Книга: Сибирская жуть
Назад: ЧАСТЬ III РАССКАЗЫ «ЭКСПЕДИШНИКА»
Дальше: ЧАСТЬ IV РАССКАЗЫ ГОРОЖАНИНА

Глава 12
ОЗЕРО ПИОНЕРСКОЕ, ОНО ЖЕ СОБАЧЬЕ Сентябрь 1969 г.

Всех нас ждут забытые могилки...
Группа «ДЕТИ»
В 1969 году мне исполнилось 14 лет. Это был второй год, когда я ездил вместе с экспедицией моей мамы, Елены Вальтеровны Буровской; в ее экспедиции я проводил все время, которое она находилась в поле. В мае меня мама забирала из школы до конца учебного года, а обратно в школу я попадал где-то в начале октября.
Официальная причина состояла в том, что мы с мамой жили только вдвоем, и бедного мальчика не с кем было оставить, когда мама выполняла служебный долг в командировках.
Конечно, была и неофициальная – мы с мамой были последними осколками нашей когда-то многочисленной семьи, почти поголовно уничтоженной коммунистами; мама просто не хотела со мной расставаться (а я с ней).
Была, конечно, в этом некоторая несообразность: бедный маленький мальчик с больным сердцем (это я) не мог остаться без мамы, но мог таскать рюкзак, в 14—15 лет делать мужскую работу, жить в глухой ненаселенной тайге и так далее. Позже я не мог служить в армии, но лихо пил водку, ездил в экспедиции, а вел себя порой так, что один начальник экспедиции загрустил: «Прямое попадание Буровского экспедиция выдерживает неделю... Потом начинается разложение».
Так что болезнь не позволяла мне и дня прожить без мамы, в школе учился я довольно сносно, хотя и неровно, времена были ленивые, семья в городе известная, и мне (а главное – маме) позволялось делать то, что мы хотим.
А я хотел! Тем более, что примерно половину зимнего времени, с октября по апрель, я все равно не ходил в школу, а сидел дома по справке об очередной болезни и делал ровно то, что мне хотелось.
Не сомневаюсь, что от этого рассказа поднимется не одна бровь. Как?! Разве я не знаю, что все должны быть дисциплинированными?! Что все должны ходить строем... в смысле, должны выполнять одни и те же действия и всегда поступать как все?! Что в этом и состоит дисциплина?!
Скажу честно: нет, всего этого я не знаю. То есть мне, конечно, много раз пытались объяснить, прокламировать, проповедовать, вбивать эту истину, но всякий раз – безрезультатно. Мне неинтересно ходить строем, и я никогда им не ходил и впредь тоже ходить не буду.
Меня очень редко интересует то же, что и всех остальных, и я сохраняю за собой право оставаться в меньшинстве.
С тех пор, как я сумел удавить свой комплекс неполноценности (взлелеянный всем строем совковой жизни), всем моим начинаниям сопутствует успех, а вот за «правильными» советскими людьми я этого не замечаю.
Жизнь «экспедишника» и вообще не такого, как все, я находил восхитительной в 14 лет, и сегодня мне только такая жизнь и нравится. Своих старших сыновей я уже воспитал в традициях такой же жизни, и так же воспитаю всех остальных, которые рождаются во втором браке.
А на заполошное совковое кудахтанье «что же тогда вырастет??!!» могу показать свои академические регалии и рассказать о своих достижениях – так сказать, продемонстрировать, что выросло.
Могу рассказать и о том, как и где учатся мои сыновья, почему я спокоен за их судьбу, каковы их достижения. Они тоже впечатляют – в соответствии с возрастом.
По моим наблюдениям, при воспитании детей по программе «Будь, как все» и получаются «как все» – что просто печально до слез...
А вот советские солдафоны с мозгами размером с лесной орешек пусть отдают своих несчастных детей в бурсу, хедер, в казачьи войска, в кадетские корпуса или сразу уж в дом сумасшедших, а сами пусть передвигаются исключительно строем. Больные человеки, что поделать. Но без меня.
Ну ладно, это так, вступление. Оно необходимо, а так ведь меня еще и спросят, что это я делал в сентябре в школьное время в экспедиции? А я что делал? А вот что...
Мамина экспедиция изучала, можно ли в Хакасии собирать семена лиственницы так же, как это делается в Туве. В Туве, как только начинается ветер, под лиственницу кладут пологи – огромные простыни, говоря попросту, и семена сыплются именно в них.
Жили мы в 8 километрах от поселка Туим, на берегу Собачьего озера. По крайней мере, на картах оно значилось Собачьим. Но в 1960-е годы был, оказывается, секретный указ о переименовании всех «неблагозвучных» называний. Опять нам не обойтись без Стругацких! Помните? Вот он, хутор Благорастворение, а по-простому Смердюки, во всей красе.
Ну вот, озеро и переименовали в Пионерское, благо на одном из его берегов стоял пионерский лагерь (в сентябре пустующий, конечно).
Озеро прилепилось к боку здоровенной сопки, а с другого боку, метрах в ста от берега озера, стоял временный поселок биофизиков – с десяток легких домиков, состоявших каждый из двух крохотных комнаток и кухоньки. Здесь проходили практику студенты, и в июле-августе поселок был битком набит народом. А в сентябре было тихо, спокойно, и жило тут только нас 6 человек, членов экспедиции, и еще семья хакаса-сторожа.
Большую часть времени дул ветер; он уносил семена в сторону, и работать было невозможно.
Раза два в неделю ветер все-таки стихал, к собственному удивлению. Экспедиция мчалась к давно присмотренным местам с белыми пологами, больше всего напоминавшими простыни, начинала ловить семена, но почему-то все равно не получалось. Ветер дул порывами, уносил семена; мы мчались, пытаясь подставить полог, и, конечно же, не успевали. Мне скорее было весело от суеты, но, конечно же, своих главных целей экспедиция не достигала.
Что мы делали в остальное время? Читали книги. Разговаривали. Играли в карты: каждый день в кинга и в тысячу – долгие игры, занимавшие часа по три. И, конечно же, много гуляли, а особенно активно я – подросток. А озеро – это лодка, ловля окуней. И можете смеяться, а я до сих пор горжусь тем, что как-то поймал в этом озере 17 окуней за день.
На склоне сопки, обращенном к озеру, было место, очень неприятное в темноте. Если откровенно, то и днем там было неприятно, особенно если поднимался ветер. Четыре или пять корявых лиственниц стояли чуть ниже по склону, цепляясь за камни корнями; несколько старых, уже еле видных колей вилось от Туима к поселку биофизиков. На голом каменистом склоне приходило вдруг ощущение, что ты здесь вовсе не один. Виден был и весь склон, все лиственницы и все кучи камней, видно было озеро, впадающий в него ручей и топкая низинка в его устье, пионерлагерь на другом берегу и бесконечные равнины дальше, сколько хватает глаз.
Но ощущение присутствия кого-то сказывалось все сильнее. Кто-то злой наблюдал за тобой; кто-то, кому ты не нравился и кто смотрел на тебя, как смотрит хищное животное: положив голову на прижатые к земле, напряженные передние лапы, немигающим жестоким взглядом. Но было понятно, что это вовсе не животное.
Поднимался ветер; звучал он почему-то неприятно и уныло, как-то особенно несимпатично и тревожно подсвистывал в камнях, в перекрученных ветрами ветках лиственниц. Ветер нес тревогу, непокой и заставлял все время прислушиваться, ловить ухом: а не звучат ли по земле чьи-то осторожные шаги?
Не помню случая, чтобы я задержался в этом месте долго. При том, что взбираться на сопку было интересно – открывался вид на все четыре стороны, на много километров, всегда старался подниматься на сопку с другой стороны.
А уж в темноте обходить это место сам Бог велел. Трудно описать напряжение, охватывавшее там человека. Полное ощущение, что за тобой то ли марширует, то ли крадется целый взвод каких-то созданий... Зверей? Нет, не зверей. Но и не людей. Не сумею толком объяснить, но идущему в темноте по склону становилось очевидно, что тут не звери и не люди, а кто-то другой... Может быть, вообще не имеющий никакого отношения к миру людей и зверей.
В отряде об этом как-то не говорили, но стоило лечь сумеркам – и на этот склон мы не ходили. А возвращались в сумерках нередко, потому что продукты и книги мы носили из Туима, за 8 километров пути. Магазины были только там, там же была библиотека. Купить нужное, а тем более выбрать книги требовало времени; порой надо было зайти к местному начальству и к местным лесоводам для разговора о плодоношении лиственниц – для меня не очень понятного.
А смеркалось все раньше и раньше. Стоял сентябрь, и уже в семь, в восемь часов вечера не было полного света. Самый короткий путь шел как раз через склон, выше лиственниц, над матово блестящим озером. Озеро сверкало в полутьме, как огромная агатовая линза. Полыхал тревожный хакасский закат, по-сентябрьски густые багрово-желтые краски; небо становилось бледно-голубым, с лиловыми и розовыми разводами, а стоило оглянуться – и было видно, как с востока подступает темнота и даже есть первые звезды. Темнота наползала, словно догоняла идущих, скапливалась в низинках. Темнота была чем-то огромным, протягивавшим щупальца на местность, чтобы накопиться, где можно, усилиться и все поглотить.
Красиво было идти по вышине, оставляя темноту сзади, лицом к закатному великолепию. В полутьме белели старые колеи, прекрасно заметные на каменистом склоне. Звенела под ногой древняя земля. Но идти здесь было невозможно, и мы сворачивали на другую дорогу, еще до сопки. Идти становилось совсем не так удобно, и было на той дороге темнее, и видно не так хорошо – дорога вилась в тени сопки. Но здесь, мимо березовых колков с накопившейся между стволов совсем уже густой темнотой, мимо камней древних курганных оградок, идти оказывалось несравненно приятнее. Ну темнота и темнота, вечер и вечер; а видно было достаточно, чтобы не сбиться с пути.
Запомнилась одна такая дорога из Туима, уже в самом конце сентября. Мы с мамой возвращались с рюкзаками и вышли к поселку почти в полной темноте. Закат почти догорел, но еще были совсем неплохо видны и домики, и дорога – светлее окружающей травы. Домики стояли пустые, темные и выглядели заброшенными и одинокими. Только окна нашего красновато светились, на этом фоне мелькали тени – внутри, в комнате, горели свечи.
А у ограды нас встречала Катя... Тогда Кате было хорошо за тридцать, но для меня она как-то и была, и навсегда оставалась именно так – Катей без имени-отчества. Может быть потому, что была Катя вернейшей ученицей мамы, очень близким и преданным ей человеком. Деревенская женщина изо всех сил тянулась к другой жизни, перенимая и манеры, и отношение к жизни. Трудно сказать, что получилось бы из Кати, если бы через два года ее не убил муж-алкоголик.
Ничего не было сказано, пока мы не подошли вплотную, не скинули рюкзаки на крыльцо, чтобы еще раз постоять на прохладном ветру, посмотреть на закат, на молчащую темную степь.
– Удивительно, – сказала тогда мама, – удивительно, как бывают некоторые места неприятными в темноте!
– Не говорите, Елена Вальтеровна! – подхватила Катя.
Голоса у обеих были напряженными, и это все, что произнесли обе на ступеньках крыльца. А в доме шел разговор уже совершенно о других предметах.
Еще через несколько дней приехал начальник леспромхоза, разбитной и кокетливый, явно не против поухаживать то ли за мамой, то ли за Катей.
– А вы не боитесь тут жить?! Тут же могила!
До сих пор слушали горе-начальника вполуха, но тут все головы поднялись.
– Могила? Где?
Осчастливленный вниманием, начальничек картинно всплеснул руками.
– Вы разве не знаете? Вон же, над озером, могила! Неужели вы не видели?!
– Там же кучи камней...
– Это могила рассыпалась! Был высокий холм из камней, он рассыпался. Тут погиб парень, шофер, когда строили поселок!
– Поселок биофизиков, где мы живем? – для убедительности Катя даже постучала ногой по полу.
– Ну да! Он возил, гравий возил, а машина и перевернулась. Он выскочил из кабины, покатился вниз по склону, а машина перевернулась еще раз, ему ноги и придавило! Может, парень и спасся бы, да загорелась машина... Обгорел он, и никто не видел, не помог. Несколько часов пролежал; умер, как только нашли...
К этому времени все уже очень внимательно слушали рассказ.
– А что же его здесь похоронили? Почему родственники не забрали тело?
– Нету родственников! Детдомовский он был! – развел руками рассказчик.
– А могила, значит, развалилась.
– Развалилась, девушки, развалилась! Сначала крепкая была, хорошая, а потом камни посыпались, стали просто как куча...
Лучше от этого рассказа не стало, наоборот. С тех пор я и днем ни разу не бывал на этом месте.

Глава 13
ОСТРОВ СЕРГУШКИНА Июль 1978 г.

