Книга: Олег Табаков и его семнадцать мгновений
Назад: Михаил Захарчук Олег Табаков и его семнадцать мгновений
Дальше: Грани общественного признания Олега Павловича Табакова

Краткое перечисление других творческих инициатив и начинаний Олега Павловича Табакова

В 2000 году он возглавил Московский Художественный театр им. А. П. Чехова, взяв курс на полное обновление репертуара, привлечение в театр передовых отечественных режиссеров (К.Серебренникова, Е.Писарева, М.Брусникиной, А.Шапиро, К.Богомолова, В.Петрова, Ю.Бутусова, С.Женовача, В.Рыжакова) и новых авторов. По его приглашению в труппу театра вошли Ольга Яковлева, Авангард Леонтьев, Алла Покровская, Валерий Хлевинский, Борис Плотников, Константин Хабенский, Михаил Пореченков, Михаил Трухин, Марина Голуб, Анатолий Белый, Владимир Краснов, Сергей Сосновский, Дмитрий Назаров, Николай Чиндяйкин, Алексей Кравченко, Дарья Мороз, Дмитрий Дюжев, Ирина Пегова, Юрий Чурсин, Максим Матвеев. Новации Табакова и здесь оказались сродни революционным. Если в так называемые «лихие ельцинские времена» заполняемость зала редко превышала 40 %, то сегодня она равняется 98 %. В дни предварительной продажи билетов в кассы театра всегда выстраиваются огромные очереди. Просто так во МХАТ теперь не попасть. Здесь открыта третья – Новая – сцена, предназначенная исключительно для экспериментальных постановок. Она расположена в соседнем с театром здании – Камергерский переулок, 3-а. По инициативе Табакова проведена крупномасштабная реконструкция Основной сцены. И сегодня МХТ – один из самых технически оснащенных театров мира. Перед зданием театра в Камергерском переулке – и это опять-таки инициатива Табакова – открыт памятник основателям МХТ В. И. Немировичу-Данченко и К. С. Станиславскому (скульптор и архитектор Алексей Морозов). Начато строительство филиала МХТ на пересечении проспекта Андропова и Нагатинской улицы (станция метро «Коломенская»).
В 2007 году по настоянию Олега Павловича возле сцены на Чистых прудах установлена скульптурная композиция из бронзовых фигур «Драматурги» в честь драматургов Александра Володина, Александра Вампилова и Виктора Розова. Авторы композиции ректор Санкт-Петербургской академии художеств Альберт Чаркин и директор музея-заповедника «Царское Село» Иван Сайтов.
Сегодня, благодаря Олегу Табакову, действует сцена на Чистых прудах. Зрительный зал рассчитан на 114 мест. Еще одна цена на Сухаревской. Здесь зрительный зал театра вмещает 400 мест. В нем установлена система виртуальной акустики помещения, которая создает «эффект присутствия», погружая зрителей в акустическую атмосферу действия спектакля. Площадка оборудована системой барабанного круга с кольцом, люками-провалами, тремя встроенными подъемно-опускными плунжерами, механизмом трансформации планшета сцены, за счет которого может увеличиваться в глубину на 4,5 метра, обеспечивая появление авансцены путем опускания первых четырех рядов в трюм, комплексом верхней механики (электромеханические беспротивовесные декорационные и точечные подъемы, софитный мост, софитные фермы).
Художественно-производственный комбинат производит декорации, бутафорию, мебель и различную рекламную продукция как для самой «Табакерки», так и для других театров, находящихся под эгидой Табакова. В состав комбината входят слесарно-сварочный, бутафорский цеха, цех высокотехнологичной печати и электроцех.
В 2008 году правительство Москвы приняло решение о создании театрального колледжа под руководством Олега Табакова. Школа открылась через год в доме 20 по улице Чаплыгина. Московский театральный колледж при ГБУ культуры Москвы «Московский театр под руководством Олега Табакова» представляет собой колледж-пансионат и дает среднее профессиональное образование. Финансирует необычное учебное заведение – своеобразный театральный лицей – столичное правительство. В колледже не учатся за деньги. Ежегодно набираются 24 учащихся 14–15 лет, окончившие 9 классов. Для этого педагоги театра ездят по городам России и устраивают кастинги. Школа обеспечивает учеников питанием и проживанием. Общая площадь здания школы – 2608,5 м2. В нем – спальни (по 2–3 человека в комнате), столовая, прачечная, комнаты для самостоятельной работы, библиотека, административные и учебные помещения, музыкальные и гримерные классы, балетный зал, учебный театр на 72 места, гримерные и костюмерные, комнаты отдыха, медицинский кабинет.

 

«Но воспитание артистов происходит не только на сцене. Лично я в «Табакерке» начал с… сортира. Обыкновенного нашего подвального сортира, которым пользовались не только артисты, но и зрители. Несколько дней подряд я, а затем Гарик Леонтьев драили его, дабы показать студентам, не привыкшим к чистоте отхожего места, что это не менее важно, чем все остальное, потому что театр – наш дом и относиться к нему надо соответственно. С того момента сортир стал неотъемлемой частью забот студийцев, доводивших его состояние до распространяющей благоухание дезодорантов стерильности. В «теплой» комнате мы устроили так называемую «трапезную», где стояли подаренные Зоей Павловной Бойко странные диваны-колымаги с кожаными сиденьями и деревянными рамами с серпами и молотами. На них мы сидели и пили сладкий чай с булками – это угощение было в подвале всегда. Велся журнал дежурных, отвечающих за порядок и чистоту, а также постоянное наличие горячего чая и свежего хлеба».
* * *
Читателям, вместе со мной дошедшим до этого прозаического и в то же время глубинного признания моего героя, я особенно благодарен. И как обещал, одариваю их высказываниями и рассуждениями Олега Павловича Табакова, которые я собрал за многие годы и разместил их в рукописи собственной книги «Нескучные мысли москвичей». Они даны вразброс, без какой бы то ни было системы. Но ценность их от этого не пострадала.
* * *
«Наверное, надо быть идиотом, чтобы в 74 года, руководя двумя театрами, организовывать еще и театральную школу. Но действительно, я это сделал. Ведь ранняя профессионализация в нашем ремесле очень важна. Может быть, и определяющая».
* * *
«Одаренность Безрукова была очевидна с первой минуты. Кроме того, Сережа оказался очень ценным членом коллектива. Его отец работал в Театре сатиры, и благодаря этому Сережа приносил на самостоятельные показы огромное количество реквизита – не только для себя, но и для ребят. А однажды притащил… пулемет. Не настоящий, конечно, макет, но он выглядел очень внушительно. Он всегда – за коллектив. А такие люди особенно ценны в большом общем деле».
* * *
«Я так думаю, что мой глаз действительно обладает особым свойством – распознавать энергетику человека и даже некоторые параметры этой энергетики. Ведь один человек может покрыть своей энергией вот эту комнату, другой – четыре такие комнаты, а третий – четырнадцать. И это я ощущаю. Как и почему, сказать не могу, но ощущаю».
* * *
«Я многое делаю для своих учеников и не вижу в том особого героизма или какого-то благородства. Это нормальная вещь. Поскольку я отлично помню, как в свое время великая актриса Алла Тарасова лично пошла к министру обороны, чтобы меня, никому тогда еще не известного артиста, не брали в армию. Еще помню, как мой педагог Василий Осипович Топорков попросил меня и мою однокурсницу Нину Заварову сходить с ним в сберкассу, где он снял с книжки довольно много денег и на них устроил нашему курсу «отходную». А уж как забыть семью потомков художника Валентина Серова, к которым моя однокурсница привела меня нахлебником! У них варили грибной суп и кофе в жестяном самодельном кофейнике литра на четыре. Кормили не только голодных студентов, но и людей, вернувшихся из лагерей, – те вообще жили у Серовых по полгода. Например, родственница декабриста Пестеля – Елена Петровна Пестель, она ведь была репрессирована. Все это долги, которые надо отдавать. И я отдаю по мере возможности любимым людям».
