Книга: ИЗБРАННЫЕ ПРОИЗВЕДЕНИЯ. I том
Назад: ТОМ III
Дальше: Эпилог
РЕВНОСТЬ
Этот яркий свет, это старание угодить, это новое чествование, устроенное Фуке королю, окончательно подорвали в Людовике XIV решимость немедленно действовать, и без того поколебленную в нем Лавальер.
Он посмотрел на Фуке даже со своего рода признательностью — ведь это он, Фуке, доставил Лавальер случай проявить столько великодушия и благородства и показать свою власть над его, Людовика, сердцем.
Подошла очередь последних чудес. Едва Фуке довел короля до замка, как огромный сноп пламени, сопровождаемый величественными раскатами, взметнувшись с купола Во, осветил в мельчайших подробностях, словно ослепительная утренняя заря, примыкающие к зданию цветники.
Начался фейерверк. Кольбер, стоя в двадцати шагах от короля, которого окружали и за которым ухаживали устроители празднества, старался напряжением своей злобной воли вернуть короля к мыслям, тревожившим его так недавно и ныне отогнанным великолепием зрелища.
Вдруг, в тот самый момент, когда король собирался уже протянуть руку Фуке, он ощутил в ней бумагу, которую Лавальер, убегая, по всей видимости, обронила у его ног.
При свете огней, разгоравшихся все ярче и ярче и исторгавших восторженные крики жителей окрестных деревень, король начал читать письмо, относительно которого он вначале предполагал, что это обращенное к нему любовное послание Лавальер.
Но по мере того как он углублялся в чтение, лицо его покрывалось мертвенной бледностью, и это бледное разгневанное лицо, освещенное тысячами разноцветных огней, было до того страшно, что заставило бы содрогнуться всякого, кто мог бы проникнуть в изнуренное мрачною страстью сердце. Отныне ничто не могло удержать короля от безудержной ревности и от злобы. С мгновения, открывшего ему ужасную правду, для него перестало существовать все, решительно все: он не знал больше ни благочестия, ни душевной мягкости, ни уз, налагаемых отношениями гостеприимства.
Еще немного, и терзаемый острою болью, зажавшей в тиски его сердце, недостаточно закаленное, чтобы таить страдание про себя, еще немного — и он испустил бы отчаянный крик, призывая к оружию свою стражу.
Письмо, подброшенное Кольбером королю, было, как, вероятно, успел уже догадаться читатель, тем самым, что исчезло из Фонтенбло вместе со старым лакеем Тоби после неудачной попытки Фуке покорить сердце мадемуазель Лавальер.
Фуке заметил, что король побледнел, но догадаться о причине, вызвавшей эту бледность, он, конечно, не мог. Что до Кольбера, то он знал, что эта причина — гнев, и радовался приближению бури.
Голос Фуке вывел юного государя из его мрачной задумчивости.
— Что с вами? — участливо спросил суперинтендант, — Ничего.
— Боюсь, что вы нездоровы, ваше величество.
— Я действительно нездоров, и я уже говорил вам об этом, но это сущие пустяки.
И король, не дожидаясь окончания фейерверка, направился к замку. Фуке пошел вместе с Людовиком. Остальные последовали за ними. Последние ракеты грустно догорали без зрителей.
Суперинтендант попытался еще раз осведомиться у короля о его состоянии, но не получил никакого ответа. Он предположил, что Людовик и Лавальер поспорили в парке, что эта размолвка кончилась ссорой и что король, хотя он и был отходчив, с тех пор как его возлюбленная сердится на него, возненавидел весь мир. Этой мысли было достаточно, чтобы Фуке успокоился. И когда король пожелал ему доброй ночи, он ответил, дружелюбно и сочувственно улыбаясь ему.
Но и после этого король не мог остаться наедине сам с собою. Ему пришлось выдержать большую церемонию вечернего раздевания. К тому же на следующий день был назначен отъезд, и гостю полагалось выразить свою благодарность хозяину, быть с ним любезным в возмещение истраченных им двенадцати миллионов.
И все же единственное, что Людовик нашелся сказать Фуке, отпуская его, были следующие слова:
— Господин Фуке, вы еще услышите обо мне. Будьте любезны прислать ко мне шевалье д'Артаньяна.
Кровь столько времени подавлявшего свой гнев короля забурлила в его жилах с удвоенною силой, и он готов был велеть зарезать Фуке, как его предшественник на французском престоле велел убить маршала д'Анкра. Но он скрыл эту ужасную мысль за одной из тех королевских улыбок, которые предшествуют переворотам в придворном мире, как молния предшествует грому.
Фуке поцеловал руку Людовика. Последний вздрогнул всем телом, но позволил все же губам Фуке прикоснуться к ней.
Через пять минут после этого д'Артаньян, которому сообщили королевский приказ, входил в спальню Людовика.
Арамис и Филипп сидели у себя наверху и слушали так же внимательно, как накануне.
Король не дал своему мушкетеру подойти к его креслу. Он сам устремился к нему навстречу.
— Примите меры, — сказал он, — чтобы никто сюда не входил.
— Хорошо, ваше величество, — отвечал капитан, который уже давно обратил внимание на истерзанное душевными муками лицо короля.
Он отдал приказание часовому, стоявшему у дверей, и, вернувшись после этого к королю, спросил:
— Что случилось, ваше величество?
— Сколько людей в вашем распоряжении? — бросил король, не отвечая на вопрос д'Артаньяна.
— Для какой цели, ваше величество?
— Сколько людей у вас? — повторил король, топнув ногой.
— Со мной мушкетеры.
— Еще!
— Двадцать гвардейцев и тринадцать швейцарцев.
— Сколько вам нужно, чтобы…
— Чтобы? — повторил мушкетер, спокойно глядя своими большими глазами на короля.
— Чтобы арестовать господина Фуке?
Д'Артаньян от изумления сделал шаг назад.
— Арестовать господина Фуке! — сказал он, возвышая голос.
— И вы тоже заявите, что это никак не возможно! — с холодным бешенством воскликнул король.
— Я никогда не говорю, что существуют невозможные вещи, — ответил д'Артаньян, задетый за живое.
— В таком случае действуйте!
Д'Артаньян резко повернулся на каблуках и направился к двери. Расстояние до нее было невелико. Он прошел его в шесть шагов и внезапно остановился»
— Простите, ваше величество, — сказал он.
— Что еще?
— Чтобы произвести этот арест, я хотел бы располагать приказом в письменном виде.
— К чему? И с каких это пор недостаточно королевского слова?
— Потому что королевское слово, рожденное чувством гнева, быть может, изменится, когда изменится породившее его чувство.
— Без уверток, сударь! У вас есть какая-то мысль.
