Книга: Сибирская жуть
Назад: ВВЕДЕНИЕ
Дальше: Глава 4 ПРОФЕССИОНАЛЬНЫЙ ФОЛЬКЛОР... ЧТО ЗА НИМ?

ЧАСТЬ I
РАССКАЗЫ УЧЕНОГО

...С неба не падают камни, потому что на небе нет камней.
МИРАБО

Глава 1
«ДЯДЯ ВАНЯ»

Ах, дядя Ваня, хороший и пригожий!
Ах, дядя Ваня! На всех чертей похожий!

Песня Аркаши СЕВЕРНОГО
Многие университеты (не только сибирские) имеют свои стационары для летней практики студентов. На каждом таком стационаре всегда живет какой-то персонал: сторожа, кастелянши, технички. Летом нанимают или привозят из города еще и тех, кто будет кормить прорву студентов и преподавателей. Зимой стационар редко совсем забрасывают, но большую часть персонала увольняют, оставляя сторожа или, для большего веса, «технического директора» лагеря. Задача такого «технического директора» – сторожить домики, чтобы их не пожгли туристы (случаи бывали), и нехитрое барахло – матрацы, панцирные сетки, простыни, прочую мелочь.
На стационаре одного из крупных университетов Западной Сибири работал местный мужичок лет пятидесяти. Жил он не в деревне, а на самом стационаре, километрах в семи от деревни, в сторожке, данной ему университетом, и вел какое-то нехитрое хозяйство. Зимой он охотился. Университетское начальство иногда использовало стационар как базу отдыха, и тогда дядя Ваня выдавал приехавшим лыжи, учил кататься неумеющих и вообще развлекал, как мог, опекал, а организованные дядей Ваней жительницы деревни за небольшую плату кормили приехавших.
Для всех, от ректора до студентов, он так и был дядя Ваня – загорелый дочерна, очень жилистый и сильный, прекрасно знающий и сильно любящий лес. Всегда он интересовался занятиями, с увлечением смотрел в микроскопы, радостно всплескивал руками: «Ты посмотри!» и вообще очень радовался происходящему.
Дядю Ваню все любили, всем было с ним весело и хорошо, и уж, конечно, ни в ком он не мог вызвать ни малейшего подозрения решительно ни в чем.
Мой близкий друг заканчивал университет в этом сибирском городе и, конечно же, очень хорошо знал дядю Ваню. Он со своим приятелем из Новосибирска несколько раз приезжал и зимой, и дядя Ваня увлеченно водил их по окрестным лесам, вспугивая куропаток и лосей там, где летом шумели окрестности многолюдного стационара. Назовем этих двух так: Андрей и Валера. Во-первых, их и правда так зовут. Во-вторых, на оглашение этой истории они меня не уполномочивали, так пусть и остаются бесфамильными.
А история началась с того, что дядя Ваня женился. Ничего необычного в этом, в общем-то, нет, потому что был дядя Ваня совсем не стар, а его женой стала вдова лесного объездчика, тоже далеко не девочка, мать пацана лет восьми.
Вообще-то, на стационаре и в университете о личной жизни дяди Вани не только не знали ничего, но как-то о ней и не задумывались. Дядя Ваня был всегда очень смуглый, очень «лесной», очень энергичный, очень сам по себе и совершенно немыслимый в кругу семьи.
И вот приехали парни на стационар, а тут как раз дядя Ваня женится! Да, тогда все и началось...
Выяснилось для начала: это далеко не первая из жен дяди Вани. Дядя Ваня постоянно женится на молодых женщинах, но только на разведенных или на вдовах, и всегда на мамах мальчиков. И почему-то долго не живут его жены, трудно сказать, почему...
А приемные дети? А их дядя Ваня выращивает, еще как! Вон Колю знаете, бульдозериста? Это дяди Вани пасынок. А Егора, пасечника? И он тоже... Тут парни буквально подпрыгнули, потому что пасечнику Егору (который сидел на свадьбе, ел за троих и исправно кричал «горько!») самому было хорошо за сорок. А дяде Ване?!
Парни стали выяснять у Егора, когда же дядя Ваня женился на их матери? Обстановка располагала, да к тому же парни бывали на пасеке, собирали насекомых и травы вокруг, расспрашивали Егора обо всем на свете, признавая его авторитет, и пасечник разговорился.
– Да во время войны... Сам я с тридцатого, а было мне тринадцать, вот и считайте (напомню – события нашей истории разворачивались в 1977 году).
– Он совсем молодой был, дядя Ваня?
– Ну как «совсем»? Как сейчас, по нему непонятно. Он еще и до того женился...
– На ком?!
– Да вы не знаете... Мужик этот... Ну, сын дяди Ваниной жены, Кати, – обстоятельно объяснил Егор. – Он помер позапрошлый год.
– А Катя?
– Та совсем давно померла, еще до войны.
– А сколько «мужику-то» было? Сыну жены?
– Да старше меня лет на пятнадцать. Я пацан был, у него свое хозяйство.
Известное дело – если хочешь узнать прошлое людей, надо искать свидетелей. В деревнях это обычно старушки – долговечные, юркие, знавшие всех и вся. Со старушками ребята были знакомы, обстановка свадьбы опять же располагала.
– Это вы про Ваську? Ой, не говорите! Упал Васька! Пьяный полез на сосну! Я ему сто раз говорила, чтоб не лазил! А он полез! Старый? Ну что вы такое говорите, молодые люди! Если с пятнадцатого года, так для вас сразу уже и старый! Еще сто лет мог бы прожить, если б на сосну не полез!
– А дядя Ваня – это его отец?
– И вовсе не отец! Он на Катюше женился, царствие ей небесное, Васька маленький был, лет пять.
– А дяде Ване сколько было?
– Хто знает?!
Это «хто знает?!» парням предстояло услышать еще великое множество раз. Но и тут они изрядно обалдели, потому что если «мужик от первой жены» (от первой ли?) родился где-то году в 1915, а дядя Ваня женился на его маме в 1920, то получалось – дяде Ване сейчас, в 1977, никак не меньше семидесяти четырех—семидесяти пяти лет, а скорее и побольше. Бывает же...
На свадьбу собралось полно народу, мест для ночевки в избах не хватало, и ребята ушли на стационар: отдохнуть, подумать вдвоем, перед тем как второй день беспрерывно есть, пить, орать «горько!».
В этот вечер, лежа в спальных мешках, ребята без перерыва курили и все прикидывали, как же им быть с дядей Ваней?! Как всегда бывает в таких случаях, словно пелена упала с глаз, и стали заметны прочие удивительные вещи. Например то, что дядю Ваню хорошо знали профессоры, начинавшие еще до войны, лет сорок-пятьдесят назад. Даже «дядя Бода», патриарх и живая легенда биологического факультета, здоровался с дядей Ваней за руку и охотно вспоминал с ним рыбалку 1940 года. С каких пор трудился в университете сам «дядя Бода»?
Мирно, уютно урчала печка, стреляли в ней поленья, сильно вызвездило за окном – к морозу. Привычный, родной, вполне уютный мир. А парни все не могли уснуть, все курили, все обсуждали удивительную загадку. И оба уже понимали – если отступятся от тайны дяди Вани – не будет им покоя и примирения с самими собой.
– Ну что, будем «колоть» дядю Ваню?
– Будем... Завтра опросим в деревне, кто что знает...
– Да, во время свадьбы это запросто...
– А потом в городе надо... Сколько ему лет, должно быть в личном деле, между прочим.
– Точно!
Еще два дня Андрей с Валерой «поработали» в деревне, и легко выяснилось, что дядя Ваня и впрямь постоянно женится, и всегда одинаковым способом: всегда на одинокой молодой женщине, разведенной, брошенной или вдове, и всегда с мальчиком от первого брака. Всегда он устраивал пышную свадьбу, и никто не сомневался в статусе его жены. Но, однако, брака он никогда не регистрировал, да, в общем, и необходимости не было – потому что сколько бы он не женился, от него ни разу не родился ребенок.
Один эффект его браков сразу был заметен: женщина расцветала, как роза. Но что характерно – никому никакой информации, как живет с ней дядя Ваня. При всей простоте сельских нравов, и как бы ни наседали подружки, никто так и не знал, почему и в чем именно дядя Ваня такой молодец. Виден был только внешний результат, а что за ним – закрыто для всех посторонних.
Вторая информация оказалась еще непонятнее. Дело в том, что каждую осень, в самом конце августа – сентябре, дядя Ваня уходит в тайгу. Не за орехом, не за грибами, не охотиться... Уходит, и все. Берет с собой краюху хлеба и уходит – без оружия, без продовольствия, без спичек. Если в этот момент у него есть приемыш и этот приемыш не вырос, мальчика берет с собой, уходит в тайгу на неделю, на две. Что они делают в лесу, что едят и пьют, где ночуют, куда ходят, не знает никто, потому что ни дядя Ваня, ни его приемный сын об этом не говорят. Никому.
– А что же вы ели, сынок?!
– Да там было...
– А что вы видели?!
– Да так...
Что характерно, парень никогда не рассказывает о походах с дядей Ваней ни пока маленький, ни когда вырастает взрослым. Ни друзьям, ни жене. Никому.
Отягощенные тайной, друзья почти и не были в лесу, а были – говорили все о дяде Ване.
В городе охваченные азартом ребята начали поиски с общения с «дядей Бодой», а разыскания в отделе кадров оставили на потом.
«Дядя Бода» охотно вспоминал все охотничьи и рыбацкие похождения разных лет.
– А он сильно изменился с того времени?
– Да понимаете, ребята... – «дядя Бода» смущенно разводил руками, и сразу становилось видно – он сам первый раз обратил на это внимание. – Да понимаете, он вроде и вобще не изменялся...
А можно найти фотографии того времени? Конечно! Приходите, ребята, посмотрим фотографии, повспоминаем... Вспоминал «дядя Бода» долго, со вкусом, рассказал массу интересных деталей, поил чаем с цветочными, ягодными добавками – сам собирал, смешивал, испытывал. Только вот фотографий, как оказалось, нет. В смысле – дяди Вани нет. Вообще все выехавшие охотно фотографировались на память, фотографий получалось много, вплоть до старинных, еще на стекле. Но вот дяди Вани почему-то на них не было.
– Отлично помню, пленку на него извел! На характерного такого...
Пленка не находилась. На этой фотографии вроде бы был дядя Ваня, только он наклонился.
На другой фотографии – отвернулся. Вот вроде бы он, но по фотобумаге расплывается радужное пятнышко – как раз на месте лица дяди Вани. Надо же, чтобы изъян фотобумаги, и как раз на этом месте! А где негатив? Нет негатива... Пес его знает, куда задевался.
В общем, ни одной фотографии дяди Вани не обнаружил обескураженный «дядя Бода» в своей огромной коллекции.
Ладно, найдем в отделе кадров, благо имелись знакомства. Но выяснилась еще более загадочная деталь: в отделе кадров помнили, что дядя Ваня работал в университете с 1920 года, это факт. Он считался ветераном труда, и ему регулярно посылали открытки с Первым мая и Седьмым ноября и приглашали на торжественные собрания. А он так же регулярно на собрания не приезжал.