* * *
«Мои родители видели мой успех. И это – самое главное».
* * *
«Был такой композитор Эдик Колмановский, автор песни «Я люблю тебя, жизнь…». Однажды он подарил мне свою пластинку, на которой надписал: «Я люблю тебя, друг. И хочу, чтобы лучше ты стал бы». Вот и я так смотрю на всех своих многочисленных учеников и на их работы.
* * *
«Лицо моего отца… В нем была какая-то печать. Печать таланта, наверное. Для меня эти понятия: отец-доктор и Антон Павлович Чехов-доктор очень соотносятся и означают если не знание истины в последней инстанции, то невероятное стремление к истине и к знанию».
* * *
«Неописуемое блаженство в детстве: взять книгу, развести в банке варенье, прихватить насушенных мамой сухариков, намазать их маслом и… Нет, никогда уже не испытать мне той беззаботной радости! И никогда уже не прочитать столько, сколько было прочитано в детские годы. Ныне я вполне безошибочно умею определять уровень литературы. Просмотрю несколько страниц и уже доподлинно знаю, следует ли читать далее. Ошибаюсь редко. Если бы не было того книжного марафона в детстве и в юности, наверное, в зрелые годы Маканина или Кима я бы не стал читать вовсе. Не заметил бы. Читал бы все Сорокина. Не буду, конечно, оригинальным, если скажу, что с детства любил Пушкина, «солнце русской поэзии». Только любовь к Александру Сергеевичу пришла не по официальным каналам, не через сказки или любовную лирику. Меня завораживали его «запретные» письма. В доме почему-то было сразу два полных собрания, и я довольно рано добрался до писем. Помню письмо Соболевскому: «Ты ничего не пишешь мне о 2100 р., мною тебе должных, а пишешь мне о M-me Kern, которую с помощью божией я на днях…». Ну, словом, оестествил. Вот что потрясало! Пушкин входил в число моих подростковых тайн».
* * *
«Женька Миронов – прежде всего любимый мною человек. У нас с ним общность судьбы, он мой земляк, из Саратова. И в юности сильно меня напоминал: тщедушный, белобрысый и обожающий сцену. Я таких за версту чую».
* * *
«Господь очень милостив ко мне – я, как и мой отец в свое время, моложаво выгляжу. В молодости я вообще думал, что так долго не живут!»
* * *
«Мне совсем не трудно показать что-то такое, чего я делать в действительности не умею. Всегда, например, могу «свободно поговорить» по-французски, зная этот язык на уровне «культивэ нотр жардэн» или «а ля гэр ком а ля гэр».
* * *
«В молодости мне казалось, что сумасшествие – болезнь наследственная, и я с ужасом находил в себе «признаки» шизофрении. А когда стал взрослым, узнал, что шизофрениками не рождаются. Шизофрениками становятся».
* * *
«Мысли покинуть Родину, может, и были. В свое время меня довольно недешево покупали американцы, чтобы я преподавал и играл в США. Одна моя подруга даже нашла мне агента. И язык я прилично знал. А вот когда настала минута окончательно решить – уезжать или остаться (в советские времена речь шла только о том, чтобы уехать навсегда, бесповоротно), я почувствовал: да не смогу я никуда уехать! Я ведь очень люблю нашу землю. Вот недавно был в Нижнем Новгороде, вышел на высокий берег Волги, на утес, там, где стоит памятник Чкалову, а до противоположного берега чуть ли не километр. Постоял минут семь, и у меня слезы потекли. Хотя вообще я не сентиментальный человек, наоборот – смешливый»
* * *
«В моих первых детских воспоминаниях нет ничего сверхординарного или скандального. О ранних годах жизни в памяти остаются загадочные, не совсем адекватные картинки реальности, факты и фактики. Какие-то несущественные с точки зрения здравого, взрослого смысла мелочи. На самом деле это важнейшие подробности становления души».
* * *
«По отношению к антисемитизму я всегда был настроен воинствующе. Моя жизнь сложилась так, что люди, принадлежащие к древнему и мудрому еврейскому народу, были той питательной средой, на которой я воспитывался этически и культурно».
* * *
«Мои театральные пристрастия очень совпадают, или вытекают из суждения В. И. Немировича-Данченко, который в своих заметках, рассматривая удачи спектакля «Три сестры», писал о так называемых «знакомых неожиданностях», то есть о том, что имеет безусловное отношение к зрительскому жизненному и эмоциональному опыту. Когда человек, глядя на сцену, ахает: «О! Да это я! Такое было со мной, с моими близкими!» – увидев нечто безусловное в масштабах человеческого бытия. Я не раз говорил о том, что по большому счету люди ходят в театр, для того чтобы сравнивать свой жизненный и эмоциональный опыт с жизненным и эмоциональным опытом театра. Это я могу назвать качеством театрального успеха».
* * *
«Успех – это последовательность усилий театра, или режиссера, или актера в реализации задач, которые они ставят перед собой сами. На словах все вроде бы довольно просто, но на практике эта последовательность реализации оказывается чрезвычайно сложной. Ей мешает буквально все: и тяготы семейной жизни, и перипетии общественной, и какие-нибудь материальные неурядицы, и, наконец, напряженность «межличностных отношений» участников данного спектакля. Но все это, по заветам отцов-основателей, должно и может преодолеваться нами ради конечного результата.
Успех – это еще и полный контакт с залом, партнерами, радость взаимопонимания. Максимальная выдача того багажа, что накопился у тебя за душой на сегодняшний день. Излучение той энергии, которой актер держит зал. Процесс мне хорошо знакомый и представляющийся вполне материальным. Уверен, что пройдет не так много времени, и технически оснащенные японцы, используя лучшие наработки каких-нибудь американских ребят или утекающих из России на Запад мозгов, изобретут и создадут некие аппараты, способные измерять излучение, исходящее со сцены. А на спинке стоящего перед зрителем кресла, возможно, появятся два рычага с надписями «смех» и «слезы», и поворотом этих рычагов он будет либо усиливать, либо ослаблять воздействие театра на себя. Эта футурологическая фантазия почти реальна для меня, потому что я знаю, где зарождается энергия, идущая в зрительный зал, и каким образом происходит перетекание этой энергии обратно на сцену. И насколько важно для людей, действующих на сцене, знание того, что они приняты и поняты зрителями. Ведь адекватность восприятия твоего творчества – такое же слагаемое успеха».
* * *
«Любовь – это когда не можешь без человека, когда нет сил терпеть разлуку».
* * *
«В годы раннего «Современника» было в моде некое гражданское отношение и понимание действительности. Рассуждали примерно так: «Миром правит говно». Это произносилось убежденно, отчаянно и даже категорически. По молодости лет мне эта безнадежность нравилась, и я повторял сакраментальную мысль вслед за старшими товарищами. Но вскоре мне стало скучно. По причине, если хотите, моего корневого жизненного устройства. Довольно быстро я сообразил, что лучше всех поют эту песню люди убогие, или, я бы сказал, сильно подпорченные природой и обществом. А вот которые посамостоятельнее, поавтономнее – те поют совсем по-другому, пытаются что-то сделать для жизни. Они и жизнь-то ощущают как подарок, какой бы трудной она ни была».