— О, у меня всегда есть мысли, и такие, которых, к несчастью, нет у других, — дерзко отвечал д'Артаньян.
— Что же вы подумали? — воскликнул король.
— А вот что, ваше величество. Вы велите арестовать человека, находясь у него в гостях: это гнев. Когда вы перестанете гневаться, вы раскаетесь. И на этот случай я хочу иметь возможность показать вам вашу собственноручную подпись. Если это ничему уже не поможет, то, по крайней мере, докажет вам, что король не должен позволять себе гневаться.
— Не позволять себе гневаться! — закричал король в бешенстве. — А разве отец мой и дед никогда не гневались, клянусь телом господним?
— Король — ваш отец и король — ваш дед гневались только у себя дома.
— Король — всюду хозяин, он везде — у себя.
— Это — слова льстеца, и, должно быть, они исходят от господина Кольбера. Но это неправда. В чужом доме король будет у себя, лишь прогнав хозяина этого дома.
Король кусал себе губы от злости.
— Как! — продолжал д'Артаньян. — Человек разорил себя, чтобы доставить вам удовольствие, а вы хотите арестовать его! Государь, если бы меня звали Фуке и если б со мной поступили таким же образом, я проглотил бы начинку десятка ракет и поднес бы ко рту огонь, чтоб меня разорвало в клочья, и меня и все вокруг. Но пусть будет по-вашему, раз вы хотите этого.
— Идите! Но достаточно ли у вас людей?
— Неужели вы думаете, ваше величество, что я возьму с собою хотя б одного капрала? Арестовать господина Фуке, но ведь это такой пустяк, что подобную вещь мог бы сделать даже ребенок. Арестовать господина Фуке все равно что выпить рюмку абсента. Поморщишься, и все кончено, — А если он вздумает защищаться?
— Он? Да что вы! Защищаться, когда его возвеличивают и делают мучеником! Если б у него остался один миллион, в чем я весьма и весьма сомневаюсь, он отдал бы его с величайшей охотой, побьюсь об заклад, за то, чтобы кончить именно таким образом. Но я иду, ваше величество.
— Погодите! Нужно арестовать его без свидетелей.
— Это сложнее.
— Почему?
— Потому что проще простого подойти к господину Фукс, окруженному тысячей ошалевших от восторга людей, и сказать ему: «Сударь, я арестую вас именем короля». Но гоняться за ним взад и вперед, загнать его куда-нибудь в угол, как шахматную фигуру, чтобы у него не было выхода, похитить его у гостей и арестовать так, чтобы никто не услышал его печальных «увы!», — в этом и заключается подлинная, истинная, высшая трудность, и я ручаюсь, что даже самые ловкие люди не сумели бы этого сделать.
— Скажите еще: «Это никак не возможно!» — и это будет скорее и проще.
Ах, боже мой, боже мой, неужели я окружен только такими людьми, которые мешают мне поступать в соответствии с моими желаниями!
— Я вам ни в чем не мешаю. Разве я не заявлял вам об этом?
— Сторожите господина Фуке до завтра, — завтра я сообщу вам решение.
— Будет исполнено, ваше величество.
— И приходите к моему утреннему туалету за приказаниями.
— Приду.
— Теперь оставьте меня одного.
— Вам не нужно даже господина Кольбера? — съязвил перед уходом капитан мушкетеров.
Король вздрогнул. Целиком отдавшись мыслям о мести, он не помнил больше об обвинениях, возводимые на суперинтенданта Кольбером.
— Никого, слышите, никого! Оставьте меня!
Д'Артаньян вышел. Король собственноручно закрыл за ним дверь и принялся бешено бегать по комнате, как раненый бык, утыканный вонзившимися в него шпагами. Наконец он стал облегчать свое сердце, выкрикивая:
— Ах, негодяй! Он не только ворует у меня деньги, но на мое же золото подкупает моих личных секретарей, друзей, генералов, артистов; он отнимает у меня даже возлюбленную! Так вот почему эта предательница так стойко защищала его! Она делала это из признательности к нему… И кто знает, быть может, и из любви!
На мгновение он погрузился в эти скорбные мысли.
«Это сатир! — думал он с глубочайшей ненавистью, которую питают обычно юноши к пожилым людям, помышляющим о любви. — Это фавн, гоняющийся за женщинами, это сластолюбец, одаривающий их золотом и брильянтами и имеющий наготове художников, чтобы они писали портреты с его любовниц в костюме древних богинь».
Король дрожал от отчаянья.
— Он грязнит мне решительно все, — продолжал, задыхаясь, Людовик. Он губит все! Он одолеет меня! Этот человек слишком силен для меня! Он мой смертельный враг! Он должен пасть! Я ненавижу его! Да, да, ненавижу, ненавижу его!
Произнося эти слова, он яростно, как помешанный, бил по ручкам своего кресла, то бросаясь в него, то вскакивая на ноги.
— Завтра, завтра!.. О, счастливейший день! — шептал он. — Когда поднимется солнце, оно увидит, что его соперник — лишь я один, а он… он падет до того низко, что, познав, на что способен мой гнев, все должны будут признать наконец, что я более велик, нежели он.
Окончательно утратив всякую власть над собой, ко — роль ударом кулака опрокинул столик возле кровати и, почти плача и задыхаясь от ярости, бросился одетый на простыни, чтобы кусать их в бессильной злобе и дать отдохновение своему телу.
Кровать заскрипела под его тяжестью, и в покоях Морфея, если не считать нескольких прерывистых вздохов, вырвавшихся из груди короля, воцарилось гробовое молчание.

XLIV

ОСКОРБЛЕНИЕ ВЕЛИЧЕСТВА
Ярость, овладевшая королем при чтении письма Фуке к Лавальер, растворялась мало-помалу в утомлении, вызванном столь бурными переживаниями.
Юность, полная сил и здоровья, нуждается в немедленном возмещении того, что она потеряла; юность не знает бесконечно тянущейся бессонницы, делающей для несчастных, которые подвержены ей, миф о все снова и снова отрастающей печени Прометея мучительной явью. И если зрелый человек во цвете лет или изнуренный годами старец находят в несчастии вечную пищу для скорби, то юноша, пораженный внезапно свалившимся горем, обессиливает в криках, в неравной борьбе и тем скорее дает повергнуть себя не знающему пощады врагу, с которым он вступил в поединок. Но будучи повержен им наземь, он больше уже не страдает.
Людовик был укрощен в какие-нибудь четверть часа; он перестал сжимать кулаки и сжигать своим взглядом неодолимые образы своей ненависти, он перестал обвинять яростными словами Фуке и Луизу. От бешенства перешел он к отчаянью и от отчаянья к полной расслабленности.