Но вот фотокарточка дяди Вани в личном деле отсутствовала. Вообще. Может быть, в те времена не полагались фотографии в личное дело, их и не вклеивали? Во-первых, полагались и вклеивали, хотя и не так обязательно. Во-вторых, кого приняли раньше и не вклеили, тем довклеили потом... Почему же так и не было фотографии дяди Вани?!
В-третьих, ни в личном деле, ни в одной ведомости не было ни одной росписи дяди Вани. Почему?!
В личном деле расписался начальник, тогда можно было, а с тех пор личного дела не меняли, так и лежит.
В ведомости... Гм... Да так как-то повелось – зарплату дядя Ваня получает обычно не в срок, ему оставляют, а сами расписываются. Проблем никогда не бывало, претензии не появлялись, все в порядке...
А с какого времени так повелось? Ох, не знаем, с очень давнего. Мы как начали работать, уже так было... А кроме того, в пожелтевшем личном деле дяди Вани стояли любопытные пометки: «личн. утв.». То есть запись вносилась не на основании документов; запись вносилась по «личным утверждениям», на основании устных заявлений.
Иван Иваныч Иванов – по «личн. утв.». Родился в 1895 году, в деревне Большой Угор – по «личн. утв.». Не был. Не состоял. Не привлекался. Родители – беспартийные, маломощные, безлошадные, сочувствующие. Все – только по «личн. утв.».
В личном деле еще была справка: вырванный откуда-то листок бумаги, разлинованный вручную кем-то неровными, как змеи, чертами. И по этим продольным чертам косым, старомодным почерком, с дикими ошибками, справка: что в деревне Большой Угор церковь сгорела, сожженная империалистическими хищниками, что поэтому сообщенные Ивановым сведения проверить нет никакой возможности, но и необходимости тоже, потому что пролетарское происхождение Иванова и так видно сразу, и брать на работу его можно.
Еще же одна пикантность состояла в том, что церковь в Большом Угоре стояла себе и стояла до сих пор. А церковные книги Угорского прихода были сожжены вовсе не «империалистическими хищниками» в 1919, а коммунистами в 1934, когда по всей России-матушке закрывались церкви и сжигались, «по просьбе трудящихся», церковные книги. А значит, в 1920 году не было ни малейшей проблемы в том, чтобы проверить любые «личн. утв.», сделанные по поводу человека, родившегося в Большом Угоре. И уж, конечно, даже церковных книг совершенно не было нужно, чтобы выяснить – живет ли в Большом Угоре такая семья Ивановых и какого она такого происхождения...
А если называть вещи своими именами, получалось: в 1920 году на стационар прибился и устроился работать абсолютно неизвестно кто. Иванов – а может, и не Иванов. Из Угора – а может быть, не из Угора. Родился в 1895 – а может быть, и не в 1895.
Человек... Или не человек? Женится – но дети не рождаются. И – ни одной фотографии. Что же это обитает на стационаре, называется сторожем?!
Опять плавали в воздухе, колыхались пласты сизого дыма. Друзья думали, думали и думали, вспоминали все, связанное с дядей Ваней. Дядю Ваню никто никогда не кусал: ни собаки, ни кошки, ни комары.
Вообще. Всех людей, которые долго работают в лесу, комары кусают меньше новичков, это факт. Но так, чтобы комары совсем переставали кусать кого-то, – так не бывает. Дядя Ваня оставался исключением, и в свете всего остального уж очень необычным исключением.
Уважительно посмеиваясь, парням рассказали, как дядя Ваня показал как-то на светлое пятнышко на склоне: марал! В бинокль еле удалось разглядеть, что зверь – крупный самец, и что идет, как будто, на дно распадка.
– Двенадцать отростков, – сказал тогда дядя Ваня, и через несколько часов, когда добыли марала, убедились – отростков на рогах было двенадцать.
Дядя Ваня курил, как паровоз, но нюх у него был фантастический. Даже грибы он чуял за несколько метров.
Все это – в восемьдесят три года?! И добычливый какой... У Андрея – три хариуза, у Валеры – пять, а дядя Ваня посмеивается, снимает с крючка двадцать третьего. Но всегда по делу брал, никогда лишнего. И как будто знал, сколько возьмет... Уходит в лес без еды: там поймаю. Это же надо какую уверенность в себе надо иметь, чтобы точно знать: сколько возьмешь в лесу, чего и когда?
И умелый. Всегда все получается, даже и с первого раза. Машину никогда не водил, а надо было – сел, повел. Правда, не понравилось: на лошади, мол, лучше. Но повел!
В шахматы никогда не играл, только в шашки. Показали ему, сел за доску, скоро сам начал выигрывать.
И ходит по лесу бесшумно... Парни, и сами хорошие ходоки, могли только завидовать дяде Ване. Он возникал всегда стремительно, внезапно, всегда показывал что-то интересное и так же мгновенно исчезал: ветка не шелохнется, сучок не захрустит.
Где-то в третьем часу ночи Андрей разогнал ладонью пласты табачного туманища:
– А ты когда-нибудь видел у дяди Вани спину?
Вопрос был шизофренический, нет спору, потому что спину нельзя видеть только у одного существа – у лешего. Валерка рывком сел на кровати, напрягся...
– Нет! – придушенно сказал он. – Нет, не видел!
И никто не мог припомнить, чтобы он видел спину дяди Вани. Вроде, ходил он голым, это видели: когда косил, когда рубил дрова. Но видели как-то спереди, сбоку... А может, видели и забыли?! Может быть...
Шла не очень легкая жизнь студентов выпускного курса, оба писали дипломы, и оба с прицелом на кандидатскую. И получилось так, что только в июле, сдав сессию, вырвались они на стационар, уже состоявшимися «специалистами». План действий за полгода созрел, и парни знали, что будут делать и как.
– Дядя Ваня, гляди!
Дядя Ваня обернулся, и Валера тут же щелкнул «Зенитом». Валера знал, что он все сделал правильно; парень вообще отлично фотографировал, просто не могло не получиться!
Вот только плохо, что после щелчка Валера на мгновение встретился глазами с дядей Ваней. Дядя Ваня сощурился... буквально на какую-то долю секунды, но как бы ни балагурил Валерка, как бы ни рассказывал, что хочет оставить памятку, он готов был поручиться – дядя Ваня отлично понимает, что затеяли против него и зачем.
Ходили, снимали еще: и стационар, и как дядя Ваня рубит дрова, и собаку Умку, и коня Серого.
А вечером того же дня Валера совершенно случайно засветил всю отщелканную пленку. Ему казалось, что он уже перекрутил пленку на барабан и пора открывать затвор. Оказалось – вовсе не перекрутил, и отснятая пленка погибла.
Назавтра встали попозже, направились туда, где дядя Ваня косил. В бинокль он хорошо был виден, в том числе и со спины, только нечетко: от нагретого луга поднимались волны горячего воздуха, дядя Ваня виден был размытым.
Парни быстрым шагом вышли к лугу. Оба спортивные, сильные, охотники и «экспедишники», ходили по местности очень быстро и бесшумно. Вроде бы кого тут было скрадывать? Старого мужика, который мирно косит свой же собственный луг? Но когда парни вышли к дяде Ване, на нем уже была рубашка. Ладно...
От покоса две тропинки вели к стационару.
– Давай ты на той, я на этой. Он часто идет, а рубашку носит, накинув на плечо, ты же видел.
– Да, тогда он мимо не пройдет!
Часов в десять вечера, искусанный комарами, сильно уставший от неудобной позы Андрей чуть не хлопнулся в обморок: кто-то вдруг положил ему на плечо руку.
– Дай закурить! – Дядя Ваня подошел неслышно, да еще с неожиданной стороны, потому что двигался не тропинкой, а прямо через лес вышел к Андрею. Неужели узнал, что Андрей караулит его?!
Дядя Ваня, уютно посмеиваясь, как всегда рассказывал что-то про лес: кажется, про муравьев, которым не понравилось, что к ним в муравейник с дерева все время падают гусеницы, и они стали штурмовать дерево.
Андрей протянул ему пачку «Астры» и мгновенно остался один. Только сейчас он сообразил, что дядя Ваня даже не спросил его: а что это Андрей, скорчившись, сидит и глаз не сводит с тропинки? Выходит, знал...
Не в лучшем настроении спустился Андрей к стационару, а навстречу шел уже Валера.
– Валерка, он кажется, понял... Он ко мне сейчас подошел, прямо из леса, просил закурить...
– К тебе?! Он же ко мне подходил!
– К тебе?!
– Ну да. Ко мне подошел, прямо вплотную, и сразу же: «Дай закурить!».
– Валера... У меня он тоже был.
С полминуты парни тупо смотрели друг на друга и дружно перевели взгляды на дядю Ваню. Дядя Ваня вполне определенно был один. Дядя Ваня занимался самым прозаическим делом – рубил дрова и был в рубашке, как подобает сибирским вечером разумному немолодому человеку. На вид было ему от силы лет сорок пять.
Даже отцепившись от дяди Вани, бросить загадку парни были органически не в состоянии. Бродили по стационару, курили, вели долгие, мало понятные для остальных разговоры. На них стали посматривать с уважением, как на людей очень ученых, вперивших жадные взоры в горние выси науки.
А вскоре Андрей пошел в деревню за продуктами. Набил полный рюкзак и возвращался на стационар лесной накатанной дорогой. Шел и шел – что такое семь километров для молодого, здорового парня, даже и под рюкзаком? Смеркалось, на сиреневом небе показались первые звездочки, когда сзади, за поворотом дороги, ясно раздалось: «плюх-шлеп!». То ли шаги, то ли удар по дороге чьей-то гигантской ладошкой. Что такое?! Опять такой же удар, только ближе, и совершенно ничего не видно. И в третий раз – вроде даже было видно, где. Идет кто-то огромный и невидимый?!
К чести Андрея, он ни на секунду не усомнился, что приключение – это ему привет от дяди Вани. Вопрос только, какое приключение... Что тут можно было делать?! Андрей встал у края дороги, постоял, выкурил подряд две сигареты. Никаких звуков позади, только сгущается тьма, накапливается под деревьями; ползут, удлиняются тени, заливают уже и дорогу.
Андрей тронулся дальше, и тут же за спиной кто-то шагнул. Или прыгнул? Или хлопнул по дороге? И с каждым разом все ближе, заставляя то сжиматься, то падать куда-то вниз сердце. Через несколько минут должен быть последний поворот, а уже почти стемнело, уже совсем близко глухие прыжки-удары по дороге, так что резонирует, отдает по земле, улавливается ступнями удар-звук.
Что оставалось? Андрей стиснул зубы, шел как мог ровнее, по середине дороги. А звуки шагов-прыжков все ближе, все сильнее отдает по земле, и к этим звукам добавляется еще и какое-то не ровное дыхание...