* * *
«Второго апреля 1972 года мне пришло письмо: «Многоуважаемый Олег Павлович!
Шведская Академия присылает своего постоянного секретаря г. Гирова для вручения мне нобелевских знаков. Пользуясь тем, что эта церемония, обычно происходящая в Стокгольме, на этот раз произойдет в Москве, я приглашаю на нее самых видных представителей художественной и научной интеллигенции, во всяком случае тех, чье творчество я знаю и могу оценить. Мне очень приятно было бы видеть на этой церемонии Вас. С искренним расположением А. Солженицын».
Это было новое испытание, которое послала мне жизнь. Я прекрасно знал, чем мне это грозит. В конце шестидесятых приятельница мамы, врач, выпросила у меня самиздатовскую книгу «В круге первом», которую не вернула и увезла с собой в Саратов. В Саратове ее арестовали, и она кончила жизнь самоубийством в камере СИЗО.
«Господи, как это страшно! Ведь они же, наверное, меня там то-то, то-то и то-то! У меня уже двое детей. Я член партии. Что мне за это будет?!» – думал я. И вместе с тем понимал, что не пойти туда не могу. Но Советская власть была «мудрой», тщательно и умело организованной, и не пустила постоянного секретаря Нобелевского комитета в Москву 9 апреля, в день, когда была назначена церемония. Так что мне не пришлось провоцировать работников госбезопасности на продолжение «дела». Кстати, дело на меня было заведено в КГБ еще до момента моего избрания секретарем парторганизации театра. Это мне потом сказал один мой друг. От него же я узнал, что некоторые из моих коллег активно пополняли эту папку – не знаю, за меня или против. Ладно, бог с ним. Знание рождает печаль».
* * *
«Еще о Солженицыне. Однажды первый секретарь Ленинградского райкома партии Москвы Евгений Андреевич Пирогов спросил: кого или что я считаю лучшим в современной культуре. Я ответил: «Гениального русского писателя Александра Исаевича Солженицына». Первый посмотрел на меня такими внимательными добрыми глазами и сказал: «Ну что же, наш партийный и гражданский долг найти человека, который сможет объяснить вам, Олег Павлович, что вы глубоко не правы». То есть явно партийными руководителями делался какой-то допуск на олигофрению таланта – «Молодой, шельмец, ну, ни хера, обломается». Какой молодой, мне уже было под сорок к тому времени! Не обломался».
* * *
«Театр-студия «Современник» возник из идеи, настойчивости, характера, любви артистов друг к другу и, что особенно важно, из веры».
* * *
«Однажды был с Машей (самая младшая дочь Табакова) в гостях. Там одной девочке не хватило куска красивого торта, и та расплакалась. Маша тут же отдала ей свой кусок. А ведь она любитель поесть – этим в меня пошла».
* * *
«Применительно к моей актерской и человеческой судьбе лучше, чем Чехов, сказать нельзя: «Неси свой крест и веруй». Я – фаталист. Всегда много работая не только в театре, но и в кино, я снимался за год в трех-четырех фильмах. Этот жесткий рабочий ритм не мог не сказаться на физическом самочувствии. И я получил инфаркт. И у него я многому научился, о чем так сразу и не расскажешь».
* * *
«Всегда в продаже» шел в «Современнике» и в пору моего директорства. У Аксенова есть целая глава в «Ожоге», когда герой приходит в театр и его встречает директор театра в виде бабы и что-то там делает, говорит. Признаюсь, я много раз ошарашивал посетителей своим, мягко говоря, неожиданным обликом, сидя в директорском кресле, одетый и загримированный для выхода на сцену в роли Клавы. Не однажды мое появление в женском обличье заставляло сановных гостей проявлять себя с самых неожиданных сторон, испытывать небольшую неловкость, к которой примешивалось любопытство. А для меня это было не только разновидностью хулиганства, но и весьма азартным занятием».
* * *
«Скажу честно: я отношусь к категории актеров, на которых не надо давить. Вы только выпустите меня на репетицию, а я уж выдавлю из себя что-нибудь. Просто не смогу не выдавить. А тогда зачем я сегодня приходил, если никого ничем не порадовал и не удивил?! Для меня репетиция – временной отрезок моей реальной жизни. Репетиция прошла успешно, значит, я не зря сегодня жил. Пребывание на сцене – моя настоящая жизнь. Все остальное – либо подготовка к ней, либо отдых. Чаще всего способный актер – существо ленивое и берегущее силы во время репетиций до встречи со зрителями: «A-а, потом!» Да не «потом», а именно сейчас! Перефразируя известное выражение: «Я играю – значит, я живу». Это и есть первейший закон жизни артиста Олега Табакова.
Другое дело, с каким КПД ты работаешь. В начале шестидесятых у нас ставился спектакль по пьесе Константина Симонова «Четвертый». Я играл итальянца Гвиччарди, и мой эпизод был в самом конце спектакля. Репетиционный процесс шел много дней, а до меня дело все не доходило и не доходило. А я до такой степени был беременен теми приспособлениями, которые уже приготовил для этой роли, что от распиравшего меня желания действовать на сцене начал непрерывно бегать по лестницам старого здания «Современника» с первого на третий этаж – вверх-вниз, вверх-вниз. Вот тебе доведенная до абсурда, до идиотизма ситуация нереализации себя».
* * *
«Посмотрев «Обыкновенную историю», Раневская на какое-то время увлеклась новым театральным персонажем – молодым актером Табаковым. Хотя мне в то время было тридцать с гаком. Но не в этом дело. Фаина Георгиевна обладала уникальной способностью удивляться и радоваться чужому дарованию, чужим способностям, что для меня было и непривычно, и необыкновенно приятно. Когда Раневская говорила, я стоял как завороженный, потребляя все объемы слов и понятий, обрушиваемых ею на мою слабую голову».
* * *
«Родственница Шелленберга прислала мне письмо: «Спасибо за то, что были добры, как дядюшка Вальтер, и дали возможность еще раз взглянуть на него!». Историю об этом письме любил рассказывать на своих творческих вечерах (сохранились аудиозаписи рассказа) актер и бард Юрий Визбор, исполнивший в фильме роль Мартина Бормана».
* * *
«Подлый остеохондроз ограничил мои двигательные способности, что меня тревожит. Но я сумел к нему как-то приспособиться и играть довольно сложные спектакли. Господь очень милостив ко мне – я, как и мой отец в свое время, моложаво выгляжу. Несмотря на мои преклонные годы. В молодости я вообще думал, что так долго не живут!»
* * *
«Аркадий Исаакович приходил на современниковские чаепития в идеальных белых сорочках и элегантно повязанных галстуках. Но за одним столом с нами он существовал несколько отрешенно. И тем не менее он принес мне такое же количество радости, как и Женя Евстигнеев. Поэтому по сию пору при воспоминании об Аркадии Исааковиче душа моя переполняется мыльными пузырями восторга, которые так и рвутся наружу».
* * *
«Среди моих учеников много успешных людей. Спрашивают: как я этого добиваюсь. Элементарно. Я ведь всегда учил студентов не для чужого дяди, а для себя, для собственного театра».