...И понял, что идти вперед ему ну совершенно не хочется.
А. БУШКОВ
В этом году мы устроили самодеятельную, очень забавную экспедицию. Организовали ее выпускник пединститута Василий Привалихин и двое студентов пединститута (в том числе автор). Денег нам никто не дал. Мы скинулись из наших не очень больших средств и все равно поехали в экспедицию.
Местом работ был намечен остров Сергушкина – длинный, порядка 13 километров, вытянутый вдоль северного берега Ангары. Здесь уже находили стоянки, а родственники Привалихина как-то поехали по грибы, а вместо этого набрали полное ведро каменных отщепов. Судя по всему, должны были здесь быть и погребения.
Это была нищая самодеятельная экспедиция, своего рода партизанский отряд науки. Один молодой специалист, двое студентов, пятеро учеников из ПТУ: большая научная сила!
Весь лагерь состоял из четырех двухместных палаток, стола и скамеек под тентом над речным обрывом.
С реки наш лагерь выглядел красиво, особенно в яркий полдень: синяя-синяя Ангара, темный сосновый лес с бронзой стволов, красные обрывы и грязно-белые палатки на фоне леса.
Енисей чаще всего бывает или бутылочно-зеленым, или серым; а вот Ангара обычно голубая или даже ярко-синяя. В отличие от Енисея, на Ангаре речные откосы чаще всего не задернованы и издалека сверкают желтым песком. И сам песок на Ангаре почему-то ярче енисейского.
И запомнились мне в основном очень яркие, сочные краски. И еще – изобилие живности. Не только бурундуки, белки и рябчики сновали по самой территории лагеря. Дело доходило до того, что ружья клали на брезент, возле раскопа.
– Вова, тебе как этот... во-он, на дальней сосне, слева?
– Не стоит, пожирнее прилетит.
– И сядет поближе...
– Во-во.
И непременно находился рябчик, в задумчивости садившийся почти над самой головой. С обычным для всех кур идиотическим выражением он склонял голову, чтобы лучше видеть этих двуногих, но без перьев. Он мелко перебирал ногами, продвигался в нашу сторону, к концу ветки. Ветка начинала гнуться, рябчик задумчиво произносил «ко-ко-о...» И всплескивал крыльями от удивления.
– Мужики, вы хоть перья и дробь из раскопа выкидывайте, что за свинство! – сердился начальник партизанского отряда-экспедиции, наш батька-Ковпак Привалихин.
Река тоже кишела рыбой. Северный закат начинался часов в восемь, замирал далеко за полночь. И все это время золотая и розовая река просто гудела от прыжков разных рыб и вся была в кругах от их прыжков. Даже отвернувшись от реки, мы все время слышали: «Плюх! Шлеп!».
Я очень плохой рыбак, но на Ангаре и я ловил рыбу на голый крючок, без наживки. На закате воздух становился холоднее, мошки летали над самой водой. Ельцы выскакивали из воды, на лету хватали мошек и с шумом плюхались обратно. Достаточно было стоять на берегу и вести удочкой с голым крючком сантиметрах в десяти-пятнадцати над водой, и ельцы приходили в страшное возбуждение, прыгали изо всех сил... И рано или поздно попадались. Постояв минут двадцать, можно было вернуться в лагерь (подняться по склону, и только), принеся рыбы на уху. Чистить ельцов приходилось дольше, чем ловить.
Боюсь, эти истории покажутся кому-то типичными рыбацкими рассказами. Но, во-первых, я не рыбак, и гордость «уловителя» сказочной рыбы мне не особенно свойственна. Да и стар я уже, чтобы врать.
Во-вторых, ну что поделать, если действительность бывает удивительнее всякой сказки. За год до всех этих событий, и тоже на Ангаре, я поймал нескольких ельцов... собственными трусами. Как? А вот так: кладешь, значит, трусы на дно, и придерживаешь руками. Ельцы начинают плавать непосредственно над трусами, и тогда задача одна: рвануть так, чтобы успеть выбросить ельцов на берег. Как правило, удавалось! Одна уха (из многих, съеденных за сезон 1977 года) была полностью сварена из рыб, пойманных таким способом.
Не хотите верить? Воля ваша.
Когда ходили вдоль острова искать другие стоянки, что-то крупное срывалось в кустах, топоча, уходило в глубь острова: лоси. На последней, самой дальней от лагеря стоянке находили помет какого-то крупного зверя, а в глубь острова вилась тропа, над которой в метре над землей уже смыкались ветки кустарников. На следующий день на коре сосен видны были метки: зверь вскинулся на дыбы, старался сорвать кору как можно выше, чтобы показать – вот такой я огромный.
Наверное, на остров мелкие животные попадали зимой, по льду реки; а крупные, скорее всего, через шиверу. Зимой медведи спят, а лоси и олени вряд ли захотят ходить по льду. А в низовой части острова проходила шивера – то есть место, где протока становилась уже и мельче и вода с ревом перехлестывала через камни. Это не водопад, даже не порог... шивера – и есть шивера. Эти метров сто, по бурному мелководью, мог пересечь крупный зверь; наверное, мог и человек, но, говоря по правде, я не пробовал.
А вид от шиверы открывался просто волшебный, особенно на закате. Золотая и розовая вода дробилась о камни, солнце садилось и никак не могло сесть за кручи коренного берега. Только движение воды на шивере колыхало сосновые лапы: ни ветерка, ни малейшего движения воздуха на протяжении всего заката. И красота. Редкая красота даже для летней Ангары.
Мы часто ходили к шивере в эти тихие закатные часы: просто побыть одному, посидеть, посмотреть на закат. А чтобы выйти к шивере, надо было проделать километра три по редкому сосновому лесу и через гарь. Даже если солнце садилось, светло было часов до двух ночи... А часов с трех утра становилось опять светло.
Через шиверу и просто вплавь через узкую, метров 100 протоку могли перебраться крупные звери. Кое-кто жил и на острове, и разумно было взять с собой ружье. А если человек с ружьем выходит из лагеря, за ним тут же увяжется и охотничья собака, Лебедь. Не мог же Лебедь допустить, чтобы кто-то с ружьем ходил в лес без него, пусть даже не стреляет и не охотится?!
Помахивая хвостом, Лебедь бежал по кочкарнику, через сосновое редколесье, и с ним было особенно надежно: мы знали, что Лебедь сумеет остановить и медведя, и лося.
Проблема была не в крупном звере, а самом что ни на есть мелком – в гнусе и в комарах. Днем-то ветер относил кровососов, но к вечеру ветер стихал; и когда человек шел через лес, над ним возвышался серый, мерцающий столб из тысяч и тысяч комаров, беспрестанно толкущихся в воздухе. Этот столб прекрасно различим на расстоянии, а зудение комаров слышится метров со ста, в волшебной-то тишине Севера. Причем человек идет тихо, по толстой подушке из мха, и зудение слышится еще до того, как услышишь дыхание или звук шагов. Подошел человек к тебе поближе, и видно, что вся его штормовка, вся куртка словно шевелится от насекомых.
В этот день все было, как обычно: мы с Лебедем дошли до шиверы, и после того, как я умыл горящее от укусов комаров лицо, немного посидели там. Вернее, я посидел на камнях, глядя на закат с одной стороны неба и луну со звездами на прозрачной темени второй, дивясь Северу, где солнце и луну на небе можно видеть сразу. А Лебедь побежал, понюхал камни и потом в кустах на кого-то громко тявкнул.
А обратно мы пошли где-то в полпервого ночи и прошли с километр, когда Лебедь вдруг повел себя странно. Огромная зверовая лайка внезапно встала, как вкопанная, и шерсть на загривке Лебедя поднялась дыбом. Тихо, вкрадчиво рыча, Лебедь пошел странной походкой – словно бы вдоль чего-то, куда ему не хотелось. Прошел метров пять и попятился прямо ко мне, сел возле ноги.
– Что там, Лебедь?!
Пес поднял ко мне исполосованную жуткими шрамами, страшную морду; в глазах его плескался темный ужас, невольно передаваясь и мне. И тут же собака снова уставилась на пустую площадку меж сосен – туда, откуда прибежала.
С первой минуты, как забеспокоился Лебедь, я тут же решил, что там медведь! Сдернул с плеча оружие, снял с предохранителя. С расстояния в пять метров заряд картечи из 12-го калибра валит небольшое деревцо, а потом картечь расходится «стаканом» диаметром сантиметров тридцать, и каждая картечина – это по сути небольшая пуля. Теперь эти смерти застыли в моих руках, внутри железных пустых палок, и послать их в зверя или человека я мог одним движением руки.
Но стрелять было совершенно не в кого. Было не совсем светло, но и вовсе не темно – северные сумерки светлые и без теней. Местность была видна по всему редколесью, метров на двести в каждую сторону.
Во все стороны, и сзади тоже, – ни малейшего движения. Я сделал шаг вперед, и тут же Лебедь, тихонько скуля, двинулся, но не впереди, не рядом – а за мной. Все тело огромного пса было напряжено, как струна, на морде застыло какое-то безумное и вместе с тем жалкое выражение; зверь шел, как будто пританцовывал. Я понял, что пес в любую секунду готов к битве не на жизнь, а на смерть, и к тому же ужасно боится. Но с кем драться?! Кого бояться?! Нигде никого, ничего. Мертвая тишина, дремотный покой леса в июльскую светлую ночь.
Вот я перешел какую-то невидимую, но для Лебедя понятную границу, и пес жалобно заворчал, заскулил. Делаю шаг назад, и Лебедь прижимается к моим ногам; я чувствую, как он мелко-мелко дрожит. И вот так – пригнувшись, стиснув ружье, постоянно натыкаясь на собаку, я постепенно начинаю понимать, какого именно куска земли боится Лебедь. Получается, что пес не хочет идти в эдакий круг диаметром метров сорок или пятьдесят. Глаза безумные, перепуганные, шерсть дыбом, все мышцы напряжены.
И хоть убейте, нет в этом круге ничего. Ничего и никого. Такие же сосны, такие же новые сосенки-подрост, такие же кочки и мох. Все прекрасно видно, нигде никакого движения. Кто-то длинный лежит, утонув во мху?! Нет, бревно. Что-то движется?! Нет, это мы с Лебедем движемся, перемещаемся и с разных точек видим одни кустики.
Нервы все больше на пределе, испуг собаки заражает все сильнее.
Хруст!!! Шорох!!!! Кто-то большой идет сзади! Круто поворачиваясь, скачком встаю к стволу дерева. Лебедь и ухом не повел, смотрит все в глубь непонятного пятна.
Уф-ф... Ничего и никого. Просто хрустнул сучок, сорвалась полусгнившая ветка. Вон она, мягко покачивается на кусте.
И тогда я решаюсь – иначе можно довести себя до такого, что потом не сможешь войти в лес. Стискивая зубы, вхожу внутрь проклятого «пятна». И ничего не происходит. Тишина, только я сам зашелестел кустами, примял мох на кочках.
Лебедь тоненько скулит, мелко перебирает ногами, бежит не за мной, а по периметру какого-то круга, в который он зайти не смеет. И становится очень видна граница этой загадочной зоны, Лебедь проводит ее крайне четко.
С минуту стою, чтобы успокоиться. Ну вот, я внутри... Ну и что?! Внимательно всматриваюсь – нет, во мху нет никого и ничего. Нет даже следов кого-то крупного; ближайшие несколько дней крупный зверь тут не проходил. Двигаюсь к тому, давешнему бревну. Да, это полусгнившая сосна, обгоревшая два или три года назад на пожаре, охватившем весь этот участок леса.
Пересекаю заколдованный круг, встречаясь с Лебедем на той стороне. Пес машет хвостом, очень рад, но в круг по-прежнему не идет. А я еще раз пересекаю круг, и все пытаюсь найти – ну что же в нем такого необычного?! Участок леса и участок леса. Всего несколько сосен возвышаются в заколдованном пространстве, и я внимательно осматриваю их кроны. И там ничего... Или кто-то ходит вдоль ствола, чтобы я его не увидел? Но тогда Лебедь предупредил бы. И вообще Лебедь ведет себя предельно странно: будь здесь что-то опасное, пусть даже очень необычное, собака облаяла бы все крупное, движущееся, затаившееся. Лебедь, похоже, вовсе не видит здесь ничего, что следует облаять. Он очень напряжен и очень боится... Но не так, как он боится зверя.
Выхожу из заколдованного круга; все так же сторожко держа ружье, двигаюсь в сторону лагеря. Осудите меня, если хотите, – стараюсь держаться подальше от густых зарослей, от высоких и толстых деревьев, от промоин, переломов местности.
До лагеря – с четверть часа ходу, а ведь темнота сгущается, хотя и очень медленно. Через полкилометра Лебедь снова начинает вести себя обычно: не жмется к ногам, страшно мешая идти, и расслабляется. Почти в виду лагеря он даже отбегает, чтобы понюхать в кустах.
Когда я прихожу, как раз наступает самое темное время. Луна становится золотой и серебряной, высыпают звезды, холодает. Иней лежит на скамейках и на клеенке стола. Все уже давно легли, конечно.
А я сажусь за стол, вытираю скамейку от инея, наливаю почти холодного чая. Дело даже не в самом напитке: мне важно совершить обычные, привычные действия, совершаемые сто раз. Сесть под экспедиционным тентом за покрытый клеенкой стол, налить чая в железную кружку, посмотреть на лагерь, на палатки и на вытоптанную землю. И уже очень хочется спать.
И до сих пор я не имею никакого представления, что же так напугало Лебедя. Членам экспедиции я не сказал ничего: не те были у нас отношения. Но с тех пор я несколько раз рассказывал разным людям эту историю. Немногие просто пожимали плечами. Большинство уверяло, что все же там была лежка медведя, но только я ее не заметил.
Вот в это я не верю совершенно, потому что не заметить лежки медведя невозможно так же, как не заметить атомного взрыва. Разве что медведь шел тихо, охотничьим шагом, и не оставил следов. Но это была бы уже не лежка, это было бы только место, по которому прошел медведь.
Да и Лебедь вел себя совсем не так, как если бы почуял медведя. Ведь Лебедь – вовсе не просто большая деревенская собака. Лебедь – это охотничья лайка; зверовая собака, на счету которой несколько медведей. Лебедь не только не боялся зверей, он нападал на них, гонял их и умел задержать зверя, не пускать его, пока хозяин не сможет подойти и выстрелить наверняка.
Один великий теоретик по этому поводу долго рассуждал о космодромах космических пришельцев. Мол, кроется такой космодром под землей, его все равно не видно... По крайней мере, не видно таким, как я и как вы, дорогие читатели.
– Они там все в тонком виде, – рассуждал теоретик (он так и сказал – «в тонком виде»). – Их надо еще рассмотреть, а потом приманить...
И ударился в рассуждения о перелетах на континент Му, и о великих тайнах древних цивилизаций; например о том, как же они передвигали многотонные камни. Ясное дело, владели тайной антигравитации, а может быть, им камни возили пришельцы, прилетая вот с таких космодромов.
Я, помнится, очень огорчил теоретика, рассказав, как проводились эксперименты и как группа человек в двадцать легко тащит глыбу тонн в 5—6 с помощью деревянных катков. И не просто огорчил – я вел себя совершенно неприлично, осмелившись пожать плечами там, где надо было преисполниться почтения к тайнам антигравитации, круглым зеленым космодромам и самому теоретику.
Году в 1982 я узнал, что совсем неподалеку, в верховьях речки Ковы, известно несколько «поганых» мест. Называют их еще и «плохими» местами, и «заколдованными» – по-разному.
Каждое заколдованное место – это круг голой земли, проплешина в траве и мхе. Животные, забредающие в такие места, погибают – и домашние, и дикие. Собаки не идут в такие места, боятся их. Для людей такие места как будто не опасны... хотя кто знает? Вроде человеку возле этих проплешин некомфортно... Но кому же, интересно, сделается комфортно возле нескольких коровьих и оленьих туш, гниющих уже несколько недель?!
То, с чем столкнулся я, мало похоже на проплешину. Может быть, «поганое» место только начинало там формироваться? Но больше я на этом месте не бывал никогда и никаких необычных историй про остров Сергушкина никогда не слыхал. Так что предположение это чисто умозрительное, просто попытка хоть как-то объяснить свое приключение.
Удивительное место в лесу вспоминается мне как одно из переживаний в годы работ на Ангаре: так же, как ловля ельцов на голый крючок, синие воды Ангары, сосновые леса на островах над ярко-желтыми откосами или как иней, покрывающий столы и скамейки в конце июля.
А объяснения, скорее всего, я никогда не получу.

