47
– Спасибо этому мухомору Петру Арсеньевичу за возложение! – пробормотал Шеврикука.
На вид и на ощупь бумага казалась ему вечно нерушимой, ни смять, ни порвать ее наверняка не имелось возможности. Но когда Шеврикука все же рискнул согнуть бумагу и дернуть ее пальцами, она поддалась и позволила отодрать от себя клочок. Сейчас же в Шеврикуке взъярилось остервенение, он стал чуть ли не с рычанием рвать приобретение, кромсать, уродовать, крошить его. Выскочил в коридор, сдунул в мусоропровод обреченное крошево.
«Так-то! – победителем повторял про себя Шеврикука. – Вот так-то! Именно так!»
«Решать буду не по закону, а по усмотрению!» – вспомнились Шеврикуке слова, произносимые – по легенде – Иваном Васильевичем Грозным.
Да! Именно не по закону, а по собственному усмотрению!
Набалдашник был водружен на место, пальцы, запомнившие тайноподобающее расположение избранных янтарин, нажали на них, набалдашник слился с тростью.
Но беспокойство и возбуждение дали Шеврикуке отпуск лишь на полчаса. А через полчаса Шеврикука, желая подавить мерзкий нервический зуд и даже унизить его, чуть ли не со злорадством разрешил себе отнять от палки набалдашник, дабы убедиться: укрытие по-прежнему пустое.
Ан нет! Бумагу опять словно бы выстрелили невидимой пружиной. И это было все то же «Возложение» Петра Арсеньевича, целехонькое, без единой вмятины и прочих пороков, как неразменный рубль.
Значит, бумагу надо было не рвать, а жечь! Жечь, палить, дымом отправить в небо!
Несмотря на установления и походы судебных исполнителей, в презираемых углах останкинских дворов и проездов все еще стояли гаражи, как будто бы давно разобранные. В один из таких гаражей Шеврикука и отправился. Хозяйство было ему знакомое. В железную бочку он плеснул бензин из канистры – на два пальца, спичкой поджег бумагу Петра Арсеньевича, швырнул в бочку. Полыхнуло. Столб огня вырвался из бочки, ударил в потолок гаража. Лишь доможильские инстинкты и неподвластные сиюминутному безрассудству Шеврикуки его же охранительские старания не дали погибнуть трофейному «опель-капитану», усердному – вот уже полсотни лет! – катальщику по Москве. Помешали сожжению гаража, а может быть, и всеобщему останкинскому пожару. Пламень был сбит, дым унесся в продувные щели, от зловредной бумаги не осталось ни золы, ни пепла. Днище бочки было сухим и пустынным.
«Чур меня! Все! – сказал себе Шеврикука. – Более набалдашник от палки отымать не буду!»
Однако не прошло и пятнадцати минут, как набалдашник был отделен от палки, и «Возложение» Петра Арсеньевича снова обнаружилось под ним.
Опять Шеврикуке явились мысли о чарах, заговорах, заклинаниях. Заклинания у домовых в употреблении случались, но к ним издревле относились с осторожностью, а то и с опаской. Да и требовали они от исполнителей тончайших умений и разумно охоронных сил. Он, Шеврикука, заклинаний по возможности избегал. Неужели Петр Арсеньевич все же заклинаниями обволок, обвел пеленой неразрушимости свое «Возложение»? Но ведь на это были нужны энергии основательные, мягко сказать. Откуда им взяться у домового, лишь однажды из вечных сидельцев-резервистов в прихожей облагодетельствованного приглашением в зал посиделок?.. Но мог обратиться к чарам и заговорам Петр Арсеньевич, мохом обросший, из-за своей привязанности к обычаям старины, мог. Вспомнились Шеврикуке листочки с выписками из портфеля Петра Арсеньевича. Там были советы по поводу кости-невидимки, какую следовало добыть, отваривая черную кошку, без единого другого волоса, и выбирая перед зеркалом ее кости. Там были чары на лягушку. Заговор на посажение пчел в улей. Заговор от ужаления козюлькой. Соображения о непоколебимости цветущего кочедыжника перед дурной силой. И прочее. И прочее. И прочее. Несерьезное и отнесенное ходом времени к простодушию незрелых умов. Но, может быть, Петр Арсеньевич полагал, что никакого хода времени не происходит, да и никакого времени вообще нет, а цветущий кочедыжник, если его заговорить, обязательно непоколебим?
Так было или не так, но теперь Шеврикуке предстояло отменить, порушить, развеять оборонительные чары или заговоры Петра Арсеньевича. Попробовать отменить. Но какие чары и какие заговоры? Откуда было знать Шеврикуке. Опять же, как и в поисках благоприятных сочетаний янтарин, оставалось уповать на случай. Авось и произойдет чудесное для Шеврикуки совпадение.