Последний прыжок упал прямо за спиной Андрея, и его плеча коснулось жаркое дыхание вместе с каким-то очень знакомым, никак не связанным с опасностью, звуком. Что-то вроде «пру-у-упфу».
Позади, почти упираясь в спину Андрея, мотал головой Серый – конь дяди Вани. Спутанный конь пасся, заметил знакомого, подошел... Стараясь победить мерзкую дрожь в коленях, Андрей потрепал коня по шее, почесал на радостях звездочку на лбу, оторвал Серому кусок от буханки. Только почему Серого не было видно?! И звук был какой-то очень уж сильный и звонкий.
В полной темноте подходил Андрей к стационару, отходя от пережитого кошмара. Что это?! В загоне возле дома дяди Вани перетаптывался Серый. Увидел Андрея, поднял голову и зычно фыркнул в его сторону. Возвращаться проверять, что он оставил за последним поворотом, Андрей не стал.
В эту ночь друзья долго, почти до утра проговорили. И о дяде Ване, и о том, какие еще «приветы» от него можно ожидать в ближайшем будущем. И о том, кто может помочь решить удивительную загадку, но когда сами они будут подальше отсюда.
Назавтра парни уехали из стационара – не навсегда, но они знали, что надолго. Уехали по местам, где им предстояло трудиться в ближайшие годы, и когда еще они побудут тут, на стационаре?
Дядя Ваня провожал, прощались за руку, и Андрей честно сознавался, что был у него сильный соблазн: взглянуть поглубже в глаза дяди Вани, цвета терновника, и спросить: мол, никому не скажу, но ты сознайся, дядя Ваня... Ты ведь леший? Но Андрей не поддался соблазну.
Было все это в июле, а в конце сентября этого же, 1978 года дядя Ваня пропал. Нет, не уволился, не перевелся, не вышел на пенсию, не переехал. А именно пропал, растворился. В один прекрасный день посадил на телегу жену и приемного сына, чмокнул Серому... Соседи как-то и не успели понять, что происходит. Может, Ивановы кататься поехали? Но они так ехали и ехали, Серый все потряхивал ушами и шагал, все скрипели тележные оси, все крутились колеса, все двигалась телега по таежным дорогам, накреняясь то повдоль, то поперек, проезжая под желтой листвой придорожных осин и берез. И все катились навстречу желто-красные березовые перелески над черными, убранными полями, темные массивы ельников под пронзительно-синим, удивительным небом сибирского сентября.
Я знаю, откуда уехали эти люди, но не имею ни малейшего представления, куда они в конце концов приехали. И, конечно же, я не знаю, кто таков был дядя Ваня: Иван Иваныч Иванов, родившийся в Большом Угоре в 1895 году, или совсем другое существо.
Если догадка Андрея и Валеры верна, сейчас дядя Ваня, наверное, растит уже нового приемыша. Интересно, а какой год рождения записан на этот раз по «личн. утв.»?

Глава 2
БАБУШКА И ВНУЧКА

Пусть бабушка внучкину высосет кровь.
Граф А.К. ТОЛСТОЙ
...Это была очень милая, симпатичная, и в то же время очень обыкновенная девушка. Хорошенькое, очень заурядное лицо, приятная повадка, но все симптомы бытовой невоспитанности. Вторую жену Николая Гумилева кто-то назвал «умственно некрупной». Тамара тоже была «умственно некрупной», чудовищно необразованной, хотя жадной к знаниям, доброй и этичной и уж, конечно, далеко не глупой.
Девушка с хорошим вкусом, она одновременно писала неплохие стихи и очень непринужденно помогала себе при еде пальцами левой руки вместо кусочка хлеба; тонко чувствовала красоту закатного неба или старинной вазы и лезла ложкой в общее блюдо... Словом, девушка не без способностей, но чисто природных, биологических, потому что никто толком ее воспитанием отродясь и не думал заниматься. Да и некому – потому что родители Тамары были, по ее определению, «полеводы», жившие в самой глухомани одной из областей Сибири; их самих еще надо было воспитывать.
Девиц с сочетаниями таких качеств встречалось много среди моих сверстниц – в первом поколении вышедших из сибирской деревни. Судьба большинства складывалась вроде бы и неплохо, но что там произошло после 1991 года... не хочется даже и думать.
Сама по себе Тамара была мне совершенно неинтересна. Можете обвинять в снобизме – но вот неинтересна, и все. Интересна мне была ее бабушка... Потому что вот кто-кто, а Ульяна Тимофеевна, по всем рассказам, была женщиной весьма необычной.
Тамара помнила историю из своего совсем раннего детства. Тамара сидела на скамеечке вместе с бабушкой, смотрела, как едет по деревне свадебный кортеж. Едет и едет, проезжает мимо скамеечки, на которой Ульяна Тимофеевна с суровым видом сидит и лузгает семечки. И тут у телеги, на которой едут новобрачные, отваливается колесо...
Тамару особенно удивили лица взрослых на этой свадьбе: одновременно глупые, растерянные и испуганные... А потом вся свадьба, в том числе жених и невеста, сошли с телег, подошли к Ульяне Тимофеевне и стали кланяться ей до земли, просили не гневаться, погулять на их свадьбе...
– Не пойду! – зарычала старуха. – Нужна я вам там, старая карга!
– Нужна, еще как нужна, бабушка! – маслеными голосами увещевала деревня, увлекая за собой Ульяну Тимофеевну.
– Не звали – и теперь не зовите!
– По дурости не звали, Ульяна Тимофеевна, по дурости! Прости нас, дураков, не серчай, пошли с нами!
Кто-то ловко подхватил маленькую Тамару, понес на плече, стал показывать, кто, где и что привез... Уже потом принесли новое колесо, поставили на место треснувшего, вставили чеку, поехали дальше.
Запомнилось, как отец постоянно чинил забор. Вечно в заборе оказывалась сломанная доска, и отец, вздыхая, безропотно заменял эту доску. Лет до тринадцати Тамаре и в голову не приходило, почему отец вечно вставляет новые доски и тяжко вздыхает при этом. А когда девочке было тринадцать, взгляд бабушки задержался на некоторых выпуклостях ее фигуры... Совсем недавно выпуклостей не было. Бабушка заулыбалась и вскоре повела Тамару в лес, показывать разные травки. Это было вовсе не так уж интересно, а порой невыносимо скучно... Но бабушка сумела поставить дело так, что по-другому было и нельзя, что изучать травки надо, и что именно через травки шел путь к тому, что поважнее.
Этому другому бабушка тоже учила, и многое в другом очень тесно сочеталось с травками. Помню, у меня как-то сильно разболелась голова, и Тамара в два счета усадила меня к себе спиной, лицом к окну, стала прикасаться пальцами к вискам, нажимать, высунув язык от напряжения. Вот чего в ее поведении не было, так это легкости фокусника: «Вуаля! Получите кролика из шляпы!» Вела себя Тамара, скорее как прилежная ученица, старательно подражавшая учителю. Но ведь помогло с головой!
– А еще надо бы тебе... – Тамара назвала травки, которые надо попить (и названия которых, разумеется, тут же вылетели у меня из головы).
– А от сглаза можешь? – довольно глупо спросил я, и Тамара покраснела и кивнула. Покраснела, привыкнув считать сглаз и прочую мистику чем-то совершенно неприличным. Как бы и нехорошо поминать сглаз в порядочном обществе. Матерщину в своем присутствии, кстати, Тамара легко допускала – привыкла к ней с раннего детства и от нее вовсе не краснела. Пустяки, дело житейское...
А кроме знания активных точек на человеческом теле и умения на них нажимать было и еще другое, к которому нужно было готовиться, готовиться и готовиться...
На всю жизнь Тамара запомнила, как открылась ей тайна сломанных досок в заборе, свистящий голос бабушки в полутьме баньки, ее почти что страшное лицо.
– Сделаешь доброе дело – тут же надо и злое! Построишь – тут же и разрушь! Хоть ветку обломи, хоть доску в заборе разрушь! Иначе саму тебя, как эту доску, переломит...
– А что надо сломать... Бабушка, неужели надо убивать?!
– Вовсе не надо. Агафья – та пауков в баньке душила, но, вообще-то, не обязательно. А сломать, испортить что-нибудь да надо.
– А как?
– Как добро творишь, так и ломай.
О чем идет речь, Тамара поняла скоро, когда к бабке принесли заходящегося криком малыша.
– Давно орет?
– Третий день...
– Ну, давайте.
Бабка унесла вопящий, изгибающийся сверток, что-то приговаривала, разворачивала, стала водить руками вдоль покрасневшего, прелого тельца.
– Что они его, не моют никогда?! – ворчала бабка и тут же Тамаре: – Видишь, что? Грязный он, вонючий, само собой – будет орать. А тут еще и сглаз...
Что бормотала бабка, Тамара не уловила, но похоже, что не в этом было дело, не в бормотании. И даже не в легком-легком массаже, касании тельца младенца было главное. Бабка напряглась, словно от нее через пальцы что-то переходило к младенцу, Тамара почувствовала – главное именно в этом.
Малыш внезапно замолчал, завертел головой, и взгляд у него изменился. То был взгляд напуганной зверушки, тут сделался осмысленный, изучающий. Громко сопящий мальчишка обнаружил возле себя чужих людей, скривил губы, собираясь зареветь... И почему-то не заревел: то ли влияние бабки, то ли попросту устал орать.
Бабка сгребла малыша, даже не стала толком заворачивать, вынесла переминавшейся с ноги на ногу матери, ждавшей с перекошенным лицом.
Едва кивнув рассыпавшейся в благодарности женщине, выскочила наружу. Явственно послышался звук: лопнула доска в заборе. А Ульяна Тимофеевна вернулась без капель пота на лбу, румяная, с довольнехонькой улыбкой и еще долго поила гостью чаем с вареньем, пеняла на плохо просушенные, нестиранные пеленки, пугала ее болезнями, с которыми и ей, Ульяне Тимофеевне, не справиться.
А Тамаре на всю жизнь запомнилось, как из бабушки в младенца как бы перетекало нечто, и высокий звук лопнувшей доски.
Помнила еще, как Ульяну Тимофеевну позвали к женщине, измученной до крайности камнями в почке. Стоял сильный мороз, шли на другой конец деревни. Платками закутались так, что, по словам Тамары, еле глаза было видно.
– Ох, Ульяна Тимофеевна, помогай... – метнулись к бабке с крыльца.
– Не мельтешите. Татьяна где?
– Фельдшер был, ничего не сказал...
– Фельдшер! – фыркнула бабка надменно.
Возле раскрытой кровати, на табуретке сидит, закусив губу, женщина с крупными каплями пота на лице. Сидит, и сразу видно: боится переменить позу, боится шелохнуться – так ей больно. Потому и сидит не на кровати, на жестком.
При виде Тамары губы, впрочем, тронула улыбка.
– Учишь, Тимофеевна? – чуть слышно.
– Учу, – коротко ответила бабка, как полено о полено стукнуло.
Зыркнула глазами, выгоняя прочь ненужных. И опять Тамара видела, как из бабушки как будто выходило что-то, перетекало в больную.