Глава 14 
СОВСЕМ ЗЕЛЕНЫЕ ПОКОЙНИКИ

Эта история приключилась в 1978 году на Ангаре. В тот самый год, когда я вздумал погулять по острову Сергушкина, посмотреть на закат над шиверой. И было это в большом поселке Кежма, где, казалось бы, трудно случиться любому безобразию. Случилась она с человеком, который тоже работал на острове Сергушкина как старый-старый приятель Васи Привалихина.
Дело в том, что настоящей вечной мерзлоты на Ангаре еще нет, она начинается гораздо севернее. Но и на Ангаре в самых неглубоких ямках царит просто пронизывающий холод: такой, что в погребах трудно бывает хранить картошку. Этим и объясняется самое «забавное» в этой истории.
А началась история с того, что отец попросил Алексея вырыть погреб... Алеша не заставил себя ждать и лихо взялся за лопату. На глубине всего полутора метров, как выразился сам Алексей, «поперли покойники». То есть покойники никуда, конечно же, не «перли», а лежали себе тихо-спокойно и не трогали, не обижали никого. Но когда-то давно, лет двести назад, тут находилось деревенское кладбище, и вот теперь Алексей внезапно нашел сразу несколько погребений...
В климате Ангары покойники, конечно, не сохранились полностью, как сохраняются трупы в вечной мерзлоте. В свое время религиозных людей потрясла «нетленность» трупа Александра Меньшикова. По всем статьям, был он ужаснейший грешник, и никак не подобало его трупу стать нетленным, как святые мощи...
Так вот, найденные Алексеем трупы не были нетленны, как Меньшиков. Но и не разложились совсем... Как бы мне получше их описать, этих зеленоватых покойников? Клали их без гробов, заворачивая в бересту, но не такие уж они и древние – на одном был фабричный костюм и резиновые галоши. Зачем покойнику галоши – это вопрос не ко мне, но что поделать? Галоши ему зачем-то все-таки надели.
У покойников сохранились волосы, морщинки и все черты лица были различимы превосходно. Первый день покойники вообще были совсем как новенькие – только уж очень зеленые... такого нежно-салатного цвета, и аромат от них исходил тоже такой нежный, тихонький. На второй же день покойники отогревались, кожа на их лицах и руках натягивалась, набухала. Черты их страшно искажались, словно покойники корчили страшные рожи. Нежно-салатный фон переходил в интенсивно-зеленый; по этому фону проступали отвратительные багровые, синие пятна. Покойники начинали явственно пованивать, и чем дальше, тем хуже и хуже.
Отец Алексея несколько затосковал; во-первых, потому, что предстояли новые хлопоты с уже выкопанными покойниками. Во-вторых, как-то не хотелось ему хранить картошку и соления там, где лежат такие вот... нежно-зеленые. А ведь в стенках погреба наверняка были и еще покойники, стоит только покопаться...
В сельсовете покойников велели закопать на современном кладбище и сочувственно отнеслись к тому, чтобы дать папе Леши новое место под погреб, не содержащее трупов. Там обещали рассмотреть вопрос, и папа ушел очень довольный.
Чтобы понять дальнейшее, необходимо получше познакомиться с тем, что за человек был, а скорее всего и остается, Алексей. Дело в том, что мышление у Алексея отличалось большим своеобразием, и далеко не всех это своеобразие радовало, прямо скажем. Вот, например, как-то с двоюродным братом поехали они в другую деревню – в декабре месяце, на мотоцикле.
– Проезжаем Мозговую, тут колесо – раз! И полетело! – И Алексей начинал громко смеяться, словно радовался до невозможности.
– Починили, поехали – у нас другая шина лопнула! – так же ликовал Алексей.
И на вопрос, чему он так радуется, смотрел удивленно и обиженно, а потом произносил недоуменным голосом:
– Ну просто...
Мороз стоял за сорок градусов, до Кежмы было километров двадцать пять, до места назначения – все сорок. Открытый мотоцикл – единственное средство передвижения. Парни родились в ангарской тайге и смогли принять единственно разумное решение: не стали никуда идти, а развели костер возле дороги и стали ждать проезжающих. Ждали больше суток, потому что немного было идиотов переться куда-то в такую «славную» погоду. У одного прихватило ухо, у другого побелел кончик носа, оба давно не чувствовали ног. Время от времени кто-то из парней начинал засыпать, и второй тут же будил товарища, прекрасно понимая, чем это все может закончиться.
На второй день ребята дождались – появился мужик на газике, и в будку газика, блаженное тепло, попали все трое: и Алеша, и его брат, и мотоцикл.
Отец вливал в мужика-спасителя спирт, пока тот не полился наружу; досталась кружка и Алексею, после чего отец высказался в духе, что пороть его, дурака, поздно, так что лучше сразу пусть идет спать. Алексей проспал больше суток, но на своеобразии его мышления это никак не сказалось.
Приключение он вспоминал с восторгом, как самое славное, что с ним приключалось в жизни, а летом прославился, срезая носы у идущих по Ангаре судов. Срезать носы – это значит на большой скорости проплывать на моторной лодке, стараясь проплыть как можно ближе перед носом идущего теплохода, самоходной баржи или катера. В этом виде спорта самоубийц Алеша очень преуспел, но где-то к августу в него все-таки врезался теплоход, и Алексей остался жив совершенно случайно – потому что его сразу же отшвырнуло очень далеко, а с теплохода видели и кинулись спасать идиота.
Мама стояла перед Алешей на коленях, умоляя больше так не делать. Отец отнял ключи от лодочного сарая, двинул в ухо и обещал оторвать руки-ноги, если увидит Алексея близко от пристани. Все это привело только к тому, что Алексей срезал носы на чужих лодках.
Милиция обещала самые свирепые репрессии, если Алексей не перестанет, но Алексей только смеялся, да так дико, что милиционеры потащили его к доктору. И доктор сказал, что он бессилен, потому что дебильность неизлечима. Но тут врач был все-таки не прав – Алексей не только не был слабоумен, но по живости и гибкости ума он мог дать фору многим. Все дело было в том, что я назвал так неопределенно – в своеобразии его ума. Это своеобразие на многих производило такое же впечатление, что и на доктора.
Естественно, просто пойти и закопать покойников на кладбище было не для Алексея. Еще с самого начала, как он нашел трупы в погребе, Алексей положил зеленых старичков на высокую наклонную крышку погреба, сколоченную из сосновых досок. Трупы лежали в ряд и под действием солнца все зеленели и зеленели, а их руки поднимались над грудью и разворачивались в какую-то птичью позицию, как передние лапки динозавров, ходивших на двух ногах.
А вечером покойники продемонстрировали еще одно из своих замечательных свойств. Ночь стояла светлая, короткая, больше похожая на южные сумерки. Закат полыхал, окрашивая в багровые тона тучи на всей западной половине неба. С другой стороны вышел невинный, девственно-желтый серпик нового месяца. Обычный северный сюрреализм – закат с луной одновременно, а тут еще трупы начали отсвечивать зеленым! Так прямо и отсвечивали, распространяя вокруг себя жуткое зеленое сияние, сполохи холодного, как бы неземного огня. Раскрыв рот, смотрел на это Алексей, окончательно не в силах расстаться с чудесными трупами, и своеобразие его ума проявилось вскоре в самой полной мере.
Накрыв покойников брезентом, Алеша приглашал в гости нескольких девушек, и полдороги домой интриговал их рассказами, какие интересные вещи попадаются у них в подвале. Компания входила в ограду, топала к дому, а потом Алексей подводил гостей к крышке погреба и сдергивал брезент с покойников:
– Вы только посмотрите, что за прелесть!
Редкая девушка после этого не долетала до середины улицы с визгом и топотом, а Алексей валился прямо в помидоры, корчась в судорогах дикого хохота; мама долго не могла ему простить поломанные, помятые кусты этих полезных растений.
Так Алексей развлекался, пока про трупы не узнала вся деревня и уже не находилось дур идти смотреть находки из подвала. Но даже и тогда расстаться с трупами Алексей был решительно не в состоянии; тем более, что самые тщательные поиски в подвале не привели решительно ни к чему: больше покойников не было. Отец начинал день с категорического требования сегодня-то уж точно закопать «эту зеленую пакость». Участковый намекал на санитарные нормы и на ответственность за нарушение. Из сельсовета сообщали, что место под перезахоронение давным-давно отведено.
Для Алексея же приезд экспедиции стал источником новых возможностей: ведь девушки из экспедиции ничего не знали про покойников. Все шло как всегда, по уже накатанной колее. Пошли к Алешиному дому поздно, и покойники уже вовсю светились. Все было как всегда, но только в этот раз Алексей не упал в приступе дикого хохота, а с воплем кинулся вместе со всеми. Потому что на его глазах покойник медленно пополз вниз по наклонной крышке погреба. Так и сползал, не меняя позы, а потом начал садиться, закинув дрожащую голову, поднимая скрюченные руки.
Какое-то мгновение Алексей оцепенело смотрел на оживающий труп. А потом ринулся прочь со сдавленным воплем, чуть не обогнав мчащихся пулей девиц, и затормозил только возле самой калитки. Если верить легенде, первой остановилась посреди улицы Валя, которой этот балбес очень нравился. И даже вроде бы она даже сделала пару шагов назад, завопила, чтобы Алексей не валял дурака, бежал бы к ней. Но это все – только легенды. Доподлинно известно, что Алексей в очередной раз проявил своеобразие ума: на этот раз он поднял здоровенный камень, и зафитилил его в голову покойнику. В покойника он не попал, а попал в помидорные заросли рядом, а покойник почему-то тоненько, очень противно завизжал...
В следующий же момент какие-то серые тени метнулись через помидоры к дыркам в той стороне забора. Передняя тень тащила в зубах продолговатый предмет. Покойники больше не шевелились, но Алексею хватило ума тихо выйти, проникнуть в дом с другой стороны и вернуться с заряженным ружьем. Девицы давно рысью удалились, и только Валя ждала, чем все кончится.
Вдвоем они проникли на участок, освещаемый светом луны, хорошо видный этой светлой северной ночкой. Парень и девушка крались туда, где три неподвижные фигуры «украшали» крышку погреба, вовсю расточая зловоние. У Валентины отыскался и фонарик... Очень скоро в его свете стали видны зелененькие трупы, крышка, помидоры... И множество следов вокруг, и труп, полусидящий возле крышки погреба, и оторванная нога трупа, и следы множества погрызов на разлагающихся руках. А с улицы донесся лай и вой собак, воевавших из-за похищенной ноги.
Чтобы правильно понять эту историю, надо учесть своеобразие мышления не только Алексея, но еще и всего населения Севера. Там, где живут охотничьи лайки, считается чуть ли не безнравственным кормить их в теплое время года. Бедных, подыхавших с голоду псов осудить, право, язык не повернется.
О дальнейшем рассказывают по-разному. Алексей говорил, что Валентина от облегчения кинулась ему в объятия. Валентина рассказывала, что Алексей тут же сделал ей предложение. Мама Алексея рассказывала, что ее разбудил звук удара, будто уронили тяжеленный ящик: это Валентина дала Алексею оплеуху с криком:
– Будешь еще меня пугать, дурак несчастный!
О дальнейшем тоже рассказывают по-разному, и верить можно только двум обстоятельствам: что покойников закопали тем же утром, и что вскоре состоялась свадьба.
Вот во что я не верю ни на секунду, так это в то, что Валентина стала оказывать на Алексея облагораживающее воздействие. Я лично верю скорее тому, что своеобразие ума Алексея в какой-то степени передалось и Валентине.
По некоторым данным. Алексей уже на следующее лето искал продолжение старинного кладбища, а Валя ему помогала. Вроде бы Алексей даже нашел новых покойников, но остался ими недоволен: трупы были недостаточно зеленые.