* * *
«Олег Ефремов в последние годы жизни сильно болел. В конце концов, его приковали к аппарату искусственной вентиляции легких. Как это обычно случается в природе, стоит сильному, крупному животному ослабеть, вокруг него тут же начинают кучковаться всякие шакалы, гиены и прочие малосимпатичные твари. Художественный театр перестал быть успешным, и актеры, которые нуждаются в постоянной любви и признании у зрителей, обвинили во всех грехах руководителя. И это тоже, увы, не ново. Сукины дети… Олег видел, что происходит, прекрасно понимал и дважды предлагал мне объединить в единый коллектив МХАТ и студию с Чаплыгина, слиться, так сказать, в творческом экстазе. Впервые разговор об этом зашел году в 92-м. Мы отобедали в ресторане на Чистопрудном бульваре, я, вдохновленный, тут же отправился к своим ребятам, но не встретил понимания. Женя Миронов, Володя Машков, Сережа Газаров и другие смотрели на меня с удивлением, искренне недоумевая, зачем им, молодым, успешным, идущим в гору, впрягаться в чужую телегу и тащить ее за собой. Подобная перспектива не вызвала ни энтузиазма, ни положительных эмоций. И моя метафора про новое вино в старых мехах должного эффекта не произвела. Ребята как стояли в курилке с сигаретами, так и остались в тех же позах, только ниже головы опустили. И я понял: слияния не будет».
* * *
«Пятьдесят лет занятий театром, начиная с драмкружка под руководством Натальи Иосифовны Сухостав, – очень большой срок. Но думаю, что коэффициент полезного действия от наработанного мною за все эти годы оказался меньшим, чем хотелось, хотя и явно превышал КПД паровоза. Наиболее стоящее из этих двадцати процентов связано не с тем, что «созрел замысел» или «сначала произошло озарение, а потом была огромная работа по реализации этого замысла, в поте лица своего, не разгибая спины…» и т. д., и т. п. Нет! Самыми стоящими оказываются некие профессиональные откровения, связанные с работой моего подсознания. Я твердо уверен, что в данном конкретном случае надо делать так и только так. А почему – не знаю. И не важно, что не знаю. Многое из того, что я делаю на сцене, я вообще никогда не узнавал – как надо. А вот ТАК!»
* * *
«Я не монархист, но мне очень дороги 300 лет царствования Романовых. При них Россия прирастала – территорией, богатством, а это не бывает случайно. У меня две линии происхождения. Папина – люмпенская, нищая. А по маме я из весьма состоятельного рода. У моего деда Андрея Францевича Пьянтковского было имение в Одесской губернии. Никогда я об этом не забывал».
* * *
«Не подводя никаких итогов, скажу лишь несколько вещей, которые кажутся мне существенными. Когда-то повесть «Один день Ивана Денисовича» разделила мою жизнь на две половины, перевернув душу и заставив переосмыслить все происходящее со мною. И вот, спустя десятилетия, я записываю «Ивана Денисовича» на радио в другой стране, в Москве 2000 года… И вдруг испытываю странное ощущение и от смысла написанного Александром Исаевичем, и от опыта собственной души. А потом понимаю, какая мысль не дает мне покоя – все было не зря. За тридцать семь минувших лет душа не умерла: то, что я любил, я по-прежнему люблю, то, что ненавидел, – по-прежнему ненавижу. И плачу от того же, и смеюсь потому же. Хотя… с годами смеюсь чаще. Слава Богу, который дал мне способность хоть иногда видеть себя со стороны. В зеркале ванной комнаты, например».
* * *
«В «Современнике» была у меня очень звездная и очень колоритная роль буфетчицы Клавы в спектакле «Всегда в продаже». В это время я как раз директорствовал. И в дни, когда играл Клаву, специально не переодевался. Так и шел в кабинет – с пышной накладной грудью, в кудрявом парике, так и принимал посетителей, немало их смущая. Одним словом, хулиганил. На самом деле народ обожает, когда мужчина-актер переодевается в женщину».
* * *
«Счастье? Вот, к примеру, вечер моего 60-летия во МХАТе. После «Двадцати минут с ангелом», где принимала участие сборная команда – Галя Волчек, Марина Неелова, Костя Райкин, Володя Машков, Женя Миронов, – люди, с которыми я вместе работал в разные моменты жизни, сделали мне подарок. На сцену вышел мой внук Никита, сын Антона, и забрался на меня. Судя по выражению лиц, оба счастливы.
Или я с трудом завязываю шнурки ботинок, потому что мешает собственное брюхо, навевающее мысли о бренности существования и о собственном несовершенстве. Но не стоит творить философию отчаяния только потому, что выросло брюхо. Есть в жизни мгновения, которые придают ей огромный смысл. Вот когда сын Павел говорит мне: «Подыми меня вверх», – и добавляет: «Неожиданно», – я задыхаюсь в эту секунду от полноты чувства жизни. Или когда прихожу к своей внучке Полине в школу, на большую перемену, и мы прижимаемся с ней друг к другу. Или от того, с каким самозабвением требовал Никита, сын моего Антона, чтобы я обязательно взял его на руки, когда надо было идти по дорожке звезд на фестивале «Кинотавр». Все это снимали, и я увидел потом меру счастья в глазах этого существа. Или беспредельность щек у годовалой внучки Ани, которую произвел на свет тот же Антон вместе с Настей Чухрай. Вглядываюсь и с восторгом констатирую, что Анькины щеки – это мои щеки…»
* * *
«Однажды после спектакля «Обыкновенная история» к нам за кулисы зашел Хрущев. Я не удержался и спросил: «Никита Сергеевич, ну почему вы не реабилитировали Бухарина?» Мне виделось это вершиной справедливости и торжества демократии. Хрущев коротко бросил: «Не успел!» Потом мы еще раз пересеклись с ним в театре, где Питер Брук показывал «Короля Лира». Я сидел в партере позади Никиты Сергеевича и слышал, как он, занимая с Ниной Петровной места в зрительном зале, громко сказал кому-то из соседей: «Вот! Пришел посмотреть, как королей с работы снимают!» Гениальная фраза человека с хорошим чувством юмора!»
* * *
«Часто возвращаюсь мыслью к своему инфаркту. Тогда я четко уловил сигнал сверху: не заносись, умерь пыл! Не скажу, будто внял предупреждению Господа, но мысль о бренности земного бытия из заемной, книжной мудрости стала моей собственной, прочувствованной, абсорбированной. Как говорится, испытано на себе».
* * *
«Да, Ефремов злоупотреблял по части «зеленого змия». Но ему прощали все потому, что Олег сжигал себя ради театра, окружающие это видели. Дошло до того, что партийная власть открыто предложила мне сдать Ефремова и занять его место. Однажды Алла Шапошникова, полногрудая секретарь Московского горкома КПСС, попросила прогуляться с ней от площади Маяковского вниз по улице Горького и принялась убеждать, дескать, надо принимать срочные меры, иначе театр погибнет. Я отмалчивался, ничего не отвечал. Потом была еще попытка завести разговор на ту же тему. Мне и в голову не приходило всерьез рассматривать подобные предложения. Предательство находилось вне моей системы координат, хотя я рано узнал массу скверного о театре – про людскую зависть, подлость, интриги, подковерную борьбу. Поэтому никогда не возил подчиненных лицом по столу, не получал удовольствия, унижая других. Между тем уверен, многих привлекает во власти именно возможность безнаказанно измываться над слабыми и зависимыми. Что касается Олега, он любил меня и выделял. Я в числе первых из «Современника» получил звание заслуженного артиста РСФСР, в 34 года – необычайно рано! – стал лауреатом госпремии СССР. Орден «Знак Почета» мне дали еще раньше, в 1967-м. Это событие, правда, произошло без участия Ефремова. В отделе культуры ЦК КПСС работала инструктор Алла Михайлова. Она и принесла главному партийному идеологу Суслову список представленных к государственным наградам в честь 50-летия Великого Октября. Михаил Андреевич пробежал проект документа и завернул обратно: «Не годится! Где молодежь? Надо переделать». Вот Алла Александровна и вписала с перепуга Андрюшу Вознесенского, Женю Евтушенко, меня… Помню, в дверь репетиционного зала просунулся длинный нос Эрмана, и Леня стал громко шептать: «Олег Николаевич, извините! Позвонили из Кремля, срочно вызывают Лелика». Ефремов не любил, когда отвлекали от работы. Недовольно оглянулся и сердито гаркнул: «За каким хреном?» Перепуганный Леня почти беззвучно прошелестел: «Ему орден дали». Последовала немая сцена почти из «Ревизора»… Раньше ведь как было? Сначала кандидатуру будущего орденоносца утверждали на уровне местного профкома, потом требовалось одобрение партячейки, райкома, горкома и далее – со всеми остановками. А тут, получается, я перепрыгнул, сам того не ведая, с десяток ступеней. С тех пор у меня уже восемь орденов».
