Отцовская честь
– Отик! Вставай!..
Весна в Шегардае – время вечернего света. Серые денницы словно протаивают сквозь тьму, неохотно, медленно, ненадёжно… И почти сразу вновь смыкает челюсти холодная ночь.
Верешко, сын спившегося суконщика Малюты, такими ночами вспоминал камышничков. Иногда – с дрожью: те взрослели и умирали, не зная на свете собственного угла. Иногда Верешко почти завидовал нищебродам. Им не нужно было отчаянно тянуть дом, знавший добрые времена. Делать вид, будто эти времена ещё не прошли.
– Отик, вставай!..
– Ммм…
Тяжёлое тело под руками едва колыхнулось. Боги благие, как же от него смердело! Вчерашним пивом, застарелым безобразием, отравленной плотью… начатками тлена. А ведь когда-то ходил счастливый и гордый, и мама льнула к нему, и кланялся на улице старейшина Яголь, одетый в баскую, голубую с зелёным суконную свиту…
Кафтан на груди отца распахнулся. Верешко с отчаянием увидел, что узорчатая поддёвка, в которой Малюта уходил накануне, исчезла.
Домашние сундуки помалу скудели. Бывало, пропив с себя кафтан или сапоги, Малюта наутро плакал, каялся, ужасался. Даже трезвел на день или два. Ласкал сына. Затевал приборку в ремесленной. Полагал начало новому и радостному житию.
Первые раз или два Верешко даже казалось: всё сбудется.
– Отик! Добрые люди уже все встали давно!
За купцом Угрюмом только затворились ворота. Вчера он мало соответствовал своему имени, смеялся, шутил, показывал услужливому хозяйскому сыну диковины, хранимые в подголовном ларце. Сребреники с полустёртыми ликами Гедахов и Йелегенов. Бисерное плетение, дело Правобережья. Баснословную скань из-за Кияна, из страны темнокожих… Сегодня – хмуро перетряхивал подголовник, явно жалея, что открывал его накануне. Кажется, хотел с Малютой потолковать, когда тот отрезвеет…
Вот только торг ждать не будет. Угрюм с помощниками погрузили кладь на тележки, выехали со двора. Купец повздыхал, но честь честью отдал плату за постой сыну-подростку вместо родителя. Малюта храпел на полу возле печи: ворона глаз клюй – не дрогнет.
– Отик…
Осталось только испытать способ, подсказанный тем парнем. Верешко крепко взял отца за уши, всхлипнул, принялся драть.
Малюта начал пускать пожильцов с полгода назад, когда на стенах уже не осталось ковров. Сперва у него останавливались старые знакомые. Те, что некогда развозили Малютины полсти и суконники по всему Левобережью. Уважаемых купцов как-то быстро сменили случайные торгованы, вроде Угрюма.
«Счастливо, парнишка, – сказал он Верешко. – Хорошо бы ты покрепче запомнил: богатства нечестием доискаться можно, а доброго имени не доищешься…»
…Способ помог. Малюта замычал, мотнул головой… Не размыкая глаз, влепил сыну затрещину:
– На кого… посягаешь, курицыно… отродье!
Верешко опоздал увернуться. Рука валяльщика былой силы ещё не утратила. В голове зазвенело.
– Ты где был вчера, отик?
– Пшёл… вон.
Малюта тяжело повернулся на другой бок. Вновь послышался храп.
Верешко сдёрнул с гвоздя латаный зипунок, выскочил во двор. У калитки помедлил.
Ему до сих пор казалось – если правильно оглянуться, всё станет как прежде. Завьётся над трубой дым, из ремесленной повеет кипятком, мылом, пареной шерстью. Долетит смех работников. Выглянет мама.
Он снова оглянулся неправильно…
Верешко нахлобучил колпак, выбежал со двора. На знакомый угол Полуденной и Третьих Кнутов.
Сегодня Шегардай праздновал начало андархского лета, святки Огня. Быть большому торговому дню. Наполнятся голосами ряды: сытный, зелейный… и воровской. Это вселяло некоторую надежду.