Глава 15
ИДУЩИЙ ЧЕРЕЗ СТЕПЬ

В Хакасии много маленьких, уединенных долинок. Одни долинки лежат выше, другие ниже, в них теплее или холоднее. Дно многих маленьких долин, впадающих в большие, неровное; оно понижается к основной долине и повышается в сторону хребта. Солнце восходит, нагревает один склон долинки. Местами из земли выступают длинные полосы серого, рыжего камня. Геологи говорят, что это береговая полоса моря, которое плескалось тут примерно 300 миллионов лет назад. Камни нагреваются быстрее голой земли, покрытой пожухлой травой. Земля нагревается быстрее, чем хвоя и стволы деревьев в лесу. Потом солнце переходит на другой склон и нагревает уже его, а первый склон остывает в тени.
Стоит ли удивляться, что в этих долинках постоянно веет ветерок? Сама долинка делает такие ветерки, потому что нагревается в разных местах по-разному. Ветер дует то в одну сторону, то в другую; если дать себе труд присмотреться, как нагревается долинка, легко рассчитать, в какое время дня куда должен дуть ветер.
Что же удивительного в том, что ветерок в закрытых долинках иногда ходит себе по кругу? Ничего удивительного.
История эта произошла не со мной, но я напишу ее от первого лица – так, как она была мне рассказана. Я же, автор этих рассказов, профессор Буровский, хорошо знаю явление, о котором идет речь. Ну и есть еще некоторые причины, из-за которых я отношусь к этой истории всерьез. Например, я тоже встречал кузнеца Эмиля, и меня он тоже кое о чем предупреждал.
Итак, история, рассказанная мне одним парнем, работавшим у археологов.
Это было в самом начале 1980-х годов, возле Черного озера. Мы ехали весь день на большущем ГАЗ-66 и уже сильно устали, когда машина ухнула в промоину. Талые воды вымыли углубление поперек проселочной дороги; вроде бы бортовины углубления были плавными, зализанными ветром, водой и множеством проехавших машин. Все устали ехать, деревня была уже рядом, и шофер понадеялся, что можно не тормозить, не ползти тут на первой скорости, теряя время. Шофер ошибся. Машина на мгновение поднялась в воздух, ударилась брюхом о землю, сзади лопнула рессора – пластина металла толщиной почти в сантиметр. И открылась течь в одном колесе: вытекала тормозная жидкость.
Теперь машина двигалась медленно, осторожно, и всех, кто может, попросили дойти до деревни пешком. Благо, до деревни оставалось километра полтора от силы. Воды озера плескались метрах в ста от дороги, окрашенные розовым и золотым. Влажный ветер дул ровно, почти без порывов; мелкие волны мерно колотили в бережок. Небо было темно-бирюзовым и зеленым с розовыми разводами, а чуть в стороне от заката на сине-черном фоне сияла первая серебряная звездочка.
Когда мы подошли к деревне, издалека была видна машина, стоявшая возле хозяйственного двора, и деловито суетящиеся люди. Начальник уже все решил: жить мы будем во-он в том доме – он пустует. Берем личные вещи и идем готовить еду, устраиваться на ночлег. А он тут вместе с шофером все закончит и тоже придет. Я тоже остался в сельской кузнице, освещенной сбоку какой-то красноватой лампочкой да огнем из горна. Хотелось помочь шоферу и еще хотелось покурить, постоять в кузнице, остро пахнущей нагретым металлом и машинным маслом. А где спать, мне было совершенно безразлично, с другими парнями в отряде я почти не был знаком.
Кузнец с мясистым, словно припухшим лицом объяснял, что нам повезло: было много работы, он еще не погасил горна... Он был в белой рубашке, а поверх рубашки – кожаный фартук, розовый и очень чистый.
Кузнец курил вместе с нами, даже не глядя в огонь; потом он лязгнул клещами, ловко выхватил из огня рессору, положил на наковальню:
– Кто подержит?!
Мы с начальником ухватились за клещи, с трудом удерживали в нужном положении. А кузнец Эмиль – светловолосый, сильный, начал бить молотом, скрепляя полосы металла. В этом зрелище было что-то почти эпическое: парень с почти бесцветными волосами до плеч, голый по пояс, с оттягом лупит по металлу молотом, освещаемый сбоку багровыми и красными сполохами. В пляшущих на стенах тенях оживала «Песнь о Нибелунгах».
Общий труд всегда сближает. Когда мы «добили» рессору и вышли покурить на ветер, под гаснущий закат, я заговорил с ним по-немецки. Парень усмехнулся и ответил. Немцы в Сибири не всегда отвечают, когда с ними говорят по-немецки русские. Слишком многое они перенесли, слишком для них трепетна, слишком ценна эта «немецкость». Их язык, их история – только их, и нечего соваться чужакам! А хочешь практиковаться в языке – ступай на курсы.
А Эмиль ответил, и мы стояли в лунном свете на пороге кузницы и курили с немцем Эмилем, кузнецом в деревушке, в Центральной Азии.
В те годы по Хакасии вообще интересно было ездить. Едешь-едешь по степи, вокруг колышется ковыль, проезжаешь сопки с лиственницами, соленые озера и вдруг приезжаешь в самую настоящую украинскую деревню. Беленные мелом хатки, плетни, перевернутые горшки на тынах – торчащих из забора кольях. Даже аисты на крышах! Украина!
Проезжаешь километров двадцать – въезжаешь в городок с кирпичными домиками, черепичными крышами, в палисадниках – цветы. Если не немцы, то эстонцы.
Мне очень понравился Эмиль, и мы встречались с ним несколько раз, пока стояли в деревушке. Всегда есть что-то ложное в разговорах о «типичном поляке» или «народном характере шведов». И все-таки я рискнул бы назвать Эмиля очень характерным немцем – не только потому, что Эмиль по утрам пил кофе, любил пиво, а водки и чая – «не понимал». Не в этом дело... Аккуратный, невероятно работоспособный и такой же невероятно положительный, он ухитрялся надевать белую рубашку перед работой в кузнице, и на его физиономии перед работой ясно читалось удовольствие. Когда не было работы в кузнице, он мог возиться в огороде или дома, но всегда оказывался занят и получал от работы почти физическое удовольствие. Только вечером, ближе к закату, Эмиль опять надевал чистую рубашку и садился в беседке в саду или в чистой комнате, окнами на деревню и на озеро. Но и тогда был занят – играл в шашки, разговаривал, пил пиво, играл с дочкой. Вот жену его я совершенно не помню, хотя точно знаю – была жена, светловолосая, вежливая и незаметная.
В этой деревне жил интернационал: русские, хакасы, немцы. И я быстро научился видеть, где чьи дома. Перед немецкими всегда росли мальвы в палисаднике, дом был покрашен в два-три цвета, дорожки обязательно кирпичные, а огород отделен забором от «чистой» половины. У хакасских домов палисадника вообще нет, а огород какой-то клочковатый. Ну а русская усадьба... Это русская усадьба, и о ней нет смысла говорить.
Возможны, конечно, были и сочетания: скажем, если муж хакас, а хозяйка в доме немка. Или если муж русский, а женщина – хакаска. Тут были любые сочетания, самые невероятные, потому что браки между тремя нациями продолжались тут второе поколение. Но у Эмиля, конечно же, жена тоже была немка: слишком он серьезно ко всему относился и слишком умел планировать свою жизнь.
– Понимаешь... Надо, чтобы дети слышали язык с самого детства... Когда даже не говорят, а только слушают.
Даже в этом была Германия – в этой размеренной, рассчитанной на десятилетия технике жизни. И в стальном стерженьке воли, чтобы жить по этой технике.
И еще... Эмиль очень хорошо знал, что и когда надо делать, и что уж совершенно невероятно для русина – он не только точно знал, он хотел делать именно то, что надо делать в данный момент. Когда надо было махать молотом, он хотел махать молотом. Когда надо было вскапывать огород, он никогда не хотел ставить сети или работать в кузнице, а именно вскапывал огород. Я не говорю уже, что если надо было вскапывать огород, ему не хотелось пить пиво – такого не могло быть в принципе... ну-у... примерно как вареных сапог.
Сдержанный, очень вежливый, он любил шутить и охотно смеялся. Но что-то подсказывало: Эмиль может быть и совсем другим – жестким, даже жестоким. И я очень не хотел бы видеть, чем обернется его упрямство в драке – ни на кулачки, ни в танковой атаке.
Впрочем, Эмиль был очень «русским» немцем; он хорошо знал немецкий язык, а историю семьи – до середины XVIII века. Что было с его предками раньше, еще в Германии, Эмилю было неизвестно, потому что именно в 1755 году пра-пра-пра-прадед Эмиля приехал в Российскую империю, и с этого началась история его семьи. И никакого соблазна вернуться на «родину» в Германию Эмиль совершенно не испытывал; потерянной родиной было Поволжье, и вот о нем он тосковал, хотя и никогда не видел.
Можете считать меня националистом, но немецкое было и в том, сколько Эмиль знал обо всем окружающем. То есть он очень плохо знал вообще всякую теорию, потому что почти ничего не читал и вообще был малообразован. Иногда мне кажется, что в глубине души Эмиль считал, что его удел – работать руками, и нечего таким, как он, заниматься не своими делами. Но зато он знал всех местных животных и их повадки, всех местных рыб в реках и озерах, все местные ветры, водоемы и леса – часто лучше русских и хакасов. Эмиль рассказал о здешней природе и окрестностях озера столько, что я только диву давался. И если предпочитал работу в огороде охоте и рыбной ловле, то не потому, что не умел, а была на то другая, очень немецкая причина – «в огороде за то же время больше наработаешь»... – не стесняясь объяснял Эмиль.
Работа в экспедиции у нас оказалась муторная, жрущая много времени, но куда как несложная: обмерять курганы и самые большие камни, делать фотографии, составлять планы, наносить курганы на карту. Все это – для составления охранных паспортов – вроде как бы охранять памятники. В маршруты мы уходили пешком, поднимались по склонам от озера и деревни. Свистел ветер в высокой сухой траве; ярко-синее небо с ярко-белыми облаками нависало беспредельное, прекрасное, и, глядя в него, нам становилось понятно, почему монголы поклонялись «вечному синему небу». А внизу, вдоль озера, к кузнице уже шагал Эмиль, махал рукой нам, ползущим по склону.
В ближайшем распадке над озером находилось несколько курганчиков. Специально ходить на них не стоило, и я стал обмерять их после перекуса на основных объектах, под вечер. Поработаю – и в деревню, еще далеко засветло все записать, занести в тетрадку, чтобы вечером с чистой совестью спешить к гостеприимно горящим огонькам дома Эмиля, к шашкам, ужину и пиву.
Вот как-то Эмиль и сказал:
– Андрей... А утром можно обмерять эти курганы?
– Конечно, можно, только так удобнее.
– По-моему, – сказал Эмиль серьезно, – лучше все-таки утром. Не надо тут ходить перед закатом.
– Именно перед закатом?
– Так говорят – перед закатом.
– А после заката? – спросил я не без иронии.
– Говорят, после заката можно.
Эмиль не брал на себя ответственности, рассказывая, сразу объяснял – это так в народе говорят, а я лично тут ни при чем. И я знал, что если начну приставать, тем более – вышучивать поверье, он просто замолчит, закроется и я не услышу от него ни единого слова. И только.
– Эмиль... А что происходит перед закатом?
– Говорят, хозяин долины не любит, когда по ней ходят в такое время.
– Кто говорит? Хакасы говорят?
– Не все хакасы... Ты понимаешь, кто.
Я понимал: это говорят или шаманы, или связанные с ними люди. Но работать на курганах перед закатом не оставил, тем более – осталось всего ничего, две курганные оградки не из крупных. Тратить целый день на них тоже как-то совершенно не хотелось...
Может быть, конечно, не будь этого разговора – я бы ничего и не заметил. Не могу исключить и такого, но думаю – не будь слов Эмиля, и было бы гораздо хуже... Потому что факт остается фактом – именно в этот день на меня напал хозяин долины. Я измерял рулеткой длину оградки – вколотил в землю колышек, натянул полотно рулетки и приготовился записывать. К кургану местность понижалась и продолжала понижаться, уходя в направлении озера. А удаляясь от озера, гряда сопок постепенно сближалась с другой такой же и замыкала долину. Прямо передо мной был склон большой сопки – голый, с жухлой высокой травой.
И вот тут вдруг по склону пошло... Я не могу объяснить, что именно пошло, потому что ОНО не имело ни формы, ни цвета. Что-то двигалось широкой полосой метра в полтора, совершенно беззвучно, но пригибая траву. Ветер? Может быть, но тогда почему трава гнулась метра четыре и переставала пригибаться? И почему ветер дул так странно – словно бы он скатывался со склона, бежал со всех ног, потом притормозил перед курганом, пошел (подул?) медленнее и стал огибать курган, делать крюк, заходя со стороны, в которой была вся остальная экспедиция.
Все, кроме меня, работали на основной группе курганов – километрах в трех по проселочной дороге. Меня отделял от ребят поросший березками перевал, которым кончалась долинка; пыльная серо-рыжая дорога вилась вдоль моих курганов, метрах в двухстах. Странный ветер медленно (для ветра) и куда быстрее человека прошел в эту сторону, почему-то совсем не поднял пыли на дороге и стал приближаться параллельно ей.
Бежать к остальным «экспедишникам»?! Никакая сила не заставила бы меня сейчас направиться туда, в сторону ЭТОГО... А ребята были как раз там.
ОНО остановилось... Ветер, да?! Трава-то так и осталась согнутой, прижатой чем-то, и притом на одном и том же месте. Этот удивительный «ветер» не дул, он стоял на месте и пригибал стебли травы, словно на них что-то лежало.
Я имел много случаев испытать себя и не считаю себя трусливым человеком. Наверное, поэтому я и не буду никому доказывать, что храбр. Я давно уже бросил рулетку и смотрел во все глаза на это чудо. В этот момент, когда ОНО стояло на месте, метрах в ста или чуть меньше от меня, я повернулся спиной и почти побежал прямо по неровной степи, забирая в сторону деревни. Я знал, что надо пройти километра два, местность переломится, и сразу же покажутся дома. Мне открылась неприятная особенность степи: в ней тебя видно издалека. До сих пор я совершенно не думал об этом. Степь была местом, где далеко видно во все стороны, это да... Но что в ней и меня тоже видно, это было до сих пор совсем не важно. А вот сейчас я ощущал очень остро: ярко-синее вечное небо, соломенно-рыжая степь, одинаковая во все стороны, и человеческая фигурка, не защищенная ничем, видная за много километров. Я бежал, ощущая себя очень маленьким, очень несоразмерным громадному небу, громадной степи, сине-стеклянной стене озера впереди, громадам сопок по обе стороны долинки.
Степь, оказывается, плоха еще и этим. В лесу все же имеешь дело с меньшими, с более соразмерными человеку вещами: с деревьями, промоинами или ручьями. Больших гор, далеких пространств или всего неба над горизонтом попросту никогда не видно. А в степи как-то ну очень видно все, с чем себя очень неприятно сравнивать.
ОНО возникло по правую руку, со скоростью поезда прошло параллельно моему бегу в нескольких метрах: догнало. Не было слышно ни звука, ничего не изменилось в мире. Так же кричал жаворонок в небе, так же горячо дышала степь, – ни дуновения ветерка, кроме ЭТОГО.
Острое чувство нереальности происходящего буквально пронзило меня, когда ОНО обогнало меня и опять остановилось в неподвижности, на этот раз гораздо ближе, от силы метрах в тридцати. Что делать?! Я тоже встал, изо всех сил вглядываясь в НЕЧТО. Но вглядываться было не во что – там не было ну совершенно ничего, кроме этой пригнутой травы.
В одном была полезна остановка: все же стало ровнее дыхание. Но нельзя же так вечно стоять! Я пошел, и тут же двинулось ОНО. Я остановился, как вкопанный. ОНО тоже остановилось. Я двинулся, и ОНО двинулось. Я встал... потом присел на твердую сухую землю все с тем же чувством нереальности: орали жаворонки, пекло солнце, пахла трава свежим сеном. А в нескольких десятках метров нарушающим все законы природы невероятным овалом все не могли разогнуться неподвижные метелки трав.
Так я и буду сидеть?! Четыре часа, народ с курганов пойдет в шесть... Нет, надо прорываться самому. Стиснув зубы от желания кричать, я опять побежал изо всех сил. ОНО двигалось параллельно и все время чуть-чуть приближалось. Так мы и бежали с километр, до перелома местности. Тут кончалась моя долинка с курганами. Земля уходила вниз круче, сопки отодвинулись назад, и вокруг стало еще просторнее: больше неба, больше озера, больше синего безбрежного пространства.
И тут я ощутил сильное тепло сзади и сбоку. Меня ничуть не обожгло, нет, нисколько. Просто спине и правому боку стало очень тепло, как будто совсем близко стояла печка и испускала сильный жар. Это продолжалось какое-то мгновение. Вроде бы жар нарастал... Или это только показалось? Стиснув зубы, я обернулся. Сзади не было ничего. Сбоку – тоже. Совсем ничего. ОНО исчезло. Не ушло, не повернуло назад... Исчезло, растворилось... Как хотите.
А я побежал дальше, и теперь степь обернулась уже хорошей стороной – все было хорошо видно издалека. И стоящий на отшибе мехдвор, и домики деревни возле озера. Ясно слышался звонкий, замирающий на концах звук железа, которое кует Эмиль: мерное «блям-блям-блям-блям-м-блям-м-ммм». Кое-где в огородах мерно взлетала земля, мелькали наклонявшиеся с чем-то в руках силуэты людей: русско-немецко-хакасский интернационал жителей деревни вовсю окучивал картошку.
Постепенно пространство сворачивалось, уменьшалось – я спускался. Наплывали постройки мехдвора, полуразрушенные кошары на задворках деревни, столбы-коновязи. И вот к такому-то столбу я привалился уже в нескольких метрах от кузницы. Помню, надо было закурить, и в тоже время курить было невозможно – и так совсем нечем дышать.
Эмиль, разумеется, прекрасно видел, откуда я прибежал и в каком состоянии. Он закурил, положив молот на огромную чугунную наковальню. И стоял, молча глядя на меня, внимательно обшаривая глазами.
Позже мне было и смешно, и все-таки немного стыдно, потому что я вел себя... Ну, примерно как мальчик лет двенадцати, который тайком курил, а тут домой внезапно пришла мама. И растерявшийся мальчик открыл дверь маме и сказал:
– А мы не курили...
Потому что, отлипнув от столба, я вполне серьезно произнес:
– Это такой ветерок...
– Ну вот ты все и объяснил, – широко улыбнулся Эмиль. И, почти ухмыльнувшись, добавил:
– А где планшетка? Тетрадка?
Конечно же, он все заметил: и как я примчался, и что оставил все свое в долинке. А я упорно повторил, уже играя для Эмиля:
– Это ветер...
Что добавить? Мы съездили на курганную группу втроем, на машине и утром. Рулетку, планшет и тетрадь нашли, где я их бросил; никто их даже не подумал взять, только тетрадка намокла.
Потом я спрашивал у Эмиля – только ли в этой долинке живет такой вредный хозяин.
– А где еще ты собираешься работать?
– Нигде... Тут, возле озера, нигде. А что?
Эмиль хорошенько подумал, сделал глоток самодельного пива.
– Про то, что знаю, скажу, если ты там работать будешь. А далеко от озера – не знаю.
Так ничего определенного я от него и не услышал. А через три дня мы уехали на другое место; больше я Эмиля никогда не видел, и как сложилась его судьба – не знаю.
Может быть, он и уехал в Германию на волне перестроечных дел. О судьбе «репатриантов» пишут ужасы, но уверен: кто-кто, а Эмиль и там не потеряется, не превратится в жалкое существо, не способное войти в новое общество. Не говоря ни о чем другом, он в слишком большой степени немец.
Но только я думаю, что если Эмиль все же уехал в Германию, он будет тосковать уже по двум местам на Земле: по Волге возле Саратова, где он никогда не был, но где – настоящая Родина, земля отцов, фатерланд. И по северной части Хакасии – пронзительно-синему небу Центральной Азии, по озеру, по открытым пространствам, березнякам и тополевым зарослям вдоль рек; по сопкам, голым с юга, покрытым лиственницей с севера. Слишком уж хорошо он знал и чувствовал природу этих краев.