– Вот сейчас, сейчас... Гляди, Танюша, веду я его, веду... – Бабка говорила легко, нараспев, почти пела. – Вот сейчас должно и полегчать...
Татьяна кивнула, пока еще закусив губу, еще тяжело, с натугой втягивая воздух.
– Во-оот... Воо-от... Гляди, теперь он уже не опасный, камешек этот, – все пела, причитала бабка, и Тамара видела – женщина успокаивается. Ей уже не так больно и страшно: не так напряжено лицо, не так руки стиснули платье, глаза обрели выражение.
Тамара не могла бы сказать, сколько времени прошло, пока женщина выпрямилась, улыбнулась, сказала «ох...». Выпрямилась – еле заметно, улыбнулась чуть-чуть и сказала еле слышно. Но ведь сказала же?!
И еще работала Ульяна Тимофеевна, и Татьяна легла, наконец, и тихо, протяжно вздохнула – отпустила боль. Ульяне Тимофеевне кланялись, что-то совали, что-то сулили, полусогнувшись, бегали вокруг. Старуха решительно шла, закусив нижнюю губу, с окаменевшим лицом; щеки прочертили крупные капли из-под волос.
– Потом! – властно отстранила она свертки, чуть не бегом выскочила на стылую, уже под ранними звездами, улицу. И по улице шла чуть ли не бегом, с каким-то перекошенным лицом.
– Бабушка... Тебе нехорошо?
– Молчи, не суйся под руку.
Тамара чуть не задохнулась на морозе, пока Ульяна Тимофеевна не оказалась перед собственным домом. И внучка не поверила глазам своим: легко, сами собой поднимались ворота; сошли с петель, зависли на мгновение, с грохотом и треском рухнули, поднимая столбы снежной пыли.
– У-уфф... – Ульяна Тимофеевна перевела дух, почти как Татьяна, когда отпустила боль. Поймала взгляд внучки, усмехнулась:
– Ничего, Антон обратно насадит...
Тамара понимала – завтра отец, печально вздыхая, опять насадит ворота на место. Ей было жалко отца и смешно.
А бабушка уже стала обычной, почти как всегда. Разве что была очень усталой, долго и со вкусом пила чай, была неразговорчива весь вечер, но исчезло и не возвращалось жуткое выражение, подсмотренное у нее Тамарой по дороге от Татьяны.
Тамара понимала – бабушка что-то несла в себе. Что-то случилось там, у Татьяны, пока бабушка ее лечила. А потом это «что-то» бабушка унесла, не дала этому «чему-то» излиться и бросила «что-то» на ворота, не дав стать опасным для живых.
Другие знахарки, бабки-заговорницы, даже старухи, о которых говорили лишнее; даже те, кто держал дома иконы – все они боялись партийных активистов, идейных старичков, милиционеров, пионеров, стукачей, прочих мрачных сил «нового общества».
Бабка не боялась никого, а участковый сам боялся бабки. Все знали, что бабка умеет «набрасывать обручи». Про «обручи» Ульяна Тимофеевна объясняла так, что у человека душа – это не одно облачко, а несколько, и есть «уровни» самые главные.
– Византийский крест видела? Как человек, который стоит, раскинув руки, верно? Вот одно облако так и идет, сверху вниз, а другое – наперекрест; там, где человек раскинул бы руки, или чуть ниже. А еще у византийского креста есть перекладинка, где у человека голова. Тут тоже облако важное, вот тут, – Ульяна Тимофеевна помахивала рукой где-то на уровне ушей. – И третья перекладина есть, вот тут, косая. – Ульяна Тимофеевна проводила рукой наискось от левого бедра к правому. – Так вот и у человека, душа тут живет; если уметь видеть, вроде облачка тут держится все время. Обруч накинуть – это не дать душе спокойно ходить, на этом уровне клубиться. Человеку надо, чтобы на всех уровнях жила душа, без помех, и куда обруч накинешь – там будет плохо. Если я обруч накину на эту душу, наверху, – человек ума лишится и помрет. Если вот сюда, – бабка проводила по груди, – то сердцем станет болеть.
– Сразу помрет?!
– Можно, конечно, и не сразу... Обручей до трех кидают, чтобы не сразу. Вот Егору (это участковый) я один обруч накинула, он сразу прибежал: «Тимофеевна, за что?! Я, мол, тебе... Да все, что хочешь...»
Тамара знала: бабушка не хвастает. Участковый действительно при виде Ульяны Тимофеевны всегда первым снимал фуражку, деревянно улыбался; сойдя с тротуара, пропускал бабку: «Здравия желаю...». Бабка степенно кивала.
– Я ему – ты не на меня, мол, думай. Ты на себя думай. Будешь невинных мордовать, не то еще будет.
...Тогда у Дементьевых пропал новый лодочный мотор, и Дементьев подал заявление – мол, якобы шастал возле его сарая соседский Колька – ненамного старше Тамары.
Участковый посадил Кольку в КПЗ и взял парня в такой оборот, что, наверное, скоро сознался бы Колька. За парнем водились какие-то мелкие глупости – отнимал деньги у младших, вытаскивал рыбу из вершей. А заступиться было некому: отец Кольки пожелал остаться неизвестным. Мать мыла в школе полы – техничка. И, скорее всего, замордовал бы, заставил бы сознаться Кольку участковый Егор Васильевич, не упади мать Кольки в ноги Ульяне Тимофеевне. Мол, близко не подходил Колька к лодочному мотору, а сбыл мотор сам старший Дементьев, потому что хотел откупиться от Любки, а Любке надо травить плод от Дементьева, а сам Дементьев что хочешь сделает, чтобы до жены бы это дело не дошло.
Любка – почти тридцатилетняя Любовь Аркадьевна – и правда уезжала недавно, вроде проведать сестру.
Ульяна Тимофеевна слушала Колькину маму, пила с блюдечка чай, усмехалась, и высказывалась в духе, что если и правда решил Дементьев погубить невиновного – с него же и взыщется, и сам же он во всем сознается.
– Любка и та скорей сознается, чем этот!
Бабка скосила глаз на гостью, усмехнулась... И женщина вдруг выпрямилась на стуле, окаменела лицом.
– Ну то-то... Дай мне времени, Елена. За два дни ничего не случится, а мне как раз два дни нужно.
Через два «дни» было полнолуние. В эту-то августовскую ночь Тамара и услышала про «обручи», но до этого бабка долго, весь вечер раскладывала карты, что-то бормотала, что-то прикидывала, соединяла... А потом ушла в баньку в полночь, а что делала там – не рассказала.
Наутро примчался участковый...
– Ты ему на сердце, бабушка?..
– Нет, зачем же? Я ему сюда, на... (на бедра – скажу я читателю, но бабка употребила совсем другое выражение. – А.Б.). Для многих мужиков тут самое страшное. Как накинешь, и «стоячка» у него кончится, – объясняла бабка внучке с простотой и доходчивостью первобытного человека.
У нее все было просто, все называлось своими именами, и слов научных, изящных и приемлемых в салонах никто как-то и не искал. Так объяснял неандерталец Оп из «Заповедника гоблинов»: «Если мы срыгивали – то мы так и говорили – срыгиваем». Если речь шла о «стоячке», бабушка так и объясняла тринадцатилетней внучке, понятия не имея о «научном» слове «эрекция» и нисколько в нем не нуждаясь.
– Так это только первый обруч. Если набросить второй, куда хуже будет. А после третьего уже и сама ничего не поправишь. Если наверх бросать обручи, на сердце, третий – это верный конец, а часто помирают и после второго.
Тут Тамаре совсем стало жутко, хотя и самовар, и чай вприкуску (другого бабушка не признавала), и сама Ульяна Тимофеевна в цветастом халате были как бы воплощениями домашнего уюта, стабильности и положительности.
Ульяна Тимофеевна усмехнулась, перевела разговор на травки, на пользу людям от этих знаний. Тамара понимала, что от «обручей» тоже может быть польза – отпустил же участковый, Егор Савельев, ни в чем не повинного Кольку... А если бы не бабка, мог бы и замордовать. И с тех пор ведет себя участковый тихо, бабки боится. А не боялся, мог бы и снова взяться за кого-то беспомощного, молодого, без влиятельной, сильной родни. Тамара представляла, что за ней захлопывается дверь камеры, представляла, как подходит к ней участковый с куском резинового шланга и какое у него при этом лицо... Ей становилось так жутко, что сердце застревало, начинало мелко колотиться в горле.
Дементьев тоже прибегал, но с ним Ульяна Тимофеевна беседовать не захотела, и он побежал к участковому. Что потом было у Дементьевых, Тамара не знала, но что Дементьев подарил Кольке велосипед и ходил очень пришибленно, робко, это видели все.
Выходило, и умение «накидывать обручи» – очень даже полезное умение, но все-таки от этих мыслей становилось страшно и неприятно.
Впрочем, сама Тамара не смогла бы ни «набросить обруч», ни переместить камень в почке, ни даже снять ворота с петель или поломать доску в заборе.
Про все эти вещи Тамара слушала, знала о них, наблюдала, как делает бабка, но как именно надо что делать, не имела ни малейшего представления. И похоже, что обучиться именно этому обыкновенными способами было и нельзя. Бабка знала совершенно иные способы обучения, совсем не похожие на усвоение знаний и приобретение умений и навыков. Тут было что-то совсем другое, но бабка вовсе не спешила передавать это знание.
В обучении внучки существовала железная последовательность, и ее нельзя было нарушить: надо было сперва обучить внучку работе с травами. Посмотреть, как у нее получается, и обучить работе с активными точками, массажу и знанию человеческого тела. Опять же посмотреть, что получается у девицы, каковы ее способности, а потом уже можно было и того... и посвящать в самое «знание».
Посвящать было совсем не просто, потому «знание», как ни крути, оказывалось теснейшим образом связано с нешуточными силами. Эти силы можно считать своеобразными силами природы, называют их и силами добра и зла... Кому как нравится! Но вот вам информация к размышлению – необходимость, сделав что-то хорошее, немедленно сделать и зло. Иначе саму «знающую» (не поворачивается язык произнести классическое «ведьма») буквально распирает изнутри; она мучается, и если не причинит вреда чему-то, может серьезно заболеть. Ни светлые силы, ни чисто природные явления волей ко злу не обладают.
«Знающие», если называть вещи своими именами, брали силу у зла и ухитрялись обращать ее в добро, отделываясь ломаными досками и сброшенными с петель воротами. Как позволяло это само зло или какая сила ограничивала зло – выше моего разумения.
Во всяком случае, бабка, хоть и считала себя христианкой, в церковь не ходила – в церкви ей становилось плохо. А занимаясь другим, снимала крест. Так что кто-кто, а светлые силы ей совершенно точно не помогали.
Все знали, что посвящать нового человека опасно, и опасно в первую очередь для того, кого посвящают. Бог... (или вовсе не Бог?) знает, с чем может столкнуться неофит сразу после посвящения. Бывало, и ума лишались те, кто получал силу без возможности ею распорядиться.