* * *
«Жизнь несовершенна, но миром правит отнюдь не то самое вещество. Им управляет вера, твое собственное желание сотворить что-то и не уйти бесследно. Надеюсь, именно этим питалась моя настоящая жизнь».
* * *
«Я действительно редко впадаю в душевную депрессию. Но однажды она все же случилась еще в «Современнике, при Ефремове. Тогда меня проста стали манкировать и я натурально скис. Видимо, кто-то сообщил Ефремову о моем душевном кризисе и отчаянном состоянии, поскольку на следующий день он возник в дверях квартиры на Селезневке, где я тогда жил. Поглядел на умирающего и сказал: «Лелик, кончай, б…ядь, дурью маяться. Вот принес тебе пьесу, прочти на досуге». Это был «Амадей» Питера Шеффера. С тем в 83-м я и перешел в Художественный театр. А спустя еще год Олег подал высокому начальству бумагу-ходатайство о моем назначении ректором Школы-студии МХАТ. Его вызвал к себе Лигачев, тогдашний секретарь ЦК. Егор Кузьмич взял Ефремова под локоток, отвел в сторонку и доверительно спросил: «А Табаков-то наш человек? В «Семнадцати мгновениях весны» врага сыграл, Шелленберга». Ефремов успокоил: «Наш! На сто процентов!» Так меня утвердили на посту, на котором я честно оттрубил пятнадцать лет.
* * *
«Однажды нас с Евстигнеевым на заседании правления вывели из числа «звезд» на целый год. Дело было так. У нас было принято на обсуждении итогов сезона тайным голосованием оценивать работу каждого актера. И в зависимости от этого назначать зарплаты. Кому-то гонорары уменьшали, кому-то – увеличивали. И вот однажды меня и Женю на год лишили ставки «первых артистов». И мы каждый раз возвращали в кассу по 20 рублей, которые потом выплачивались другим артистам!»
* * *
«Есть в моей жизни поступки, которыми буду гордиться до гробовой доски. В шестьдесят седьмом году жизнь дала мне невероятный шанс. Кинорежиссер, чех, Карел Райш задумал снимать фильм «Айседора» о знаменитой балерине Айседоре Дункан. На главную роль пригласили Ванессу Редгрэйв. А я в неполных тридцать два года должен был играть Есенина. Пятого ноября я должен был быть в Лондоне – на примерке костюмов, головных уборов, обуви, делать грим. Но так случилось, что начало съемок совпало с седьмым ноября, – днем, в который цензура запретила «Современнику» показ премьеры спектакля «Большевики» – нашего подарка партии на ее 50-летие, где я играл одну, отнюдь не главную, роль. Ефремов пошел в горком, я отправился к Екатерине Алексеевне Фурцевой. Женщина-министр согласилась прийти к нам на дневной прогон, устроенный специально для нее, и он ей понравился. Фурцева была человеком удивительной самостоятельности, и, входя в дело, она шла до конца, рискуя всем в ее положении – и креслом, и даже партбилетом. И тут я понимаю, что не могу оставить, а значит, предать это вовсе не являвшееся выдающимся художественным свершением дело. Но это было дело моего театра, который в моей жизни всегда имел первостепенное значение. Олег Николаевич не уговаривал меня. Я сам знал, что мне нельзя уезжать из Москвы. Вместо того чтобы рвануть за своей долей злата, я вместе с коллегами обивал пороги, добиваясь премьеры 7 ноября. Здесь действовала непонятная сейчас мораль другого времени, другого театра, которого давно нет и, может быть, уже никогда и не будет. Один из тех моих поступков, которые я «во дни сомнений, во дни тягостных раздумий» вспоминаю с приятностью».
* * *
«Русское телевидение – дремучее. Но меня русское телевидение не пугает: у меня же пульт есть!»
* * *
«Олег Ефремов, он, как богатырь из мифологии, лбом своим пробил чугунно-поролоновую стену эпохи развитого социализма и сделал этот театр. У нас с ним были как полосы отчуждения, так и полосы близости. И в этой близости я, человек не сильно пьющий, деликатно интересовался: почему же он таким способом – через алкоголь – уходит от действительности? И он объяснял, по обыкновению растягивая слова: «Свободен становлюсь!» Понимал я эту философию с трудом, но принимал».
* * *
Никогда я не подводил театр, ничего не срывал и не скрывал, не просил переверстывать под меня репертуар. За все годы работы в «Современнике» по моей вине подобие серьезной проблемы возникло лишь однажды. Трагикомичная история! Однажды в бане ко мне сунулся человек нетрадиционной сексуальной ориентации с непристойными предложениями. Будучи провинциалом по духу и воспитанию, я без лишних разговоров хватил беднягу железной шайкой по голове и… оказался в милиции за драку в общественном месте. Стражи правопорядка не стали долго держать меня в кутузке, из отделения я рванул в театр, но, пробираясь через оркестровую яму, увидел, как на сцену выходит Игорь Кваша в моих красных носках и сшитых на заказ мокасинах. Спектакль «Никто» в тот вечер отменять не пришлось, хотя я чувствовал себя за кулисами не слишком комфортно».
* * *
«Когда МХАТ разделился, мгновенно возник анекдот. Мужик садится в такси и говорит: «Во МХАТ!» Водитель уточняет: «Вам в какой – в мужской или в женский?» Одним руководил Олег Ефремов, вторым – Татьяна Доронина».
* * *
«Осенью 68-го года я попал в больницу. Из Чехословакии мне пришли две посылки – подарки, которые я делал своим друзьям в Праге. Как форма протеста против того, что происходило у них в стране. Как ни страшно мне тогда было, прямо из больницы я послал телеграмму Брежневу, протестующую против ввода войск в Чехословакию. Не один я решился тогда на подобное – и Евтушенко, и Вознесенский, и Окуджава, и многие другие выражали свое несогласие. Мне было больно и обидно, когда мне вернули подарки. Но, может быть, самое кошмарное во всей этой истории то, что спустя три месяца, когда в ноябре 67-го раздавали так называемые ордена к 50-летию советской власти, и Евтушенко, мне и другим людям дали по ордену «Знак Почета». Так нам отомстили за выражение протеста. Власть была не только мощной, изобретательной, она была, так сказать, макиавеллиевской по дальновидности и непредсказуемости своих ходов. Кому было интересно – давали мы телеграммы им, не давали. Много бы я дал, чтобы иметь силы вернуть эту каинову печать, но нет, на это была кишка тонка. Позже, знакомясь с некоторыми записями Сперанского, наставника Александра I, я обнаружил, что это давно принятый на вооружение дьявольский ход власти. Попробуй отмойся. «Это же наш талантливый советский парень. Вот, только что орденочек получил. Видали?»
