Книга: ИЗБРАННЫЕ ПРОИЗВЕДЕНИЯ. IV том
Назад: IX
Дальше: ОБЕД У РОССИНИ, ИЛИ ДВА СТУДЕНТА ИЗ БОЛОНЬИ
КАРПАТСКИЕ ГОРЫ
Я полька, родилась в Сандомире, то есть в краю, где легенды становятся догматами веры, где в семейные предания верят столь же, а может быть, даже и больше, чем в Евангелие. Здесь нет замка, в котором не было бы своего привидения, нет хижины, в которой не было бы своего домашнего духа. Богатые и бедные, в замке и в хижине верят в стихии — и в дружественную, и во враждебную. Иногда эти две стихии вступают между собой в соперничество и между ними происходит борьба. Тогда раздается в коридорах такой таинственный шум, в старых башнях такой страшный вой, а стены так дрожат, что все убегают из своего дома. Крестьяне и дворяне бегут в церковь к святому кресту и святым мощам — единственному прибежищу против мучающих нас злых духов.
Но там есть две другие стихии, еще более страшные, еще более озлобленные и неумолимые, — тирания и свобода.
В тысяча восемьсот двадцать пятом году между Россией и Польшей разгорелась такая борьба, когда кровь народа истощается так же, как и кровь семьи.
Мой отец и два моих брата поднялись против нового царя и стали под знамя польской независимости, столько раз поверженное и всегда поднимаемое вновь.
Однажды я узнала, что мой младший брат убит; на другой день мне сообщили, что мой старший брат смертельно ранен; наконец, после целого дня все более близкой пушечной пальбы, к которой я с ужасом прислушивалась, явился мой отец с сотней всадников — это было все, что осталось от трех тысяч человек, кем он командовал.
Он заперся в нашем замке с намерением погибнуть под его развалинами.
Отец мой ничуть не боялся за себя, но тревожился за меня. И в самом деле, для отца речь могла идти только о смерти, так как он не отдался бы живым в руки врагов; меня же ожидали рабство, бесчестье, позор.
Из сотни оставшихся людей отец выбрал десять, призвал управляющего, отдал ему все наше золото и все наши драгоценности и, вспомнив, что во время второго раздела Польши моя мать, будучи еще почти ребенком, нашла убежище в неприступном монастыре Сагастру посреди Карпатских гор, приказал ему сопровождать меня в этот монастырь, не сомневаясь, что если он оказал гостеприимство матери, то не откажет в нем и дочери.
Хотя отец меня сильно любил, но прощание не было продолжительным. Русские должны были, по всей вероятности, появиться завтра возле замка, и нельзя было терять времени.
Я поспешно надела амазонку, в которой обыкновенно сопровождала братьев на охоту.
Для меня оседлали самую надежную лошадь; отец опустил в седельные кобуры свои собственные пистолеты образцовой тульской работы, обнял меня и распорядился двинуться в путь.
В течение ночи и следующего дня мы сделали двадцать льё, следуя по берегу одной из безымянных рек, впадающих в Вислу. Этот первый двойной переход сделал нас недосягаемыми для русских.
При последних лучах солнца мы увидели сверкающие снежные вершины Карпатских гор.
К концу следующего дня мы добрались до их подножия и, наконец, на третий день утром, вступили в одно из их ущелий.
Наши Карпатские горы совершенно непохожи на цивилизованные горы вашего Запада. Тут перед вами встает во всем своем величии все то, что есть у природы своеобразного и грандиозного. Их грозные вершины, покрытые вечными снегами, теряются в облаках; их громадные сосновые леса отражаются в гладком зеркале озер, похожих на моря. По этим озерам никогда не носилась лодка, их хрустальную поверхность никогда не мутила сеть рыбака; вода в них глубока, как лазурь неба. Редко-редко раздается там голос человека, слышится молдавская песня, и ей вторят крики диких животных; песня и крики будят одинокое эхо, крайне удивленное тем, что какой-то звук выдал его существование. Много миль вы проезжаете здесь под мрачными сводами леса; они поражают теми неожиданными чудесами, что открываются нам на каждом шагу и повергают наш дух в изумление и восторг. Там везде опасность, тысячи различных опасностей; но вам некогда испытывать страх, так величественны они. То водопад, рожденный тающим льдом, низвергается со скалы на скалу и заливает узкую тропу, по которой вы шли, — тропу, проложенную диким зверем и преследующим его охотником; то подточенные временем деревья вырываются из земли и падают со страшным треском, похожим на гул землетрясения; то, наконец, поднимается ураган, накрывая вас тучами, где сверкает, вытягивается и извивается молния, подобная огненному змею.
Затем, после этих альпийских пиков, после этих девственных лесов, после гигантских гор и бесконечных зарослей тянутся безграничные степи — настоящее море со своими волнами и своими бурями, холмистые бесплодные саванны, где взгляд теряется в беспредельном горизонте. Не ужас овладевает вами тогда, а тоска: вы впадаете в сильную, глубокую меланхолию, и ничто не может рассеять ее — куда бы вы ни кинули свой взор, всюду один и тот же вид. Вы двадцать раз поднимаетесь и спускаетесь по одинаковым холмам, тщетно разыскивая протоптанную дорогу, вы чувствуете себя затерянным в своем уединении среди пустыни, вы считаете себя одиноким в природе, и ваша меланхолия переходит в отчаяние. В самом деле, ваше движение вперед становится как бы бесцельным, вам кажется, что оно никуда вас довести не может: вы не встречаете ни деревни, ни замка, ни хижины, никакого следа человеческого жилья. Иногда только, усугубляя печальный вид мрачного пейзажа, маленькое озеро, без тростника и кустов, застывшее в глубине оврага подобно новому Мертвому морю, преграждает вам путь своими зелеными водами, с которых при вашем приближении взлетает несколько птиц с пронзительными и раздирающими душу криками. Вот вы сворачиваете и поднимаетесь по холму, спускаетесь в другую долину, поднимаетесь на другой холм, и это продолжается до тех пор, пока вы не пройдете всю однообразную цепь холмов, постоянно понижающихся.
Но вы проходите эту цепь и поворачиваете на юг — теперь пейзаж снова становится величественным, снова видна цепь очень высоких гор, более живописного вида и более богатого очертания. Здесь опять все украшено лесами, все изрезано ручьями; тут и тень, и вода, и картина оживляется. Слышен колокол монастыря; видно, как по склону горы тянется караван. Наконец при последних лучах солнца вы различаете как бы стаю белых птиц, что жмутся друг к другу, — это деревенские домики, которые словно сплотились, чтобы защититься от какого-нибудь ночного нападения, ибо с возрождением жизни вернулась и опасность, и тут уже не так, как в тех горах, где приходится бояться медведей и волков, здесь следует опасаться шайки молдавских разбойников.
Однако мы продвигались к цели. Десять дней пути прошли без приключений. Мы могли уже видеть вершину горы Пион, превосходящую высотой все это семейство гигантов; на ее южном склоне находился монастырь Сагастру, куда я направлялась. Еще три дня, и мы приедем.
Стоял конец июля. Был жаркий день, однако около четырех часов мы с громадным наслаждением уже вдыхали первую вечернюю прохладу. Мы проехали развалины башен Нианцо и спустились в равнину, которую давно видели из ущелья. Отсюда можно было следить за течением Быстрицы, берега которой усеяны красными афринами и крупными белыми колокольчиками. Мы ехали по краю пропасти; на дне ее текла река — здесь она пока еще была ручьем. Наши лошади едва могли двигаться парами: дорога была слишком узкой.
Впереди ехал наш проводник, наклонившись вбок и напевая монотонную песню славян далматского побережья Адриатики; к словам этой песни я прислушивалась с особенным интересом.
Певец вместе с тем был и поэтом. Что касается мелодии, то надо быть одним из этих горцев, чтобы суметь передать всю дикую печаль, всю мрачную простоту этого напева.
Вот слова этой песни:
В болоте сумрачной Ставилы,
Где мы сражались с вражьей силой,
Гляди — лежит чужак постылый!
Марию из дому сманил,
Безвинно стольких он убил,
Ограбил, сжег, осиротил;
Лежит — и нет ему могилы.

Свершилось мщенье над поганым:
Сражен свинцовым ураганом,
Проткнуто сердце ятаганом.
Где мрачная сосна росла,
Три раза день сменила мгла —
И кровь из трупа потекла,
Пятная воды Овигана.

Глядит он синими глазами,
В них той же дикой злобы пламя;
О Боже, смилуйся над нами!
Вампир проклятый здесь лежит;
Прочь от него и волк бежит,
И коршун в ужасе дрожит,
Спеша укрыться за горами.

Вдруг раздался ружейный выстрел и просвистела пуля. Песня оборвалась, и проводник, убитый наповал, скатился на дно пропасти; лошадь же его остановилась, вздрагивая и вытягивая свою умную голову к бездне, где исчез ее хозяин.
Одновременно раздался громкий крик, и на склоне горы появились три десятка разбойников, окруживших нас.
Все схватились за оружие. Сопровождавшие меня старые солдаты, хотя и застигнутые врасплох, но привыкшие к перестрелке, не испугались и ответили выстрелами. Я показала пример, схватила пистолет и, понимая невыгодность нашей позиции, закричала: «Вперед!», а затем пришпорила лошадь, и та понеслась по направлению к равнине.