И в любом случае посвященный уже не мог жить так, словно у него не было этой силы. «Знание» требовало проявлять себя, его нельзя было держать про запас, как муку в домашнем ларе. «Знающая» должна была творить добро и зло, сама выбирая, что предпочесть, в каком соотношении.
«Знание» оборачивалось образом жизни, ставившем женщину в положение исключительное и несколько страшное. В положение колдуньи, которая уже не будет обычной деревенской женщиной. От нее отшатнутся и подружки, и большинство парней, и опасливое полууважение, полустрах станут обычнейшими чувствами односельчан.
К ней пойдут с просьбами, понесут подарки, будут уговаривать и льстить. А ведь это соблазн, и немалый – взять подношение, не очень думая – нравственно ли то, о чем просят? Правильно ли будет исполнить? Хорошо ли «набросить обруч»? Виноват ли этот человек, ушедший к подружке заказчицы? Ведь подарок, он такой красивенький...
И еще соблазн – помочь таким милым, таким хорошим людям, знакомым с детства. Ну что же, что вот сегодня, именно в этой истории чуть-чуть неправым... Все иногда бывают неправыми, а люди такие милые, такие хорошие, такие свои... Ну как же им не порадеть?!
Есть и опасность начать судить других людей, присвоив себе право карать и миловать, встав над всем остальным человечеством, как языческое божество. Превратиться в столп гордыни, в идол собственного самомнения.
И все эти пути вели к одному – к тому, чтобы стать пособницей сил зла, уже лишенной своей воли и права принимать решения. К тому, чтобы погибнуть, и не только физически.
Нужно было, чтобы девица готова была принять такую судьбу, судьбу «знающей», и все опасности такой судьбы. Не согнуться, не сломаться под ношей. Не превратиться ни в злобную мерзавку, ни в стяжательницу, ни в эдакого судию своих ближних, владеющего истиной в последней инстанции.
Посвящать надо было совсем молодую девицу, и непременно девственную. Ульяна Тимофеевна очень популярно объяснила внучке, что сделает с ней, если внучка затеет «гулять» с парнями. Если будет «обжиматься», а «совсем большого худа» еще не сделают, «целки не сломают», она только отходит внучку вожжами так, что внучка будет отлеживаться несколько дней. А если сотворят «большое худо», добрая бабушка отрубит внученьке голову. Вот этим топором – объясняла бабушка для наглядности.
– Ты верила, что отрубит?
– Верила...
Но думаю... уверен! Бабушка свирепствовала зря. Потому что Тамара и в двадцать с небольшим оставалась девственницей, и не потому, что никому не нравилась. Девочка она была серьезная, хотела сначала влюбиться. Ее кратковременные увлечения парнями были ужасно наивными, трогательными, полудетскими. Была, конечно, и у Тамары своя чувственность, но слабенькая, девчоночья, и уж, конечно, не было у нее ни малейшей потребности в «ломании целки» с первым встречным.
Но Ульяна Тимофеевна, понятное дело, не могла рисковать. Ей нужна была внучка взрослая, не подросток, не совсем юная девушка, но и сохранившая себя, не растратившая первых сил.
И Ульяна Тимофеевна, оберегая Тамару, ждала, когда внучка еще подрастет, чтобы передать ей свою силу. Но вот этого она и не успела.
Родители Тамары, конечно же, прекрасно понимали – Ульяна Тимофеевна, как может, подготавливает смену. И уж, конечно, понимали, кого готовят на роль смены. Почему ни мать, ни отец не сказали ни слова, не воспрепятствовали ничем? Может быть, для их простых душ несколько месяцев, тем более год или два были таким большим промежутком времени, что и думать про это не стоило? Или знали, что передавать силу «знающая» должна перед концом, а жилистая, здоровая Ульяна Тимофеевна казалась им чуть ли не вечной? Или попросту не думали пока вообще ни о чем, ждали, как само повернется? Так сказать, гром не грянул, мужик и не перекрестился? Во всяком случае, родители встали между бабушкой и внучкой, когда бабушка слегла и быстро стала умирать.
Все произошло просто стремительно – еще в марте Ульяна Тимофеевна прошла двенадцать километров по зимнику проведать знакомую, а в апреле уже не выходила из дому. А в мае в огромном сундуке у бабушки нашлась, среди всего прочего, и шкура черной козы. К июню, к выпускным экзаменам Тамары, бабушка легла на эту шкуру стала ждать своего конца.
Честно говоря, я никогда не слыхал, чтобы взрослая девица испугалась бы умиравшей бабушки: запавших глаз, заострившегося носа, натянувшейся на скулах блестящей кожи. Слышал, наоборот, о жалости, сочувствии, о приступе родственных чувств. Тамара же, накануне вечной разлуки, изменившейся бабушки стала бояться.
– У нее глаза изменились. Стали круглые, злые, без век... Прямо как у волка из сказки... Страшные стали глаза. Это она была и не она. Подойду к двери – руки двигаются, как будто не бабушка ими двигает; челюсти как-то жуют... необычно, не по ее. Нехорошо как-то. Засмеется – мне страшно. А в доме еще эхо, и как будто в подполье, на чердаке тоже шорохи, тоже вроде бы кто-то бормочет...
– Может, это она от мучений?
– Может быть.
Долго отходила, очень трудно. Боли такие, что до крика. И становится очевидно, что если уж до крика – у властной, всегда себя державшей Ульяны Тимофеевны – значит, правда ужасные боли. Бабушка умирала, бабушка уже выглядела, как труп, но все не могла умереть. Было еще одно важное дело... гораздо важнее, чем лечь на шкуру черной козы. Бабушка просила чаю, ей приносили.
– Нет, мне с серебряной ложкой.
И держала, не отдавала ложку.
– Внученька... Тома... На ложку.
Отослать куда-то Тому не могли – шли выпускные экзамены в школе. Но родители следили, ни на минуту не оставляли одну, тем более одну вместе с бабкой. Если не отец следит, то мать. Тогда мать оттащила Тамару, надавала ей тумаков, прогнала прочь.
Бабушка просила достать ей что-то из своего сундука. Отец смотрел, и смотря по просьбе давал или нет. Ничего из металла не дал.
– Хоть гвоздя дайте, – плакала бабка. Она уже не могла встать, взять самой. Стоило приподнять одеяло – пробивалось тяжелое, за много уже дней зловоние.
Гвоздя не давали. Как-то дали чай в стакане и в латунном подстаканнике. Бабка долго бормотала что-то, опять просила Тамару принять. На этот раз оттаскивал отец; с бешеными глазами стиснул руку так, что выступили синяки, свистящим шепотом пообещал спустить шкуру, что неделю не сможет сидеть.
– И чтобы близко тебя не было!
Много лет родители Тамары пользовались многим, что приносили матери и теще. Пользовались и боязливым уважением, окружавшим семью, и защитой им, маленьким людям. Родители категорически не хотели, чтобы их юная дочь сама стала ведьмой. Что было непоследовательно, конечно.
В тот вечер, после подстаканника, родители долго шептались. На другой день отец пришел с чем-то, завернутым в старый мешок. Залез на чердак и стал там вовсю колотить. Слез без предмета в мешке.
– У нас дом старинный был, ему лет двести. Через всю крышу – балка толстая, матица. Теперь такую не во всех домах строят, а у нас была... Вот отец в балку и вколотил другую палку – кол. Матица-то из лиственницы, а кол я потрогала, понюхала – осина это.
– Точно можешь сказать, что осина?
– Ну какая деревенская девчонка ошибется?! Осина это. Если б отец щели не нашел, никогда бы кола не забил.
После этого стала у бабки гнить нога... Больше ничего не изменилось, а вот нога стала гнить очень больно. Ульяна Тимофеевна позвала дочь:
– Лиза... скажи своему дураку... Скажи Антону... Если не умеет, пусть тогда и не берется.
Что передала мать отцу, Тамара не слышала, но осиновый кол из матицы пропал. Нога гнить у бабки перестала. А Тамара закончила школу, и папа с мамой стали вовсю собирать ее ехать учиться... Только что, еще в апреле, они ей и думать запретили про медицинский. Во-первых, там конкурс большой, не поступит. Во-вторых, рано ей из дому уезжать, молодая еще. Вот, может быть, года через два... В-третьих, почему в медицинский? Пусть посидит, подумает, а поработать можно и в конторе леспромхоза... Находились доводы даже и «в-двадцатых».
В общем, очень не хотели папа и мама отпускать единственную дочь, а тут вдруг сразу все переменилось. И опять находились свои доводы «в-двадцатых», но уже совсем в другую сторону. И учиться девочке надо. Все учатся, а она что, урод?! И нечего сидеть сиднем в деревне, надо себя показывать и людей смотреть. И нечего здесь замуж выходить, за какого-нибудь комбайнера, там, небось, и получше найдется. И вообще, что тут пропадать, – в глуши, среди сплошного бескультурия.
У Тамары было такое ощущение, что ее быстро-быстро собирают и быстрее-быстрее, взашей, выпроваживают из дома. Понятно, подальше от бабки. Им и проститься не дали.
Уже бибикала машина во дворе, уже простилась Тамара со всеми своими подружками, когда дали ей зайти в комнату к бабушке. Мама слева, папа справа, каждый держит Тамару за руку. Бабка посмотрела своими новыми, нехорошими глазами, пожевала провалившимся ртом. Спросила.
– Про Лукерью помнишь?!
– Помню...
– Ну и ладно. И прощай, и все...
Родители чуть ли не силой вытащили Тому из комнаты, где скоро должна была перестать мучиться ее бабка. И она сама не знала, слышала она далеко-далеко, на пределе, когда машина уже выехала за околицу, позади тоскливый вой, страшнее волчьего, или ей все же почудилось.
А Лукерья была подруга бабки, по какому-то лесному месту, где они вместе учились. Что это было за место, где находилось – Ульяна Тимофеевна никогда не говорила, только значительно усмехалась. И рассказывала только, как собирали травы, как их варили, что пробовалось и как получалось. Тамара знала и адрес Лукерьи Алексеевны. С самого начала, когда бабка еще ходила, был разговор – если будет Тамара в Большом Городе – пусть зайдет к Лукерье, передаст от Ульяны привет. Адрес такой-то, запомни. Адрес Тамара запомнила; память у нее была отличная, ничем почти не обремененная, разве что вот рецептами травяных сборов.
Лукерья Алексеевна жила в частном секторе, в буйном, в дурном, пьяном пригороде, где ни один праздник не обходился без пробитых голов, поножовщины и мордобоя. Знала бы Тамара, куда идет – никогда не пошла бы одна. И нарвалась, конечно: несколько местных мальчиков самого отпетого вида, такие же девочки:
– Кто это тут шляется по нашей улочке?! Почему разрешения не спросила?!
И трудно сказать, каким унижением, а то и какой уголовщиной обернулся бы вечер, не назови Тамара, к кому идет.
– А-аа...