 

Примечание Буровского: такие... ну, почти такие ветерки в Хакасии действительно не редкость, и местные порой называют их духами. Те ветры, которые я видел, все же имели чисто естественную природу. Странные, интересные, но ветры. То, что описывает Андрей Ш., очень отличается от явления, которое я сам, да и любой «экспедишник» наблюдали много раз.

Глава 16
ДРУЖИНИХА Эпизод первый. 1987 г.

Теплые зеленые равнины, душистый воздух, идиллическая речка без крокодилов... может быть, это только ширма, за которой действуют какие-то непонятные силы?
Братья СТРУГАЦКИЕ
Место, о котором я расскажу, находится совсем недалеко от Красноярска – всего 100 километров по прямой. Здесь, между селом Юксеево и деревней Берегтаскино, в 1959 году нашли стоянку древнекаменного века. Моя цель была – частично раскопать, максимально изучить стоянку.
Стоянка находилась на остром мысу, останце бывшей террасы Енисея, поднимавшемся метров на 8 над поймой. 12—15 тысяч лет назад стоянка лежала на берегу Енисея. С тех пор Енисей давно ушел отсюда в свое нынешнее русло, и стоянка оказалась в двух с лишним километрах от современного берега.
С одной стороны останец террасы подмывала речка Дружиниха. Как раз в этом месте она выходила на равнину и начинала петлять по пойме, перед тем как впадать в Енисей.
Жить возле самой стоянки было плохо; дров не хватало, не было хорошей воды: речка Дружиниха уже в июле еле-еле сочилась, и вода была застоявшейся, скверно пахла.
Поэтому лагерь поставили на взгорке у берега Енисея; там, где в великую реку впадает крохотная Дружиниха. Тут шумел сосновый лес; сухие ветки то и дело шлепались на землю. Чего-чего, а воды в Енисее хватало. И было тенистое место, чуть выше окружающих пойменных лугов, – значит, комаров относило ветерком, и жить было куда комфортнее обычного.
Каждый день на работу ходили пешком – какая же машина в экспедиции Дворца пионеров?! Дежурные варили обед и приносили его на раскоп, и только вечером, когда уже начинало темнеть, мы дружно топали обратно в лагерь.
Но, разумеется, оставить раскоп «беспризорным» было никак невозможно. Вдоль всего поселения, мимо раскопа, шла дорога из Берегтаскино в Юксеево. Была дорога вдоль берега, мимо нашего лагеря, но эта дорога была такая, что после первого же дождя по ней проходил только трактор. А полевая дорога, что шла мимо раскопа, хоть и километров на пять дальше, зато в любую погоду проезжая, и без особых трудов. Так что в любое время суток могло принести кого-то на раскоп, и мог себя повести этот кто-то решительно так, как угодно.
Кроме того, в Берегтаскино прекрасно знали, кто здесь копает и где именно. Обычно мы уходили с раскопа после того, как мимо нас проезжали работники из полей. Но ведь и из деревни за два километра прийти было совсем не сложно...
Поэтому на раскопе оставалось «боевое охранение». Скажем, двое дежурных оставались на раскопе сразу же, как уходили остальные. Или двое ребят сидели ждали, когда дежурные поужинают и придут.
Возле холма-останца, возвышавшегося над равниной-поймой, стояла палатка. В ней хранили инструменты, все нужное для работ. И было, конечно же, место для ночевки двух людей. Был запас консервов, чая, чайник, котелок... словом, можно было жить.
Дежурные могли делать все: петь песни, орать, развлекаться, как угодно. Лишь бы караулить раскоп и не позволить никому в него залезть. Важно было уже то, что все местные отлично знали: на раскопе всегда кто-то есть. Не помню, чтобы за годы работ кто-то пытался вести себя нехорошо: скажем, покопаться в раскопе, чтобы найти там с тонну-другую золота.
Почему именно вдвоем? Потому что посылать на раскоп большие компании не было ни малейшего смысла, а посылать в одиночку старшеклассников, это тоже, знаете ли, как-то...
Не помню ни одного случая, чтобы кто-то отказался ночевать на раскопе или возникла какая-то «производственная» проблема, но и энтузиазма как-то не было. Я, честно говоря, как раз ждал, что желающих будет немало, и что еще придется отваживать, и наводить в очередности экспедиционный порядок. Тут ведь и романтика, и самостоятельное важное задание, и возможность побыть одному в природе, и от меня, от начальства, подальше.
Но такой необходимости не было; ребята дожидались своей очереди и аккуратно дежурили... Но видно было, что они этого не любят, вопреки всем ожиданиям. А почему – я совершенно не понимал, и истина открылась только на третий год ведения работ, в 1987 году.
Тут надо сказать, что экспедиция – почти идеальное место для романтических, но притом платонических отношений, но столь же глубоко не идеальное – для романтических неплатонических. Возможностей побыть вдвоем – можно сказать, никаких, сквозь стенки палаток слышен решительно каждый звук... А тут в экспедиции находилась дама, отношения с которой сложились у меня не платонические. И тут-то вспомнил я о раскопе... Кто сказал, что дежурить на раскопе не может сам начальник экспедиции?!
Организовать все так, чтобы мы с Ириной могли уйти «в пампасы», оказалось несложным. Сложности начались по дороге...
То есть пока мы шли по лесу, никаких сложностей не было. Полтора километра шли через вечерний тихий лес, беседовали и смеялись. А вот вышли из леса в поле – тут-то сложности и начались. Казалось бы, все замечательно; вышли мы в поле из леса, сделали большую часть дороги. Если где-то и может стать жутко – так уж скорее в лесу, среди зарослей. А теперь перед нами лежал почти километр ровного, недавно распаханного поля до самой Дружинихи. Гасла заря, но видно было все, видно далеко. Тишина вечера, красота июльского заката, общество друг друга плюс увлекательная перспектива – чего же больше?!
Но вот тут-то, на поле, и возникло странное напряжение. Что-то стало не так, нехорошо. Непонятно что, но какие-то «не такие» ощущения начали возникать у нас обоих. И это «что-то» отвлекало нас друг от друга, заставляло внимательно вслушиваться и всматриваться. Разговор, веселый и озорной в лесу, как-то поскучнел на поле; все чаще возникали паузы, и мы все охотнее молчали, оглядываясь вокруг.
– Так, говоришь, дети не любят раскопа? – задумчиво произнесла Ирина, когда мы уже пересекли дорогу; тут между дорогой, холмом-останцем террасы и долиной реки находился очень сенокосный луг. Нас специально просили не мять на нем траву, и мы постарались травить луг как можно меньше; к палатке вела узкая тропинка, и только проплешина метра четыре на пять вытоптана была перед входом в палатку.
– Не любят. Надеюсь, нам это не помешает.
– Я тоже надеюсь.
И с этими словами мы зашагали по тропинке. Но «что-то» никуда не исчезало. Напряжение, острое чувство, что кто-то еще здесь присутствует, мерзкое ощущение пристального взгляда в спину – весь набор такого рода впечатлений, – все это нарастало по мере того, как день клонился к вечеру. Пили чай, пока не погасла заря, не выкатилась полная луна, не зазолотила и высокую траву, и тополево-ивовые заросли в пойме Дружинихи, и березки на склоне холма. Здесь было низко, на этом пойменном влажном лугу, и не видно полей за дорогой, и дальнего соснового леска. Но стоило пройти несколько шагов, и вот они – призрачные в свете луны, серебристо-золотистые, летучие дали, вплоть до холмов за Енисеем. Но лунный свет нес нам не активизацию романтических эмоций, а новый приступ напряжения.
Даже целоваться было страшно: ведь пока ты отвлекаешься, не названное нечто может придвинуться ближе, и ты не заметишь его вовремя... Приходилось судорожно оглядываться, занимать такое положение, чтобы видеть и заросли вдоль дороги, и лесок на склоне и в пойме. Не помню, когда это занятие доставило мне меньше удовольствия.
– Я пока принесу воды в чайнике... постели пока, ладно?
– Ты быстро?
Вот после этих слов я окончательно понял, что дело по-настоящему плохо. Потому что Ирина – дочь геолога и сама биолог, разменявший не один десяток полей.
Находиться в природе она приучена буквально с детства. При всей своей эмоциональности и впечатлительности Ира превосходно приспособлена к экспедиционной жизни, и уж, конечно, никак не могла струсить от того, что мы одни на этом лугу, возле речки. Остаться одной среди ночи для нее было совершенно то же самое, что в городской квартире.
«Значит, действует не только на меня», – уныло подумал я, полный самых невеселых предчувствий по поводу начавшейся ночи. К речке вела тропинка; доведя до конца луга, она спускалась, резво ныряла в гущу ив и тополей, и мне пришлось сделать над собой усилие, чтобы войти в угольно-черную тень. Не в добрый час я вспомнил, как Алладин должен был идти в подземелье мимо чудовищ, и эти воспоминания особенно «вдохновляли» меня, пока я, оскользаясь на глинистой тропинке, топал к реке. И едва повернул с полным чайником (плеск воды открывал, где я нахожусь, и напряжение все возрастало), как от палатки донеслось:
– Андрей!
С топотом взлетаю на откос, чувствуя огромное облегчение, – на лугу в сто раз лучше, чем в пойме реки, среди деревьев и резких теней. Ирина вцепляется в меня, глаза расширены, не сразу может проглотить комок, заговорить.
– Что случилось?! – Ничего не случилось... Все в порядке... – Ты не помнишь, где спички? – А спички зачем? – Костер же гаснет... – Так давай подложим в костер дров! – Да... И правда... Какая простая мысль – давай подложим в костер дров! Вот посмотри, как я устроилась в палатке.
В палатке и правда все по уму: хорошо организованное ложе, ненавязчиво положена лопата, чтобы можно было сразу взяться... В общем, без меня вовсе не случилось ничего, никаких неприятных вещей. Как нетрудно понять, Ирине просто было одной очень страшно.
Не буду приводить подробностей, на которые кто-то, может быть, и надеется. Это – в серии «бабский роман». Я же скажу с предельной лапидарностью: занятия любовью не доставили мне особенного удовольствия. Ирине, видимо, тоже, потому что у нее начался приступ совершенно ненавистного мне настроения.
Дело в том, что когда-то, во времена поистине допотопные, девятнадцатилетнюю Ирину развратил некий дяденька, притом лет уже тогда весьма преклонных... Назовем его условно: Славик. После того, как Ирина раза два молитвенным голосом исполнила хвалебный молебен выдающимся качествам Славика, я немного навел о нем справки, и выяснил – был Славик совершенно исключительный говнюк. А если он и остался в судьбе Ирины неким лучезарным элементом, то только по одной причине: Ира сама приложила все усилия, чтобы после Славика у нее не было бы ничего путнего. Возведя храм своему кумиру, она активнейшим образом калечила и разрушала все, что могло затмить сияние образа Славика. Уже исполнения хвалы этому полудурку хватало многим мужикам; я ведь еще молча выслушивал часовые панегирики этому сокровищу и ни разу не перебил Ирину... А бывали люди куда менее терпеливые, и их очень непросто осуждать.
На этот раз Ирина принялась вслух выяснять, как замечательно защитил бы ее Славик и как я на это не способен. Стиснув зубы, я уже почти заснул под аккомпанемент вскрикиваний и причитаний, но тут раздались новые звуки: к палатке кто-то подходил. Кто-то, трудно разобрать, четвероногий или двуногий, шел прямо через траву на лугу, под большим углом к тропинке. Наверное, этот «кто-то» сошел с дороги от Берегтаскино на луг, продравшись сквозь придорожный кустарник, и теперь ломился прямо к нам.