Но мы имели дело с горцами, перепрыгивавшими со скалы на скалу, как настоящие демоны преисподней; они стреляли на бегу, сохраняя занятую ими на флангах позицию.
К тому же они предвидели наш маневр. Там, где дорога становилась шире, где гора переходила в плато, поджидал молодой человек во главе десятка всадников; заметив нас, они пустили лошадей галопом и напали с фронта, тогда как преследователи бросились со склона, перерезали отступление и окружили нас со всех сторон.
Положение было опасное. Однако же, привыкшая с детства к сценам войны, я следила за всем, не упуская из виду ни одной подробности.
Все эти люди, одетые в овечьи шкуры, носили громадные, украшенные живыми цветами круглые шапки, какие носят венгры. У них были длинные турецкие ружья, и после каждого выстрела они размахивали ими, издавая дикие крики; у каждого за поясом были кривая сабля и пара пистолетов.
Что касается их предводителя, то это был молодой человек, едва достигший двадцати двух лет, бледный, с продолговатым разрезом черных глаз и длинными вьющимися волосами, падавшими на плечи. На нем был молдавский костюм, отделанный мехом и стянутый у талии шелковым шарфом с золотыми полосами. В его руке сверкала кривая сабля, а за поясом блестели четыре пистолета. Во время схватки он испускал хриплые и невнятные звуки, не похожие на какой-либо человеческий язык, и, однако, ими он отдавал приказания, и люди повиновались его крикам. Они бросались ничком на землю, чтобы уберечься от пуль наших солдат, поднимались, чтобы стрелять. Они убивали тех, кто еще стоял, добивали раненых и превратили схватку в бойню.
Две трети моих защитников пали на моих глазах один за другим. Четверо еще держались; они сдвинулись около меня и не просили пощады, так как знали, что не получат ее, и думали только об одном — как продать подороже свою жизнь.
Тогда молодой предводитель испустил крик более выразительный, чем прежние, и направил свою саблю на нас. Несомненно, он приказал дать залп со всех сторон по последней группе, уничтожить нас всех вместе, потому что длинные молдавские ружья разом опустились для выстрела.
Я поняла, что настал наш последний час, подняла глаза и руки к небу с последней мольбой и стала ждать смерти.
В эту минуту я увидела молодого человека: он не спустился, а скорее бросился с горы, перепрыгивая со скалы на скалу. Он остановился на высоком камне, господствовавшем над всей этой площадкой, и стоял на нем как статуя на пьедестале. Он протянул руку к полю битвы и произнес одно лишь слово: «Довольно!»
При звуке этого голоса глаза всех устремились наверх, и казалось, что все повинуются новому повелителю. Только один разбойник положил ружье на плечо и выстрелил.
Один из наших людей вскрикнул: пуля пронзила его левую руку.
Он тотчас повернулся, чтобы броситься на того, кто ранил его; но прежде чем его лошадь сделала четыре шага, над нами блеснул огонь, и ослушавшийся разбойник покатился по склону: голова его была пробита пулей.
Пережить столько волнений было выше моих сил — я потеряла сознание. Придя в себя, я увидела, что лежу на траве, а голова моя покоится на коленях мужчины; мне видна была только обнявшая меня за талию белая рука с кольцами на пальцах, а передо мной стоял, скрестив руки, с саблей под мышкой молодой молдавский предводитель, командовавший нападением на нас.
«Костаки, — по-французски сказал властным голосом тот, кто поддерживал меня, — вы сейчас же уведете ваших людей, а мне предоставите заботу об этой молодой женщине».
«Брат мой, брат мой, — говорил тот, к кому были обращены эти слова и кто, казалось, с трудом себя сдерживал, — брат мой, берегитесь, не выводите меня из терпения: я предоставляю вам замок, предоставьте мне лес. В замке вы хозяин, здесь же всецело властвую я. Здесь достаточно одного моего слова, чтобы заставить вас повиноваться».
«Костаки, я старший; это значит, что я всюду властелин: в лесу, как и в замке, и там, и здесь. В моих жилах, как и в ваших, течет кровь Бранкованов, королевская кровь; мы привыкли повелевать, и я повелеваю».
«Вы, Грегориска, командуете вашими слугами, да; но моими солдатами вы не повелеваете».
«Ваши солдаты — разбойники, Костаки… Разбойники, и я велю повесить их на зубцах наших башен, если они не подчинятся мне сию минуту».
«Ну, попробуйте-ка им приказать».
Тогда я почувствовала, что тот, кто меня поддерживал, высвободил свое колено и бережно положил мою голову на камень. Я с беспокойством следила за ним. То был тот самый человек, кто, если можно так выразиться, упал с неба во время схватки; я видела его тогда лишь мельком, так как лишилась чувств почти в самый момент его появления.
Он был молод — примерно двадцати четырех лет, высок; в его голубых глазах читалась удивительная решимость и твердость. Его длинные белокурые волосы, признак славянской расы, рассыпались по плечам, как у архангела Михаила, окаймляя молодые и свежие розовые щеки. Губы его, приоткрытые в презрительной улыбке, позволяли увидеть двойной ряд жемчужных зубов. Во взоре его соединялись взгляд орла и блеск молнии. Он был одет в род туники из черного бархата; на голове его была шапочка с орлиным пером, похожая на шапочку Рафаэля. На нем были панталоны в обтяжку и вышитые сапоги; талию его стягивал ремень с охотничьим ножом, а на плече висел небольшой двуствольный карабин, в меткости которого уже мог убедиться один из разбойников.
Он протянул руку, и эта протянутая рука, казалось, повелевала даже его братом. Он произнес несколько слов по-молдавски. Слова эти произвели, по-видимому, глубокое впечатление на разбойников.
Тогда на том же языке заговорил в свою очередь молодой предводитель шайки, и я поняла, что слова его были смешаны с угрозами и проклятиями.
Но на всю эту длинную и пылкую речь старший брат ответил лишь одним словом.
Разбойники в ответ поклонились.
Он сделал знак, и все они выстроились позади нас.
«Ну хорошо, пусть так, Грегориска, — сказал Костаки опять по-французски. — Эта женщина не пойдет в пещеру, но она все же будет принадлежать мне. Я нахожу ее красивой, я ее завоевал, и я ее желаю».
И проговорив эти слова, он бросился на меня и схватил в свои объятия.
«Женщина эта будет отведена в замок и будет передана моей матери, и отныне я ее не покину», — ответил мой покровитель.
«Подайте мою лошадь!» — скомандовал Костаки по-молдавски.
Десять разбойников бросились исполнять приказание и привели своему главарю его лошадь.
Грегориска огляделся по сторонам, схватил лошадь, на которой не было всадника, за уздцы и вскочил на нее, не прикасаясь к стременам.
Костаки оказался в седле почти так же легко, как и его брат, хотя он держал меня на руках, и помчался галопом.
Лошадь Грегориски неслась голова в голову, бок о бок с лошадью Костаки.
Любопытно было видеть этих двух всадников, скакавших рядом, мрачных, молчаливых, не терявших из виду друг друга ни на минуту, хотя и не показывавших этого, доверившихся своим лошадям, чей отчаянный бег увлекал братьев через леса, скалы и пропасти.
Голова моя была запрокинута, и я видела, как прекрасные глаза Грегориски упорно смотрели на меня. Заметив это, Костаки приподнял мою голову, и теперь я видела только его мрачный взгляд, которым он пожирал меня. Я опустила веки, но это было напрасно; даже сквозь их покров я видела пронзительный взгляд, проникавший в мою грудь и раздиравший мое сердце. Тогда мной овладела странная галлюцинация; мне показалось, что я Ленора из баллады Бюргера, что меня уносят привидения: лошадь и всадник; почувствовав, что мы остановились, я с ужасом открыла глаза, так как была уверена, что увижу сломанные кресты и открытые могилы.
То, что я увидела, было ненамного веселее: это был внутренний двор молдавского замка четырнадцатого столетия.

XIII

ЗАМОК БРАНКОВАНОВ
Тут Костаки спустил меня с рук на землю и почти тотчас же соскочил сам; но, как быстро ни было его движение, Грегориска все-таки опередил его.
В замке, как и сказал Грегориска, он был хозяином. Увидев двух прибывших молодых людей и привезенную ими чужую женщину, выбежали слуги; но хотя их предупредительность простиралась и на Костаки и на Грегориску, заметно было, однако, что наибольший почет и более глубокое уважение оказывались ими второму.
Подошли две женщины. Грегориска отдал им приказание по-молдавски и сделал мне знак, чтобы я следовала за ними.
Во взгляде, сопровождавшем этот знак, было столько уважения по отношению ко мне, что я теперь ни секунды не колебалась. Пять минут спустя я оказалась в большой комнате, которая даже невзыскательному человеку показалась бы пустой и необитаемой, но которая, очевидно, была лучшей в замке.
Это было большое квадратное помещение; в нем стояли: диван, покрытый зеленой саржей: днем — диван, ночью — кровать; пять или шесть больших дубовых кресел, большой сундук и в одном углу кресло с балдахином, напоминающее большое и великолепное сиденье в церкви.
Ни на окнах, ни на кровати не было следа занавесей. В комнату входили по лестнице; в ее нишах стояли выполненные более чем в естественный рост человека три статуи Бранкованов.
Через несколько минут в эту комнату принесли вещи — между ними были и мои чемоданы. Женщины предложили мне свои услуги. Я привела себя в порядок и осталась в длинной амазонке, так как эта одежда больше всего соответствовала костюмам моих хозяев.