После того как он у себя на кровати метался и бился в конвульсиях, его бессильные руки застыли по обе стороны туловища. Его голова замерла на отделанных кружевами подушках, его истомленное тело время от времени вздрагивало, пронизываемое легкими судорогами, из его груди вырывались теперь уже редкие вздохи.
Бог Морфей, самодержавный владыка этих покоев, названных его именем, приковал к себе распухшие от гнева и слез глаза короля, бог Морфей осыпал его маками, которыми были полны его руки, и Людовик в конце концов спокойно смежил веки и заснул.
Тогда ему показалось, как это часто бывает в первом, нежном и легком сне, в котором тело как бы повисает над ложем, а душа — над землей, ему показалось, что бог Морфей, написанный на плафоне, смотрит на него совсем человеческими глазами; что-то блестело и шевелилось под куполом; рой мрачных снов в одно мгновение сдвинулся в сторону, и показалось человеческое лицо, с рукой, прижатой к губам, задумчивое и созерцающее. И странное дело — этот человек был до того схож с королем, что Людовику даже почудилось, будто он видит себя самого, отраженного в зеркале.
Только лицо, которое видел Людовик, выражало глубокую скорбь и печаль.
Потом ему показалось, будто купол понемногу удаляется от него и аллегорические фигуры и их атрибуты, написанные Лебреном, темнеют, постепенно уменьшаясь в размерах. Мягкое, ровное, покачивающее движение, похожее на движение корабля, плывущего по волнам, сменило недавнюю неподвижность. Король, по-видимому, грезил во сне, и в этом сне золотая корона, увенчивающая собою полог, удалялась, равно как купол, с которого она свешивалась, так что крылатый гений, обеими руками поддерживавший эту корону, казалось, напрасно звал ускользавшего вниз короля.
Кровать продолжала спускаться все ниже и ниже. Людовик с открытыми глазами отдавался этой жестокой галлюцинации. Освещение королевских покоев стало тускнеть, и наконец что-то мрачное, холодное, необъяснимое окружило короля со всех сторон. Ни фресок, ни золота, ни полога из тяжелого бархата, но тускло-серые стены и все более непроницаемый сумрак. А кровать все опускалась, и через минуту, которая показалась королю вечностью, она пребывала уже в каком-то черном и холодном пространстве. Там наконец она замерла на одном месте.
Король видел свет своей комнаты, по теперь он казался ему таким, каким из глубокого колодца бывает виден солнечный свет.
«Меня мучает кошмар! — подумал Людовик. — Пора проснуться! Итак, я просыпаюсь!»
Каждому доводилось испытывать то ощущение, о котором мы говорим; нет никого, кто бы посреди душащего его кошмара не сказал себе, направляемый светом сознания, не угасающего в глубине мозга, когда все другие способности человека погружаются в полную тьму, нет никого, кто бы не сказал себе: «Это все пустяки, это — сон».
Это же сказал себе и Людовик XIV, но, произнеся «я просыпаюсь», он заметил, что не только не спит, но что у него открыты глаза. Он посмотрел по сторонам. Справа и слева увидел он двух вооруженных людей в широких плащах и в масках.
Один из них держал в руке небольшой фонарь, и его луч освещал сцепу до того мрачную, что никакой король не мог бы представить себя участником чего-либо подобного.
Людовик решил, что сон его продолжается и что достаточно шевельнуть рукой или заговорить, как сон тотчас же оставит его; он вскочил с кровати и обнаружил, что у него под ногами сырая земля. Тогда, обращаясь к тому, у кого был фонарь, он заговорил:
— Что это, сударь, и кто выдумал подобную шутку?

 

 

— Это не шутка, — ответил глухим голосом человек с фонарем.
— Вы люди господина Фуке? — спросил немного озадаченный этим ответом король.
— Не важна, кому мы служим, — произнес таинственный призрак. — Вы в пашем распоряжении, вот и все.
Король скорее нетерпеливо, чем в страхе, обернулся ко второй маске.
— Если это комедия, — сказал он, — то передайте господину Фуке, что я считаю ее неприличной и требую, чтобы ее немедленно прекратили.
Вторая маска, к которой на этот раз обратился король, был человек огромного роста и могучего телосложения. Он стоял прямо и неподвижно, как глыба мрамора.
— Что же вы? — крикнул король, топнув ногой. — Почему вы молчите? Почему не отвечаете мне?
— Мы и не станем вам отвечать, любезнейший, — произнес великан зычным голосом, — нам нечего вам отвечать, кроме разве того, что вы первейший среди несносных и что господин Коклен де Вольер забыл вывести ваз в своей пьесе.
— Но чего же в конце концов хотят от меня? — гневно крикнул Людовик, скрещивая на груди руки.
— Вы узнаете это несколько позже, — ответил человек с фонарем.
— Но где же я все-таки нахожусь?
— Взгляните.
Людовик осмотрелся еще раз, но при свете фонаря он увидел только сырые стены, на которых кое-где можно было заметить серебристый след слизня.
— О, так это тюрьма!
— Нет, подземелье.
— И оно ведет?..
— Извольте следовать за нами.
— Я не сойду с этого места.
— Если вы станете бунтовать, мои юный дружочек, — ответил тот, кто с виду был более сильным, — я возьму и закатаю вас в плащ, и если вы задохнетесь в нем, то, честное слово, тем хуже для вас!
Произнося эти слова, он приподнял плащ, которые угрожал королю, и выставил из-под него такую ручищу, что ее не прочь был бы иметь сам Милон из Кротоны, особенно в тот роковой день, когда ему пришла в голову столь неудачная мысль расщепить руками последний дуб в его жизни.
Король испугался насилия. Он понимал, что люди, во власти которых он оказался, зашли так далеко, что теперь уже не отступят и свое дело доведут до конца. Он покачал головой и молвил:
— По-видимому, я попал в руки убийц. Пошли!
Люди в масках ничего не ответили. Тот, что был с фонарем, двинулся первым, за ним шел король, вторая маска следовала за королем. Так миновали они длинную и извилистую галерею с таким количеством лестниц, которое встречается только в таинственных и мрачных дворцах Анны Радклиф.
Несколько раз в этих переходах и закоулках король слышал над своей головой шум текущей воды. Наконец они добрались до длинного коридора, кончавшегося железной дверью. Человек с фонарем отомкнул ее одним из ключей, висевших у его пояса, — их бряцание король слышал на протяжении всего пути.
Когда дверь отворилась и ворвался свежий воздух, Людовик почувствовал аромат, которым благоухают деревья после знойного летнего дня. На мгновение он в колебании остановился, но могучий страж, следовавший за ним, вытолкнул его из подземного коридора.
— Спрашиваю еще раз, — сказал Людовик, обернувшись к тому, кто дерзнул коснуться рукой короля, — что же вы собираетесь сделать с королем Франции?