Впоследствии и комсомол, и государство достаточно регулярно одаривало меня различными наградами. На самом деле я к власти никогда не был близок. Мои отношения с ней всегда шли по касательной. В большинстве случаев это было связано с проблемами «Современника». Больше всего мне приходилось ходить к первому секретарю Московского горкома партии Виктору Васильевичу Гришину – человеку, сыгравшему в восьмидесятом году роковую роль в моей жизни. Я ходил к нему по поводам совсем не личным. То Спесивцев согрешил с какой-то своей ученицей и ему надо было сочетаться с ней ранним браком, а мы с Ефремовым шли объяснять, что работа у артистов такая нервная. То Галину Волчек надо было «пробивать» на должность главного режиссера.
Та власть была сильно изощренной во зле. Однако и мы сильно изощрялись по ее поводу. Как-то одна моя поклонница очень разволновалась, что мне никак не дают звание народного артиста СССР. А один актер, не буду называть его имени, сказал: «И правильно, что не дают. Лелеку следовало бы научиться язык за зубами держать».
* * *
«Мама хотела, чтобы я стал врачом-гинекологом. В то время труд этих врачей очень высоко оплачивался. Но я не стал. Этой мой вклад в советскую медицину».
* * *
«К тридцати трем годам мои общественно-политические взгляды вполне сформировались. Я, как и многие тогда, бредил Солженицыным, его повесть «Один день Ивана Денисовича» была для меня тем самым Рубиконом, который поделил мою жизнь на «до» ее публикации и «после». Об этом же, кстати, говорила в свое время и Анна Андреевна Ахматова. Солженицын, Ахматова, Пастернак – вот мои университеты духа, ставшие доступными только с наступлением «оттепели» в стране, когда их стал печатать «Новый мир». «Новый мир» Твардовского, как и наш «Современник», был «птенцом гнезда Хрущева». Каждый номер журнала ожидался в величайшем томлении и мгновенно проглатывался от корки до корки. На журнал были установлены лимиты, но меня благодаря «лицу» подписывали вне всяких ограничений. До сих пор в моей библиотеке существуют переплетенные в ситцевые сарафанные обложки Семин, Быков, Катаев – все из «Нового мира», в основном определявшего круг моего чтения».
* * *
«Время, когда о нас кто-то должен позаботиться, ушло безвозвратно. Ни за что не променяю ни на какую чечевичную похлебку собеса, ни на какой социалистический гарант старости моей ту свободу, которую получил».
* * *
«Современник» в какое-то время забуксовал. А идти вперед можно было только с помощью проверенных, испытанных временем произведений. Увы, у Ефремова напрочь отсутствовал интерес к классической драматургии. А может, он боялся за нее браться. Однажды мы задумали постановку «Горя от ума», даже роли распределили. Алла Покровская должна была играть Софью, Игорь Кваша – Чацкого, Женька Евстигнеев – Фамусова, я – Молчалина. А потом Ефремов уехал с Товстоноговым в Америку и на Кубу, где по дороге в подробностях изложил наш замысел. Олег вернулся в Москву, но за Грибоедова не взялся, с ходу начав репетировать новую пьесу Володина «Назначение». А Гога тот дорожный разговор не забыл и вскоре выпустил «Горе» в БДТ. Отличный спектакль! С Сергеем Юрским в роли Чацкого, виртуозно сыгравшим Молчалина Кириллом Лавровым и несравненной Татьяной Дорониной».
* * *
«Наш с Ефремовым конфликт продолжался в течение двух лет. Мы не примирились даже у гроба нашего общего учителя Василия Осиповича Топоркова, не разговаривали друг с другом, а стоявший за нашими спинами Сергей Федорович Бондарчук костерил нас почем свет за идиотизм поведения перед лицом вечности. А через какое-то время Олег Николаевич пришел на сотый спектакль «Всегда в продаже» и попросил у меня прощения. Я простил, мы пролили слезу, и конфликт был исчерпан».
* * *
«Сегодня нет героев. И это нормально. Что-то я не помню, чтобы французская революция родила множество героев. Все больше тартюфы или какие-нибудь пакостники, дурачки, господа журдены».
* * *
«Я же был связан с Борисом Николаевичем по жизни. Мы познакомились, когда он работал на Урале, а я директорствовал в «Современнике». Однажды театр собирался на гастроли в Свердловск, и мы заранее договорились о встрече с моим давним приятелем Яковом Рябовым, первым секретарем обкома КПСС, которого я знал еще по комсомолу. И вот мы приезжаем, и мне передают Яшино письмо: «Олег, извини, улетаю в срочную загранкомандировку. Но тебя будет опекать хороший парень – Боря Ельцин. На него можно положиться, он все сделает». Действительно, мы встретились и как-то сразу глянулись друг другу. Потом была пауза в общении, пока наши дорожки не пересеклись в Кремле на всесоюзном совещании заведующих вузовскими кафедрами обществоведения, где я выступал. Что-то такое рассказывал про Обломова и Штольца, говорят, был в ударе. Словом, вернулся на место в зале и чувствую: кто-то крепко обхватывает меня за плечи. Оглядываюсь – Борис Николаевич улыбается: «Ну, ты молодец!» Вновь мы увиделись, когда Ельцин уже возглавлял московскую городскую парторганизацию, а я мучительно пытался закончить стройку в подвале на Чаплыгина. Наладочно-пусковые работы безнадежно затягивались, мы ни за что не управились бы в срок без вмешательства высокого начальства. Я позвонил помощнику Бориса Николаевича Виктору Илюшину, и тот моментально соединил нас по телефону. Ельцин предложил приехать, разговор продолжался часа четыре, не меньше. В итоге театр открылся в строго указанное время… Вскоре мне представился шанс отблагодарить Ельцина: когда он угодил в немилость к Горбачеву, лишился места в партийном ареопаге и сидел замом в Госстрое, я дал интервью влиятельному молодежному журналу, где сказал, что, потерпев карьерное поражение, Борис Николаевич одержал серьезную нравственную победу. Думал, корреспондент или редактор вычеркнут реплику, нет, напечатали слово в слово. Тогда немногие решались поддержать опального политика, и Ельцин по достоинству оценил мой жест».
* * *
«Мои учителя говорили: от существа к существу о существе по существу. Сочетания такого рода в театре встречаются все реже и реже: все более как-то получается не по существу».
* * *
Наш театр на Чаплыгина поддерживали очень многие. И сред них – Алеша Аджубей, муж дочери Хрущева Рады Никитичны. Он оказался одним из немногих, кто реально бился за то, чтобы в конце 70-х мне дали открыть театр. Алексея тогда уже убрали из «Известий», он заведовал отделом очерка в журнале «Советский Союз», но по-прежнему обладал авторитетом, а главное – несгибаемой волей. Аджубей ведь учился в Школе-студии МХАТ с Ефремовым, но потом ушел. Вот какие бывают совпадения! После первого курса они дали клятву верности идеям Станиславского, кровью расписались. Не шутки! Однажды я ходил с Олегом на день рождения к Алеше, и тот назвал меня зеленым. Было жутко обидно. Мне исполнилось двадцать три, я казался себе взрослым и многоопытным. А сейчас уже не обижаюсь».
* * *
«Все эти разговоры, что кино убило театр, – чушь собачья. У театра есть немыслимая привилегия: человеку предлагают действо, которое разворачивается только один раз, на его глазах. Вышли два актера, вынесли коврик – и началось».