И маялся Шеврикука. И будто находился в сражении неизвестно с чем. Клочья древних простодуший возбуждались его памятью, но не сцеплялись друг с другом, не становились способными услужить ему, Шеврикуке. Как много он забыл! Как много оставлял невостребованным из-за лени и высокомерия благодушных заблуждений! А Петр Арсеньевич наверняка помнил все и позволил себе взять мелкую мелкость, пустяковину, вроде того же цветущего кочедыжника, укрытую от воздействий и опасностей из-за забывчивости тысяч Шеврикук, взять ее и возвести в крепость, какую ни сокрушить, ни обойти. Шеврикука попытался на всякий случай поколебать именно цветущий кочедыжник, но бумага не вздрогнула, кочедыжник был ни при чем. Вновь отчаялся Шеврикука. По всей вероятности, надо было охватывать или накрывать усилиями некое объемно-наполненное явление, в уголке которого могли поместиться мелкости Петра Арсеньевича. Но тут же ему пришло в голову: «А не одолеть ли неразменный рубль?» Шеврикука совсем недавно вспоминал о неразменном рубле. Он был уверен, что Петр Арсеньевич при своих заговорах, если они и вправду были, не имел в виду неразменный рубль. К желаемому результату он, Шеврикука, мог прийти лишь в случае действия или, скажем, противодействия чарам Петра Арсеньевича, – по подобию. Наугад, но – по подобию. И сейчас же предчувствие подсказало ему: к сокрушению неразменного рубля – именно для искомого благоприятного сочетания – надо добавить как раз пустяковины, скажем, заговор на иссушение августовской малины и заговор на таяние ноздреватого льда. Лишь только Шеврикука стал сосредоточиваться, связывать три луча, один в палец толщиной и два – нитяные, его тряхнуло, и кресло с ним отволокло назад, на метр от стола с бумагой Петра Арсеньевича. «Попал! Угадал!» – обрадовался Шеврикука. Но радость его искоркой мелькнула внутри сосредоточений и погасла. Теперь дело пошло всерьез, его могло испепелить, но он не желал отступать и прекращать действия. Все, что он был способен сейчас собрать в себе, в своих силовых полях и линиях, все, что имел право по уложениям и в пределах создавшегося случая привлечь из тайнообтекаемых сфер во вспоможение, он должен был пустить в ход. Ярость, страстно-неразумное возбуждение снова гнали его к сокрушению бумаги из посоха Петра Арсеньевича. Его опять трясло, кресло дергалось под ним, стонало, вот-вот готово было рассыпаться или провалиться вместе с Шеврикукой в подвалы подсобок. За окнами, казалось Шеврикуке, стало черно, ветры гнули верхушки тополей и сгоняли с них галдящих в страхе ворон, молнии вызревали где-то, назначенные поразить ошалевшего наследника. Но выдержал Шеврикука, одолел встречные силовые потоки, разорвал обережную пелену. Бумага Петра Арсеньевича стала корчиться, съежилась, иссушилась до спичечной головки, подскочила и растаяла в воздухе.
Шеврикука взмок, но не мог остановиться, продолжал бормотать лишние теперь и уносящиеся опять в погреба памяти обрывки заклинаний, обессиленный, закрыл глаза, тяжело задремал.
Ночной испуг заставил его выскочить из кресла. «Что? Зачем? Где?» Но вспомнил. Включил свет. На столе бумага Петра Арсеньевича не лежала. Не было ее и в палке Петра Арсеньевича. Нигде ее не было.
«И нигде ее нет. И нигде не будет!» – уверил себя Шеврикука.
Волоча ноги, он прибрел к креслу. Не имел сил успокоиться в малахитовой вазе. В кресле без снов проспал до утра. А утром на столе Уткиных увидел «Возложение» останкинского мухомора.
Одолеть неразменный рубль было можно, а бумагу Петра Арсеньевича нельзя.
«Неизбежность! – прозвучало в Шеврикуке. – Неизбежность!»
Но и теперь Шеврикука не желал смириться с неизбежностью.
Готов был ринуться в квартиру умельца Кашеварова на третьем этаже. Тот в одной из комнат учредил столярную и слесарную мастерские. Палку Петра Арсеньевича с набалдашником и упокоенной под ним бумагой можно было – из вредности и чтобы выказать беспредельное нерасположение к насильственно навязываемому предмету – раскурочить ножами и зубьями самым паскудным и обидным образом.
Но она возобновится, уныло подумал Шеврикука, она еще более обидно и паскудно возобновится.
И истекли из него сейчас всякие силы.
В кресле Уткиных опять забытье пришло к Шеврикуке. Но теперь оно не было провальным. Порой в нем возникали цветовые пятна, поначалу – бледные или тусклобезразличные. Раздавались и звуки, то шуршание, то скрежет. И охватило Шеврикуку томление, схожее с тем, что он испытал в Обиталище Чинов в кабинете Увещевателя. В том томлении была радость и тревога, над печью вблизи Увещевателя высветилось нечто, о назначении чего он догадывался, чрезвычайно важное и для него, и для всех, но оно утекло куда-то, не открыв Шеврикуке своей сути и доступной взгляду наружности. Тогда он ощутил возможность коренной догадки, но глаза и уста ее были сомкнуты. И Шеврикуку оставили в унынии бессилья, немощи и незнания. Сейчас уныние, казалось, отпускало Шеврикуку. Предчувствие видения обнадеживало его. Но видение не вышло достоверно-ясным. Из ползучих туманов, или из паров горячих вод в скалах, или из неспокойных облаков, подталкиваемых сиверкой, проступала чаша, то ли каменная, то ли кованная из неведомых металлов с острова Алатыря… а может, и не чаша… очертания ее все время менялись, то она расширялась и становилась будто ладья, готовая плыть в небесах или в волнах, то бока ее сужались, вздымались ввысь, и их накрывал шлем богатыря… Но и ладья уплывала, и шлем пропадал, а исходил из чаши огонь, и не буйный, грозящий сжечь и испалить, а ровный, несуетный, какому положено греть, светить и оберегать жизнь… Радость и тревога Шеврикуки тоже стали ровными, но утихомиренность эту нарушило новое видение: крошечная женская фигурка в белом, с золотой диадемой, все же различимой, металась под чашей, будто призывая кого-то помочь ей или спасти ее…
Пробуждение Шеврикуки вышло тяжким, словно похмельным.
Он вызвал Пэрста-Капсулу. Сказал мрачно, протягивая ему палку Петра Арсеньевича:
– Где она у тебя лежала, пусть и лежит.