— Постарайтесь забыть это слово, — ответил не допускающим возражений тоном человек с фонарем.
— За слова, только что произнесенные вами, вы подлежите колесованию, — добавил великан, гася фонарь, врученный ему товарищем, — впрочем, его величество чересчур милостив.
Услышав эту угрозу, Людовик сделал столь резкое и неожиданное движение, что можно было подумать, будто он хочет бежать, но на плечо ему легла рука великана, пригвоздившая его к месту.
— Куда же мы идем наконец? — спросил король.
— Пойдемте, — ответил первый из его спутников и даже с некоторою почтительностью повел своего пленника к карете, спрятанной между деревьями.
Две лошади с путами на ногах были привязаны недоуздками к низко свисавшим ветвям огромного дуба.
— Входите, — сказал тот же человек, открывая дверцу кареты и опуская подножку.
Король повиновался и сел в глубине кареты.
В то же мгновение дверца захлопнулась, и он остался в темной карете наедине со своим провожатым. Что до гиганта, то он разрезал недоуздки и путы на ногах лошадей, заложил карету и сел на козлы. Лошади с места взяли крупною рысью, и вскоре карета достигла парижской дороги. В Сенарском лесу их ожидала подстава. И здесь лошади были привязаны к деревьям. Человек, сидевший на козлах, сойдя на землю, торопливо перепряг и быстро поехал дальше. В Париж они прибыли около трех часов пополуночи.
Карета въехала в Сент-Антуанское предместье. Крикнув часовому: «Приказ короля», — кучер миновал ворота Бастилии и остановил взмыленных лошадей у крыльца коменданта. Тотчас же прибежал дежурный сержант.
— Разбудить коменданта, — приказал кучер громовым голосом.
В карете по-прежнему царила мертвая тишина. Через десять минут на пороге своей квартиры в туфлях и халате появился г-н де Безмо.
— Что это, — спросил он, — кого вы еще привезли?
Первый человек в маске открыл дверцу кареты и сказал что-то на ухо кучеру. Тот немедленно сошел с козел, взял мушкет, который лежал у него в ногах, и приставил дуло его к груди пленника.
— Стреляйте при первой попытке заговорить! — добавил во весь голос первый, выходя из кареты.
— Хорошо, — ответил второй.
Затем тот, кто сопровождал короля, поднялся по ступеням лестницы, где его ожидал комендант.
— Господин д'Эрбле! — вскричал Безмо.
— Шш… — остановил его Арамис. — Войдем к вам.
— О боже мой, боже мой! Что вас привело в такой час?
— Ошибка, дорогой господин де Безмо, — спокойно отвечал Арамис. По-видимому, вы были правы.
— По поводу чего?
— В связи с этим приказом об освобождении вашего узника.
— Объясните мне, сударь, нет, извините, я хотел сказать: монсеньер, лепетал комендант, задыхаясь от ужаса и изумления.
— Это проще простого: вы, разумеется, помните, что вам прислали приказ об освобождении, — Да, да! Об освобождении Марчиали.
— Так вот, мы решили, что этот приказ имеет в виду Марчиали, не так ли?
— Конечно! Впрочем, вы помните, ведь я сомневался, ведь я не хотел отпускать его, и это вы принудили меня выполнить этот приказ.
— О, какое неподходящее слово употребили вы, дорогой господин Безмо… я предложил, вот и все.
— Предложили, да, да, предложили передать его вам, и вы увезли его в вашей карете.
— Так вот, дорогой мои Безмо, это была ошибка. Ее обнаружили в министерстве, и я привез королевский приказ освободить… Сельдона, знаете, того самого беднягу шотландца.
— Сельдона? Но на этот раз вы и впрямь уверены?..
— Черт возьми! Читайте-ка сами, — добавил Арамис, передавая Безмо приказ.
— Но это тот самый приказ… Я его уже видел, держал в руках…
— Неужели?
— Я же говорил вам об этом… И чернильное пятно… да, я узнаю его.
— Не знаю, тот ли это приказ или другой, но, как бы то ни было, я вам вручаю его.
— А как же другой?
— Какой другой?
— Марчиали?
— Я передам вам сейчас и его.
— Но мне этого недостаточно. Чтобы принять его, мне нужен новый приказ.
— Не говорите таких вещей, дорогой Безмо. Вы рассуждаете как дитя.
Где у вас приказ об освобождении Марчиали?
Безмо побежал к своему сундуку и вынул приказ. Арамис взял его из рук коменданта, не торопясь разорвал на четыре части, поднес их к лампе и сжег.
— Но что же вы делаете! — закричал перепуганный насмерть Безмо.
— Поразмыслите над создавшимся положением, дорогой комендант, — сказал с невозмутимым спокойствием Арамис. — У вас больше нет приказа, который оправдывает освобождение Марчиали.
Боже мой! Нет! И все же я погиб, да, да, я погиб!
Но совсем нет, ведь я отдаю вам Марчиали назад, таким образом получается, как будто он вовсе и не выходил из Бастилии.
— Ах! — воскликнул комендант, который окончательно потерял способность соображать.
— Конечно! И вы сразу же запрете его.
— Еще бы!
— И вы отдадите мне этого… ну как его там… Сельдона, которого освобождает новый приказ. Таким образом, ваша отчетность будет в полном порядке. Понимаете?
— Я… я…
— Вы поняли, — перебил Безмо Арамис. — Вот и отлично.
Безмо умоляюще сложил руки.
— Но ради чего, взяв у меня Марчиали, вы привозите его снова ко мне?
— воскликнул несчастный, совершенно растерявшийся комендант.
— Для такого друга, для такого слуги, как вы, нет секретов.
И Арамис наклонился к уху Безмо.
— Вы знаете, — шепнул он, — какое необыкновенное сходство между этим несчастным и…
— Королем, да!
— Так вот первое, на что употребил Марчиали свою свободу: он стал утверждать, что он король Франции.
— Вот негодяй! — воскликнул Безмо.
— Он надел на себя такой же костюм, какой был на его величестве, и стал выдавать себя за короля Людовика Четырнадцатого.
— Боже мой!
— Вот почему я и привез его к вам, дорогой комендант. Он безумен, и своим бредом он спешит поделиться со всеми.
— Что же делать?
— Все обстоит очень просто: не давайте ему общаться с кем бы то ни было. Вы понимаете, что, когда его бред стал известен его величеству, который сжалился над ее несчастьем и был вознагражден за свою доброту черной неблагодарностью, король пришел в ярость. И вот теперь — хорошенько запомните это, дорогой господин де Безмо, так как это касается вас самым непосредственным образом, — теперь всякому, кто даст ему общаться с кем бы то ни было, кроме меня или самого короля, не миновать смертной казни. Вы слышите, мой милый Безмо, — смертной казни!