Ирина, слава Богу, все же заткнулась и смотрела в упор на меня; откровенный страх плескался в глазах. Разрываясь между чувством долга и острым желанием сказать что-то в духе: «Вот и вали теперь к Славику», я некоторое время прислушивался к звукам. Шаги стихли в метре – от силы в двух от палатки. И опять шаги! Явственный звук раздвигаемых кустов, такой же ясный звук шагов по росистому лугу, по высокой и мокрой траве. Теперь слышно было, что идет четвероногий. Может быть, это корова?!
С чувством невероятного облегчения вскочил, натянул сапоги, взял на всякий случай в руки нож (нельзя же невооруженным...). Напряженно сопя, Ирина пыталась вцепиться мне в руку. Я сбросил руку («Славика, Славика спасай; от коров его и спасай»), вышел из в палатки. На лугу не было никого. Никто не стоял возле палатки. Более того – не было ни малейшего признака, чтобы кто-то проходил по лугу. Я обогнул палатку, присел примерно там, где слышал звук. Выпала роса, и каждая капля росы отражала луну, полыхая, как бриллиантовое колье. Везде было одинаково много росы; никто не приминал травы, не стряхивал с нее росу.
Наверное, я представлял довольно нелепое зрелище – луна, росистый луг, высокотравье, и посреди луга стоит голый дядька в сапогах и с большущим тесаком в правой руке.
Я обошел вокруг палатки; нет, никого здесь не было в помине! Ложиться? А что, если кто-то еще будет? Кратко рассказал, что делается на лугу; Ирина растирала меня полотенцем, всячески ласкалась – извинялась. После холода, выпавшей на кожу росы сразу страшно захотелось спать.
...Не сразу я сообразил, что музыка мне вовсе и не снится. Я действительно слышал какую-то странную, зудящую музыку. Вроде бы только что музыка была далеко, на пределе слышимости; а вот раз – и она зазвучала так, словно музыканты расселись на дороге метрах в трехстах от нас в сторону Берегтаскиной. Я начал прислушиваться, еще не уверенный, что мне это все не мерещится, но Ира тоже повернула голову.
Минут пятнадцать, не меньше, мы слушали этот концерт. Сначала все играли это зудящее, повторяющееся, вызывавшее смутную ассоциацию с Центральной Азией, со Средней Азией, с минаретами, барханами и караванами. Потом звучал как будто Бах. Потом что-то танцевальное, но в стиле строгого танго. Потом надрывалась балканско-еврейская скрипочка, от которой ноги сами пошли в пляс. В общем, это был совершенно удивительный и уж, конечно, очень разный концерт, в котором соединились самые несоединимые вещи.
Не хотелось думать, кто играет, откуда взялась тут музыка... Может, это доносилось из деревни? Или это туристы приехали со стороны деревни (потому не слышно было двигателя), поставили палатку и танцуют? Но что-то подсказывало, что это не запись, это играют настоящие инструменты, странным образом занесенные в глухое место, так неподходящее для концертов. И знать бы, кто приводит их в движение, смычки и струны инструментов?
Постепенно мы начали получать от музыки даже некоторое удовольствие. Ирина окончательно забыла, что я ее коварно заманил в опасное место, где теперь не смогу защитить, лишенный чудных качеств Славика, и задремала на моей груди. И я ее уже почти простил, когда кто-то опять сошел с дороги на высокую росистую траву. Тело Ирины сразу напряглось, рука судорожно вцепилась в мое плечо. На этот раз кто-то двигался на двух ногах, но странно протягивая по траве то одну, то другую конечность; люди так не передвигаются, да и был идущий, похоже, ростом метра в два с половиной.
Я снова вцепился в тесак, двинулся было к выходу; Ирина вцепилась в меня, изо всей силы замотала головой. Я сделал страшное лицо, опять вышел из палатки, даже не надевая сапог. Я уже был уверен, что все равно ничего не увижу... И не увидел. Луна стояла в зените, все было залито светом, но на лугу ничего не было и по лугу никто не ходил.
Но это был не конец, да куда там! Не успел я сунуться под одеяло, как снаружи понеслись звуки, уже и вовсе ни в какие ворота не лезущие. Такое впечатление, что кто-то пополз вокруг палатки. Натурально пополз, плюхаясь время от времени об землю, и земля гудела, потому что был этот «кто-то» куда как увесистым, с корову.
У Ирины пробудилось чувство юмора:
– Корова ползает вокруг!
Снова я вылез из палатки... И, конечно же, ни одна капелька росы на всем лугу не покинула подобающего ей места на стеблях и на листьях травы. Зато снова послышалась музыка.
Так мы и лежали без сна, слушали музыку (репертуар был просто необъятный, а слышалось то очень плохо, отдаленно, то как будто играли в ста метрах, в стороне деревни). Время от времени опять что-то тяжелое ползло; уже не корова, а не иначе бегемот.
Уже после трех часов кто-то маленький, юркий, шустро промчался мимо палатки, и в пойме Дружинихи, под ивами, явственно раздалось эдакое кокетливое:
– Ко-о... Ко-о...
Но с такой силой, как если бы кудахтала корова, да еще и отдалось несколько раз эхом. Вообще чересчур многое в эту ночь вертелось около коров.
Ирина время от времени принимала привычные меры, чтобы ее, упаси Боже, не сделали бы счастливее, чем она есть. Я ведь, получись у нас прочный роман, мог бы и затмить чудо-Славика, и, с одной стороны, это было бы как избавление от морока. А с другой, исчезновение лучезарного солнышка-Славика заставило бы переоценить, пересмотреть уже придуманную жизнь. Да еще и пришлось бы задуматься о том, почему у нее ничего толком в жизни не получается. Пока во всем виновата джульеттовская любовь к Славику, тут все понятно. А вот если ее не будет, а будет вовсе даже вполне успешный роман, придется ведь и задуматься...
Во избежание таких ужасов Ирина всячески демонстрировала, как она ужасно не выспалась (можно подумать, я выспался!), и стонала что-то типа:
– Чтоб я еще когда-нибудь провела с тобой ночь!!!
(Роман продолжался еще полтора года после этого, до случайного появления в городе Славика. Тут уж даже я не выдержал.)
Временами я переставал понимать, что же меня больше бесит – разгул нечистой силы вокруг палатки или разгул неврастении под одеялом слева.
Только с первыми лучами света, часов в пять, стало можно немного поспать, но, конечно же, новая напасть. Я бы охотно спал бы себе и спал, пока в десять часов ребята не придут на раскоп. Но ведь и мой сын, и дочь Ирины сейчас находились в лагере! Необходимо было тут же мчаться, задрав штаны, в лагерь.
– Моя птичка! Моя рыбка! – выстанывает Ира в адрес своей Диночки и кидает на меня такие взгляды, как будто каждый наш с ней половой акт стоил стакана крови ее доченьке.
Я понимал, что еще две-три минуты, и начнутся молитвословия Славику; теперь, наверное, как воплощению отцовства. И пришлось, стиснув зубы, одеться и вылезти из палатки. Серый холодный рассвет, очень много росы; тихая капель по всему лесу.
Спустя полчаса входим в лагерь, где наши дети продолжают себе спать, абсолютно не нуждаясь в родителях и вообще в ком бы то ни было.
И единственной хорошей стороной этой сверхранней явки стало то, что я смог задать один вопрос дежурному. Дежурный ведь встает раньше других, готовит завтрак на весь лагерь.
Я жду, пока Женя раскочегарит костер и присядет около меня.
– Жень... Что там, на раскопе, за музыка? Не знаешь, кто это играет?
Женька явно застигнут врасплох. Сидит, чешет затылок, думает.
– А что, мешает?
Вопрос настолько идиотский, что мы оба начинаем хохотать.
– А то вид у вас такой... Уставший.
– Я почти и не спал, Женя. Так что за музыка, не знаешь?
Женька молчит с полминуты.
– Не знаю... Но музыку все слышали. Граф даже ходил... мы все ходили, музыку ловили.
Та-ак... Они, значит, шатались по ночам, ловили нечисть! Начальнику вообще надо понимать, что он всегда знает не все о своем коллективе, и относиться философски к этому. Но есть же пределы всему!
– Женя... вы это во время дежурства на раскопе или как?
– Не... Мы тут собрались и ночью сходили, послушали. Знаете, откуда музыка уже слышна?
Я мотаю головой.
– Ага... – Женька удовлетворен. Он знает что-то, чего не знает начальник. Все-то я его просвещал, а теперь он меня просветит. – Вот как выйдешь из лесу в поле, тогда слышно... Если одни в поле, другие в лесу – то которые в лесу, тем не слышно. А в поле – хоть танцуй.
Это то самое место, где у нас вчера начались проблемы, и я просто молча киваю.
– А там не только музыка... – продолжает Женя. – Там еще много чего... И вообще погано.
– Я слышал шаги, Женя. И как будто кто-то огромный вокруг палатки ползал.
– А выйдешь – и нет никого? – понимающе смеется Женя, и я опять ему киваю.
– И огоньки видели?
– Нет... Огоньков я не видел. Какие они, огоньки?
– А они возле реки, огоньки. По двое, зеленые и красные. Надо спуститься и подождать, тогда они спускаются.
– Откуда спускаются?!
– По Дружинихе спускаются, из ущелья между холмом и останцем террасы... Надо стоять, и тогда они приходят.
– Попарно, говоришь?! Так, может быть, это глаза?!
– Нет, наверно, не глаза, очень низко. И, бывает, высоко по склону поднимаются и там в разные стороны расходятся... Вот красные огоньки, бывает, идут высоко. Костя видел, даже вот так...
Женя показывает, что красные огоньки могут двигаться на уровне плеч и даже головы человека.
– Так вы что, их поджидали, огоньки?
– Изучали, – строго поправляет меня Женя. – Смотрели, в контакт не вступали.
Тут только до меня доходит, что с огоньками я не имел дела совершенно случайно – вовремя, оказывается, она заорала, Ирина. Впрочем, уверен: с огоньками я бы тоже ни в какие контакты вступать бы не стал.
– Да вы не думайте... – Женя понимающе улыбается, ласково касается моего плеча. – Мы же осторожно...
Разговор с остальными ребятами шел вечером, в идиллической обстановке лагеря, костра и чая. Этот разговор лишний раз показал: я все узнал последним в экспедиции. Все всё давно знают: музыка, шаги невидимок, напряжение, огоньки... нелегкая их побери.
– Ребята... Вы хоть понимаете, с чем дело имеем?!
– Догадываемся...
– Парни, вы того... Не очень бы лезли, а?! Вам, надеюсь, в призраки пока не захотелось? Так сказать, в привидения археологов с Дружинихи?
Впрочем, я уже знаю: говорить об опасности, риске с моими парнями бессмысленно. В этом месте у них сразу же делается совершенно пустой взгляд, в том числе у самых умных, и начинаются детские разговоры из серии: «Да все равно же ничего не будет»...
Так и есть:
– Да что там... Интересно же... Только ночевать там все равно погано...
И тут только до меня доходит...
– Парни... А может быть, местные про это тоже знают? К нам же на раскоп вечером только раз пьяные пришли и тут же уметелили? Может, боятся?!
И тут парни меня снова поражают. Они дружно смотрят на меня с эдакой добродушной снисходительностью, как на маленького и не очень умного ребенка.
– Местные?! – говорит Вадик. И интонация у него... Ну, примерно такая интонация могла быть у альпиниста, штурмовавшего Эверест, и вдруг обнаружившего, что эти местные даже и в носильщики не годятся. – Местные?! Да они обгадятся от страху, если близко подойдут ночью к раскопу! Мы по таким местам ходили, куда местные ни в жизнь не сунутся!