* * *
«Когда Ефремов объявил о своем решении уйти во МХАТ, мы все были огорошены. Я так чувствовал себя бежавшим на свидание к любимой и вдруг мордой с маху налетевшим на бетонный столб. Для меня то была настоящая катастрофа. Четырнадцать лет отдал «Современнику». Четырнадцать! Ефремов предлагал идти вместе с ним во МХАТ. Не только мне, но и некоторым другим. Мы с Женькой Евстигнеевым наотрез отказались обсуждать тему. Олег не ожидал подобного поворота и тоже оказался огорошенным».
* * *
«Во все времена смешно от одного и того же: от несовершенства человека».
* * *
«Константин Михайлович был настоящим мужиком! Когда я приехал с ним в Берлин на премьеру фильма «Живые и мертвые», Симонов, увидев, сколько мне выписали суточных, сказал: «Старик, хочу дать немного денег. У меня есть еще, а вам пригодятся». Я стал мучительно краснеть и что-то лепетать, пытаясь вежливо отказаться от предложения. Симонов остановил словесный поток: «Бросьте, Олег! Разбогатеете – вернете». Никогда не забуду эту деликатную и тактичную форму поддержки. Кстати, благодаря только его статье в «Правде» наш «Современник» не закрыли».
* * *
«По сути дела, с детских лет я вынужден был иметь двойную, а то и тройную нравственную бухгалтерию – живя в этой жизни, соотнося себя с нею, принимая общепринятые условия, в то время как на самом деле настоящее положение дел было совсем-совсем страшным и серьезным. Длительное время существовала разработанная, разветвленная система, разделявшая общество на два лагеря: одни стучали, а других увозили. И тем сложнее давалась мне жизнь в этом обществе, чем более я был обласкан, востребован и благополучен. Мне никогда не хотелось быть диссидентом. Я относился к ним настороженно. Они мне не всегда казались достойными людьми. Много лет спустя я прочитал подобные сомнения у Иосифа Бродского. Мне не нравились те, кто использовал свою принадлежность к стану диссидентов, как некую индульгенцию на все случаи жизни. Правда, я никогда не считал диссидентами ни Солженицына, ни Сахарова, ни Владимова, ни Войновича… И мне всегда казалось, что средствами своего ремесла я тоже могу изменять жизнь к лучшему. Но не революционно, это уж совершенно очевидно. Что-то меня сильно не устраивало в том, как люди выходили на Красную площадь. Джордано Бруно мне казался в большей степени имеющим право на уважение, потому что его поступок был «одноразовым» – ведь нельзя быть перманентно идущим на костер революционером. А какие-то коллективные прозрения, когда пять человек выходили на Красную площадь, мне были глубоко несимпатичны в силу, наверное, неуемного честолюбия. Моя профессия индивидуальна. Я всегда с пониманием относился к материальным тяготам людей, обрекавших себя на муку диссидентства, но та самая «труба», которая так призывно гремела, в моей душе должного отзвука не находила. С другой стороны, я никогда в жизни не подписал ни одного документа, осуждающего тех, кто выходил и боролся с существующим режимом. Это стоило мне очень немалого: и нервов, и хитрости, и изобретательности, но тем не менее я не сделал этого ни разу в жизни, что и констатирую в возрасте шестидесяти пяти лет».
* * *
«Не надо бояться быть глупым, смешным, нелепым. Человек так устроен, что в нем масса интересного, но это часто остается за кругом нашего внимания».
* * *
«Когда меня тряхнул инфаркт, мне велено было лежать все время на спине. Так, лежа, я представлял себя Андреем Болконским под Аустерлицем и размышлял о вечности. Когда начал потихоньку оживать, принялся обращать внимание на сестричек, иных до сих пор вспоминаю с удовольствием. Потом меня перевели в особый корпус, где трижды в неделю давали икру. Там же лечилась Ахматова. Она только-только вернулась с Сицилии, где получила престижную литературную премию. Я наблюдал за Анной Андреевной влюбленными глазами. Старуха была по-королевски прекрасна. Если б не инфаркт, не увидел бы Ахматовой».
* * *
«Цену себе я знаю. И давно. Поэтому свободен от суеты, мешающей другим».
* * *
«Однажды мы гастролировали в городе Темиртау, где строился огромный металлургический комбинат. Незадолго до нашего приезда там произошло восстание против советской власти. Конечно, его быстро подавили. И тут же в качестве «компенсации» прислали культурный десант – столичный театр. На аэродроме нас встречало городское начальство: предисполкома, по-нынешнему мэр, и первый секретарь горкома партии – казах и казашка. Предисполкома приветствовал гостей: «Дорогие товарищи киноартисты московского кинотеатра «Современник»! Два недели до вашего приезда был маленький саматоха. Стал кидать пустой бутылка водка, потом пустой бутылка шампанский в наступающий отряд милиция. Пять человек приговорены к высшей мере наказания. Добро пожаловать на наш гостеприимный казахский земля!» Впрочем, принимали нас очень тепло. А когда мы уезжали, один зритель, который побывал на всех моих спектаклях, искренне сказал мне: «Товарищ Табаков, вы хороший артист, только вот на бабу похожий».
* * *
«Василий Осипович Топорков и Олег Николаевич Ефремов – мои главные учителя по ремеслу моему. Никакие наши размолвки не отменят этой истины. Да и размолвка между нами-то была по-настоящему одна, когда Олег Николаевич решил уйти из «Современника», а я в нем оставался директором.
Ефремов – человек высокой судьбы. Просто в силу своего характера он боролся со сталинизмом совершенно сталинскими методами. Главной его ошибкой, как мне кажется, было стремление перераспределять блага, даваемые государством его подчиненным. И тут он всегда выделял меня и Женю Евстигнеева. Кстати, Женя был старше меня на девять лет. Мы с ним жили в одной комнате общежития Школы-студии МХАТа. Носили одинаковые черные трусы. А когда сдавали их стирать – оставались голыми. То есть и знали мы друг друга голыми. Высокая степень понимания была между нами.
А что касается Ефремова, то последние годы его не покидала мысль о том, чтобы я стал его наследником. В итоге так оно и получилось, хотя, по правде говоря, я не очень к тому стремился, потому что знал наверняка: придется скрепя сердце идти на ряд не просто непопулярных – жестоких мер. Но по-иному нельзя было, если уж говорить серьезно о наследовании Ефремова и в целом о МХАТе».
* * *
«Современник» в моей жизни не все, конечно, но очень многое. Там мы любили друг друга, имея высокое представление о своей работе, своем предназначении. Мы не кричали о своей гражданственности на каждом углу, но у нас были очень серьезные представления о ней».
* * *
«У меня умерла мама. Я ее похоронил, а вечером играл в спектакле «Большевики». Потому что был еще директором и знал твердо: если сам не буду до конца предан делу, как могу с других требовать самоотдачи. Вот такая была пронзительно-нравственная ось в наших координатах. Многие этого теперь не понимают, и я их не осуждаю. Но сам в душе горжусь тем, что в самые свинцовые времена вел себя в общем-то достойно, за себя мне не стыдно. Когда от меня потребовали вывести из телевизионного спектакля о декабристах Зорика Филлера, я счел нужным заявить начальству: «Пошли вон!» И деньги я собирал опальному Юлику Даниэлю».
* * *
«Много ерунды происходит от желания людей понравиться. Синдром Хлестакова: хотите видеть меня таким? Пожалуйста! Этаким? Рад стараться!»