Едва я успела покончить с этими небольшими изменениями в туалете, как в дверь тихо постучали.
«Войдите», — сказала я по-французски, ибо для нас, полек, как вам известно, французский язык почти родной.
Вошел Грегориска.
«Ах, сударыня, я счастлив, что вы говорите по-французски», — сказал он.
«И я также, сударь, — ответила я, — счастлива, что говорю на нем, так как это дало мне случай оценить ваше великодушное отношение ко мне. На этом языке вы защищали меня от посягательств вашего брата, и на этом языке я приношу вам выражение моей искренней признательности».
«Благодарю вас, сударыня. Было вполне естественно, что я проявил участие к женщине, находившейся в таком положении. Я охотился в горах, когда услышал беспорядочную и продолжительную стрельбу. Я понял, что происходит вооруженное нападение, и пошел на выстрелы, как говорят военные. Благодарение Небу, я пришел вовремя. Но позвольте мне узнать, сударыня, по какому случаю такая благородная женщина, как вы, очутились в наших горах?»
«Я, сударь, полька, — ответила я. — Мои два брата только что убиты на войне с Россией. Мой отец, которого я оставила готовым к защите нашего замка от врага, без сомнения, теперь уже присоединился к ним; я же по приказу отца, спасаясь от резни, отправилась искать убежище в монастыре Сагастру, где моя мать в молодости при таких же обстоятельствах нашла верное пристанище».
«Вы враг русских; тем лучше, — сказал молодой человек. — Это укрепит ваше положение в замке; нам же понадобятся все наши силы, чтобы выдержать готовящуюся борьбу. Теперь, когда я знаю, кто вы, узнайте и вы, сударыня, кто мы: имя Бранкован вам, должно быть, небезызвестно?»
Я поклонилась.
«Моя мать — последняя, кто носит это княжеское имя; она последняя в роде этого знаменитого предводителя, убитого Кантемирами, презренными прислужниками Петра Первого. В первом браке моя мать состояла с моим отцом, Сербаном Вайвади, также князем, но из менее знатного рода, чем она.
Отец мой воспитывался в Вене; там он имел возможность оценить достоинства цивилизации. Он решил сделать из меня европейца, поэтому мы отправились во Францию, Италию, Испанию и Германию.
Моя мать (я знаю, сыну не следовало бы рассказывать то, что я расскажу вам; но ради нашего спасения необходимо, чтобы вы нас хорошо знали, и вы сумеете понять причину этой откровенности) во время первых путешествий моего отца, когда я был совсем ребенком, находилась в преступной связи с главарем партизан — так в этой стране называют людей вроде тех, что напали на вас, — улыбнулся Грегориска. — Моя мать, говорю я, находилась в то время в преступной связи с неким графом Джордаки Копроли, полугреком, полумолдаванином; она обо всем написала отцу и просила развода, выставляя в качестве повода то обстоятельство, что она, потомок Бранкованов, не желает оставаться женой человека, который с каждым днем становится все более чуждым своей стране. Увы, моему отцу не пришлось даже давать согласия на эту просьбу, какая вам может показаться странной, между тем как у нас развод считается самым естественным и самым обычным делом. Отец мой в это время умер от давно мучившей его аневризмы, так что это письмо получил я.
Мне ничего не оставалось, как искренне пожелать счастья моей матери. Я написал письмо с моими пожеланиями и уведомил ее, что она вдова.
В этом же письме я испрашивал позволения продолжать свое путешествие, и такое позволение было мною получено.
Я твердо намерен был поселиться во Франции или Германии: мне не хотелось встречаться с человеком, который ненавидел меня и кого я не мог любить, — то есть с мужем моей матери. Вдруг до меня дошло известие, что граф Джордаки Копроли убит казаками моего отца.
Я поспешил вернуться. Я любил свою мать, понимал, как тяжело для нее одиночество, понимал, как она нуждалась в том, чтобы при ней в такую минуту находился человек, возможно, дорогой ей. Хотя она и не питала ко мне нежных чувств, но я все же был ее сыном. И вот однажды утром я неожиданно вернулся в замок наших предков.
Я встретил здесь молодого человека, которого поначалу счел чужим, но потом узнал, что он мой брат.
То был Костаки, незаконнорожденный, усыновленный после второго брака. Костаки, неукротимый человек, каким вы его видели; для него единственный закон — его страсти, для него на свете нет ничего святого, кроме матери; он подчиняется мне, как тигр подчиняется руке, укротившей его, но с вечным рычанием и со смутной надеждой сожрать меня в один прекрасный день. Внутри замка, в жилище Бранкованов и Вайвади, я еще повелитель; но за этой оградой, на воле, он вновь превращается в дикое дитя лесов и гор, желая, чтобы все гнулось под его железной волей. Почему он сегодня уступил? Почему сдались его люди? Я не знаю: то ли по старой привычке, то ли в память о былом почтении. Но я не хотел бы еще раз рискнуть на такое испытание. Оставайтесь здесь, не выходите за стены замка, и тогда я ручаюсь за все. Если же вы сделаете хоть один шаг за ограду, тогда я ни за что не ручаюсь, кроме того, что буду готов умереть, защищая вас.
«Не могла бы я, согласно желанию моего отца, продолжить мой путь в монастырь Сагастру?»
«Пожалуйста, попробуйте, приказывайте, я буду вас сопровождать; но я буду убит по дороге, а вы… вы не доедете».
«Что же делать?»
«Оставаться здесь, терпеть, выжидать событий, пользоваться случаем. Предположите, что вы попали в вертеп разбойников и что только одно мужество может вас спасти, что только одно ваше хладнокровие может вас выручить. Хотя моя мать отдает предпочтение Костаки, сыну любви, но она добра и великодушна. К тому же она урожденная Бранкован, настоящая княгиня. Вы ее увидите; она защитит вас от грубых страстей Костаки. Отдайте себя под ее покровительство. Вы красивы: она вас полюбит. Впрочем (он посмотрел на меня с неизъяснимым волнением), кто может, увидев вас, не полюбить? Пойдемте теперь в столовую, она ждет нас там. Не высказывайте ни смущения, ни недоверия; говорите по-польски, никто здесь не знает этого языка. Я буду переводить моей матери ваши слова; не беспокойтесь, я переведу лишь то, что нужно будет сказать. Особенно не проговоритесь ни единым словом о том, что я вам открыл, никто не должен знать, что мы заодно. Вы еще не знаете, что даже самые правдивые люди прибегают к хитрости и обману. Пойдемте.
Я следовала за ним по лестнице, освещенной смоляными факелами, которые горели на железных дланях, прикрепленных к стене.
Эта необычная иллюминация устроена была, по-видимому, для меня.
Мы вошли в столовую.
Как только Грегориска открыл дверь и произнес по-молдавски слово, которое я уже понимала — «иностранка», величественная женщина подошла к нам.
Это была княгиня Бранкован.
Ее седые волосы заплетены были вокруг головы. На ней была соболья шапочка с плюмажем — знаком ее княжеского происхождения, туника из золотой парчи, корсаж, усыпанный драгоценными камнями, и длинное платье из турецкой материи, отороченное таким же мехом, из какого была шапочка.
Она держала в руках янтарные четки и быстро перебирала их пальцами.
Рядом с ней стоял Костаки в богатом и пышном мадьярском костюме, делавшем его еще более странным.
На нем было зеленое бархатное платье с широкими рукавами, ниспадавшими до колен, красные кашемировые штаны и вышитые золотом сафьяновые туфли; голова его была непокрыта, длинные иссиня-черные волосы падали на обнаженную шею, где виднелась узкая белая полоска шелковой рубахи.
Он неловко поклонился мне и произнес по-молдавски несколько слов, но я не поняла их.
— Вы можете говорить по-французски, мой брат, — сказал Грегориска, — наша гостья полька и понимает этот язык.
Тогда Костаки выговорил несколько слов по-французски; я столь же мало поняла их, как и те, что он сказал по-молдавски; но мать, церемонно протянув мне руку, прервала его. Очевидно, она хотела дать понять сыновьям, что принимать меня должна она.
Ее приветственную речь, произнесенную по-молдавски, я легко поняла благодаря выражению ее лица. Она указала мне на стол, предложила место возле себя, указала жестом на весь дом, как бы поясняя, что он весь к моим услугам; и затем, усевшись первой с благосклонной важностью, она перекрестилась и начала читать молитву.
Тогда каждый занял место, назначенное ему по этикету; Грегориска сел около меня. Я уступила Костаки предназначенное мне как иностранке почетное место около его матери Смеранды.
Так звали княгиню.
Грегориска также переоделся. На нем была мадьярская туника, как и на брате, только она была из гранатового бархата, а штаны — из синего кашемира. Шею его украшал великолепный орден, то был Нишам султана Махмуда.
Остальные сотрапезники ужинали за тем же столом в зависимости от ранга: среди друзей или среди слуг.
Ужин прошел скучно. Костаки не проронил со мной ни слова, хотя его брат все время был внимателен и говорил со мной по-французски. Что касается матери, то она предлагала мне блюда с торжественным видом, не покидавшим ее ни на минуту. Грегориска сказал правду: она была настоящей княгиней.
После ужина Грегориска подошел к матери. Он объяснил ей по-молдавски, как необходимо мне остаться одной и отдохнуть после волнений такого дня. Смеранда кивнула головой в знак согласия, протянула мне руку, поцеловала меня в лоб по-матерински и пожелала провести спокойную ночь в ее замке.