Глава 17 
ДРУЖИНИХА Эпизод второй. 1995 г

С 1988 года раскопки на Дружинихе не велись, но район села Юксеево оказался очень уж интересен для биологов, геологов, экономистов, социологов. Поэтому совместная экспедиция Красноярского университета постоянно работала в этом районе. Целью работы экспедиции стало комплексное изучение территории средствами разных наук.
Конечно же, я не забывал об удивительном месте – районе раскопа на Дружинихе и очень хотел разгадать хотя бы часть этой загадки. Ищущий обрящет: я встретился с физиками, которые заверили меня, что есть специальные приборы, и с помощью этих приборов они берутся выяснить, какие геомагнитные поля действуют в этом месте и отличаются ли они от обычных. Родилась целая программа исследований. Кроме применения приборов и точных методов исследования, можно было изучить и состояние людей на Дружинихе.
Ведь мои ученики 80-х годов выросли, состав экспедиции сменился практически полностью, и мне было интересно – как будут чувствовать себя новые «экспедишники» на том же месте? Может быть, на других людей место действовать уже не будет или подействует совсем по-другому?
Основной лагерь экспедиции лежал на реке Подъемной – как раз там, где в 1990 году нашли странное погребение карасукской культуры. С этим местом не связаны абсолютно никакие сложности, жить там было одно удовольствие.
А на Дружиниху вышел специальный отряд, который должен был собрать гербарий – изучить состав растительности в том районе и провести геомагнитные исследования.
Разумеется, я рассказал ребятам и уж тем паче руководству, что место «плохое» – про музыку по ночам, про странные переживания. Но, грешен, ни о своих собственных приключениях, ни о блуждающих огоньках ничего не сказал. Не потому, что боялся напугать, а опять же в порядке эксперимента: что-то они увидят?!
Первую ночь отряд в полном составе провел на луговине у Дружинихи: тоже в порядке эксперимента. Людей было много, часов до двух ночи орали песни, а к Дружинихе за водой ходили небольшой толпой. Так что музыки никто не слышал, а огоньки, наверное, с перепугу удрали подальше.
Но вот что по лугу всю ночь кто-то ходил – заметили многие. Правда, народ все время грешил одни на других, и положительный, хозяйственный Андрей даже шуманул сквозь тент палатки: мол, парни, имейте вы совесть – гадить в двух шагах от места, где все спят! Неужто трудно отойти подальше?!
А утром начались разборки.
– Дима, у тебя что, понос? Тебя полночи носило.
– Ты спятил, Леха?! Я вообще не вставал...
– Тогда кто там шатался по всему лугу?!
– А я знаю?!
Под утро начальник отряда, Татьяна Сергеевна, проснулась от какого-то непонятного движения в палатке. Увиденное ее скорее успокоило: посреди палатки стоял Алеша, наклонившись над лежащими в спальных мешках, и только двигал руками как-то странно: то ли снимал что-то с лежащих, то ли, наоборот, что-то складывал на них.
– Алеша, ты что делаешь?
Алеша выпрямился, насколько позволила палатка, сделал шаг назад и, к изумлению начальника, внезапно начал таять в воздухе.
– Куда же ты?!
Позже Татьяна Сергеевна сама смеялась: надо же, такую глупость ляпнуть привидению!
А настоящий Алеша мирно спал себе в спальном мешке и, конечно же, даже не думал никуда выходить этой ночью. Спал себе мирно и спал. Так впервые на Дружинихе было зафиксировано и привидение вполне конкретного человека; притом человека живого, спящего в двух шагах от своего собственного призрака.
Жить отряд стал на месте старого лагеря, построенного еще в 1986 году; биологи ходили по всем окрестностям, собирали травы. Геофизики установили приборы на том самом лугу, где у меня было столько приключений, и в долине речки, в которую так непросто было сходить за водой. Они часто оставались на луговине и вечером – проверить на себе, о чем речь.
Выяснилось, что самое неприятное место – это там, где начинается спуск в долину речки Дружинихи, а пойма Енисея начинает подниматься, переходя в холм-останец. В этом месте даже среди белого дня, особенно во второй половине его, одинокий человек испытывал озноб, напряжение, ощущение пристального взгляда в спину, прочие неприятные переживания.
В сумерках это неприятное место становилось все шире, словно затопляло луговину, перетекало в долину Дружинихи. И ко второй половине ночи в любом месте в окрестностях раскопа находиться становилось неприятно.
Музыку слышали постоянно, начиная часов с 12 ночи, причем иногда один человек слышал одну мелодию, а другой – совсем другую. Звук шагов или ползанья чего-то тяжелого возникал, только когда все были в палатке. Ни разу звука шагов не слышал тот, кто в этот момент видел луг. И стоило хоть одному человеку выйти, как звук движения прекращался (то же самое было и у меня восемью годами раньше).
Один мальчик уверял, что встретил на лугу некую фигуру, как бы парящую над лугом в токах восходящего воздуха. Ветерок понес фигуру в сторону мальчика, и тот с изумлением узнал... самого себя. Но тут черты исказились, привидение задрожало и растаяло, а какие-то оставшиеся от него серые клочья разнес ветер.
В эту историю верится с трудом, потому что мальчик рассказал о ней только вечером, в лагере; а поскольку мальчик к тому же трусоват, такое поведение психологически недостоверно; он, скорее всего, должен был с громким криком кинуться за остальными.
Вот чего экспедиция-95 не обнаружила совершенно, так это блуждающих огоньков. Я, кстати, тоже не видел своими глазами ни одного огонька и даже стал одно время сомневаться в их существовании. Но двое ребят из Юксеево, примерных сверстников моих учеников, рассказали, как год назад заехали потемну и спьяну на раскопы – вдруг страшно захотелось их немедленно осмотреть. Ну и бежали парни в панике от того, что два горящих красных глаза выплыли из ущелья Дружинихи и уставились на них в упор.
– Так глаза или два огонька?
– Глаза...
– Точно глаза?! А где тогда все остальное?!
– Ну, может быть, и огоньки... Но вы бы их видели; наверное, все равно глаза.
А наши ученые обнаружили на Дружинихе мощную геомагнитную аномалию. Похоже, что прямо под луговиной, в двух шагах от раскопа, залегает «железорудное тело» – то есть, говоря попросту, здоровенная жила, содержащая не меньше 200, но и не больше 500 тонн намагниченного железа.
А биологи выяснили, что на этой луговине резко меняется состав растительности. Само по себе это не говорит ни о чем, кроме того, что место это какое-то особенное, условия для жизни растений на котором отличаются от условий на всех других местах. Но сами по себе данные любопытные: значит, и правда здесь что-то не так, как везде.
Кое-что из происходившего на Дружинихе «железорудное тело» делает более понятным: изменения психологического состояния людей, увеличение масштабов обычной и привычной бабьей стервозности, возможные галлюцинации.
Но к числу галлюцинаций никак не отнесешь то, что видят и слышат одновременно двое или трое. Ни огоньки, ни музыка, ни звуки шагов – никакие не галлюцинации. Чем вызваны эти явления, я знаю так же мало, как пятнадцать лет назад. Собственно говоря, дело ученого сделано: исследование проведено, результаты получены – уж какие могли быть, те и получены. И никак не моя вина, что обнаруженное «железорудное тело» никак не объясняет ни музыки, ни огоньков, ни странных звуков, которые раздаются в этом месте по ночам.
Дело сделано, и к изучению Дружинихи я вряд ли когда-нибудь вернусь.

Глава 18
РОДСТВЕННАЯ ИСТОРИЯ 1987 г.

В 1987 году копали возле деревни Береговая Подъемная Большемуртинского района. Там было огромное поселение бронзового века, площадью десятки тысяч квадратных метров. В XVIII русские основали деревню прямо на территории древнего поселения: всем нравилось сухое, удобное место над тихой речкой, над поймой огромного Енисея. Русская деревня разрасталась, и все чаще прямо над культурным слоем бронзового века, времен скифов, образовывался слой современного или почти современного русского поселения.
Но последние 70 лет деревня становилась все меньше и меньше. Ставили ее в месте красивом, здоровом для жизни и удобном, но при советской власти это все было неважно; гораздо важнее было, что до деревни ехать из райцентра далеко. Едешь из Большой Мурты девять километров и приезжаешь в Комаровку. Название очень верное, потому что стоит Комаровка в пойме реки, в сыром поганом месте, неудобном для ведения хозяйства и нездоровом для жизни. А затем до Береговой Подъемной надо ехать еще шесть километров... Кроме того, Береговая Подъемная была центром Белого движения, и посудите сами – как же ее любить властям?!
И постепенно правление колхоза перенесли в Комарово, туда же, в центральную усадьбу, стали стекаться и люди, а Береговая Подъемная все умирала и умирала, все делалась меньше и меньше. В 1987 году жило в ней от силы четверть довоенного населения, среди них все больше старики.
Так что копали мы на месте, где дома стояли давно, до 50-х годов. А потом жители их умерли, наследники жить в Береговой Подъемной не хотели; так что дома разобрали для каких-то колхозных нужд. Никто больше не засевал картофельные поля, не возделывал огороды, и на месте этой части деревни появился большущий пустырь.
Чтобы дойти до слоя бронзового века, нам приходилось копать фундаменты, надворные постройки и кухонные остатки русских XIX и XX веков. Различать слой XIX и XX веков оказывалось трудно, потому что в XX веке жили в домах, построенных и сто, и сто пятьдесят лет назад. Различается посуда в хозяйственных ямах, куда сбрасывали битые тарелки, чашки и кружки, а дома, сараи и коровники чаще всего оставались те же самые, а если сарай и строили на другом месте, то ведь не было в нем никаких отличий от другого сарая, построенного на сто лет раньше.
Приходили местные и с большим юмором воспринимали наше занятие. «Большие дяди, а играют в песочек...», – порой читалось на их лицах. А один пожилой дядька стал требовать с экспедиции бутылку за то, что мы копаем усадьбу его бабушки.
– Тут вот она жила! – уверенно говорил он, тыкая пальцем в темное пятно мешаной земли, обозначавшее место, где стоял раньше дом.
– А если вы наследник, почему тут не живете?
– Я на КРАЗе работаю...
В результате мы стали называть этот слой русской деревни «бабушкиным слоем» – на мой взгляд, довольно точно.
А жили мы в доме прямо посреди деревни, и как-то девушки вбежали в этот дом очень уж поспешно. Я сразу решил, за ними гонится какой-нибудь любвеобильный комбайнер, но оказалось, что они гуляли за раскоп и никого по дороге не встречали. Только от обрыва к речке шел какой-то «серый человек», и почему-то при виде этого «серого» они очень испугались и захотели убежать побыстрее. Чем он их напугал? Ничем... Он просто шел себе и шел. Чего же они так кинулись сразу домой? Ах, они сами не знают... Им просто очень неприятно было там находиться, и все.
Вроде бы инцидент исчерпан, и неважно – мало ли кто мог там идти?
Но и назавтра «серый человек» уходил от обрыва к реке. Кто такой? Никто не знает. Кто его видел? Только те, кто вечером ходил за раскоп, за околицу деревни. А в самой Береговой Подъемной его отродясь не видали.
Так в самой экспедиции прогулки за раскоп, в ту сторону деревни, стали несколько непопулярны. Благо, ходить можно было ведь и совсем в другую сторону, за слияние рек Верхняя и Нижняя Подъемная, в сенокосные душистые луга.
Я сам решил прогуляться и посмотреть, что же происходит на раскопе. Стоял типичный для сибирского августа вечер – темно-прозрачный, ветреный, прохладный. Низкие тучи то закрывали луну, то пропускали новую порцию серебристого загадочного света. С высоты террасы открывался вид на реку, на луга за рекой. Видно было хорошо, но нечетко, и главное – временами лунный свет почти исчезал, наваливалась прямо-таки угольная темнота. То все видно на километры, а то не видно в двух шагах.
До сих пор не могу поклясться, что видел этого идущего к реке человека. Вроде бы, один момент очень четко был виден серо-прозрачный силуэт, сквозь который отсвечивали прибрежные кусты. И действительно, навалилось вдруг чувство неуверенности, страха, какой-то иррациональной незащищенности; захотелось оказаться подальше от обрыва, деревни, вообще от всех этих мест. Тут же тучи закрыли луну; так быстро, что я не успел убедиться – не мерещится ли. С полминуты не было видно вообще ничего, а когда опять полился лунный свет, у реки ничего не было видно.
А назавтра здесь же, на «непопулярном» месте, мы сделали интересное и странное открытие: похоже, что от «бабушкиного» дома уходил в сторону обрыва какой-то отдельный проход... Дом как бы продолжался в ту сторону узкой, не шире метра, полосой. Зачем?! Тут как раз опять настала суббота, и приехал внучек, трудившийся на КРАЗе.
– Вот вы говорите, что это бабушкина усадьба... А тогда я у вас спрошу: не знаете, что это за странный выход к обрыву?
– Это не выход... Это схорон.
– Схорон?!
– А что вы удивляетесь?! Схорон. Там кулак один прятался... – и пожилой внук назвал имя и фамилию. Я их приводить не буду, потому что потомки этого человека вполне могут и сейчас жить в Красноярске, а они не просили меня рассказывать их семейную историю. Назовем его... ну, скажем, Федоров.
– От кого ж он прятался, не знаете?
– От кого, от кого... Сами не знаете? От властей. Раскулачили его в тридцать четвертом, выслали в Енисейск. Он по дороге сбежал; жену с сыном устроил на руднике... не помню, на каком. А сам вернулся и сидел у бабушки.
– А почему именно у бабушки? У него же дом свой был, я думаю.
– Дом! В его доме давно Иванов жил, председатель бедноты. Даже говорили, будто Иванов донес. А это вранье, на него брат донес.
– Брат?!
– Ну. Не поделили они поля... Вы где поля раньше были, знаете?
Я хорошо это знаю. От Береговой Подъемной до Пакуля, километров 12, идет сплошной березняк, выросший на месте полей. Только отдельные редкие сосны возвышаются среди осин и берез – эти сосны раньше были межевыми, разделяли поля разных владельцев.
– Ну вот. А брату-то и ничего, потому что сам кулак. А дом Иванову отдали, председателю бедноты.
– Председатель комитета бедноты?
– Ну да... Комитета. В общем, бедноты, потому что Федоров-то его эксплуатировал, так пусть он теперь его дом получит. А бабушка – Федорову... дай-ка посчитаю... получается, тетка она ему была... четвероюродная.
– Значит, он и вам родственник...
– И он родственник, и полдеревни родственники. У бабушки муж георгиевский кавалер был и у властей на подозрении. Потому он у нее и поселился.
– Так Федоров в схороне и сидел? Какой смысл сидеть в схороне и ничего не делать?
– Не так и ничего... Опера Данилова кто застрелил? Он. Кто возле Мурты милицию пострелял? Тоже он. А вы говорите, «ничего»...
– Выходит, воевал Федоров?
– Воевал, только зачем все это? Год просидел, свету не видел, потом все равно донес кто-то.
– Кто донес, не знаете?
– Чего не знаю, того не знаю. А донесли, и органы из города приехали.
– Органы?
– Ну, КГБ тогдашнее, тогда по-другому называлось.
– НКВД?
– Во-во, НКВД. Федоров-то уходить – и в свой схорон. А они и про схорон уже знали. В деревне же не утаишь – кто у моей бабушки живет, куда сбегает прятаться, если приходят. Так что знали они все, знали... А он, Федоров, может быть, и все равно ушел бы. Он давно ход в обрыв прокопал. Дом-то видите где?
– Конечно, вижу, метров десять от обрыва.
– Во-во... А Федоров-то и прокопал ход. Те... Чекисты, в смысле, те заслоны ломают в схорон. А он уже бежит через свой ход. Может быть, и ушел бы, но увидели и кричат – мол, вот он, вот он!
– Да кто же его выдал-то?! Что за скотина?!
– Ну кто... Гурьев кричал, Тимофей (это имя я тоже придумал, но главное – мой собеседник отлично знал, кто именно выдал Федорова гэбульникам). Те, само собой, наружу. Федоров бежит, к реке бежит, а они из наганов – и никак попасть не могут, далеко. Один только у них с винтовкой был, местный, он Федорова положил.
– Что, тоже родственник?
– Тоже... Дайте-ка я посчитаю... Получается, брат он Федорову был... троюродный. Он как выбежал, Сидоров (фамилия придумана), сразу на колено, у него и значок был «ворошиловский стрелок»; и ка-ак выпалит! С первого раза положил! Наповал!
– Небось еще награду получил.
– А как же! Перед войной в гору пошел. На фронте не убили бы, он, может, и генералом стал бы!
Хочу сказать, что палачи, как показывает весь опыт истории, очень плохие солдаты. На фронте ведь стрелять надо не в спину и не в беспомощных беглецов; так что трудно сказать, как там получалось на фронте, но, конечно же, прикусываю язык. Не могу сразу определить, что больше поражает меня – эта давняя кровавая история, чудовищные нравы или интонация собеседника. Он вовсе никого не осуждает, не оценивает. О предательстве, доносе и убийстве рассказывает, как мог бы говорить об обеде или, скажем, о покосе. Мир так устроен, и все. Такой не будет ненавидеть, сердиться, но прикажут или просто окажется выгодно – он и сам убьет, просто потому, что так мир устроен, и нечего тут умничать, выдумывать.
– В общем, родственная история получается. И жил беглый у родственницы, и убил его родственник. Интересно, а выдал-то родственник?
– Точно не знаю... А говорят, что выдал... В общем, получается, что тоже брат.
– А вы говорили, сын у него был, у Федорова... С ним что случилось, не знаете?
– Почему не знаю? Знаю. В Красноярске сын живет, только фамилия другая, по матери. У него самого внуки есть. И тут бывал не раз, у бабушки в усадьбе жил.
– Как бы его найти, не подскажете?
Внук в сомнении жует губами.
– Да что ж говорить... Вам зачем? Вы нам кто? Приехали, уехали. Вон даже копаете который день, всю усадьбу бабушки разворотили, а даже бутылку не поставили...
– Спасибо вам за рассказ. А бабушка-то до какого времени тут жила? Она и померла в этом доме?
– Нет, бабушка в Комарово померла... Сын у нее там жил. Она к нему уехала... Дай Бог памяти... Лет двадцать как тому назад. И сразу померла, года не прошло.
Еще раз благодарю собеседника. А сам подхожу к обрыву, осеняю себя крестным знамением и кланяюсь в пойму; туда, где упал свободный русский человек, невинно убиенный коммунистами. Царствие небесное тебе, жертва «родственной истории».