— Слышу, слышу, черт подери!
— А теперь спуститесь и отведите этого бедного малого в его камеру, если только не считаете нужным, чтобы он поднялся к вам.
— Зачем?
— Да, вы правы. Полагаю, что лучше сразу же посадить его под замок, разве не так?
— Еще бы!
— В таком случае, друг мой, пошли…
Безмо велел бить в барабан и звонить в колокол, предупреждая по заведенному здесь порядку о том, чтобы все входили в свои помещения, дабы избежать встречи с таинственным узником. Затем, когда проходы были расчищены, он сам подошел к карете за арестантом. Портос, верный приказу, продолжал держать мушкет у груди пленника.
— А, вот вы где, негодяй! — воскликнул Безмо, увидев короля. — Хорошо, хорошо!
И тотчас же, велев королю покинуть карету, он повел его в сопровождении Портоса, не снимавшего маски, и Арамиса, снова ее надевшего, во вторую Бертодьеру и открыл дверь той самой камеры, в которой на протяжении восьми лет томился Филипп.
Король вошел в каземат без единого слова. Он был растерян и бледен.
Безмо закрыл дверь, дважды повернул ключ в замке и, подойдя к Арамису, прошептал ему на ухо:
— Сущая правда, он очень похож на его величество, но все же не так, как вы утверждаете.
— Так что вас уж, во всяком случае, на такой подмене не проведешь?
— Что вы, что вы!
— Вы бесценный человек, дорогой мой Безмо, — сказал Арамис. — А теперь освобождайте Сельдона.
— Верно, я и забыл… Я сейчас отдам приказание…
— Ба! Вы успеете сделать это и завтра.
— Завтра? Нет, нет, сию же минуту! Избави боже затягивать это дело.
— Ну, идите по вашим делам, а меня ожидают мои» Но, надеюсь, вы поняли все до конца, не так ли?
— Что я должен понять?
— Что никто не войдет к узнику без приказа его величества — приказа, который привезу вам я сам.
— Да, прощайте, монсеньер.
Арамис вернулся к своему товарищу.
— Поехали, друг Портос, в Во! И поскорее.
— До чего же чувствуешь себя легким, когда верно послужишь своему королю и тем самым спасешь свою род пну, — засмеялся довольный Портос. Лошадям нечего будет тащить. Поехали.
И карета, освободившись от пленника, который действительно мог казаться Арамису чрезмерно тяжелым, миновала подъемный мост, который тотчас же поднялся за ней снова, и оказалась вне пределов Бастилии.

XLV

НОЧЬ В БАСТИЛИИ
Страдание в этой жизни соразмерно с силами человека. Мы отнюдь не собираемся утверждать, что бог неизменно соразмеряет ниспосылаемое им человеку несчастье с силами этого человека; подобное утверждение было бы не вполне точным, поскольку тем же богом дозволена смерть, являющаяся единственным выходом для души, которой невмоготу пребывать в оболочке тела Итак, страдание в этой жизни Соразмерно с силами человека Это значит, что при равном несчастии слабый страдает больше, нежели сильный. Но что же придает человеку силу? Закалка, привычка и опыт. Мы не станем утруждать себя доказательством этого; это аксиома как в отношении нашей душевной жизни, так и нашего естества.
Когда молодой король, потеряв всякое представление о действительности, растерянный и разбитый, понял, что его ведут в одну из камер Бастилии, он решил, что смерть во многих отношениях схожа со сном, что и она полна разнообразных видений. Он вообразил, будто его кровать в замке Во провалилась сквозь пол и вслед за тем он умер; он вообразил, что он это покойный Людовик XIV, продолжающий видеть все те же ужасы, невозможные для него в жизни и называемые низложением с трона, тюрьмой и всевозможными оскорблениями некогда всемогущего государя.
Наблюдать в качестве призрака, сохраняющего ощущение своего тела, свои собственные мучения, томиться, тщетно стараясь постигнуть непостижимую тайну, где действительность, а где лишь ее подобие, видеть все, слышать все, все понимать» отчетливо помнить мельчайшие подробности своих последних минут — разве это не пытка, пытка тем более невыносимая, что она может быть вечною?
— Не есть ли это то самое, что зовется вечностью, адом? — шептал Людовик XIV в то мгновение, когда за пим закрылась дверь, запираемая Безмо.
Он не проявил ни малейшего интереса к окружающей его обстановке и, прислонившись спиной к стене, окончательно проникся мыслью о том, что он умер; он зажмурил глаза, чтобы не увидеть чего-нибудь еще худшего.
«Но все-таки как же произошла моя смерть? — спрашивал он себя, поддаваясь безумию. — Не спустили ли эту кровать при помощи какого-нибудь приспособления? Нет, нет — когда она начала опускаться, я не почувствовал ни сотрясения, ни толчка… А не отравили ли меня во время обедав или, кто знает, не обкурили ли отравленною свечой, как мою прабабку Жанну д'Альбре?»
Вдруг холод камеры пронизал плечи Людовика.
«Я видел, — продолжал — он, — я видел моего отца мертвым на той самой кровати, на которой он всегда спал; на нем было королевское одеяние. Это бледное лицо с заострившимися чертами, эти застывшие, некогда столь подвижные руки, эти вытянутые, похолодевшие ноги, — нет, ничто не говорило о сне, полном видений. А ведь бог должен был бы наслать на него целые полчища снов, на него, чьей смерти предшествовало столько других, ибо сколь многих он сам послал на смерть!
Нет, этот король по-прежнему был королем, он царил на смертном одре так же, как на своем бархатном троне. Он не отрекся от свойственного ему величия. Бог, ниспославший на него кару, не может наказывать и меня, не сделавшего ничего противного его заповедям».
Странный шум привлек внимание молодого человека. Он посмотрел и увидел на каминной доске под громадной грубою фреской, изображавшей распятие, огромную крысу, грызшую хлебную корку и смотревшую на нового постояльца камеры умным и любознательным взглядом.
Король испугался: крыса вызвала в нем омерзение. С громким криком бросился он к дверям. И благодаря этому вырвавшемуся из его груди крику Людовик понял, что он жив, не потерял разума и что чувства его вполне естественны.
— Узник! — воскликнул он. — Я, я — узник!
Он поискал глазами звонок.
«В Бастилии нет звонков! Я в Бастилии! Но как же я сделался узником?
Это все, конечно, Фуке. Пригласив в Во, меня заманили в ловушку. Но Фуке не один… Его помощник… этот голос… это был голос д'Эрбле, я узнал его. Кольбер был прав. Но чего же от меня хочет Фуке? Будет ли он царствовать вместо меня? Немыслимо! Кто знает?.. — подумал Людовик. Кто знает, быть может, герцог Орлеанский, мой брат, сделал со мною то, о чем всю жизнь мечтал, замышляя против моего отца, мой дядя. Но королева?