Грегориска был прав: я страстно жаждала остаться одна. Поэтому я поблагодарила княгиню, проводившую меня до двери, где меня ждали те две женщины, что раньше отвели меня в мою комнату.
В свою очередь я поклонилась ей и обоим ее сыновьям и вернулась в комнату, покинутую мной час тому назад.
Диван превратился в кровать. Вот и вся происшедшая там перемена.
Поблагодарив женщин, я сделала им знак, что разденусь сама; они сейчас же вышли с выражением почтения. По-видимому, им было приказано повиноваться мне во всем.
Я осталась одна в громадной комнате. Мне видны были только те ее части, где я передвигалась со свечой; ее огонь, борясь с лучами луны, проникавшими в окно без занавесей, создавал странную игру света.
Кроме двери, в которую я вошла с лестницы, в комнате были еще две; на них изнутри было два громадных засова, и это вполне меня успокаивало.
Я осмотрела первую дверь: она, как и другие, запиралась на засов. Затем я открыла окно: оно выходило на пропасть.
Мне стало понятно, что Грегориска недаром выбрал эту комнату.
Вернувшись к дивану, я увидела у изголовья его на столе маленькую сложенную записку.
Развернув ее, я прочла написанное по-польски:
«Спите спокойно; Вам нечего бояться, пока Вы находитесь внутри замка.
Грегориска».
Я последовала его совету: усталость взяла верх над моими огорчениями, я легла и уснула.

XIV

ДВА БРАТА
С этого момента я поселилась в замке, и с этого же момента начинается драма, о которой я вам расскажу.
Оба брата влюбились в меня, каждый сообразно со своим характером.
Костаки начиная со следующего дня повторял мне, что он любит меня, объявил, что я должна принадлежать ему и никому другому, что он скорее убьет меня, чем уступит кому бы то ни было.
Грегориска ничего мне не говорил, но зато окружил меня заботами и вниманием. Все, что дало ему блестящее воспитание, все воспоминания о юности, проведенной при самых благородных дворах Европы, — все было пущено в ход, чтобы понравиться мне. Увы! Это было нетрудно: при первом же звуке его голоса я почувствовала, что голос этот ласкает мою душу; при первом же взгляде его глаз я почувствовала, что взгляд этот проник в мое сердце.
В течение трех месяцев Костаки сто раз повторял, что любит меня, а я его ненавидела; в течение трех месяцев Грегориска не сказал мне еще ни одного слова любви, а я чувствовала, что, когда он потребует, я безраздельно буду принадлежать ему.
Костаки прекратил свои набеги. Он никуда не уезжал из замка. У него появился кто-то вроде заместителя, время от времени появлявшегося за приказаниями и затем исчезавшего.
Смеранда также проявляла по отношению ко мне пылкую дружбу — ее проявления пугали меня. Она явно покровительствовала Костаки и ревновала меня еще больше, чем он. Но так как она не понимала ни по-польски, ни по-французски, а я не знала молдавского языка, то она не могла обращаться ко мне с настойчивыми ходатайствами за своего сына; однако она выучила по-французски три слова и повторяла их каждый раз, когда целовала меня в лоб: «Костаки любит Ядвигу».
Однажды я узнала страшную весть, довершившую мои несчастья. Четыре человека, оставшиеся в живых после схватки, получили свободу; они отправились в Польшу и дали слово, что один из них вернется не позже чем через три месяца и доставит мне известия о моем отце.
Однажды утром один из них действительно явился. От него я узнала, что наш замок взят, сожжен, разрушен, а отец убит во время его обороны.
Отныне я осталась одна на свете.
Костаки усилил свои домогательства, а Смеранда — свою нежность; но я на этот раз воспользовалась как предлогом трауром по отцу. Костаки не отступал, убеждая, что, чем более я одинока, тем более нуждаюсь в покровительстве. Мать его настаивала, может быть, даже больше, чем он.
Грегориска мне говорил, что молдаване хорошо владеют собой, когда не хотят показать свои чувства. Он сам служил живым примером этого.
Моя уверенность в его любви была беспредельной, и, однако, если бы меня спросили, на каких доказательствах она основана, я не могла бы этого объяснить: никто в замке не видел, чтобы его рука коснулась моей, чтобы его взор искал моего. Одна лишь ревность могла заставить Костаки видеть в нем соперника, как одна моя любовь могла чувствовать любовь Грегориски.
Но должна сознаться, что эта сдержанность Грегориски меня беспокоила. Я верила в его любовь, конечно, но этого было недостаточно, мне нужно было убедиться в этом. Однажды вечером, войдя в свою комнату, я услышала легкий стук в одну из дверей, которые, как уже было сказано, запирались изнутри. По тому, как стучали, нетрудно было угадать, что это зов друга. Я подошла и спросила, кто там.
«Грегориска», — послышался ответ, и по звуку голоса было ясно, что я не ошиблась.
«Что вам нужно?» — спросила я дрожа.
«Если вы доверяете мне, — сказал Грегориска, — если вы считаете меня человеком чести, исполните мою просьбу».
«Какую?»
«Погасите свечу, как будто вы уже легли спать, и через полчаса откройте мне вашу дверь».
«Приходите через полчаса», — был мой краткий ответ.
Я погасила свечу и стала ждать.
Сердце мое сильно билось, так как я понимала: случилось что-то важное.
Прошло полчаса; еще тише, чем в первый раз, кто-то снова постучал. Я уже раньше отодвинула засов; мне оставалось только открыть дверь.
Грегориска вошел, и, хотя он не велел мне этого, я закрыла за ним дверь и задвинула засов.
Некоторое время он молчал, стоя неподвижно и сделав мне знак молчать. Затем, когда он убедился, что никакая неожиданная опасность нам не угрожает, он провел меня на середину громадной комнаты и, почувствовав, что я дрожу и мне трудно стоять на ногах, принес мне стул, на который я села или, вернее, упала.
«О Боже мой, — сказала я ему, — что же случилось и почему столько предосторожностей?»
«Потому что моя жизнь — впрочем, это не так уж важно, — потому что, может быть, ваша жизнь зависит от нашего разговора».
Перепугавшись, я схватила его за руку. Он поднес мою руку к своим губам, взглядом как бы испрашивая прощения за такую смелость. Я опустила глаза в знак согласия.
«Я люблю вас, — сказал он своим мелодичным, как песня, голосом, — любите ли вы меня?»
«Да», — ответила я.
«Согласитесь ли вы быть моей женой?»
«Да».
Он провел рукой по лбу и глубоко вздохнул от счастья.
«В таком случае, вы не откажетесь следовать за мной?»
«Я последую за вами всюду!»
«Вы понимаете, что мы будем счастливы только тогда, когда убежим отсюда».
«О да! — вскричала я. — Бежим».
«Тише! — сказал он, вздрогнув. — Тише!»
«Вы правы», — вся дрожа, я прижалась к нему.
«Вот что я сделал, — сказал он, — вот почему я так долго не объяснялся вам в своей любви. Мне хотелось устроить прежде всего так, чтобы, когда я буду уверен в вашей любви, ничто не мешало нашему браку. Я богат, Ядвига, неизмеримо богат, но на манер молдавских вельмож: земля, стада, крепостные. И вот я продал монастырю Ганго земель, стад и деревень на миллион. Монахи дали мне на триста тысяч франков драгоценных камней, на сто тысяч франков золота, а на остальное — векселя на Вену. Довольно ли для вас миллиона?»
Я пожала его руку.
«Мне достаточно и вашей любви, Грегориска, поверьте».
«Хорошо, слушайте: завтра я отправляюсь в монастырь Ганго, чтобы покончить с настоятелем все дела. У него заготовлены для меня лошади; они будут нас ждать с девяти часов, спрятанные в ста шагах от замка. Как и сегодня, после ужина вы уйдете в свою комнату, потушите свечу, затем я войду к вам. Но завтра я выйду отсюда уже не один, вы последуете за мной: мы дойдем до ворот, выходящих в поле, найдем там своих лошадей, сядем на них, и послезавтра к рассвету позади нас будет уже тридцать льё».
«Как жаль, что сегодня не послезавтра!»
«Дорогая Ядвига!» — Грегориска прижал меня к сердцу, наши губы встретились.
О, он сказал правду. Я открыла дверь своей комнаты человеку чести. Он отлично понимал, что если я не принадлежу ему телом, то принадлежу душой.
Ни на минуту я не сомкнула глаз в эту ночь.
Я видела себя убегающей с Грегориской, чувствовала себя в его объятиях, как была прежде в объятиях Костаки. Но на этот раз вместо страшной, мрачной, печальной гонки было нежное, восхитительное объятие, и быстрая езда — само наслаждение! — придавала ему особенную сладость.
Настал день.
Я спустилась в столовую.
Мне показалось, что Костаки поклонился мне с еще более мрачным видом, чем обыкновенно. В его улыбке сквозила уже не ирония, а угроза.
Что же касается Смеранды, то она показалась мне такой же, как всегда.
Во время завтрака Грегориска распорядился подать лошадей. Костаки, по-видимому, не обратил никакого внимания на его распоряжение.
В одиннадцать часов Грегориска откланялся, сказал, что вернется только к вечеру, и просил мать не ждать его к обеду. Затем он обратился ко мне и попросил извинить его.