Глава 19 
ИСТОРИЯ НА КЛАДБИЩЕ 1995 г.

И – полная тишина, изредка нарушавшаяся странными звуками, в которые не хотелось вслушиваться, не говоря уже о том, чтобы попытаться их опознать.
А. БУШКОВ
Это было в одном из самых хороших, самых светлых мест, которые я знаю в Сибири, – в селе Юксеево. Место и впрямь потрясающее – огромное село, протянувшееся вдоль реки. Крутые откосы Енисея, на них домики села, много больших низких островов, а на правом берегу – высокие горы Восточной Сибири.
Село красивое, интересное, а въезжаешь в него через огромный Юксеевский бор. Бор этот заповедный, его не рубили никогда, и в бору много сосен чуть не в два обхвата толщиной. Изобилие рыжиков в этом бору не поддается описанию, а на берегу Енисея почему-то именно в Юксеево стоят ивы, которых я нигде больше в Сибири не видел, – высотой метров 20, и тоже в полтора обхвата.
В Юксеевском лесничестве много лет стоял стационар Института леса Академии наук. Пока на нем работал мой близкий друг, место было для меня открытым, и не один день, даже не одну неделю провел я в этом замечательном месте.
В Юксеево всегда почему-то снились необычные сны. Почему? Я не берусь объяснить. Но всякий раз и все люди, жившие в Юксеево, рассказывали о необычных, очень ярких и, очень может быть, вещих снах. Я слишком плохо разбираюсь в этом, чтобы утверждать, вещие ли были сны (очень может быть, я просто не умею эти сны правильно понимать). Но, во всяком случае, яркие цветные сны здесь снились даже тем, кому не снились никогда и нигде, это точно.
В 1995 году в Юксеево остановилась наша комплексная экспедиция. Одна из программ должна была изучить даты жизни и смерти местного населения. Работа эта деликатная, люди воспринимают ее по-разному, а вот результаты могут быть очень интересными. Дело в том, что жители большинства сел (особенно четко мужчины) очень определенно делятся на две группы – долгоживущих, помирающих редко до 60; и короткоживущих, у которых прослеживается два пика ранней смертности: 16—21 год и 33—38 лет. О причинах этого явления можно написать отдельную книжку, но сейчас важнее, как получают нужные сведения. Нужно идти на кладбище и переписать на всех могилах все даты рождения и смерти.
Работа, может быть, и не очень оптимистическая, но и не особенно трудная и даже, пожалуй, приятная. Потому что дело было в июле, и весь день стояла тяжелая жара. Тяжелая континентальная жара. Установился антициклон, и надолго. Весь день или нет ни облачка, или какие-то размытые облачка, отдельные, не делающие погоды. Уже в восемь часов жарко. К десяти утра высыхает роса в самых дальних уголках леса, и все пронизано светом, теплом, жаром, солнцем, жужжанием насекомых, полетом бабочек и птиц.
А в жаркий день на кладбище под высокими деревьями прохладнее. Экспедиция стояла в Комарово, и там кладбище уже было изучено. В Юксеево мы приехали на день. С тем, чтобы день поработать, переночевать и уехать обратно.
Работали весь день, а вечер... Это был удивительный вечер первой половины июля. Вечер, каких в году бывает не больше 15—20. Прошла прозрачность, нежность весенних закатов, их летучая дымка. Краски неба – гуще, основательней, но и до осенних им далеко. И краски земли тоже гуще, сочнее. Исчезла игра салатных полутонов, прозрачная листва, молодая ломкая травка. Кругом высокотравье, а над ним кроны – уже тяжелые, плотные, темно-зеленые.
Вечером было не жарко и не душно, а только очень тепло. Так тепло, что можно не одеваться, даже в тени. Земля только отдает тепло, но уже не пышет жаром. Но так тепло, что продолжают летать бабочки. Мы сидели весь вечер в Юксеевском лесничестве и просто откровенно отдыхали.
Вечер был еще долгий, прозрачный, почти как в июне и в мае. Розовая дымка по всему горизонту, и не только на западе. И все пронизано светом – уже без духоты и без жара. Ни дуновения. Несколько часов безветрия, розово-золотого света, розовой дымки, покоя, невообразимых красок неба. Днем машины подняли пыль, и теперь она медленно опускалась, позолоченная солнцем.
Вечер нес ощущение покоя, отрешенности, какой-то завершенности во всем. Жизнь представала быстротечной и красивой, как на гравюрах Хокусаи, а за сменой форм, их внешней красотой и совершенством угадывалось что-то более важное, вечное. Так звуки органа вызывают грусть, острое переживание красоты и совершенства, понимание земного как преддверия.
– Знаешь, Андрей сегодня не стал работать, – удивленно сказала жена. Это и правда удивительно, потому что чем Андрей славен, так это феноменальной безотказностью.
– Андрюха, что с тобой?!
– Да как-то тяжело, душно, пот градом по лицу. Даже решил, что заболел. Вышел с кладбища, стало полегче. Так и сидел в тени.
– Андрей, давай честно... Не по душе тебе этим заниматься?
– Ну и это... Я как-то подумал: а вот кто-то придет и будет на нашем кладбище так же вот пересчитывать, кто сколько прожил.
– Мы же не из любопытства, Андрюша, и не развлекаемся.
– Я знаю! Я же не против, я только говорю, что в голову лезло. Может быть, тоже от жары, я откуда это знаю... Сижу я в тени, сачкую, а в голову всякое лезет...
Позже оказалось, что не один Андрей что-то захандрил. Еще двое изо всех сил порывались сбежать с кладбища, но не так откровенно, как Андрей. Эти двое старались отлучиться под благовидными предлогами: принести всем воды; отнести заполненные тетради; помогать дежурным...
С обоими я потом разговаривал, и симптомы были те же: «Чтой-то тяжело, зловеще как-то, неприятно... Сами не понимаем, в чем дело, но пот градом, а выйдешь с кладбища, полегче...»
Произошло на кладбище и еще одно интереснейшее событие, но его от меня тоже, как выяснилось, утаили, и узнал я о нем гораздо позже.
Ложились мы в этот вечер поздно, где-то уже в первом часу. Мы с Еленой Викторовной расположились на веранде лесничества: и попрохладнее, и так мы будем контролировать отряд. Перед нами была только запертая на щеколду дверь в одну хилую досочку – в общем, дверь от честного человека.
Около часу ночи вдруг бешено залаяли собаки. Дикий собачий ор поднялся где-то возле кладбища и постепенно приближался. Полное впечатление, что собаки сбегались в какое-то определенное место и начинали кого-то облаивать, а потом мчались за этим кем-то, медленно идущим вдоль деревни. И притом собак становилось все больше и больше, а к лающим в процессии присоединялись еще и все цепные псы.
Так продолжалось минут двадцать, и, постепенно приближаясь, собаки лаяли теперь совсем неподалеку от лесничества. Как я ни устал за день, странное поведение собак было уж очень интересным, и я прислушивался изо всех сил. А потом по гравию дорожки раздались приглушенные шаги.
– Слышишь?! – шепнула мне в ухо жена.
Ага, и она тоже не спит... Ее тоже разбудили собаки? А шаги все приближались к лесничеству – мелко-летучие, осторожные, словно идущий не хотел шуметь. Вскоре стало ясно, что кто-то стоит непосредственно перед дверью, может быть, метрах в двух. Я совершенно не исключал, что сейчас в щелку вставят нож или что-нибудь тонкое и станут поворачивать щеколду... Но ничего подобного не происходило. Кто-то стоял перед дверью и не делал решительно ничего; кажется, он даже и не дышал, этот кто-то (по крайней мере, сдерживал дыхание).
Потом она исчезла, эта уверенность, что кто-то стоит за дверьми, и снова вспыхнул истошный собачий лай. Лаяло не меньше пятнадцати псов, и этот собачий эскорт удалялся куда-то в дальний, противоположный конец деревни.
Мы кратко обсудили положение. Не было вроде причин будить лагерь, принимать какие-то меры. Что-то происходило, это ясно, кто-то шатался по поселку и, кажется, затеял нас искать. Но вроде бы серьезных причин бить тревогу не было. У меня еще сказывалась старая уверенность, что Юксеево – место исключительно хорошее. Что ничего такого здесь быть попросту никак не может. Хотя, с другой стороны, что-то такое уже разгуливало по деревне, как ты все это ни трактуй.
Мы задремали; собачий лай замирал в конце деревни. А потом, уже перед рассветом, часа в четыре, лай снова вспыхнул – вдалеке, но так же бешено. И приближался... Я опять пробудился от лая и лежал, все ожидая: что же дальше будет? Лай катился в обратном направлении – в нашу сторону, к лесничеству. Я порадовался, что никто не пошел в уборную или проветриться. Может быть, конечно, надо было выйти на улицу и заняться разного рода экспериментами. На это я отвечу так: проводить эти эксперименты вы будете, господа, в своих экспедициях. А я в своей – не буду, вот и все.
Лай приближался, достигнув максимума снова напротив лесничества. Сколько орало собак? За десять-пятнадцать ручаюсь, но очень может быть и больше. Тем более, одни псы не выдерживали темпа и замолкали, а другие включались в общий бешеный лай. Ну кого могли облаивать псы посреди ночи из конца в конец большого поселка?!
И опять послышались осторожные шаги – сначала по гравию, потом по земле. Раз по земле, значит, кто-то сошел с посыпанной гравием площадки и встал сбоку от двери. Я очень хорошо знал, где стоит сейчас этот кто-то, – на расстоянии буквально шага от крыльца и от двери. И опять я ждал, пытаясь угадать, что будет делать этот кто-то? Просунет в щелку что-то тонкое? Вышибет дверь бешеным ударом? Попытается заглянуть в застекленную веранду?
Но не было совсем никаких действий. Несколько минут висела напряженная тишина. Почему-то я понял, что Елена Викторовна тоже не спит. Так мы и лежали без сна, пассивно ожидая, что же будет. А через несколько минут опять вспыхнул жуткий, заполошный лай собак. Лай двигался туда, где начался несколько часов назад, – в сторону кладбища. С первыми лучами солнца собачий лай смолк, и больше ничего такого не было, но и спать у нас уже совсем не было времени: автобус на Большую Мурту уходил в семь часов утра, и на него надо было попасть.
И мы почти сразу стали вставать, а через полчаса я уже злорадно вытряхивал из спальных мешков всю остальную экспедицию.
Только уже в Комарово я узнал, что Елена Викторовна знала о происшествии больше всех. Потому что во время переписи данных на кладбище ее нога внезапно провалилась в какую-то неглубокую ямку. И Елену Викторовну окатило вдруг волной ледяного ужаса. Почему?! Ведь событие совсем не было пугающим; казалось бы, не произошло ничего, что могло бы вызвать такой внезапный приступ ужаса, не было таких причин. Из глубин сознания вспыхнуло что-то вроде «притащим»...
Но состояние было недолгим; яркий солнечный свет, ветерок и чувство долга быстро прогнали все страхи. Весь день Елена Викторовна переписывала сама и организовывала других, но чем меньше была загружена работой, тем чаще вспоминала неприятный, но короткий эпизод.
Но вот заснуть в эту ночь ей что-то мешало – еще до того, как вспыхнул по деревне лай. И если я спал хотя бы урывками, Елена Викторовна не спала совершенно. Так, полузабывалась, но одновременно прекрасно слышала происходящее вокруг.
Мне не хотелось бы комментировать эту историю. Придумать можно очень многое, но цена-то этим выдумкам? У меня нет точных сведений для того, чтобы дать происшедшему серьезное, надежное объяснение.
Я рассказал только то, чему был свидетелем, и уверен, что передал все точно. Вряд ли стоит вопрос – верить или не верить в то, что лаяли собаки и раздавались шаги. Если мы оба вменяемы – и я, и Елена Викторовна, – то лай и шаги все же были. А как это понимать – думать нужно...
Назад: ЧАСТЬ III РАССКАЗЫ «ЭКСПЕДИШНИКА»
Дальше: ЧАСТЬ IV РАССКАЗЫ ГОРОЖАНИНА