И шайка расступилась, откровенно поджала хвосты. Почти бегом влетела Тамара в ограду вросшего в землю по завалинку очень старинного дома. Лукерья Алексеевна оказалась маленькой сгорбленной старушкой, добродушной, веселой и шустрой. Поила гостью чаем, вспоминала, как собирали травы с Ульяной, как вместе учились... тоже не уточняя, где именно.
– Что ты не «знаешь», тут ничего плохого нет... Ульяну жалко. Ну что мне с тобой делать... Оставлять я тебя не хочу, да и травки ты немного знаешь. Хочешь знать про них больше? Тогда приходи ко мне, пособираем вместе и поварим.
Как хотите, но ни о травяном учении, ни о «знании» Тамара ничего Лукерье Алексеевне не говорила.
– Что, будешь ко мне ходить?
– Буду... Только тут страшно. Пристают, и вообще...
– Я тебе охрану дам, не бойся.
И когда Тамара шла обратно в общежитие, с ней рядом бежала охрана... Вернее сказать, что не рядом, а на некотором расстоянии. Сперва просто удивлялась Тамара, что пустеет перед нею улица. Шагов за пятьдесят вдруг исчезает народ – заходит в ограду, удаляется в поперечные улочки, двигается дальше куда-то... Только никого возле Тамары не оказывается, и идет она по улице одна. Так и шла до самого общежития, через полгорода, словно гуляла одна по улице. Просто чудесно прошлась!
И только перед дверями обернулась Тамара и заметила собачку... Маленькую такую, лохматую, черную, размером чуть больше таксы. У собачки острые бусинки красненьких глаз сверкнули так, что видно это было очень хорошо, даже с расстояния метров в тридцать... Это была очень обычная дворовая собачонка, самая настоящая шавка; но уверена была Тамара, что мало кто решил бы по доброй воле подойти к этой собачке или долго смотреть на нее, вызывать у собачки интерес.
Так и ходила Тамара весь год к Лукерье Алексеевне. Через весь большой и шумный город, через дурной пьяный пригород, и ничего дурного не случилось.
Только раз захотела Тамара подойти к собачке поближе, после какого-то студенческого праздника... Но собачка тут же повернулась и побежала, сохраняя то же расстояние – примерно тридцать метров. И Тамара как-то сразу почувствовала, что подходить к этой собачке не надо и никакой настойчивости тоже не надо проявлять.
Эту историю я записал уже недавно. Тогда, в конце 1970-х, общаясь с Тамарой, я записывал только некоторые, особенно интересные, фрагменты, диалоги, детали длинных историй. Сейчас записал полностью, как рассказали, продаю, за что купил.
Не буду врать, что был лично знаком со старушками. Ульяна Тимофеевна давно уже померла, и даже вещи из ее сундучка предусмотрительные родственники сожгли: кто его знает, что может произойти с Тамарой, если она их возьмет...
Знакомить с Лукерьей Алексеевной Тамара категорически отказалась, и единственно, кого я видел своими глазами, это собачку. Маленькую, черную и лохматую. Очень обычную собачку. Но когда я пошел в сторону собачки, она не стала убегать, вот в чем дело.
Собачка, как кошка, выгнула спину дугой, повернула в мою сторону морду, оскалилась и стала прыгать в мою сторону. В каждом прыжке делала она не меньше полуметра, и я не смогу описать, какой мерзкой, отвратительной была собачья улыбка. Я даже не мог представить себе, что вообще может существовать собака, вызывающая такое отвращение, как эта черное лохматое животное. И глаза... Крохотные, багрово-красные, они как будто испускали лучики, и было в этих глазах что-то от скверного сна, дурного полуночного крика, кошмара, когда непонятно, что происходит в реальности, а что померещилось.
Нет, как бы я ни описывал, у меня вряд ли получится. Но поверьте – это было и страшно, и невыразимо, чудовищно мерзко. Находиться рядом с собачкой я просто физически не мог и быстро забежал в подъезд. А когда выглянул из окна второго этажа, собачки уже нигде не было.
В город, где тогда учился мой друг, я приехал последний раз в 1993 году, на научную конференцию, и прошелся, конечно, по знакомым улицам, доставил себе удовольствие. Но куда ходила Тамара, я не знал и не знаю, а с самой Тамарой потерял всякую связь, и какова ее судьба – представления не имею.
Да и мой друг не вспоминал о ней много лет – они ведь были только одногруппниками и года три жили в одном общежитии. Знаю только, что Тамара поступала в медицинский и не поступила. А потом с теми же баллами ее взяли в университет. Она закончила его и, наверное, уехала домой. А мой друг тоже отучился, вернулся в Красноярск и стал трудиться в Институте леса и древесины. С 1994 года он преподает в одном итальянском университете.
Вот и все.

Глава 3
«ЧЕЛОВЕК ЛЕСОВ»

В 1940-е годы журналисты стали расспрашивать индейцев Калифорнии: мол, правда есть такое существо – «человек лесов»?
– Матерь божья! – удивились индейцы. – Неужели белые наконец-то узнали об этом?!
И. АКИМУШКИН
О встречах со снежным человеком в Сибири ходит невероятное количество самых различных историй. Большая часть из них, конечно же, просто катастрофически недостоверна. Мало ли, какого рода бред может приключиться с пьяных глаз? Тем более, огромное мохнатое существо со всеми атрибутами нечистой силы в виде горящих красным огнем глаз и сочетанием человеческих и звериных признаков, – как тут разделить вполне земное, хотя и редкое существо и того, кто иногда приходит «в гости» к нехорошим, сильно перепившимся людям?
Само название снежный человек на редкость неудачно, так же как совершенно не подходит ни тибетское йети, ни шерпское голуб-яван. Тогда уж надо применять одно из названий, родившихся у сибирских народов: куль, чучуна, тоотек и так далее. Реликтовый гоминид, то есть пережившее свой век существо, родственное человеку, – слишком «научно», да и не знаем ведь мы, что это за создание и насколько нам родственно. Самое приемлемое, по-моему, это буквальный перевод с некоторых индейских языков: «человек лесов». Это и нейтрально, и поэтично в то же время, и достаточно точно.
По мнению моего дяди, члена-корреспондента Академии наук СССР, одно время входившего в комиссию, проверявшую данные экспедиции Ж.И. Кофман, только 10% всех историй про «человека лесов» можно считать достоверными. Комиссия честно встречалась со всеми информаторами Жанны Иосифовны и вынуждена была прийти к выводу, что захваченная этой идеей Ж.И. Кофман, мягко говоря, слишком часто шла на поводу у своего увлечения.
Пресса азартно обсуждала про сотни случаев встреч со снежными людьми; получалось так, что по Абхазии вообще снежные люди ходят чуть ли не толпами, а каждый пожилой абхаз имеет среди них знакомых.
А комиссия выяснила со всей жесткостью: многие рассказы записаны были из-за плохого знания языка. Выходит комиссия на старика, который еле говорит по-русски, но Жанне Иосифовне очень подробно рассказывал о встрече со снежным человеком, описывал его шерсть и надбровные дуги. Комиссия задает ему вопрос уже через переводчика: а какие у него были надбровные дуги?
– А вот такие, как у тебя! – ткнул дед в очки члена комиссии.
– И у него надбровные дуги? – уточнили, показывая еще на одного очкарика.
– Да! Да! – радостно подтвердил дед: наконец-то его правильно поняли.
– А какая на нем была шерсть? – спрашивала комиссия, уже трепеща от предвкушения. И дождалась.
– На тебе вот шерсть, – абхазский дед показал на свитер одного из членов комиссии.
– А на снежном человеке была такая же шерсть?
– Нет, на нем была длиннее, примерно как вот у этого...
Перлом работы комиссии стала находка одного снежного человека – инженера Гоги из Тбилиси, очень обиженного на одного абхазского долгожителя. Инженер размечал трассу для будущей дороги через Большой Кавказский хребет в совершенно ненаселенных местах выше уровня лесов. Было жарко, инженер разделся, оставив на себе только болотные сапоги и черные семейные трусы. Он шел через высокотравье, слушал басовитое жужжание шмелей, радовался жизни, и вдруг...
Потом деда, разменявшего двенадцатый десяток, много раз спрашивали – ну зачем он построил на своих горных пастбищах туалет?! Старик только сердился, объясняя на всех знакомых ему языках, что хозяин барин, что вот захотел и построил. Еще труднее объяснить, зачем старик приделал к сортиру огромный висячий замок и запирал его на ключ. Но, во всяком случае, замок он приделал и запер сортир, перед тем как угонять отары вниз, в теплые абхазские долины.
Самое иррациональное в том, что дед ни разу не сходил в этот сортир, что вызвало новые вопросы: зачем строил?! От обоснованных вопросов дед только приходил в еще большую ярость, шипел и плевался от злости. Вот сделал он сортир, и все тут!
В отличие от деда, инженер Гоги не отказывался от попыток рационально объяснить свое поведение:
– Вижу – сортир... Деревенская будочка. Я – искать, кто тут живет. По карте – никого нет, а сортир стоит. Никого нет! И следов человека никаких нет! Тогда я и залез в сортир...
– Гоги, да зачем залез? Вокруг же безлюдье! Никого! Сиди себе в душистой травке, любуйся на горы...
Гоги долго думал, шумно вздыхал: очень хотел честно ответить авторитетной комиссии из Москвы и Питера.
– Понимаете... Такой он был таинственный, сортир. Ну подумай сам: это же загадка! Тут все что угодно подумаешь: Атлантида! Космические пришельцы! Параллельные пространства! Как сами не понимаете, надо же было проверить – что в нем особенного, в этом сортире?!
– Думал, там вход в параллельное пространство?
– А зачем тогда заперли, а?!
Очень может быть, что дед как раз предвкушал, как весной поднимется с отарами на летние пастбища и лично обновит свою постройку? Если так – особенно понятно, почему он пришел в такую ярость. Потому что вокруг сортира все было истоптано, будто бегало сто человек (это Гоги искал местных жителей), замок с его любимого сортира цинично сбили валуном, а в самом сортире – дед ясно увидел сквозь приоткрытую дверь – сидел кто-то огромный, черный и издавал невнятное рычание.
Рычание стало единственным моментом, по поводу которого Гоги стал очень немногословен:
– Болел, дорогой... Такое питание...
Дед сразу понял – это снежный человек! Он помнил, что его дед застрелил одного снежного человека, когда тот таскал его кур из курятника. Но это значит, что у снежных людей – кровная вражда с его родом! А он тут один, без могучих семидесятилетних сыновей-защитников, без юных сорокалетних внуков, которых пора учить благородному делу кровной мести...
Но дед, конечно же, не растерялся; он стал поднимать и кидать камни в сортир и в сидящее в нем. Черный, страшный, мохнатый выскочил из сортира, стал метаться и страшно орать на нечеловеческом, никому не понятном языке (орал Гоги по-грузински, но деду был что грузинский язык, что вой волков; вой волков даже, наверно, понятнее).