Если чаешь заработка – быстрее переставляй ноги. Верешко торопился мало не на другой конец города. То широкими улицами, то напрямки задами, проулками, скользкими мосточками через заросшие ворги… тихонько молясь про себя, чтобы не нарваться в глухом углу на камышничков. Скорую дорогу в каждое из четырёх городских кружал Верешко натоптал очень давно.
По Царской и Полуденной вереницами катились тележки. Ручные и запряжённые одним-двумя сильными псами. Подавали голоса первые разносчики съестного. На Торжном острове ряды, верно, едва начали оживать. Продавщики застилали рундуки, раскладывали товары…
Верешко запнулся, мотнул головой. Свернул с короткого пути. Побежал длинным – через торг.
Он не посмел много взять из платы, оставленной пожильцами. Проснётся Малюта, пересчитает… не взбрело бы пойти нехватку на купце доправлять!
Торговки воровского ряда занимали свой бережок чуть не до света. Все похожие, как сестрицы родные. У каждой тёмный товаришко под ветхими рогожами. Мол, заглядывай, кому надо, а сами не выхваляемся.
– Поздорову ли, тётенька Секачиха… – стягивая шапку, приблизился к одной Верешко.
Бабища была толстая, неопрятная и горластая. Привычная чуть что голосить о горькой доле вдовы, вынужденной ради пропитания детушкам сбывать воровскую добычу, оставленную под дверью. Глаза, маленькие и бесцветные на оплывшем лице, подозрительно обежали парнишку.
– Ты, что ли, хабалыгин сын? Малюты-валяльщика?
«Какой он тебе хабалыга?! Он выправится… отрезвится…»
– Верно, тётенька.
– Надо-то что?
Верешко сглотнул, решился:
– Тебе, тётенька, случаем, не приносили плетеницы налобной… вся такая бисерная, с рясами… с оберегами ненашенскими…
– А-а, – довольно громко обрадовалась торговка. – Вот оно что! А я думаю, с чего колпак перед тёткой Секачихой взялся ломать? Да никак батька твой у пожильцов по котомкам ввадился шарить?
Соседки уже поворачивали головы, наостряли уши. Так и рождается дурная огласка. Полетит из уст в уста… к вечеру будет передаваема за сущую правду. Прилипнет что смола, поди отрекись. Верешко представил и ужаснулся.
– Что ты, тётенька! Ты такого даже не говори! Отик… честный он! Это я калитку оплошал запереть! Спал, не слышал, как тать лихой в ночи промышлял…
Бабища усмехнулась. Широко, со злым превосходством. Сейчас заорёт, всему торгу объявит, каков бессовестник стал Малюта!..
Однако в выцветших глазках что-то стало меняться.
– Не видала я, желанный, бисерника твоего, – словно устыдившись, пробурчала торговка. – Не приносили мне. И у других такого не знаю.
Верешко сглотнул, шапка задрожала в руках.
– Тётенька Секачиха… Ты уж пригляди для меня… если вдруг… я бы выкупил… лишь бы не к чужим… Я пирожка тебе принесу!
Торговка отвернулась:
– Ладно… беги себе, не маячь.
Верешко побежал. Только отметил, что воровской ряд сидел гораздо тише обычного. Не драла глотку, не затевала ссор Моклочиха. Куда делась? По нужде отошла?..
Он огляделся. Подклет разрушенного дворца Ойдриговичей стоял вычищенный и свежий, входы, привычные торжанам, закрыты деревянными створками. Сейчас туда стягивался работный люд. Слышались песни, громкие голоса. Сегодня, в добрый день праздника, начнут рубить первый венец. Разговоры о строительстве велись в городе уже не один месяц. Вот как вправду застучат топоры, тогда сделается этим разговорам настоящая вера.
– Пирожок не забудь! – прокричала вслед Секачиха.
Над воротами кружала обтекала сыростью вывеска: круторогий баран, вскочивший передними ногами на бочку. За пределами зеленца, похоже, люто морозило. Кругом Торжного острова до самой воды свисали хвосты тумана, здесь пеленой вился дождик. Мешался с клочьями пара, поднимавшегося с ерика.
