда ей кажется, что это обворожительное создание экономит обезболивающие, когда врача нет поблизости. Ей приходилось встречать таких сиделок и прежде, женщин, которых в присутствии смерти охватывает ощущение собственного всевластия. Еще начинающим врачом ей привелось видеть, как набожная старуха — старшая медсестра, склонившись над агонизирующим стариком, шипела: «Неужели ты и правда хочешь предстать перед Господом с ядом в теле?» Но мотивы у Черстин Первой, по-видимому, иные, особого благочестия в ней что-то не наблюдается.
Кристина, кашлянув, прислоняется к косяку в дверях ординаторской, Черстин Первая подымает глаза от своих бумаг. Но ни одна из них не успевает произнести и слова, потому что вбегает санитарка.
— Скорее, — говорит она. — Приступ в шестой! Хуже, чем обычно!
— Мария? — спрашивает Черстин Первая.
— Нет-нет, это Дезире.
Черстин Первая медленно поднимается и расправляет складки на своей белой тунике. И они исчезают как по волшебству, спустя секунду туника кажется только что выглаженной. Кристина зачарованно смотрит на нее, пока не осознает, что надо что-то делать. Она не знает, о какой пациентке идет речь, она и своих-то больных в пансионате едва знает по именам и в лицо. И все-таки спрашивает:
— Я не нужна?
— Не думаю, — отвечает Черстин Первая.