В глубине большого сибирского леса звонили. Звон ясный, прохладный, как далекое журчание родника. Словно заря с зарёю, он сливался с густым шумом апрельского леса, вечерними туманами, лесными озерками талых снегов, с тонким звенящим шелестом предвесенья.
Я затерялся в лесной чаще и пошёл навстречу звону. В белом круге тонких берёз показался убогий монастырский скит. Вечернее солнце золотило бревенчатый храм. В пролёте колокольни седая, в чёрной скуфье, голова звонаря.
Я вошёл в святые врата обители и сел на скамью. На колокольне отзвонили. Ко мне подошёл седой инок.
— Звонарь Антоний, — сказал он и уставно поклонился. — Редко кто заходит в нашу обитель… Видите, каково запустение.
— Много ли у вас братии? — спрашиваю.
— Кроме меня, никого. Все ушли в страну далечу… Кто лесной суровости не выдержал и в мир ушёл, а иные смерть мученическую прияли…
Года три назад пришли к нам в ночь на Успенов день… Очень били нас. Глумились. Иконы штыками прокалывали… В ту ночь расстреляли они схимника Феоктиста, иеромонаха Григория, иеромонаха Македония, иеродьякона Сергия, послушника Вениамина…
Он посмотрел на близлежащее скитское кладбище.
— Теперь один я здесь! По-прежнему звоню, молитвословлю, в огороде копаюсь, в лес за дровами хожу…
— А не боитесь, что на ваш звон опять придут сюда?
— Пусть приходят, но я устава нашего не преступлю… Одно прискорбно, что много лет, как затворены врата в алтарь Господень и некому совершить литургию…
На время задумался, опустив голову, а потом опять вскинул на меня золотые от заката глаза и сказал:
— Завтра Великий Понедельник! Ежели можешь, то пойдём со мною молиться…
Мы ступили в завечеревшую церковь.
Антоний затеплил свечи перед затворёнными вратами алтаря и стал на клирос. Свечи осветили пронзённые штыками старые иконы.
Началась великая Страстная утреня.
Вся русская земля зазвучала в древнем каноне Страстной седмицы:
«Непроходимо волнующееся море… Божиим своим велением иссушившему…»
1927.