Верешко отворил калитку, вошёл. На скрип обернулись грязноватые мальчишеские рожицы. Уличники в обносках, с жадными воробьиными взглядами. Небось здесь же рядом и ночевали, где-нибудь под мостом. Верешко принял гордый вид, прошёл мимо. Нырнул в заднюю дверь. Ребята снова стали смотреть, как приспешники ставят на тележки корзины, кутают войлоками горшки. Сейчас выйдет Оза́рка, скажет, куда что везти…
В поварне стоял дивный сухой жар, приправленный благоуханием теста. Печь только что скутали, погодя на длинных лопатах начнут сажать внутрь загибеники, а немного остынет – ухватами на каточках подденут горшки и…
– Спорынью в корыто вам, тётеньки!.. А где Озарку найти?
– Ступай, желанный, в кладовую. Там она.
Озарка была кудрявая, добрая, полнотелая. Раньше она подавала пиво гостям, ныне принимала на руки всё больше хозяйских хлопот. Так пойдёт – долю выкупит, если не всё заведение. Верешко услышал из кладовой плач, раздумал входить, но поздно, рука дёрнула дверь. Озарка сидела на мучном ларе, обнимала зарёванную девочку.
– Здравствуй, тётя Озарка, – уставился в пол Верешко. – И ты здравствуй… Тёмушка.
Девочка походила на хозяйскую помощницу, как младшая сестра или дочь. Только Озарка была красивая, а Тёмушка – довольно противная. Чернявая, толстая. А сейчас – ещё и опухшая от слёз, вся красная, растрёпанная. Ребятня на улице её временами дразнила, хоть и тру́сила грозного Тёмушкиного отца. Девочка мельком скосилась через плечо, потянула носом, уткнулась в мокрое пятно на Озаркином запонце.
– Я… пойду, – вконец смутился Верешко. – Я просто… ну… объявиться…
Немного позже он катил тележку Лапотной улицей. Все выбоины в мостовой он очень хорошо знал, давно привык обходить их колёсами. Здоровался с уличанами, понемногу выходившими в красных одеждах, – люди стягивались на торг. Слушать молитвенное пение, любоваться закладкой венца. Верешко тоже рад был бы пойти, но не мог. Вёз раннюю снедь водоносам на большой кипун, звавшийся по улице: Лапотный.
Водоносы в Шегардае ходят круглые сутки. Раздают людям грево. Забирают остывшие, опорожненные жбаны. Вновь несут на кипун…
Это промысел бесконечный. Он будет нужен завтра и послезавтра. Поэтому с горожан взимается особая подать – мирским трудникам на прокорм.
Ещё не вывернув с тележкой из-за угла, Верешко услышал голос дудочки. Впереди негромко пела пыжатка. Не самая голосистая снасть, но Верешко нравилась. На площадке возле берега, словно стайка закутанных ребятишек, стояли порожние жбаны. Толстые чехлы блестели кружевными разводами соли. Рядом отдыхали черпальщики и водоносы. Разговаривали, смеялись, ждали утреннюю перехватку.
На спуске были устроены ступени. В двух десятках саженей плевался паром кипун, ветер разносил едкую сырость. Из-за неё доски быстро сгнивали, их только поспевали менять. На Торжном острове уже доканчивали каменный всход, но то сердце города. Сюда, пожалуй, мостники доберутся не скоро.
Поверх ступеней тянулись два пласта с боковинами – для колёс. Верешко проворно скатил вниз тележку.
– Угощайтесь, желанные!
Крепкие артельщики окружили его, сняли корзину с лепёшками, составили наземь горшок, усаженный в стёганое гнездо. Верешко миновал затрапезников, примерился ладонью к жбану.
«Я тоже скоро в силу войду. Начну воду носить…»
Клёпаная посудина едва покачнулась.
– Куда руки тянешь? – строго раздалось за спиной.
Голос прозвучал взросло. Его обладатель был меньше Верешко на пол-ладони. Мальчишка, если смотреть со спины.
Сын валяльщика пожал плечами:
– Спереть хотел. В воровской ряд отнести.
Зря сболтнул. А так и бывает, если что воткнулось занозой. Цепляет, куда ни повернись.