* * *
«Никогда я не бегал от работы, наоборот, ее искал. Во-первых, потому что очень люблю профессию, во-вторых, потому что экономическая независимость – один из главных компонентов моей жизненной философии. Я почти всегда занимался тем, что мне было интересно, никогда не работал в полноги. Знал всегда: есть глубина колодца, данного тебе Господом Богом и папой с мамой. Если ты его разрабатываешь, копаешь глубже, чистишь регулярно – вода в нем всегда будет чистой и студеной. Начнешь лишь его эксплуатировать, только воду черпать и таскать – он сначала обмелеет, потом и вовсе пересохнет. В этом смысле я всегда за своим колодцем следил пристально. Еще студентом, будучи и отнюдь не обойденным вниманием своих педагогов, я умудрялся заниматься в ночной студии Петра Ершова. На третьем курсе принял предложение Ефремова репетировать – опять же по ночам – пьесу Розова «Вечно живые». К тому моменту я и вовсе уже был на коне, меня тянули в театр Станиславского, где предлагали играть на пару с Женей Урбанским. Но я предпочел, казалось бы, легкомысленное, авантюрное дело, которое в те поры называлось Студией молодых актеров и лишь позже – «Современником». Потом была моя «Табакерка», где всегда рассматривались проблемы живого человека, стоящие перед ним от века: смерть, вера, любовь. Вопросы, признаться, подзабытые нашим театром в связи с мировоззренческими сдвигами в обществе. Сдвиги эти начались с 1987 года. Никто нами не командует с тех пор, но это оказалось едва ли не хуже в сравнении с временами застойными. Ибо власти не делают не только того, что не должно, но и того, что делать обязаны. Никто не расчищает авгиевы конюшни исторически накопившихся безобразий, а все только тех безобразий добавляют. Особенно жалко стариков, в нищете доживающих свою и без того не сладкую жизнь; и мальчишек, гибнущих во все новых войнах. Нехватка любви сейчас – едва ли не самая острая наша проблема. Количество недолюбленных людей превышает сейчас в России все допустимые санитарные нормы. Я железно убежден: большая часть наших бед, несчастий, тупиков – от нехватки любви к ближнему своему. Театр и нужен в основном для того, чтобы восполнить пониженную концентрацию любви в окружающей среде».
* * *
«В партию я вступил исключительно по наущению Ефремова. Однажды Олег Николаевич отозвал нас с Женькой Евстигнеевым в сторонку и предложил: «Пойдем, потолкуем без свидетелей». Ну, пошли. Взяли по сто граммов на брата, чокнулись, выпили, Ефремов и говорит: «Ребята, надо вступать в партию, иначе не отстоим театр. Посмотрите, кто входит в нашу ячейку, – трое пожарных, один из которых сильно пьющий, заведующий монтировочной частью Михаил Маланьин, директор-распорядитель Ленька Эрман да я. Все! Нет, без вашей помощи не справлюсь». Коль такое дело, мы с Женькой и написали заявления с просьбой принять нас в ряды КПСС. С тех пор многие года прошелестели. Но членский билет я не сжигал, до сих пор храню его как страничку биографии. Хотя уже, будучи в начале 90-х ректором Школы-студии МХАТ, запретил работу первичной парторганизации задолго до того, как Борис Ельцин издал президентский указ о роспуске КПСС».
* * *
«Депрессиям я не подвержен, любую хандру преодолеваю при помощи стакана беленькой и двенадцати часов здорового сна. Я ведь считаю себя успешным, победительным человеком по жизни. За исключением нескольких эпизодов, которые отношу к неприятным осечкам, как-то: инфаркт, уход из «Современника», ну еще пара-тройка неприятностей».
* * *
«Говорить про себя «Я счастлив!» может только дурак. Счастье – это, по сути дела, секунды или несколько секунд. Случаются они, потом долгое время этого нет, и когда они случаются вновь, особенно остро ощущаешь это».
* * *
«То, что именно я после смерти Олега Ефремова возглавил МХАТ, приняли не все. Наверняка и сегодня кто-нибудь задается вопросом: а почему Лелик? Не ввязываюсь в подобные дискуссии, предпочитаю отвечать делом: полным зрительным залом, который стал нормой для Художественного театра».
* * *
«Талант – единственное, что меня может тронуть».
* * *
«Благодаря Яншину, я пристрастился болеть за московский «Спартак». В 1955 году Михал Михалыч привел во МХАТ вышедшего из ГУЛАГа Николая Старостина. Мне посчастливилось на той встрече побывать. И до сих пор я верен красно-белым».
* * *
«Я незлобив и обладаю комплексом полноценности. Это главное. Конечно, мне случалось ошибаться и разочаровываться в людях. Но я закусывал до крови губу и шел дальше. Никогда не делал ничего в ответ, не тратил силы на это. Да и потом глупо уже обижаться в моем возрасте. Лучше не злость копить на живых, а любить их. Это продуктивнее, чем носить цветочки на могилки».
* * *
«Одна из самых первых моих поклонниц прислала записку следующего содержания – сохраняю орфографию оригинала: «Дарагой Олег! Гани их от себя! Я одна создам твою славу. У тибя все в – пириди». Грамотности мало, но добра мне пожелала много».
* * *
«Я встречал много хороших людей, гораздо больше, нежели плохих. Мне нравится полнокровная жизнь, я люблю ее».
* * *
«Я не фаталист и не романтик. Понимаю: никто не вечен, однако то, что отпущено сверху, все мое».
* * *
«Когда после тяжелой болезни умер Вячеслав Невинный, с которым мы вместе начинали и потом долго работали, я пошел в мэрию и сказал то, что обычно вслух не произносят: «Мне ведь место на Новодевичьем, наверное, полагается? Можно мы там Славку похороним? Для себя согласен на что-нибудь попроще» Оказалось, нет, нельзя. Жаль! Я бы поменялся…».
* * *
Ну вот, дорогой читатель, мы и пришли с вами к финишу. Закончу о Табакове тем, с чего начал. В нашей стране сейчас, к великому сожалению, нет другой театральной величины и личности его уровня. Ни по работоспособности, ни по организаторским талантам. Это прекрасно поняли американцы и японцы – нации наиболее динамичные и пассионарные. Там и там Табаков был нарасхват. Слава Богу, что он, в конце концов, возглавил МХАТ. Не то, не ровен час, мы бы имели второго Ростроповича, только драматического разлива, который бы воспитывал с театральной кафедры весь мир, а к нам являлся бы редким заморским гостем во фраке с иголочки. По счастью привязанности к родной, русской земле у него ровно настолько, что бросить ее он не в силах. Хотя силы в нем несметные. Пашку – сына родил без какой-то малости в шестьдесят, а дочь Марию в 71 – доблесть мужская величайшая, с какой ни посмотри на нее стороны. Хотя он старше родителей своей второй жены Марины Зудиной, которая полюбила его без малейших намеков на семейную жизнь и так любила почти двенадцать лет. Кто теперь вспомнит, что в 29 лет Олега Павловича свалил инфаркт? Или кто, к примеру, знает, что Обломова в кино Табаков сыграл, будучи почти в два раза старше своего персонажа?
О том, какой Табаков замечательный артист, можно говорить до бесконечности. Однажды мы пригласили его в Дом актера на капустник и попросили сыграть отрывок, по-моему, из какого-то вампиловского спектакля. Олегу Павловичу по ходу действия пришлось изображать человека с похмелья. Он играл, сделав себе «железные зубы» из обыкновенной фольги, которой была обернутая плитка шоколада. Публика валялась в коликах, а три мои приятельницы вдруг выскочили из зала. Спрашиваю потом, что с вами, девочки, случилось? Потупив взор, одна призналась: мы, Мишаня, прости, описались. И я не сильно удивился, сам был на грани этого физиологического действа…
Назад: Михаил Захарчук Олег Табаков и его семнадцать мгновений
Дальше: Грани общественного признания Олега Павловича Табакова