Но моя мать? Но Лавальер? О, Лавальер! Она окажется во власти принцессы Генриетты! Бедное дитя, ее, наверное, заперли, как заперт я сам. Мы с нею навеки разлучены!»
И при одной этой мысли несчастный влюбленный разразился криками, вздохами и рыданиями.
— Есть же здесь комендант! — с яростью вскрикнул король. — Я поговорю с ним, я буду звать.
Он стал звать коменданта. Никто не ответил. Он схватил стул и стал яростно колотить им в массивную дубовую дверь. Дерево, ударяясь о дерево, порождало мрачное эхо в глубине переходов и лестниц, но ни одно живое существо так и не отозвалось.
Для короля это было еще одним доказательством того полного пренебрежения, которое он встретил к себе в Бастилии. После первой вспышки неудержимого гнева, чуточку успокоившись, он заметил полоску золотистого света: должно быть, занималась заря. После этого он опять принялся кричать, сначала не очень громко, затем все громче и громче. И на этот раз кругом все было безмолвно.
Двадцать других попыток также не привели ни к чему.
В нем начала бурлить кровь; она бросилась ему в голову. Привыкнув к неограниченной власти, он содрогнулся, столкнувшись с неповиновением подобного рода. Гнев его все возрастал. Он сломал стул, который был для него чрезмерно тяжелым, и, пустив в ход один из его обломков, стал бить им в дверь, как тараном. Он бил с таким усердием и так долго, что лоб его покрылся испариной. Шум, который до этого он поднимал, сменился несмолкающим грохотом. Несколько приглушенных и, как показалось ему, отдаленных криков ответило ему с разных сторон.
Это произвело на короля странное впечатление. Он остановился, чтобы прислушаться. Это были голоса узников, еще так недавно — его жертв, теперь сотоварищей. Эти голоса, словно легчайшие испарения, проникали сквозь толстые сводчатые потолки, сквозь стены. Они громко обвиняли того, кто шумел, как их вздохи и слезы без слов обвиняли, должно быть, того, кто лишил их свободы. Отняв у столь многих свободу, он появился здесь, между ними, чтобы отнять у них сон.
От этой мысли он едва не сошел с ума. Она удвоила его силы, и обломки стула опять были приведены в действие. Через час Людовик почувствовал какое-то движение в коридоре, и сильный стук в его дверь прекратил удары, которыми он сам осыпал ее.
— Вы что, спятили, что ли? — прикрикнул на него кто-то, стоявший за дверью. — Что это с вами стряслось этим утром?
«Этим утром?» — подумал изумленный король.
Затем он вежливо обратился к своему незримому собеседнику:
— Сударь, вы — комендант Бастилии?
— Милый мой, у вас мозги набекрень, — отвечал голос за дверью, — но все же это не основание производить такой грохот. Перестаньте шуметь, черт возьми!
— Вы — комендант?
За дверью все смолкло. Тюремщик ушел, не удостоив короля даже ответом.
Когда король удостоверился в том, что тюремщик и в самом деле ушел, его ярость сделалась безграничною. Гибкий, как тигр, он вскочил на стол, потом на окно и начал трясти решетку. Он выдавил стекло, и тысячи звенящих осколков упали во двор. Он кричал голосом, становившимся с каждым мгновением все более хриплым: «Коменданта, коменданта!» Этот припадок длился около часа.
С растрепанными, прилипшими ко лбу волосами, с разорванной и выпачканной одеждой и бельем, превратившимся в клочья, король перестал кричать и метаться по камере, лишь окончательно обессилев, и только тогда он постиг, насколько неумолимы эти толстые стены, насколько непроницаем кирпич, из которого они сложены, и насколько тщетны попытки вырваться из их плена, когда располагаешь только таким орудием, как отчаянье, тогда как над ними властно лишь время.
Он прижался лбом к двери и дал своему сердцу чуточку успокоиться; еще одно добавочное его биение, и оно бы не выдержало.
«Придет же час, — подумал король, — когда мне, как и остальным заключенным, принесут какую-нибудь еду. Я тогда увижу кого-нибудь, я спрошу, мне ответят».
И король стал вспоминать, в котором часу разносят в Бастилии завтрак.
Он не знал даже этого. Как безжалостный и исподтишка нанесенный удар ножа, поразило его раскаяние: ведь двадцать пять лет прожил он королем и счастливцем, нисколько не думая о страданиях, которые испытывает несчастный, несправедливо лишенный свободы. Король покраснел от стыда. Он подумал, что бог, допустив, чтобы его, короля Франции, подвергли столь ужасному унижению, воздал в его лице государю, причинявшему столько мучений другим.
Ничто не могло бы с большим успехом склонить эту душу, сломленную страданиями, к религии, чем подобные мысли. Но Людовик не осмелился преклонить пред богом колени, чтобы просить, чтобы умолять его о скорейшем завершении этого испытания.
«Бог творит благо, он прав. Было бы подлостью просить бога о том, в чем я неоднократно отказывал моим ближним».
Он предавался размышлениям этого рода, он казнил себя за былое свое равнодушие к судьбам несчастных и обездоленных, когда за дверью снова послышался шум, на этот раз сопровождавшийся, впрочем, скрипом ключа, вставляемого в замочную скважину.
Король устремился вперед, чтобы скорее узнать, кто же это пришел к нему, но, вспомнив о том, что это было бы поведением, недостойным короля Франции, он остановился на полпути, принял благородную и невозмутимую, привычную для него позу и стал ждать, повернувшись спиной к окну, чтобы скрыть хоть немного свое волнение от того, кто сейчас войдет к нему в камеру.
Это был всего-навсего сторож, принесший корзину с едой. Король рассматривал этого человека с внутренней тревогой и беспокойством; он ждал, пока тот нарушит молчание.
— Ах, — сказал сторож, — вы сломали ваш стул, я же вам говорил! Вы что же, рехнулись, что ли?
— Сударь, — ответил ему король, — взвешивайте ваши слова, они могут иметь для вас исключительные последствия.
Сторож, поставив корзину на стол, взглянул на своего собеседника и удивленно проговорил:
— Что вы сказали?
— Извольте передать коменданту, чтобы он немедленно явился ко мне, с достоинством произнес король.
— Послушайте, детка, вы всегда были умницей, но от сумасшествия становятся злыми, и я хочу предупредить вас заранее: вы сломали стул и шумели; это — проступки, подлежащие наказанию карцером. Обещайте, что этого больше не повторится, и я ни о чем не стану докладывать коменданту.
— Я хочу повидать коменданта, — ответил король, но обращая внимания на слова сторожа.