Водоносы засмеялись. Они то и дело решали, кормить ли коротышку. Тот сам в жбан помещался, зато слепой Некша с ним успевал за двоих. Иногда ссорились взабыль, иногда – просто языки почесать. Сегодня поводов для забавы хватало и без него.
– Хорош крадун! Пустого лагуна не унесёт!
– Нынче в воровском ряду ни прибыли, ни добрым людям веселья.
Кто первый придумал, будто слухи разлетаются с бабьих языков, тот просто не слышал, как сплетничают землекопы, плотники, перевозчики. Ну и водоносы, конечно.
– Что ещё? Опять Кармана словили?
– Какой Карман… Темней дело маячится.
– Моклочиху стражники увели. И Карасихи не видно, затаилась, поди.
– Таись не таись… Если кто за кровью идёт, под лавкой не отлежишься!
Верешко опять стало страшно. «За кровью?! Нет… нет…» Завёрнутый на голову подол, свист кнута, бабий визг: «Он это! Малю-у-у-ута принёс…» Кипун, осклизлые мостки, брошенные черпаки – всё поплыло перед глазами. Вот сейчас трудники повернутся к нему: «А мы про тебя знаем!»
– У всхода пласт прогнил. Каждый раз со жбаном иду, святой Огонь поминаю.
– Сказать надо, чтоб заменили!
– Им теперь твердить без толку. У большаков одна думка – дворец.
Некша заиграл снова. Голосница была негромкой, прозрачной, как безветреннее утро над Воркуном. Верешко выдохнул, разжал кулаки, начал слушать. Хотелось закрыть глаза, расправить большие мягкие крылья. Стать совсем лёгким, сделать шаг…
– Опять девичьи безделки завёл? – скривился поводырь. – Такое нам давай, чтобы кровь ходила, плечи зудели!
Верешко встревать не хотел, но язык снова выскочил без спросу:
– А мне полюбилось…
Коротышка обернулся. Верешко даже попятился, но морянин, чьё имя он никак запомнить не мог, лишь махнул рукой – устало, с перегоревшей обидой:
– Полюбилось ему! Под такую пла́чу плачеву́ю все брёвна раскатятся, сам камень трещинами пойдёт! Небось Клыпа с Бугорком плотников веселят, одни мы грево разносим…
Тут по ступеням простучала деревянная пятка. Вприпрыжку спустился колченогий кувыка, следом горбатый.
– Хлеб-соль, труднички!
– Едим, да свой. Вы откуда здесь? Что у дворца не играете?
– Рады бы… выставили нас.
– Кто выставил?
– Люторад. Не дело, сказал, каженикам зачин великого дела сквернить.
– От каженика слыхали.
– Это он тебя, Клыпа, не за костыль прогнал, а за гусли.
– Ему поперёк, нам как раз!
– Садитесь, Божьи кувыки, хлеба преломить. После мы за дело, вы за игру!
Верешко еле дождался, пока водоносы разделаются с едой. Забрал порожний горшок, взял корзину, бегом покатил тележку на склон, хотя куда было торопиться? «Не в убытке дело, в обиде, – обходя взглядом Малютиного сына, сокрушался на рассвете Угрюм. – Рядом дорогие укра́сы лежали, не тронули их. Кому снизка понадобилась? – И добавил, обращаясь к необличённому вору: – Решил, раз не золото, не серебро, хватиться забуду? А мне от друга подарок. Дочери вёз…»
Мимо целыми семьями двигались уличане. Отцы, матери, почтенные старики, нарядные дети. Все праздновали. Все тянулись в сторону больших улиц: людей посмотреть, себя показать.
У одного забора людской ручеёк менял течение, отклоняясь к другой стороне улицы. Верешко, одержимый тёмными мыслями, забылся, побежал прямо. Рокоту деревянных колёс тотчас отозвался глухой, нарастающий рык. Над забором взметнулась ощеренная голова чуть поменьше медвежьей, лязгнула зубищами, рявкнула так, что по мостикам запрыгало эхо. Хозяин двора, седенький старичок, племил сторожевых псов, приведённых, по слухам, с каторжного рудника. Верешко шарахнулся, уронил шапку, под смех прохожих побежал дальше.