Он вышел. Глаза брата следили за ним, пока он не вышел из комнаты, и тогда в них сверкнула такая ненависть, что я вздрогнула.
Вы можете себе представить, в каком страхе я провела этот день. Я никому не обмолвилась о наших планах; едва ли я даже в своих молитвах осмелилась сказать о них Богу, а между тем, мне казалось, что планы наши уже всем известны; мне казалось, что каждый устремленный на меня взгляд может прочесть их в моем сердце.
Обед был пыткой. Костаки, угрюмый и молчаливый, всегда говорил мало. На этот раз он ограничился двумя-тремя молдавскими словами, обращенными к матери, и каждый звук его голоса заставлял меня вздрагивать.
Когда я встала, чтобы отправиться в свою комнату, Смеранда, по обыкновению, обняла меня и произнесла фразу, которою я уже целую неделю не слышала от нее: «Костаки любит Ядвигу!»
Фраза эта преследовала меня как угроза. Когда я очутилась уже в своей комнате, мне казалось, что роковой голос продолжал нашептывать мне на ухо: «Костаки любит Ядвигу».
Любовь Костаки, как сказал Грегориска, была для меня смертью.
В семь часов вечера, когда стало темнеть, я увидела, что Костаки прошел через двор. Он обернулся, чтобы посмотреть в мою сторону, но я отпрянула от окна, чтобы он не мог меня видеть.
Меня охватило беспокойство: насколько я могла видеть из окна, он направился в конюшню. Я отважилась отпереть свою дверь и бросилась в соседнюю комнату, откуда могла видеть все, что он станет делать.
Костаки действительно направился в конюшню, сам вывел оттуда свою любимую лошадь и оседлал ее собственными руками с тщательностью человека, придающего огромное значение малейшей мелочи. Он был в том же костюме, в каком я увидела его в первый раз, однако из оружия при нем была одна сабля.
Оседлав лошадь, он еще раз взглянул на окно моей комнаты; не увидев меня, он вскочил в седло, велел открыть те ворота, через которые отправился и должен был вернуться его брат, и поскакал галопом по направлению к монастырю Ганго.
Тут сердце мое страшно сжалось; роковое предчувствие говорило мне, что Костаки отправился навстречу своему брату.
Я оставалась у окна, пока могла различать дорогу, в четверти льё от замка делавшую поворот и терявшуюся в лесу. Но сумерки с каждой минутой все больше сгущались, и дорога совсем исчезла из виду.
Я все еще стояла у окна.
Наконец тревога моя, дойдя до крайней степени, придала мне силы, и так как ясно было, что получить первые вести об обоих братьях можно было только в зале, то я спустилась вниз.
Прежде всего я взглянула на Смеранду. По спокойному выражению ее лица видно было, что она не испытывала никаких опасений: отдавались обычные приказания относительно ужина, и приборы обоих братьев стояли на обычных местах.
Я не решилась обратиться к кому-либо с расспросами. Да и кого бы я могла спросить? Никто в замке, кроме Костаки и Грегориски, не говорил ни на одном из двух языков, которые знала я.
При малейшем шуме я вздрагивала.
Обычно в замке садились ужинать в девять часов.
Я спустилась в половине девятого и не сводила глаз с минутной стрелки: ее движение на большом циферблате стенных часов было почти ощутимо.
Стрелка-путешественница прошла расстояние четверти часа.
Раздался мрачный и печальный звон — стрелка снова безмолвно задвигалась, и я опять видела, как она с правильностью и неторопливостью компаса проходит свой путь.
За несколько минут до девяти мне показалось, что слышен галоп лошади на дворе. Смеранда также его услышала, потому что она повернула голову к окну; но ночь была слишком темной, чтобы можно было что-нибудь разглядеть.
О, если бы она взглянула на меня в эту минуту — она могла бы отгадать, что происходит в моем сердце!
Слышен был топот только одной лошади, и это было естественно. Я хорошо знала, что вернется только один всадник.
Но кто именно?
Шаги раздались в передней. Шаги эти были медленные, они словно давили мое сердце.
Дверь открылась; в темноте возникла тень.
Тень эта остановилась на минуту на пороге двери. Сердце мое перестало биться.
Тень приблизилась, и, по мере того как она все больше вступала в круг света, я могла вздохнуть.
Я узнала Грегориску.
Еще мгновение боли, и мое сердце разорвалось бы.
Я узнала его, но он был бледен как смерть. По одному его виду можно было догадаться, что случилось что-то ужасное.
«Это ты, Костаки?» — спросила Смеранда.
«Нет, матушка», — глухо ответил Грегориска.
«А, это вы! — сказала она, — с каких это пор вы заставляете вашу мать вас дожидаться?»
«Матушка, — сказал Грегориска, взглянув на часы, — только девять часов».
И действительно, в эту минуту часы пробили девять.
«Это правда, — сказала Смеранда. — А где же ваш брат?»
Я невольно подумала, что это тот самый вопрос, который Господь Бог задал Каину.
Грегориска ничего не ответил.
«Никто не видел Костаки?» — спросила Смеранда.
Ватаф, то есть дворецкий, осведомился о нем.
«В семь часов, — сказал он, — граф был в конюшне, сам оседлал свою лошадь и отправился по дороге в Ганго».
В эту минуту глаза мои встретились с глазами Грегориски. Не знаю, было так в действительности или то была галлюцинация, но мне показалось, что у него на лбу была капля крови.
Я медленно поднесла палец к моему лбу, показывая место, где, мне казалось, было пятно.
Грегориска понял меня; он вынул платок и вытерся.
«Да, да, — прошептала Смеранда, — он, вероятно, встретил медведя или волка и увлекся преследованием. Вот почему дитя заставляет ждать мать. Скажите, Грегориска, где вы его оставили?»
«Матушка, — ответил Грегориска взволнованным, но твердым голосом, — мы с братом выехали не вместе».
«Хорошо, — сказала Смеранда. — Пусть подают ужин, садитесь за стол, запирайте ворота. Те, кто вне дома, пусть там и ночуют».
Два первых приказа исполнены были в точности. Смеранда заняла свое место. Грегориска сел по правую ее руку, а я по левую.
Слуги вышли, чтобы исполнить третье указание, то есть запереть ворота замка.
В эту минуту все услышали шум во дворе. Испуганный слуга вошел в столовую и сказал:
«Княгиня, лошадь графа Костаки только что прискакала во двор одна и в крови».
«О, — прошептала Смеранда, вставая, бледная и грозная, — вот так же однажды вечером прискакала лошадь его отца».
Я посмотрела на Грегориску. Он был уже не просто бледен: он был похож на мертвеца.
Действительно, лошадь графа Копроли однажды вечером прискакала во двор замка вся залитая кровью, а час спустя слуги нашли и принесли его тело, покрытое ранами.
Смеранда взяла факел у одного из слуг, подошла к двери, открыла ее и вышла во двор.
Трое или четверо служителей едва сдерживали испуганную лошадь и общими усилиями успокаивали ее.
Смеранда подошла к животному, осмотрела кровь, запачкавшую седло, и нашла рану на его лбу:
«Костаки был убит не со спины, а в поединке с одним только противником. Ищите, дети, его тело, а потом поищем убийцу».
Так как лошадь прискакала через ворота, за которыми начиналась дорога в Ганго, все слуги бросились туда и факелы их замелькали в поле и исчезли в лесу, мерцая подобно светлячкам, которых можно увидеть в хороший летний вечер на равнинах Ниццы и Пизы.
Смеранда, словно уверенная в том, что поиски не будут продолжительными, ждала, стоя у ворот.
Из глаз этой безутешной матери не скатилось ни одной слезы, хотя очевидно было, что в глубине ее сердца бушует отчаяние.
Грегориска стоял за ней; я стояла около Грегориски.
Было мгновение, когда, выходя из залы, он хотел предложить мне руку, но не посмел.
Примерно через четверть часа на повороте дороги замелькал один факел, затем два, а потом и все остальные.
Только на этот раз они не рассеивались по полю, а сосредоточились у общего центра.
Скоро стало ясно, что этим общим центром были носилки и человек, лежавший на носилках.
Мрачный кортеж двигался медленно, шаг за шагом приближаясь. Через десять минут он был уже у ворот. Увидев живую мать, встречавшую мертвого сына, те, кто нес его, инстинктивно сняли шапки и молча вошли во двор.
Смеранда пошла за ними, а мы молча следовали за Смерандой. Тело внесли в зал.
Тогда Смеранда жестом, исполненным высшего величия, отстранила всех и, приблизившись к трупу, стала перед ним на колени, отвела волосы, закрывавшие его лицо, долго смотрела на него по-прежнему сухими глазами и затем, расстегнув его молдавскую одежду, раскрыла окровавленную рубашку.
Рана оказалась с правой стороны груди. Она была нанесена прямым обоюдоострым клинком.
Я вспомнила, что в тот же день видела на боку у Грегориски длинный охотничий нож, служивший штыком для его карабина.
Я искала глазами на боку его это оружие: оно исчезло.
Смеранда потребовала воды, намочила свой платок и обмыла рану.
Свежая и чистая кровь окрасила края раны.
Зрелище, представшее перед моими глазами, было ужасно и вместе с тем величественно. Эта громадная комната, с дымом смоляных факелов, эти дикие лица, эти глаза, сверкающие жестокостью, эти странные одежды, эта мать, высчитывающая при виде еще теплой крови, сколько времени тому назад смерть похитила у нее сына, эта глубокая тишина, нарушаемая только рыданиями разбойников, чьим предводителем был Костаки, — все это, повторяю, было ужасно и величественно.