— Берегитесь! Он велит посадить вас в карцер.
— Я хочу! Слышите? Я хочу видеть коменданта.
— Вот оно что! Ваш взгляд становится диким. Превосходно. Я отберу у вас нож.
И сторож, прихватив с собой нож, закрыл дверь и ушел, оставив короля еще более несчастным и одиноким, чем прежде. Напрасно он снова пустил в ход сломанный стул; напрасно бросил через окно тарелки и миски; и на это не последовало никакого ответа.
Через два часа это был уже не король, не дворянин, не человек, не разумное существо; это был сумасшедший, ломающий себе ногти, царапая дверь, пытающийся поднять огромные каменные плиты, которыми был вымощен пол, и испускающий такие ужасные вопли, что старая Бастилия, казалось, дрожала до основания оттого, что посмела посягнуть на своего властелина.
Что касается коменданта, то он не проявил ни малейшего беспокойства в связи с сумасшествием узника. Сторож и часовые доложили ему об этом: но что из этого? Разве сумасшедшие не были обычным явлением в крепости и разве стены не способны удержать сумасшедших?
Господин де Безмо, свято уверовав во все то, что ему сказал Арамис, и имея на руках королевский приказ, жаждал лишь одного: пусть сошедший с ума Марчиали будет достаточно сумасшедшим, чтобы повеситься на брусьях своего полога или на одном из прутьев тюремной решетки.
И действительно, этот узник не приносил никакого дохода и ко всему еще становился чрезмерно обременительным. Все осложнения с Сельдоном и Марчиали, осложнения с освобождением и заключением вновь, осложнения, связанные со сходством, — все это нашло бы в подобной развязке чрезвычайно простое и удобное для всех разрешение; больше того, Безмо показалось к тому же, что эго не было бы неприятно и г-ну д'Эрбле.
— И по правде сказать, — говорил Безмо майору, своему помощнику, обыкновенно узник достаточно страдает от своего заключения, он страдает более чем достаточно, чтобы пожелать ему из милосердия смерти. И это тем более так, если узник сошел с ума, если он кусается и шумит; в этом случае, честное слово, можно было бы не только желать ему из милосердия смерти, по было бы добрым делом потихоньку прикончить его После приведенных рассуждений славный комендант принялся за свой второй завтрак.

XLVI

ТЕНЬ Г-НА ФУКЕ
Под впечатлением разговора, происшедшего у него только что с королем, д'Артаньян не раз обращался к себе с вопросом, не сошел ли он сам с ума, имела ли место эта сцена действительно в Во, впрямь ли он — д'Артаньян, капитан мушкетеров, и владелец ли г-н Фуке того замка, в котором Людовику XIV было оказано гостеприимство. Эти рассуждения не были рассуждениями пьяного человека. Правда, в Во угощали, как никогда и нигде, и вина суперинтенданта занимали в этом угощении весьма почетное место. Но гасконец был человеком, никогда не терявшим чувства меры; прикасаясь к клинку своей шпаги, он умел заряжать свою душу холодом ее стали, когда этого требовали важные обстоятельства.
«Теперь, — говорил он себе, покидая королевские апартаменты, — мне предстоит сыграть историческую роль в судьбах короля и его министра; в анналах истории будет записано, что господин д'Артаньян, дворянин из Гаскони, арестовал господина Никола Фуке, суперинтенданта финансов Франции. Мои потомки, если я когда-нибудь буду иметь таковых, станут благодаря этому аресту людьми знаменитыми, как знамениты господа де Люипь благодаря опале и гибели этого бедняги маршала д'Анкра. Надо выполнить королевскую волю, соблюдая благопристойность. Всякий сумеет сказать:
«Господин Фуке, пожалуйте вашу шпагу», — но не все сумеют охранять его таким образом, чтобы никто и не пикнул по этому поводу. Как же все-таки сделать, чтобы суперинтендант по возможности неприметно освоился с тем, что из величайшей милости он впал в крайнюю степень немилости, что Во превращается для него в тюрьму, что, испытав фимиам Ассура, он попадет на виселицу Амана, или, точнее сказать, Ангерана де Мариньи».
Тут чело д'Артаньяна омрачилось из сострадания к несчастьям Фуке. У мушкетера было довольно забот. Отдать таким способом на смерть (ибо, конечно, Людовик XIV ненавидел Фуке), отдать, повторяем, на смерть того, кого молва считала порядочным человеком, — это и в самом деле было тяжким испытанием совести.
«Мне кажется, — сам себе говорил д'Артаньян, — что если я не последний подлец, я должен поставить Фуке в известность о намерениях короля.
Но если я выдам тайну моего государя, я совершу вероломство и стану предателем, а это — преступление, предусмотренное сводом военных законов, и мне пришлось увидеть во время войны десятка два таких горемык, которых повесили на суку за то, что они проделали в малом то самое, на что толкает меня моя щепетильность, с той, впрочем, разницей, что я проделаю это в большом. Нет уж, увольте. Полагаю, что человек, не лишенный ума, должен выпутаться из этого положения с достаточной ловкостью. Можно ли допустить, что я представляю собой человека, не лишенного кое-какого ума? Сомнительно, если принять во внимание, что за сорок лет службы я ничего не сберег, и если у меня где-нибудь завалялся хоть единый пистоль, то и это уж будет счастьем)».
Д'Артаньян схватился руками за голову, дернул себя за ус и добавил:
«По какой причине Фуке впал в немилость? По трем причинам: первая состоит в том, что его не любит Кольбер; вторая — потому что он пытался покорить сердце мадемуазель Лавальер; третья — так как король любит и Кольбера и мадемуазель Лавальер. Фуке — человек погибший. Но неужели же я, мужчина, ударю его ногой по голове, когда он упал, опутанный интригами женщин и приказных? Какая мерзость! Если он опасен, я сражу его как врага. Если его преследуют без достаточных оснований, тогда мы еще поглядим. Я пришел к заключению, что ни король, ни кто-либо другой не должны влиять на мое личное мнение. Если б Атос оказался в моем положении, он сделал бы то же самое. Итак, вместо того чтобы грубо войти к Фуке, взять его под арест и упрятать куда-нибудь в укромное место, я постараюсь действовать так, как подобает порядочным людям. Об этом пойдут разговоры, согласен; но обо мне будут говорить только хорошее».
И, вскинув перевязь на плечо особым, свойственным ему жестом, д'Артаньян отправился прямо к Фуке, который, простившись с дамами, собирался спокойно выспаться после своих шумных дневных триумфов.
Фуке только что вошел в свою спальню с улыбкой на устах и полумертвый от утомления.
Когда д'Артаньян переступил порог его комнаты, кроме Фуке и его камердинера в ней никого больше не было.