На углу Лапотной и Кованых Платов стоял храм Огня. Как говорили, Возжигание здесь праздновалось с самого основания города, но года через три после Беды храм перестроили. Искусные шегардайские зодчие придали новым сводам вид человеческих ладоней, сложенных в защитном движении. Благодарные люди оберегали Огонь.
Как раз когда Верешко подкатил по Лапотной пустую тележку, из дверей храма выплыла в полном составе семья Твердилы, кузнечного старшины. Сам большак, невысокий, сухопарый, был уже сед, но рыжую бороду нёс по-прежнему гордо. Сзади ратью двигались могучие сыновья. Вот кого в полной мере догадало статью и красотой! Может, не зря люди посмеивались, будто Твердилиха когда-то пришла к мужу в кузню молотобойцем. Теперь старший сын сам вёл за руку молодую жену, а румяной Твердилишне была вверена многоценная ноша: скляночка с живой толикой храмового Огня.
Верешко так засмотрелся на них, что едва ногу не подвернул.
«Вот бы мама не умерла. Вот бы мне братика родила. Я бы его миловал… и маму любил…»
Пестовать такие мысли негоже. Хулительно для Владычицы, не нуждающейся в подсказках смертных, кого и как забирать.
Её земной тенью по ту сторону маленькой площади стоял молодой жрец Люторад. Он не попрекал Твердилу и других верных Огня, но взгляд был хуже попрёков. Кузнечный большак перестал улыбаться, ещё надменней задрал бороду, прошёл мимо.
Навстречу столь же кичливо, не глядя, не кланяясь, проплыл купец Радибор. Поговаривали, его богатство скопилось в Беду, когда люди по весу выменивали золотишко на хлеб.
С того конца запруженной улицы будто прокатилась волна. Люди стали оглядываться, подаваться в стороны, жаться ближе к заборам. Верешко с его тележкой затолкали обратно на Лапотную, притиснули к чьей-то калитке.
– Везут! Везут!..
Издалека наплывал тяжкий медленный скрип, хлопанье бичей, надсадное мычание оботуров. Телеги с лесинами, отобранными в северных чащах, миновали городские ворота и помалу одолевали горбы мостов, продвигаясь к Торжному острову. Слышалось многоголосое пение. Впереди телег, освящая каждый шаг пути, выступали жрецы.
Дворец Ойдриговичей, утраченная и несбыточная мечта города, в самом деле готовился обретать плоть.
– Ещё подклет гол стоит, а уже державство пожаловано.
– Из наших кому-то?
– Есть квас, да не про нас. Слышно, едет в Шегардай знатный господин Инберн Гелха. Из самой Чёрной Пятери, из котляров.
– Как-то, желанные, новая метла пометёт…
– Державец что! Вот царевича дождёмся, нарадуемся порядку.
Верешко, отгороженный сплошной стеной спин, ничего не мог рассмотреть. Хотел даже откинуть упор, вскочить на тележку, но постыдился. Грех топтаться ногами там, куда будет положена людская еда.
– Ещё бы торжественной казнью святое дело украсить, как при дедах велось, – рядили в толпе.
– Оно бы хорошо, да кого казнить?
– Не Кармана же.
Люди стали смеяться.
– Кармана и так сегодня секут. Хоть малая, а всё казнь.
– Царевич, желанные, не завтра приедет. Авось нагрешит кто и на великую.
Когда прямо за забором раздался бабий рёв, невменяемый и страшноватый, все обернулись, кто раздражённо, кто с любопытством.
Кричали во дворе вдовы Опалёнихи, голос принадлежал хозяйке… если это можно было назвать голосом.
– Я тебя кормила! Поила!.. Не дочь ты мне!.. Зенки повыцарапаю, косищу повыдергаю!..
И много чего вдобавок, только Верешко не запомнил. Стало жутко и смешно, ведь то же самое он выслушивал от Малюты каждую ночь, когда тащил отца, беспамятного, домой.