Наконец Смеранда, прикоснувшись губами ко лбу своего сына, встала, отбросила назад длинные пряди своих растрепавшихся седых волос и проговорила:
«Грегориска!»
Грегориска вздрогнул, тряхнул головой и, очнувшись от оцепенения, спросил:
«Что, матушка?»
«Подойдите, мой сын, и выслушайте меня».
Грегориска с дрожью повиновался.
По мере того как он приближался к телу брата, кровь, все более обильная и более алая, продолжала сочиться из раны. По счастью, Смеранда больше не смотрела в эту сторону, потому что, если бы она увидела эту уличающую кровь, ей уже незачем было бы разыскивать убийцу.
«Грегориска, — сказала она, — я хорошо знаю, что Костаки и ты не любили друг друга. Знаю, что ты по отцу Вайвади, а он по отцу Копроли, но по матери вы оба из рода Бранкованов. Знаю, что ты — человек, воспитанный в городах Запада, а он — дитя восточных гор; но в конце концов по чреву, носившему вас, вы братья. И вот, Грегориска, я хочу знать: неужели мы схороним моего сына подле его отца, не произнеся клятвы? Я хочу знать, могу ли я как женщина, тихо оплакивать его, положившись на вас как на мужчину, что вы покараете убийцу?»
«Назовите мне, сударыня, убийцу моего брата и приказывайте; клянусь вам, что раньше чем через час он умрет, как вы этого требуете».
«Поклянитесь же, Грегориска, под страхом моего проклятия, слышите, мой сын? Поклянитесь, что убийца умрет, что вы не оставите камня на камне от его дома, что его мать, его дети, его братья, его жена или невеста — все погибнут от вашей руки. Поклянитесь и, произнеся клятву, призывайте на себя небесный гнев, если вы нарушите этот священный обет. Если вы не сдержите его, пусть вас постигнет нищета, пусть отрекутся от вас друзья, пусть проклянет вас ваша мать!»
Грегориска простер руку над трупом.
«Клянусь, убийца умрет», — сказал он.
Когда произнесена была эта необычная клятва, истинный смысл которой был понятен, может быть, только мне и мертвецу, я увидела — или мне показалось, что я вижу, — страшное чудо. Глаза трупа открылись и уставились на меня, более живые, чем они были когда-либо прежде, и я почувствовала, что они пронизывают меня насквозь и жгут, как раскаленное железо.
Это уже невозможно было вынести: я лишилась чувств.

XV

МОНАСТЫРЬ ГАНГО
Очнувшись, я увидела себя в своей комнате. Я лежала на кровати; одна из женщин бодрствовала около меня.
Я спросила, где Смеранда; мне ответили, что она у тела своего сына.
Я спросила, где Грегориска; мне ответили, что он в монастыре Ганго.
О побеге уже не было речи. Разве Костаки не умер?
О браке уже не было речи. Разве я могла выйти замуж за братоубийцу?
Три дня и три ночи прошли таким образом среди странных грез. Бодрствовала ли я, спала ли, я все время видела взгляд этих двух живых глаз на этом мертвом лице: это было страшное видение.
На третий день должны были состояться похороны Костаки.
В этот день мне принесли от Смеранды полный вдовий костюм. Я оделась и спустилась вниз.
Дом казался пустым: все были в часовне.
Я отправилась туда же, где были все. Когда я переступила порог, Смеранда, с которой я не виделась три дня, двинулась мне навстречу и подошла ко мне.
Она казалась изваянием Горя. Медленным движением ожившей на миг статуи она ледяными губами прикоснулась к моему лбу и замогильным голосом произнесла свои обычные слова: «Костаки любит вас».
Вы не можете себе представить, какое впечатление произвели на меня эти слова. Это уверение в любви в настоящем времени, вместо прошедшего: это «любит вас» вместо «любил вас», эта загробная любовь ко мне, живой, — все это было ужасно.
В то же время мною овладевало странное чувство, как будто я была действительно женой того, кто умер, а не невестой того, кто был жив. Этот гроб привлекал меня к себе, привлекал мучительно, как змея привлекает очарованную ею птицу. Я искала глазами Грегориску.
Я увидела его: он стоял бледный у колонны; глаза были подняты к небу. Не знаю, видел ли он меня.
Монахи монастыря Ганго окружили тело, пели псалмы греческого обряда, иногда благозвучные, чаще монотонные. Я также хотела молиться, но молитва замирала на моих устах. Я была так потрясена, что мне казалось, будто я присутствую на каком-то сборище демонов, а не на священном обряде.
Когда подняли тело, я хотела идти за ним, но силы меня оставили. Я чувствовала, как ноги мои подкосились, и оперлась о дверь.
Тогда Смеранда подошла ко мне и зна́ком подозвала Грегориску. Он повиновался и подошел. Смеранда обратилась ко мне на молдавском языке.
«Моя мать приказывает мне повторить вам слово в слово то, что она скажет», — сказал Грегориска.
Тогда Смеранда опять заговорила. Когда она окончила, Грегориска сказал:
«Вот что говорит моя мать:
«Вы оплакиваете моего сына, Ядвига, вы его любили, не правда ли? Я благодарю вас за ваши слезы и вашу любовь; отныне вы моя дочь так же, как если бы Костаки был вашим супругом; отныне у вас есть родина, мать, семья. Прольем слезы, которые положено пролить над умершими, и вновь обе станем достойными того, кого нет в живых: я — его мать, а вы — жена! Прощайте, идите к себе; я провожу моего сына до его последнего жилища; по возвращении я запрусь с моим горем, и вы не увидите меня раньше, чем оно не будет мною побеждено; не беспокойтесь, я убью свое горе, ибо не хочу, чтобы оно меня убило»».
Лишь вздохом я могла ответить на эти слова Смеранды, переведенные мне Грегориской.
Я вернулась в мою комнату; похоронная процессия удалилась. Я видела, как она исчезла за поворотом дороги. Монастырь Ганго находился лишь в полульё от замка по прямой линии; но многочисленные препятствия рельефа заставили дорогу отклониться, и путь этот занимал почти два часа.
Стоял ноябрь. Дни были холодные и короткие. В пять часов вечера было уже совершенно темно.
Около семи часов я опять увидела факелы: это возвращался похоронный кортеж. Труп покоился в склепе предков. Все было кончено.
Я уже говорила вам о странном состоянии, неотступно владевшем мной со времени рокового события, что погрузило нас всех в траур, и особенно с тех пор, когда я увидела, как открылись и напряженно уставились на меня глаза, закрытые самой смертью. В этот вечер я была подавлена волнениями пережитого дня и находилась в еще более грустном настроении. Я слышала, как часы в замке отбивали время, и мною все сильнее овладевала печаль по мере того, как летело время и приближался час, в который умер Костаки.
Я слышала, как пробило три четверти девятого.
Тогда меня охватило странное ощущение. Это была дрожь ужаса, пробежавшая по всему моему телу и оледенившая его; потом вместе с ужасом меня охватил непреодолимый сон, притупивший все мои чувства; дыхание стало затрудненным, глаза заволокло пеленой. Я протянула руки попятилась и упала на кровать.
В то же время, однако, чувства мои не настолько ослабились, чтобы я не могла расслышать шагов, приближавшихся к моей двери; затем мне показалось, что моя дверь открылась; а потом я уже больше ничего не видела и не слышала.
Я только почувствовала сильную боль на шее.
После этого я впала в полную летаргию.
В полночь я проснулась. Лампа моя еще горела; я была очень слаба, пришлось сделать две попытки, чтобы приподняться. Однако я пересилила эту слабость, но поскольку, проснувшись, продолжала чувствовать на шее ту же боль, которую испытывала во сне, то добралась, держась за стену, до зеркала и посмотрела на себя.
На шейной артерии был след чего-то вроде укола булавки.
Я подумала, что какое-нибудь насекомое укусило меня во время сна, и, чувствуя давящую усталость, легла и уснула.
На другой день я проснулась в привычное время. По обыкновению, я хотела встать, как только открыла глаза, но ощутила такую слабость, какую испытала только один раз в жизни, в тот день, когда мне пустили кровь.
Я подошла к зеркалу и была поражена бледностью своего лица.
День прошел печально и мрачно. Я чувствовала нечто странное; у меня явилась потребность оставаться там, где я сидела, всякое перемещение было для меня утомительно.
Наступила ночь; мне принесли лампу; мои женщины, насколько я поняла по их жестам, предлагали остаться со мной. Я поблагодарила их, и они ушли.
В тот же час, как и накануне, я испытала те же симптомы. У меня явилось желание встать и позвать на помощь, но я не могла дойти до дверей. Я смутно слышала звон часов: пробило три четверти девятого; раздались шаги, открылась дверь; но я ничего не видела и не слышала — как и накануне, я упала навзничь на кровать.
Как и накануне, я почувствовала острую боль на шее в том же месте.
Как и накануне, я проснулась в полночь, только еще более слабая и более бледная, чем раньше.
На другой день ужасное наваждение возобновилось.
Я решила спуститься к Смеранде, невзирая на свою слабость, когда одна из моих женщин вошла в комнату и произнесла имя Грегориски.
Грегориска шел за ней.
Я хотела встать, чтобы встретить его, но упала в кресло.
