29
Вялое участие Любови Николаевны в жизни пайщика Виктора Александровича Шубникова имело объяснение.
Михаил Никифорович вернулся домой.
В неприятную для него и жильцов дома ночь он дошел до Рижского вокзала и просидел там на жесткой скамье пять часов. Рядом шумели цыгане, но не пели, а рассовывали в мешки губную помаду для продажи в Великих Луках. Где жить, решал Михаил Никифорович. К кому пойти. Приятных ему женщин Михаил Никифорович не имел в виду. Почему, объяснять я не стану. Не имел в виду, и все. Знакомые же, которые бы его приняли, обогрели и не отпустили, все были семейные, с детьми и без излишков площади. Бессовестно было бы обременять их своим проживанием. Подумал Михаил Никифорович о дяде Вале. Нет, странным казался ему теперь Валентин Федорович Зотов. Такой дядя Валя мог и не открыть дверь.
В конце концов Михаил Никифорович посчитал, что скамьи на вокзалах не такие уж и жесткие. Но вот беда. Быстро росла щетина на щеках Михаила Никифоровича. А чужие бритвы он не любил. Несвежая рубашка тяготила его, явиться в ней сегодня на работу было бы скверно. И Михаил Никифорович решил, что он зайдет, заскочит на минуту в свою квартиру, побреется, встанет под душ, переоденется, заберет вещи. Авось его гулящая знакомая еще спит либо отправилась развлекаться на помеле или на зубной щетке.
В квартиру он вошел неслышно, словно был таинственный персонаж готического романа. Он согласился бы стать и невидимым.
Любовь Николаевна сидела на кухне в мятом халате и вид имела самый несчастный. Макияжем она не занималась, волосы не причесала и не уложила, здоровье ее, надо понимать, было подорвано. Михаил Никифорович намерен был сразу же удалиться или хотя бы незаметно прошмыгнуть в ванную, но не вышло. «Михаил Никифорович», – чуть ли не прошептала Любовь Николаевна, и ноги Михаила Никифоровича повели его к ней. А Любовь Николаевна и на колени перед ним рухнула.
– Этого не надо, – угрюмо сказал Михаил Никифорович. – Это уже было однажды.
Усаженная им на табурет Любовь Николаевна молчать не могла.
– Михаил Никифорович, простите меня, – сказала она. – И не считайте сейчас меня притворщицей. Я все говорю как есть. Я подлая. Я грешная. Я противна самой себе. И виновата перед вами. И перед всеми я виновата.
– Это известное состояние, – сказал Михаил Никифорович. – Оно поправимо. Я в таком случае пью горячий чай с каким-нибудь кислым вареньем. Стакана четыре. Вам поставить чайник?
– Поставьте, пожалуйста, – кивнула Любовь Николаевна.
– Потом бы, часа через два после чая, я бы поел горячего и выпил бы две кружки пива, тогда и ощущение вины и перед соседями и перед всеми выветрилось бы.
– Вы не о том, Михаил Никифорович, вы зря так… Вы не хотите поверить мне…
Михаил Никифорович снова взглянул на Любовь Николаевну.
В тоске сидела перед ним женщина. Может, и вовсе неуместны были теперь его ирония, строгость его? Но хватит. Ведь было решено: побриться, встать под душ, взять вещи – и вон из дома. Куда и на сколько – потом будет видно. И вот снова пошли досадные разговоры… Вода в чайнике тем временем вскипела.
– Чай сделать вы, надеюсь, сами в состоянии. И не забыли, где стоят чашки и стаканы…
Любовь Николаевна поднялась покорно, поставила на стол стакан и для Михаила Никифоровича. Михаил Никифорович хотел было сказать, что он ни о чем не просил и что распивать чай в компании с ней не собирается, но утренний чай и ему был необходим, и он, то ли разжалобившись, то ли ослабев натурой, сел на табурет напротив Любови Николаевны.