Тележку толкнули, Верешко не устоял, шатнулся на калитку спиной. Створка неожиданно уступила… он окончательно потерял равновесие, завалился головой и руками в чужой двор. Прямо через него неловко, боком, двумя руками схватив у плеча собственную косу, рвалась на улицу девушка. Он едва успел заслониться, подол мазнул по лицу, мелькнули круглые от отчаяния глаза, не разберёшь, карие или серые. Растрёпанный русый хвост мотала на кулак сама Опалёниха:
– Куда собралась, дрянища с пылищей? Я тебя…
Рукава задраны, шитая кика самым срамным образом съехала с волос надо лбом… У крыльца виднелся Хвалько, вдовий сын, он держал что-то в руках и за сестру не вступался. Верешко с горем пополам выкатился из-под ног, подобрал свалившийся колпачишко. Опалёниха не сразу управилась затащить дочку обратно, чтоб уж дома, без людских глаз, оттемяшить как подобало. Мимо хозяйки наружу протиснулась обтёрханная баба. Верешко узнал Карасиху, торговку из воровского ряда.
– Ну, я уж пойду себе… пойду я…
Мелькнула, пропала. Девка оставила у матери в руках клок волос, бросилась, безумная и слепая, прямиком через улицу Кованых Платов.
– Стой!.. – тотчас закричали в толпе.
– Стой, корова, куда!..
Киец, младший Твердилич, кричать не стал, просто шагнул наперерез. Девка забилась у него в руках, но с кузнецом поди совладай. Подхватил, унёс обратно в толпу.
Жреческое пение зазвучало громче. На улице показалось шествие. Впереди – Божьи люди в праздничных ризах. За ними – упряжные оботуры со свежими хвойными веточками, вплетёнными в косматые гривы. Струйки пара из ноздрей, налитые кровью глаза. Телеги, стонущие под весом громадных, воистину царских лесин…
Двое крепких мужчин, взяв руки накрест, несли благочестного старца. Горожане часто менялись, каждый хотел порадеть, пройти десяток шагов со святой ношей. Кому было совсем уж не протолкаться, помогали быкам, подталкивали телеги. Хватались за брёвна, зная, что до смертного часа будут вспоминать этот день. Дедушка благословлял народ раскрытой ладонью. Даже улыбался, но было видно, что голову-то прямо держал с великим трудом.
Отцы подхватывали детей, ставили себе на плечи. Глядите, несмышлёные! Однажды внукам расскажете!
Медлительные телеги тянулись одна за другой. Наконец отдалились, смолкли величественные хвалы. Люди стали возвращаться мыслями с гордых небес.
– Молодчина Киец. Успел! Если б не он…
– Страх подумать! Дорогу так-то перерубить!
– Всему поезду сквернение!
– Строительству неуспех, городу срам…
– А верно бают, что перед Ойдриговым войском вот так кто-то пробежал? Отчего и не стало ему против дикомытов удачи?
– Небось дикомыты и пробежали. Злой народ, чего от них ждать.
– Сами хороши, желанные. Могли бы путь поберечь!
– Спас Киец девку.
– Тотчас бы в колодки да под кнут без пощады, с обходом ворот.
– И девку?
– И девку.
– Да на них, дурищ, береженья не напасёшься!
Верешко вытянулся в струнку. Виновница, успевшая немного ожить, всхлипывала у Кийца в руках:
– Прости, добрый молодец… И ты, дяденька Твердила, прости за безлепие…
– А у матери прощения помолить? – рявкнула Опалёниха. – Живо иди сюда, неключимая! Я тебе патлы-то…
Девка вздрогнула, крепче ухватилась за молодого кузнеца.
«Как есть дурища, – плюнул про себя Верешко. – Волос долог, а ум… Вот я, я бы через путь нипочём! Даже от камышничков удирая!»
– Погодь, соседушка, – неспешно воздел руку Твердила. – Почто славницу теснишь?
Вдова подбоченилась, крупная, красная от гнева. Изготовилась горлом отстаивать материнскую власть.
– Славницу?.. Я в своей дочке вольна, а ты мимо ступай!
– Погодь, соседушка, – с усмешкой повторил большак. – Дочку, говоришь? А кто сейчас отрекался? Люди всё слышали… Слышали ведь, желанные?