Он вскрикнул, увидя меня, и хотел броситься ко мне; но У меня хватило силы протянуть ему руку.
«Зачем вы пришли?» — спросила я.
«Увы, — сказал он, — я пришел проститься с вами! Я пришел сказать вам, что покидаю этот мир, ставший невыносимым для меня без вашей любви и вашего присутствия; я пришел сказать вам, что удаляюсь в монастырь Ганго».
«Вы лишились моего присутствия, Грегориска, — ответила я ему, — но не моей любви. Увы, я продолжаю любить вас, и мое великое горе заключается в том, что отныне любовь эта почти преступление».
«В таком случае я могу надеяться, что вы будете молиться за меня, Ядвига?»
«Да; только недолго придется мне молиться за вас», — прибавила я с улыбкой.
«Что с вами, в самом деле, и отчего вы так бледны?»
«Я… Господь, несомненно, сжалится надо мной и призовет меня к себе!»
Грегориска подошел ко мне, взял меня за руку, которую у меня не хватило сил отнять у него, и, пристально смотря на меня, сказал:
«Эта бледность, Ядвига, неестественна; чем она вызвана?»
«Если я скажу, Грегориска, вы сочтете меня сумасшедшей».
«Нет, нет, скажите, Ядвига, умоляю вас; мы находимся в стране, не похожей ни на какую другую страну, в семье, не похожей ни на какую другую семью. Скажите, скажите все, умоляю вас».
Я рассказала ему обо всем: о странной галлюцинации, овладевшей мной в час смерти Костаки; об ужасе, оцепенении, ледяном холоде; о слабости, от которой я падала на кровать, о шагах, что мне слышались, о двери, что, как казалась мне, открывалась сама; об острой боли и сопутствующей ей бледности и непрестанно возрастающем бессилии.
Я думала, что Грегориска примет мой рассказ за начало сумасшествия, и заканчивала его с некоторой робостью, но увидела, что он, напротив, следил за этим рассказом с глубоким вниманием.
Когда я окончила, он на минуту задумался.
«Итак, — спросил он, — вы засыпаете каждый вечер в три четверти девятого?»
«Да, несмотря на все мои усилия преодолеть сон».
«Вам кажется, что вы видите, как ваша дверь открывается?»
«Да, хотя я закрываю ее на засов».
«Вы чувствуете острую боль на шее?»
«Да, хотя след от раны едва заметен».
«Не позволите ли вы мне посмотреть?»
Я наклонила голову к плечу.
Он осмотрел ранку.
«Ядвига, — сказал он через некоторое время, — доверяете ли вы мне?»
«И вы еще спрашиваете!» — ответила я.
«Верите ли вы моему слову?»
«Как святому Евангелию».
«Хорошо, Ядвига, даю вам слово, клянусь вам, что вы не проживете и недели, если не согласитесь сегодня же сделать то, что я вам скажу…»
«А если я соглашусь?»
«Если вы на это согласитесь, то, может быть, будете спасены».
«Может быть?»
Он промолчал.
«Что бы ни случилось, Грегориска, — ответила я, — обещаю сделать все, что вы мне прикажете».
«Хорошо! Слушайте же, — сказал он, — а главное, не пугайтесь. В вашей стране, как и в Венгрии, как и в нашей Румынии, существует предание…»
Я вздрогнула, так как вспомнила это предание.
«А, — сказал он, — вы знаете, что я хочу сказать?»
«Да, — ответила я, — я видела в Польше людей, подвергшихся этой ужасной судьбе».
«Вы говорите о вампирах, не правда ли?»
«Да, в детстве я видела, как на кладбище деревни, принадлежащей моему отцу, выкопали сорок человек, умерших в течение двух недель, причем никто не мог определить причину их смерти. Семнадцать из них носили все признаки того, что они вампиры, то есть трупы их были свежи, румяны и походили на живых людей; остальные были их жертвами».
«А как же освободили от них народ?»
«Им вбили в сердце кол, а затем сожгли».
«Да, так обычно поступают, но для нас этого недостаточно. Чтобы освободить вас от привидения, я должен прежде знать, что это за привидение, и я с помощью Неба узнаю это. Если нужно будет, я буду бороться один на один с этим привидением, кем бы оно ни было».
«О, Грегориска!» — воскликнула я в ужасе.
«Я сказал: «Кем бы оно ни было» — и повторяю это. Но, для того чтобы я мог привести к благополучному концу эту страшную историю, вы должны согласиться на все, чего я потребую».
«Говорите».
«Будьте готовы к семи часам. Отправьтесь в часовню; пойдите туда одна. Вам нужно, Ядвига, преодолеть свою слабость. Так нужно. Там нас обвенчают. Согласитесь, любимая: чтобы я мог защищать вас, я должен иметь на это право перед Богом и людьми. Потом мы вернемся сюда и тогда увидим, что делать дальше».
«О, Грегориска, — воскликнула я, — если это он, то он вас убьет!»
«Не бойтесь ничего, моя любимая. Только согласитесь».
«Вы хорошо знаете, что я сделаю все, чего вы пожелаете, Грегориска».
«В таком случае до вечера».
«Хорошо, делайте все, что вы находите нужным, а я буду помогать вам по мере моих сил; ступайте».
Он вышел. Через четверть часа я увидела всадника, мчавшегося по дороге к монастырю: это был он!
Потеряв его из вида, я упала на колени и стала молиться так, как уже больше не молятся в ваших странах, утративших веру; я ждала семи часов, вознося на жертвенник Бога и его святых мои мысли. Я поднялась с колен лишь тогда, когда пробило семь часов.
Я была слаба, как умирающая, и бледна, как мертвец, однако набросила на голову большую черную вуаль, спустилась по лестнице, держась за стенку, и отправилась в часовню, не встретив никого по дороге.
Грегориска ждал меня с отцом Василием, настоятелем монастыря Ганго. На боку у Грегориски был освященный меч, реликвия одного древнего крестоносца, бравшего Константинополь вместе с Виллардуэном и Бодуэном Фландрским.
«Ядвига, — сказал он, положа руку на меч, — с помощью Бога я этим разрушу чары, угрожающие вашей жизни. Итак, подойдите смело. Вот святой отец, который, выслушав мою исповедь, примет наши клятвы».
Начался обряд; быть может, никогда еще он не был так прост и вместе с тем так торжествен. Никто не помогал священнику; он сам возложил венцы на наши головы. Оба в трауре, мы обошли вокруг аналоя со свечой в руке. Затем монах, произнеся святые слова, прибавил:
«Идите теперь, дети мои, и да пошлет вам Господь силу и мужество бороться с врагом рода человеческого. Вы вооружены вашей невинностью и ее правдой: вы победите демона. Идите, и да будет над вами мое благословение».
Мы приложились к священным книгам и вышли из часовни.
Тогда я впервые оперлась на руку Грегориски и мне казалось, что от прикосновения к этой храброй руке, от приближения к этому благородному сердцу жизнь вернулась в меня. Я уверена была в победе, раз со мной Грегориска. Мы вернулись в мою комнату.
Пробило половину девятого.
«Ядвига, — сказал мне тогда Грегориска, — нам нельзя терять время. Хочешь ли ты заснуть как всегда, чтобы все прошло во сне? Или ты хочешь остаться одетой и видеть все?»
«С тобой я ничего не боюсь, я не буду спать и хочу все видеть».
Грегориска вынул из-под одежды освященную ветку букса, влажную еще от святой воды, и подал ее мне.
«Возьми эту ветку, — сказал он, — ложись на свою постель, твори молитвы Богородице и жди без страха. Бог с нами. Особенно старайся не уронить ветку; с нею ты будешь повелевать и самим адом. Не зови меня, не кричи: молись, надейся и жди».
Я легла на кровать, скрестив руки на груди и положив на нее освященную ветку.
Грегориска спрятался за балдахином — я упоминала уже о нем: он находился в углу моей комнаты.
Я считала минуты, и Грегориска, несомненно, тоже считал их.
Пробило три четверти.
Еще звучал звон часов, как я почувствовала то же оцепенение, тот же ледяной холод; но я поднесла освященную ветку к губам, и это первое ощущение исчезло.
Тогда я ясно услышала медленные, размеренные шаги, раздававшиеся на лестнице и приближавшиеся к двери.
Затем дверь моя медленно открылась без шума, как бы сверхъестественной силой, и тогда…
У рассказчицы словно сдавило горло, она задыхалась.
— И тогда, — продолжала она с усилием, — я увидела Костаки, такого же бледного, каким он лежал на носилках. С рассыпавшихся по плечам черных длинных его волос капала кровь, он был в обычной своей одежде; только она была расстегнута на груди и виднелась его кровавая рана.
Все было мертво, все было неживое… тело, одежда, походка… И одни глаза, эти страшные глаза продолжали жить.
Странно, что при виде трупа страх мой не усилился. Напротив, я почувствовала, что мужество мое возрастает. Без сомнения, Бог послал мне это мужество, чтобы я могла осознать свое положение и защитить себя от ада. Как только привидение сделало первый шаг к кровати, я смело встретила его свинцовый взгляд и протянула навстречу освященную ветку.
Привидение пробовало идти дальше; но сила, более могущественная, чем его собственная, удержала его на месте. Оно остановилось.
«О, — прошептало привидение, — она не спит, она все знает».
Привидение говорило по-молдавски, однако я поняла его, как будто слова были произнесены на понятном мне языке.