– Сейчас для вас было бы хорошо крыжовенное варенье, – сказал Михаил Никифорович, – то, что мать прислала…
Слова его были восприняты Любовью Николаевной как приказание. И розетки с крыжовенным вареньем появились тут же, и лучшие из кухонного собрания Михаила Никифоровича чайные ложки, чуть ли не мельхиоровые, добавились к ним, опять Михаил Никифорович сидел за одним столом с Любовью Николаевной. Но теперь-то, полагал он, ни в какую телегу его запрячь не смогут…
– Я подлая… И падшая… Я грешная… – снова начала каяться Любовь Николаевна.
– Это надо исполнять на волынке, – сказал Михаил Никифорович. – Есть такой инструмент. Или в крайнем случае на скрипке. И знаете, вы мне больше нравились нынче ночью во всех пыланиях страстей. Пусть и трясли дом.
– Я все починю. И в доме. И в парке. И возле метро.
– Где это – в парке и возле метро? – удивился Михаил Никифорович. – И что там надо чинить?
– В парке – бильярдную и читальню, но не всю, а возле метро киоски, те, что по дороге к Выставке, три липы, столовую у троллейбусного круга.
– Ночную, где едят милиционеры и водители троллейбусов?
– Я не хотела…
Естественно, она не хотела, чтобы люди в парке, в особенности в состоянии заслуженного отдыха, не могли шелестеть поутру газетами или загонять шары в лузы, коли без этого их жизнь пустая, и не хотела, чтобы ночные милиционеры стояли и ходили голодные, но энергии или молнии ее чувств и досад разлетелись в буйстве и наделали дел, привели к поломкам и порчам.
– Я починю… И липы исправлю…
– Нет, вам надо покинуть Москву, – сказал Михаил Никифорович. – И немедленно.
– Я не могу покинуть…
– Постарайтесь!
– И без вас я не могу, Михаил Никифорович.
– Если вы меня разжалобить хотите, то тут старания напрасные. К тому же ночью вы говорили, что никаких предпочтений мне выказывать не имеете нужды, да и натура ваша требует иного.
– Имею нужду! Без вас я не могу! А паем Шубникова я вас дразнила и задорила, я хотела, чтобы вы встрепенулись.
– Взъерепенился, – усмехнулся Михаил Никифорович.
– Нет, встрепенулись. Мне обидно за вас…
Михаил Никифорович отставил пустой стакан, тонуть в беседе с Любовью Николаевной он не желал, а молча отправился в ванную. Шел дождь, следовало с презрением отнестись к дождю или, наоборот, посчитать, что нет ничего приятнее, чем прогулка под осенним московским дождем в созерцании еще не опавших листьев тополей, нынче они были цвета недозревших лимонов. Да и многое можно было созерцать сейчас в Москве, приняв мировосприятие китайских пейзажистов и поэтов классического периода, видевших мудрость и бренность жизни в застылости сырых туманов, в движении мокрых облаков вблизи безмолвных скал. Михаил Никифорович положил в спортивную сумку вещи, какие ему были теперь нужны.
– Я все починила, – сказала Любовь Николаевна. – И липы поправила… А столовую сделала даже лучше… С росписями стен…
– Под Палех, что ли?
– Под Мстеру… Что вам приготовить на ужин?
– Ужинать здесь я не буду, – заявил Михаил Никифорович. – И прошу вас более не утруждать себя заботами обо мне. И то, что я вам сказал сегодня, примите к сведению всерьез.
– Михаил Никифорович… – Любовь Николаевна встала и даже шагнула к нему, но Михаил Никифорович движением руки остановил ее. – Вы забудьте про документы, какие я вам показывала. И не считайте себя как-либо связанным со мной. Мне и из-за бумаг этих теперь стыдно и противно.
– Вы мой настоящий паспорт мне верните.
– Вы и разорвали настоящий. Но не волнуйтесь. Чистый паспорт, без записи обо мне, сейчас в кармане вашего пиджака.
– А он что – фальшивый?
– И он не фальшивый.
– На том спасибо. – И Михаил Никифорович двинулся к двери.
– Вы возвращайтесь вечером, Михаил Никифорович. Здесь ваш дом. Я вас не буду стеснять. Я цветком стану или пылинкой крошечной и раздражений ваших не вызову.
Мольба была в глазах Любови Николаевны. Михаил Никифорович вышел из квартиры.