Обступившие зеваки зашевелились. Дочь от матери отчуждать! Так пойдёт, могут и на роту позвать, а рота дело нелёгкое.
Верешко вдруг обдало жестокой обидой. Он бы тоже девку обнял крепко-крепко! Увёл… в обиду не дал… и тоже придумал бы сказать Опалёнихе: сама отреклась…
Людское скопище постепенно редело. Колёса тележки дробно переговаривались, измеряя мостовую. До вечера «хабалыгин сын» пробежит здесь ещё не раз и не два. Может, даже выведает, чем кончилось дело. Хотя на что бы ему?..
Около полудня, возвращаясь с Гремячего кипуна, Верешко снова закинул крюка на торг. С бьющимся сердцем сунулся в воровской ряд… Он очень боялся того, что могла рассказать ему Секачиха, но увиденное напугало ещё больше. Воровской ряд обезлюдел. Совсем! Ни Секачихи, ни товарок её, только утром сидевших над своими рогожками!
Верешко хотел спросить, куда подевались торговки, но не посмел. Так и стоял, бестолково крутил головой.
– Темрююшка, значит, опять его спрашивает: под кнутом был ли когда?
– А он: нет-нет, ни разу, исклеветали меня смирного.
– Исклеветали?
– Пришлось палачу его суконкой тереть. Рубцы сразу и вылезли.
– И он что?
– Один раз, говорит, не в счёт.
– На раз ума не станет – до веку дураком прослывёшь. Раз укради, навек вор, а он-то! Покражам счёт потерял!
– Уже кобылу целует, а всё правится.
– А потом ну кричать: жги сильней! Пори крепче! За былые поклёпы, за будущие напраслины!
«Карман», – сообразил Верешко. В начале весны зна́того городского ворюгу, пойманного в очередной клети, вытащили на вечевой суд. Изгнать? Покалечить, чтобы красть больше не мог?.. Плюнули, отвесили очередной десяток горячих, выпустили. Не захотели насовсем лишаться потехи.
– Заплатка тоже слёзы лил, как впервые. Спрашивал, убогий, за что батюшку порют.
– Карман очугунился уже. Скоро добавки требовать будет.
– А Моклочиха что?
Верешко насторожился. В животе стало холодно. Моклочиха! «А бисерник тот мне дурнопьян Малюта принёс…»
– Её-то пороли саму? Или попугать вывели?
– Такую пороть – срам один.
– Без срама рожи не износишь…
– Э, желанный! У ней рожа, что новому сраму и места нет.
– Так что́ она?
– Тоже правилась поначалу: я то-сё, вдовинушка бедная… А Темрюй Карману как вмахнул напоследок! Прямо в лоб ей кровушка брызнула. Тут Моклочиха вся белая стала и раскапустилась: у Хобота прикупила!
– Во дела чудовые!
– Даже прикупила? Не в мешке на пороге нашла, как все они покражу находят?
– И что Хобот? Сознался, у кого взял?
– Привели его на расспрос?
– Хобота приведёшь! Он себя в обиду не даст. Ещё на Привозе-острове расторговался – и снег хвостом.
– А что продавал?
– Говорят, земляного дёгтя бочонок…
Ослабевший от ужаса Верешко только понял: отец нашёл бисерной по́низи самого скверного покупателя. Хобот нередко являлся с тёмным товаром. Уверял, будто перепродаёт честную добычу дружинных, но кто поручится?.. Верешко представил воочию, как похмельный Малюта бредёт улицей. Жалуется, бормочет ругательства, спотыкаясь впотьмах. Несёт в кулаке венчик, случайно прилипший к руке в Угрюмовом подголовнике. Утыкается в пахнущую псиной шубу. «Продаёшь что, желанный? О-о… а много ли просишь?»
Верешко кое-как пришёл в себя на полпути к «Барану и бочке». Увидел впереди синие суконные свиты, красные околыши городской стражи. Ахнул, торопливо свернул в переулок. Чуть не плача, поволок тележку заросшей тропкой вдоль ерика…
С пустой тележкой на таких тропинках было почти не страшно. Камышничкам порожняя посуда без надобности.