 

 

Так мы оставались лицом к лицу, я и привидение; я не сводила с него глаз и увидела, не поворачивая головы, что Грегориска, подобно ангелу-хранителю с мечом в руке, вышел из-под балдахина. Он перекрестился левой рукой и медленно подошел, протянув клинок к привидению; оно в свою очередь при виде брата с диким хохотом выхватило саблю; но едва его сабля коснулась освященного лезвия, как рука привидения беспомощно опустилась.
Костаки испустил стон, полный отчаяния и злобы.
«Что тебе нужно?» — спросил он своего брата.
«Во имя живого Бога, — сказал Грегориска, — я заклинаю тебя, отвечай!»
«Говори», — сказало привидение, скрежеща зубами.
«Это я тебя ждал?»
«Нет».
«Я на тебя нападал?»
«Нет».
«Я тебя убил?»
«Нет».
«Ты сам кинулся на мой меч, только и всего. Стало быть, я перед Богом и людьми невиновен в преступлении братоубийства; стало быть, ты исполняешь не божественную, а адскую волю. Стало быть, ты вышел из могилы не как святая тень, а как проклятое привидение, и ты вернешься в свою могилу».
«С ней вместе — да!» — воскликнул Костаки и сделал отчаянное усилие, чтобы завладеть мною.
«Один! — воскликнул в свою очередь Грегориска, — эта женщина принадлежит мне».
И, произнеся эти слова, он кончиком освященного меча притронулся к незажившей ране.
Костаки испустил крик, как будто его коснулся огненный меч, и, поднеся левую руку к груди, попятился назад.
В тот же миг, как будто движения их были слиты воедино, Грегориска сделал шаг вперед; глядя в глаза мертвеца, упирая меч в грудь брата, он шел медленно, страшно, торжественно; это было нечто подобное шествию Дон Жуана и Командора: привидение, отступающее перед священным мечом, перед несокрушимой волей Божьего борца, преследовавшего его шаг за шагом, не произнося ни слова; оба задыхались и были мертвенно-бледны; живой толкал перед собой мертвого, заставляя его покинуть замок, который был его жилищем в прошлом, ради могилы, которая стала его жилищем в будущем.
О, это было ужасное зрелище, клянусь вам!
Однако под влиянием какой-то высшей, невидимой, неведомой силы, не отдавая себе отчета в своих действиях, я встала и пошла за ними. Мы спустились с лестницы, освещенной лишь сверкавшими зрачками Костаки. Мы прошли так галерею и двор. Тем же мерным шагом мы вышли из ворот: привидение пятилось, Грегориска протягивал руку вперед, я шла за ними.
Это фантастическое шествие длилось час: надо было вернуть мертвеца в могилу; однако, вместо того чтобы идти по обычной дороге, Костаки и Грегориска шли по прямой линии, не обращая внимания на препятствия, ибо они тут же исчезали: почва выравнивалась под их ногами, потоки высыхали, деревья отклонялись в сторону, скалы отступали. То же чудо, которое совершалось для них, совершалось и для меня; но мне казалось, что небо задернуто черным крепом, луна и звезды исчезли, и я все время видела только огненные глаза вампира, сверкавшие во мраке ночи.
Так мы дошли до монастыря Ганго, так пробрались сквозь кусты толокнянки, ставшие оградой кладбища. Как только мы вошли сюда, я увидела в темноте могилу Костаки рядом с надгробием его отцу; я понятия не имела, где могила, а между тем теперь узнала ее.
В эту ночь мне было известно все.
На краю открытой могилы Грегориска остановился.
«Костаки, — сказал он, — еще не все кончено для тебя, и голос Неба говорит мне, что ты будешь прощен, если раскаешься. Обещаешь ли ты вернуться в свою могилу? Обещаешь ли ты преклониться перед Богом, как ты теперь преклоняешься перед адом?»
«Нет!» — ответил Костаки.
«Ты раскаиваешься?» — спросил Грегориска.
«Нет!»
«В последний раз, Костаки!»
«Нет!»
«Ну хорошо! Зови же себе на помощь Сатану, а я призываю себе на помощь Бога, и посмотрим на этот раз, за кем останется победа».
Одновременно раздались два возгласа, мечи скрестились, и засверкали искры. Борьба длилась одну минуту, а показалась мне столетием.
Костаки упал; я увидела, как поднялся страшный меч, как вонзился он в тело и пригвоздил его к свежевскопанной земле.
В воздухе раздался восторженный, нечеловеческий крик. Я подбежала.
Грегориска был на ногах, но шатался.
Я бросилась к нему и подхватила его в свои объятия.
«Вы ранены?» — спросила я с тревогой.
«Нет, — сказал он, — но в подобном поединке, милая Ядвига, убивает не рана, а борьба. Я боролся против смерти, и я принадлежу смерти».
«Друг мой, друг мой! — вскричала я. — Уйди, уйди отсюда, и жизнь, может быть, вернется».
«Нет, — сказал он, — вот моя могила, Ядвига; но не будем терять время. Возьми немного земли, пропитанной его кровью, и приложи к нанесенной им ране; это — единственное средство предохранить тебя в будущем от его ужасной любви».
Я повиновалась, вся дрожа. Я нагнулась, чтобы взять эту окровавленную землю. Нагибаясь, я видела пригвожденный к земле труп; освященный меч пронзил его сердце, и обильная черная кровь текла из раны, как будто Костаки только теперь умер.
Я размяла комок окровавленной земли и приложила ужасный талисман к моей ране.
«Теперь, моя обожаемая Ядвига, — сказал Грегориска слабеющим голосом, — выслушай мои последние наставления. Уезжай из этой страны как можно скорее. Одно лишь расстояние даст тебе безопасность. Отец Василий выслушал сегодня мою последнюю волю и выполнит ее. Ядвига, один поцелуй! Последний, единственный, Ядвига! Я умираю».
С этими словами Грегориска упал около своего брата.
При всяких других обстоятельствах на кладбище, у открытой могилы, между двумя трупами, лежащими один около другого, я сошла бы с ума; но, как я уже сказала, Бог вложил в меня силу, соответствующую обстоятельствам, в которых мне пришлось быть не только свидетельницей, но и действующим лицом.
Оглянувшись в поисках чьей-нибудь помощи, я увидела, как открылись ворота монастыря; монахи с отцом Василием во главе приближались парами с зажженными факелами и пели заупокойные молитвы. Отец Василий только что вернулся в монастырь; он предвидел то, что должно было случиться, и во главе всей братии явился на кладбище.
Он нашел меня живой возле двух мертвецов.
Лицо Костаки было искажено последней конвульсией.
У Грегориски, напротив, лицо было спокойным и почти улыбающимся.
По желанию Грегориски, его похоронили возле брата: христианин оберегал про́клятого.
Смеранда, узнав о новом несчастье и роли моей в нем, пожелала меня видеть; она приехала в монастырь Ганго и узнала из моих уст все, что случилось в эту страшную ночь.
Я рассказала ей все подробности фантастического происшествия; но она выслушала меня, как слушал Грегориска, — без удивления, без испуга.
«Ядвига, — сказала она после минутного молчания, — как ни странно все, что вы только что рассказали, но ваш рассказ — истинная правда. Род Бранкованов проклят до третьего и четвертого колена за то, что один Бранкован убил священника. Пришел конец проклятию, ибо вы, хотя и жена, но девственница и род кончается на мне. Если мой сын завещал вам миллион, возьмите его. После моей смерти часть моего состояния пойдет на благочестивые дела, а остальное будет завещано вам. А теперь послушайтесь совета вашего супруга, возвращайтесь скорее в страны, где Бог не дозволяет свершаться этим страшным чудесам. Мне никого не нужно для того, чтобы вместе со мной оплакивать моих сыновей. Прощайте, не осведомляйтесь больше обо мне. Моя судьба отныне принадлежит только мне и Богу».
И, поцеловав меня, по обыкновению, в лоб, она уехала и заперлась в замке Бранкован.
Неделю спустя я уехала во Францию. Как и надеялся Грегориска, страшное привидение перестало посещать меня по ночам. Здоровье мое восстановилось, и от этого происшествия остался один лишь след — смертельная бледность: она сохраняется до самой могилы у всех, кому пришлось испытать поцелуй вампира.
* * *
Дама умолкла. Пробило полночь, и я осмелюсь сказать, даже самые храбрые из нас вздрогнули при этом бое часов.
Пора было уходить; мы попрощались с г-ном Ледрю.
Этот прекрасный человек умер год спустя.
Впервые после его смерти я получаю возможность воздать должное хорошему гражданину, скромному ученому и в особенности — честному человеку. И спешу это сделать.
Я никогда больше не был в Фонтене-о-Роз.
Но воспоминание об этом дне оставило столь глубокое впечатление в моей жизни, а все эти странные рассказы, соединившиеся на протяжении одного вечера, запечатлели столь глубокий след в моей памяти, что я, рассчитывая возбудить в других такой же интерес, какой испытал я сам, собрал в различных странах, которые мне довелось объехать за восемнадцать лет, — то есть в Швейцарии, в Германии, в Италии, в Испании, в Сицилии, в Греции и в Англии, — все предания такого рода, оживавшие для моего слуха в рассказах разных народов, и составил из них этот сборник, который выпускаю теперь для моих читателей под названием: «Тысяча и один призрак».
Назад: IX
Дальше: ОБЕД У РОССИНИ, ИЛИ ДВА СТУДЕНТА ИЗ БОЛОНЬИ