В конце концов камни стали попадать в Гоги, и дед мог торжествовать – он победил и прогнал страшного снежного человека! Его рассказ, кстати, вполне могли бы отнести и к числу тех, которым можно доверять, но только разъяренный Гоги написал в милицию заявление листах на пяти, приложив справки о своих ссадинах и синяках. Жанна Иосифовна как-то не обратила внимания, что Гоги побили как раз там, где дед одолел снежного человека; но въедливые, скучные члены комиссии, чуждые истинной романтике, отыскали Гоги-снежного человека и даже свозили его на место происшествия, чтобы снять все вопросы, а дед даже принес Гоги извинения.
Кстати, истории про снежного человека поступали и с Саян, и комиссия честно проанализировала их тоже. Но выезжать в Саяны комиссия не стала, придя к выводу, что все до единого истории были сочинены явно с сильнейшего похмелья.
И если мне сегодня рассказывают, как «человек лесов» буянил в пригороде Красноярска, в километре от железнодорожной станции, для меня нет никаких сомнений: или тут замешан очередной «инженер Гоги», или информатору надо не только поменьше употреблять спиртные напитки, но и покрепче задуматься о своем поведении и образе жизни; потому что если бесы начали являться среди бела дня и громить загаженную комнату – куда же дальше?
Часть историй о встречах с «человеком лесов» – откровенное влияние прессы, телевидения, рассказов, всякого рода «пугательных» историй у вечернего костра. Человек, впервые попавший в лес, в «ненаселенку», за десятки верст от ближайшего жилья, невольно все время напряжен. Неуверенный в себе, он не знает, кто это кричит в ночном лесу, кто тяжело протопал по склону во-он той сопки. Ветер трогает листву или это звук тихих шагов? Звенит ручей или это зудящий голос неведомого существа?
Приходит опыт, исчезают страхи, но не сразу. Почти у всякого «экспедишника» есть период, когда ему в лесу могло привидеться почти все. Не потому, что человек труслив, а потому, что он неопытен. А если человек и правда робок, если плохо воспитан, не умеет ввести в рамки разыгравшееся воображение, позволяет лезть из подкорки всему, чему лучше там, в подкорке, и остаться... Тогда есть реальный шанс, что до конца своих дней человек будет уверен: он видел и слышал, а это маловеры и клеветники врут, будто там был только вывороченный комель дерева. Наверное, им завидно, они хотят похитить приключившееся с ним чудо...
А бывает и простой обман зрения, вполне честная ошибка... Уже упоминавшийся здесь родственник, Александр Александрович Федоров, рассказывал мне, как принял за «человека лесов» медведя, долго бежавшего на задних лапах. Он описал этот случай в своей книге «Два года в Саянах», но вот о своих мыслях в тот момент, что готов был принять медведя за реликтового гоминида, умолчал.
О таком же случае рассказывал мне один археолог из Иркутска. Бывают и забавные совпадения, случайности, породившие большие последствия. Мой сотрудник рассказывал о своей экспедиции в Туве, еще в 1980-е годы:
– Был у нас один такой мужик – огромного роста и волосатый. Жутко волосатый, черный волос по всему телу, даже на животе. В экспедиции отрастил бородищу и не брился, не стригся два месяца. Растительность во все стороны, руки – как бревна... Нам и то смотреть бывает жутко. А тут день случился теплый, ясный, он разделся и так в маршрут пошел. Вдруг видим, едет тувинец. Маленький такой, едет и поет. Так самозабвенно поет, прямо глаза закрыл. Перевалил гору, едет, раскачивается. Тут Гоша хмыкнул в кулак, тувинец открыл глаза...
Представляете, стоит перед ним великан, сантиметров на сорок его выше. Выше, чем он на лошади! Из черного волоса еле глаза сверкают, сам мохнатый. Тувинец заорал, так что Гоша едва не свалился, поднял лошадку на дыбы и вскачь назад! И сколько скакал, все орал и орал диким голосом. Теперь его спросить – уверяю Вас, он расскажет, что видел «человека лесов» своими глазами, совсем близко.
Между прочим, все верно: такая история, если тувинец ее расскажет авторитетной комиссии, вполне сойдет за подлинную. Ее придется включить в те самые 10%.
Я выбрал четыре истории, которые мне показались наиболее «доброкачественными», – по надежности в первую очередь самих информаторов. Что характерно – все достоверные встречи с «человеком лесов» происходили в 1940—1950-е годы, до массовых вырубок лесов в средней полосе Сибири. В конце 1960-х – в 1980 годы надежные сведения поступают только из северных районов Красноярского края.
РАССКАЗ ДОКТОРА ГЕОЛОГО-МИНЕРАЛОГИЧЕСКИХ НАУК
Тоджинская котловина, конец 1950-х гг.
Тогда, в конце 1950-х, молодой геолог обследовал почти ненаселенный край в Тоджинской котловине. Масштабы Тоджи довольно приличные: километров 300 на 400, и лежит она, отделенная от всего мира хребтами Саянских гор с севера, юга и востока. Котловина находится высоко, и климат там такой, что русские так и не стали ее заселять – даже в июне и августе возможны заморозки. Покрытая роскошными кедровыми и еловыми лесами, равнина, край непуганых зверей, наклонена к западу, и туда стекают ее реки, выходят на основные равнины низкой, степной Тувы.
В хребтах, обрамляющих с востока Тоджинскую котловину, Тоджу, начинаются Бий-Хем и Ка-Хем – реки, слияние которых дает Енисей.
Молодого геолога с напарником забросили в верховья Бий-Хема, и в задачу их входило в основном плыть по реке, сплавляться до населенных мест у подножия гор. Так и плыли они с напарником, плыли на лодке вдвоем по почти не исследованным, неизвестным местам. Целый месяц они не видели других людей, потому что во всем огромном, чуть ли не с Шотландию, Тоджинском краю жило всего несколько сотен людей из племени тофаларов – оленеводов и охотников, да еще, по слухам, беглые старообрядцы.
Лодку проносило мимо мыса, лось поднимал голову, недоуменно смотрел на людей. Так и стоял, по колена в воде, даже не думая бежать. Стоял, смотрел, пытался понять, что за создания плывут? Лось впервые видел таких странных существ...
Стояли светлые июньские вечера, и белок приходилось выгонять из палатки, – они сигали по спальникам, забирались в котелок, отнимали у геологов сухари.
А самая невероятная история случилась под вечер, когда пристали к тихому плесу. Звериная тропинка отходила от плеса, вела вдоль берега. Напарник ставил палатку, а геолог решил пройтись по тропе – просто посмотреть, что здесь и как, куда занесло, – если уж ночевать на плесе.
Много позже он ясно припомнил, что тропинка вела не в глубь леса, а шла вдоль берега реки, что ветки не били в лицо – значит, ходил по тропинке кто-то крупный, высокий. Ведь даже медвежьи тропинки низкие, ветки смыкаются на высоте метра-полутора. Но это все было потом. А пока, на тропинке, геолог страшно удивился, вдруг увидев кого-то в рыжей меховой шубе. Этот кто-то бежал от него по тропе метрах в тридцати впереди.
– Эй, парень! – заорал геолог.
Местный припустил еще быстрее. Геолог побежал за ним – и азарту для, и надо же нагнать бедного местного, объяснить, что они люди мирные, от них не надо ждать беды. С геологами, наоборот, надо всегда делиться – свежей ли рыбой, молоком ли...
Местный бежал очень быстро, и геолог удивлялся, какие у него короткие ноги, длинная коричневая шуба. А потом местный вдруг прянул за ствол и стал выглядывать оттуда.
– Эй! – опять крикнул геолог. – Ты чего?! Мы тебя не тронем, мы геологи!
Местный выглядывал из-за ствола и улыбался. Улыбался во весь рот, в самом буквальном смысле от уха до уха. Местный, что ни говори, был все-таки какой-то странный. Весь в рыже-бурой шубе, мехом наружу, с рукавами. Волосы, лицо какое-то необычное, без лба, и эта улыбка...
Чем больше геолог смотрел на эту улыбку, тем меньше хотел подойти. Он сам не мог бы объяснить причины, но факт остается фактом – местный словно отталкивал взглядом. Геологу самому было как-то неловко, – в конце концов, чего бояться? Да и оружие при нем. Но в сторону этого местного, в шубе, он так и не пошел. А наоборот, начал двигаться в противоположном направлении, к лодке и к палатке, словно они могли защитить от этой улыбки, от пронзительного взгляда синих точечек-глазок.
Напарник уже поставил палатку, почти сварил уху, удивлялся истории про местного. Геолог бы охотно уплыл, но уже почти стемнело, плыть дальше стало невозможно. За ужином все обсуждали, удивлялись, что тут могут делать люди, – вроде ни скота, ни раскорчеванной земли под пашню, под огород. В палатку с собой взяли ружья, в изголовье сунули топор, но приключений в этот вечер больше не было.
Только ночью кто-то ходил вокруг палатки и однажды дернул за растяжку так, что она зазвенела, как струна.
– Ты чего?! – заорал геолог. – Я тебе!
Больше растяжками никто не звенел, но утром перед входом в палатку нашли здоровенную кучу фекалий, на вид совершенно человеческих, да на кустах висели пряди длинной, сантиметров десять длиной, шерсти.
– И вы не взяли ни фекалий, ни шерсти?!
– Не взял... Тогда как-то не думал, что это так важно.
– А скажите по совести, не было желания засадить жаканом в этого местного?
– Нет, ну что вы... Я же думал, это человек, пусть необычный.
РАССКАЗ ДОКТОРА БИОЛОГИЧЕСКИХ НАУК
Тоджинская котловина, начало 1960-х гг.
Эта экспедиция тоже сплавлялась на лодках, но только на резиновых, легких, и шла не все время по Бий-Хему, а сначала по его притоку. Это была экспедиция биологов, и цель была в том, чтобы собрать как можно больше коллекций: гербариев, шкурок, сведений о численности разных видов.
Ученые плыли по реке, и где-то в конце июня оказались совсем недалеко от тех мест, где несколько лет назад побывал геолог, будущий доктор геолого-минералогических наук. В этом месте реки находились острова, и ученые старались их обследовать – там могла быть живность, какой не найдешь на берегу. И ночевать они старались на островах, потому что медведи и лоси вели себя не то чтобы агрессивно... а просто им было интересно, и они могли полезть к людям ближе, чем надо.
А лоси так вообще могли огорчиться, что люди ходят возле них, и старый лось мог бы захотеть их отогнать или убить. Вроде бы звери пока ничего плохого им не сделали, а как-то без них спокойнее. Биологи логично рассудили, что на островах им будет все же безопаснее.
...Этот остров был длинный, намытый. Ученые решили сначала обойти его, каждый по своему берегу, – просто так, на всякий случай.
Биолог быстро наткнулся на тропу, и на этой тропе человек мог идти комфортно, без всяких бьющих в лицо ветвей. Тропа была сделана кем-то высоким, двуногим.
Тропа вела к сооружению, больше всего напоминавшему огромный, небрежно сделанный шалаш... Шалаш из ветвей толщиной в руку, даже в бедро... Ветвей не отрубленных, а судя по всему сломанных или открученных. В шалаше никого не было, только налипла на ветках, валялась на истоптанном полу рыжая и бурая шерсть.
Пока биолог рассматривал шалаш, пытался понять, что вообще это такое, в стороне раздался страшный шум.
– Коля, ты? Что там у тебя? – прокричал обеспокоенный биолог.
– Да вовсе не у меня, – раздался голос напарника совершенно в другом месте. – Это у тебя что-то шумит... Ты что, через кусты там ломишься?
И друзья как-то заторопились увидеть друг друга, встретиться, и в глазах каждого читалось одно и то же: сильное желание уплыть побыстрее с этого острова... и уж, во всяком случае, на этом острове не ночевать.
Задаю тот же вопрос:
– Как же вы оставили шерсть?!
– Да знаете, как-то вот оказывалось не до нее. Очень было странно мне в этом шалаше-не-шалаше. Странно и неприятно, жутко, очень не хотелось там оставаться.
РАССКАЗ ГЛАВНОГО ИНЖЕНЕРА КРУПНОГО ОБЪЕДИНЕНИЯ
Нижняя Тунгуска, 1977 г.
Этот человек даже не сам проводил разведки нефти в Эвенкии, он только организовывал поиски. Работа шла к концу, стоял конец августа – уже совсем осень в этих местах. И инженер ударил себя пяткой в грудь: за все лето только сидел за картами, выслушивал начальников, вышибал горючку, проверял работу отрядов и буровых! Ни разу сам не вышел в маршрут, не закинул удочку, не взял в руки ружья. Лето – как и не лето, а много ли их впереди, лет? Скоро пятьдесят.
И взял начальник все что нужно, и пошел вверх по реке к нужной ему буровой. Три дня ходу по тропинке, по ненаселенным местам, без всякой рации и вообще без связи, в полное нарушение всех норм техники безопасности.
Шел и шел, наслаждаясь шумом тайги и реки, покоем и возможностью в кои веки побыть один на один с природой. На третий день пути, к вечеру, уже недалеко от буровой инженер вдруг заметил крупного мужика, стоящего в воде по колени. Вода текла здесь быстро, образуя водовороты вокруг ног, но растекалась широко, мелко, и мужик что-то делал в воде, водил там руками; то ли что-то стирал, то ли собирал что-то на дне. Это был первый человек, которого увидел инженер за три дня пути.
– Эй! – заорал инженер и замахал рукой стоящему.
Тот выпрямился, махнул в ответ и снова завозил в реке руками.
– Эй! – снова завопил инженер. – Как там дела на буровой?
Он подошел уже близко, метров на пятьдесят, когда стоящий в реке снова выпрямился. С рук его стекала вода, в правой он держал здоровенного бьющегося налима. И жуть охватила инженера: перед ним стоял вовсе не человек с буровой, а мохнатый, в бурой шерсти великан, по крайней мере в два метра ростом. Красным огнем горели в сумерках глаза, мрачно было лицо, обращенное к инженеру.
Великан махнул в сторону инженера рыбой, что-то проворчал трескучим голосом. Инженер стоял как вкопанный, судорожно соображая, нужно ли сдергивать карабин? Великан еще постоял и неторопливо пошел в лес.
Инженер, стараясь держаться подальше от бурелома, густых зарослей и впадин, держа руку на замке карабина, к ночи подошел к буровой. От него не укрылось, как удивлены, даже испуганы люди его появлением. Было в их поведении что-то, далеко выходящее за пределы опаски подчиненных, к которым вдруг пожаловало высокое начальство.
– Что испугались? Он разве нападал на кого-то?
– Кто «он»?!
– Ну, кто... Тот самый, который ниже по реке живет. Мы с ним встретились только что. Ну, рассказывайте: кого он гонял?
– Да не гонял... Приходит, смотрит.
– А вы бы из ружья!
– Если раним, представляете, что сделает?! Нет, мы уж так, мы переждем. Он же не нападает.
– А еды ему давали?
– Рыбу давали. Мы поймаем, он придет и смотрит...
– А вы сразу и бежать!
– Да не бежать, какой вы. Мы специально оставляли. А он налима поймает, принесет и махнет в нашу сторону: вроде спрашивает, хотим ли.
Я тогда спросил у инженера, почему не сфотографировали «человека лесов», не осмотрели следов, шерсти? А потому, что наутро прилетел вертолет, долго грохотал, летал взад-вперед над этим местом. Потом ждали, даже ходили искать, не нашли. Наверное, ушел в более спокойное место.
РАССКАЗ ВЕТЕРИНАРА
Таймырский полуостров, 1987 г.
– Я вам расскажу, вы вроде смеяться не будете, но сразу говорю: чуть что, от всего отопрусь. Не видел ничего, это сам Буровский все придумал.
– А почему? Что тут плохого?
– Да знаю я... Опять скажут, что сидим там, у себя, квасим без перерыву, вот и мерещится. Мол, это такой тундровый дух, а мы просто дикари, не понимаем, знаю я.
– Так ведь ты описываешь вовсе и не духа. Духи разве оленей воруют?
– Откуда я знаю, что духи делают?! Их я ни разу не видел, а кулей видел. Но я и кулей только раз видел. Дед рассказывал, их раньше много было, надо было осенью ходить осторожно, особенно в тумане. Они в тумане всегда и приходят – и к стаду, и так. В тумане свистят или вдруг голос раздается – тогда стой, туда не ходи.
– Разве они опасные? Я слыхал, только страшные на вид, а на людей не нападают.
– Может, и не нападают... А бывало раньше, что начались туманы, надо олешков сбивать и на юг откочевывать; ушел человек в туман – и не вернулся. Скажешь, заблудился? Нет, не заблудился, такие люди не могут плутать, не умеют. Дед говорил, что куль опасный, если ты вдруг возле него окажешься, – тогда он может испугаться. Потому в тумане ходишь – надо шуметь, кричать, нельзя совсем тихо ходить. Я совсем тихо тогда ходил, забыл, что так нельзя, вот и наткнулся. Нельзя было тихо ходить.
– А если он оленей крадет, как же вы не заступаетесь?
– Почему не заступаемся? Только надо думать, как. Надо сразу оленей на юг уводить, и все. И еще в воздух стрелять можно, шуметь, а в самого куля стрелять нельзя, страшно.
– Ты же стрелял?
– Нет, я в него не стрелял, я потом стрелял, в воздух. До того мы с дедом тоже в воздух стреляли, когда куль унес олешка. Стадо бежало, туман, найти трудно. Только дед мог найти место, где видно, как куль олешка поймал: топтались на земле, крови много и башка валяется.
– Башка целиком?!
– А что? Куль поймал и сразу оторвал, чтобы рога не тащить. Сам подумай, зачем кулю рога?
– А куда тащить? Как ты думаешь, есть у куля дом?
– Откуда я знаю? Может, у него дети есть, он им носит. Тогда по следу можно пойти было, след в сторону старых ям вел... оврагов. Кровь была, след был, как босые пальцы, только больше. Дед не велел – говорит, нельзя за ним ходить. Мы тогда в воздух стреляли, пугали.
А назавтра я в туман опять ходил стадо смотреть и не туда вышел. Там овраги такие... ну, дырки в земле... от геологов. Я чуть в такую яму не свалился, тогда понял – совсем в сторону ушел, опять дед смеяться будет: мол, узнал городскую науку, а как по земле ходить – науку забыл. Ну, прикинул, где стадо, пошел. Слышу – свист. Сильный свист, сильнее, чем если человек свистит. И голос такой... трескучий. Вроде человек так говорить не может, и ни один зверь тоже не может. А туман плывет, тундру то видно, то нет. Небо серое, в тучах, и непонятно, где тучи кончаются, а где туман. В такие дни все непонятно. Вроде вот он, холм с двумя вершинами! А его туман хлоп и закрыл. Сам плывет, и где ты видел холм с двумя вершинами? Может, вот тут? А может, вот там?
Вроде у меня теперь ямы сзади, а стадо вон там... Где как раз свист и голос трескучий. Не хочу туда идти, прикидываю, как обойти и все равно попасть к стаду. А туман плывет, все непонятно. Уже вроде сзади голос... Это я так прошел или он сзади специально зашел? А впереди то ли мелькнуло что-то, то ли туман плывет, самому непонятно.
Я карабин в руки взял, чувствую, не один я в тумане, есть еще кто-то. Страшно и непонятно, потому что звуки непонятные. Только забыл я, что шуметь надо. Наоборот, мне страшно, я тихо иду, чтобы незаметным быть. Прошел еще несколько метров, – вроде что-то высокое стоит и вроде движется. Или это туман движется? Тут расходится туман, и вижу – стоят два куля, совсем рядом. Один большой, другой поменьше, но тоже куда больше человека. Стоят, смотрят. Туман ползет, но между нами его мало, их видно почти целиком. Сколько до них было? Метров... семь. Может, и шесть, может, и десять... Но так думаю, что семь. Какие они... Ну, лохматые, шерсть так и висит. Рыжие с бурым, который меньше, тот посветлее.
Лицо почти как у людей, только мохнатое, и лба, можно считать, что нет, голова сходит кверху на конус. Рты большие, на все лицо, и не розовые губы, а серые. Глаза красные и словно светятся изнутри, как угли. Руки висят ниже колен.
– Тот, меньший... не самка?
– Не рассмотрел. Но очень может быть и женщина, как знать. Тот, большой, руку на плечо положил меньшему. И смотрят оба. Не то, чтобы угрожали, нет. Не рычат, не скалятся, не говорят ничего... просто стоят и смотрят. А выражение глаз... Нет, не могу описать, никогда такого и не видел. Тут туман опять – раз! И закрыл кулей. Я их еще как будто различаю, вижу сквозь туман, а потом – раз! И нету их. Куда исчезли, как? Не знаю. И видел-то я их сколько? Думаю, меньше минуты я их видел, и все. И пошел я к стаду, что еще оставалось? Иду и боюсь, пройду несколько шагов и обернусь, постою с карабином. Так и вышел к стаду, еле-еле. Дед на меня напустился, а как узнал, где я был, – еще пуще. Он думает, дед, что кули в этих ямах зимовали, что нельзя было туда ходить.
– Зимовали?!
– А что? Зимой никто никогда кулей не видал, верно? А ведь зимой следы всегда видны хорошо. Если кто-то в лесу есть, сразу по следам его найдут. А летом кули есть, это все знают.
– А все-таки почему не стрелял? Добыть «лесного человека», это же сразу слава! Весь мир спорит, есть он или нет, а ты бы и добыл. Там близко было совсем, почему же не стрелял?
– Сразу видно, вы их сами не видели! Глаза у них... В общем, люди это, сразу видно. Дед прав – я сам стрелять в них не буду и вам бы не дал, если б вы стрелять вздумали, ствол бы подбил.
Назад: ВВЕДЕНИЕ
Дальше: Глава 4 ПРОФЕССИОНАЛЬНЫЙ ФОЛЬКЛОР... ЧТО ЗА НИМ?