— Как, это вы, господин д'Артаньян? — удивился Фуке, успевший уже сбросить с себя парадное платье.
— К вашим услугам, — отвечал мушкетер.
— Войдите, дорогой д'Артаньян.
— Благодарю вас.
— Вы хотите покритиковать наше празднество? О, я знаю, у вас очень острый и язвительный ум.
— О пет.
— Что-нибудь мешает вашей охране?
— Совсем нет.
— Быть может, вам отвели неудачное помещение?
— О нет, оно выше всяких похвал.
— Тогда позвольте поблагодарить вас за вашу любезность и заявить, что я ваш должник за все то в высшей степени лестное, что вы изволили высказать мне.
Эти слова, очевидно, значили: «Дорогой господин д'Артаньян, идите-ка спать, раз у вас есть где лечь, и позвольте мне сделать то же».
Д'Артаньян, казалось, не понял.
— Вы, как видно, уже ложитесь? — спросил он Фуке.
— Да. Вы ко мне с каким-нибудь сообщением?
— О нет, мне нечего сообщать. Вы будете спать в этой комнате?
— Как видите.
— Сударь, вы устроили великолепное празднество королю.
— Вы находите?
— О, изумительное.
— И король им доволен?
— В восторге!
— Быть может, он поручил рассказать мне об этом?
— Нет, для этого он нашел бы более достойного вестника, монсеньер.
— Вы скромничаете, господин д'Артаньян.
— Это ваша постель?
— Да, но почему вы задаете такие вопросы? Быть может, вы недовольны вашей постелью?
— Можно ли говорить откровенно?
— Конечно.
— В таком случае вы правы, я недоволен ею.
Фуке вздрогнул.
— Господин д'Артаньян, возьмите, сделайте одолжение, мою комнату!
— Лишить вас вашей собственной комнаты! О нет, никогда!
— Что же делать?
— Разрешите мне разделить ее с вами.
Фуке пристально посмотрел в глаза мушкетеру.
— А-а, вы только от короля?
— Да, монсеньер.
— И король изъявил желание, чтобы вы спали у меня в комнате?
— Монсеньер…
— Отлично, господин д'Артаньян, отлично, вы здесь хозяин.
— Уверяю вас, монсеньер, что я не хотел бы злоупотреблять…
Обращаясь к камердинеру, Фуке произнес:
— Вы свободны!
Камердинер ушел.
— Вам нужно переговорить со мною, сударь? — спросил Фуке.
— Мне?
— Человек вашего ума не приходит в ночную пору; такому человеку, как я, не имея к этому достаточных оснований.
— Не расспрашивайте меня.
— Напротив, буду расспрашивать. Скажите наконец, что вам нужно?
— Ничего. Лишь ваше общество.
— Пойдемте тогда в сад или в парк, — неожиданно предложил Фуке.
— О нет, — с живостью возразил мушкетер, — нет, нет.
— Почему?
— Знаете, там слишком прохладно…
— Вот оно что! Сознайтесь, что вы арестовали меня?
— Никогда!
— Значит, вы приставлены сторожить меня?
— В качестве почетного стража, монсеньер.
— Почетного?.. Это другое дело. Итак, меня арестовывают в моем собственном доме?
— Не говорите этого, монсеньер.
— Напротив, я буду кричать об этом.
— Если вы будете об этом кричать, я буду вынужден предложить вам умолкнуть.
— Так! Значит, насилие в моем собственном доме? Превосходно!
— Мы друг друга не понимаем. Вот тут шахматы: давайте сыграем партию, монсеньер.
— Господин д'Артаньян, выходит, что я в немилости?
— Совсем нет. Но…
— Но мне запрещено отлучаться?
— Я не понимаю ни слова из того, что вы мне говорите. Если вы желаете, чтобы я удалился, скажите мне прямо об этом.
— Дорогой господин д'Артаньян, ваше поведение сводит меня с ума. Я хочу спать, я падаю от усталости. Вы разбудили меня.
— Я никогда бы не простил себе этого, и если вы хотите примирить меня с моей собственной совестью…
— Что же тогда?..
— Тогда спите себе на здоровье в моем присутствии. Я буду страшно доволен.
— Это надзор?
— Знаете что, я, пожалуй, уйду.
— Не понимаю вас.
— Покойной ночи, монсеньер.
И д'Артаньян сделал вид, будто собирается уходить.
Тогда Фуке подбежал к нему.
— Я не лягу, — сказал он. — Я говорю совершенно серьезно. И поскольку вы не желаете обращаться со мною, как с настоящим мужчиной, и виляете, и хитрите, я заставлю вас показать клыки, как это делают с диким кабаном во время травли.
— Ба! — скривил губы д'Артаньян, изображая улыбку.
— Я велю заложить лошадей и уеду в Париж, — заявил Фуке, пытаясь проникнуть в глубину души капитана.
— А! Раз так, это другое дело.
— В этом случае вы меня арестуете? Верно?
— О нет, в этом случае я еду с вами.
— Довольно, господин д'Артаньян, — проговорил Фуке ледяным тоном. Вы недаром пользуетесь репутацией очень тонкого и ловкого человека, но со мной это лишнее. К делу, сударь, к делу! Скажите мне, за что вы меня арестовываете? Что я сделал?
— О, я не знаю, что вы сделали, и я вас не арестовываю… по крайней мере, сегодня…
— Сегодня? — воскликнул, бледнея, Фуке. — А завтра?
— Завтра еще не пришло, монсеньер. Кто же может поручиться за завтрашний день?
— Скорей, скорей, капитан! Позвольте мне переговорить с господином д'Эрбле.
— Увы, это никак невозможно, монсеньер, у меня приказ не разрешать вам общаться с кем бы то ни было.
— И даже с господином д'Эрбле, вашим другом!
— Монсеньер, а разве не может случиться, что господин д'Эрбле, мой друг, и есть то единственное лицо, с которым я должен помешать вам общаться?
Фуке покраснел и, сделав вид, что он смиряется перед необходимостью, произнес:
— Вы правы, сударь; я получил урок, к которому не должен был подавать повода. Человек павший не может больше рассчитывать ни на что даже со стороны тех, счастье которых составил он сам; я не говорю уж о тех, которым он никогда не имел удовольствия оказать какую-либо услугу.
— Монсеньер!
— Это сущая правда, господин д'Артаньян: вы всегда держали себя со мною чрезвычайно корректно, как и подобает тому, кому было предназначено самою судьбою взять меня под арест. Вы никогда не обращались ко мне ни с малейшею просьбой.
— Монсеньер, — отвечал гасконец, тронутый такой красноречивой и благородной печалью, — согласны ли вы дать мне слово честного человека, что не покинете этой комнаты?
— Зачем, дорогой д'Артаньян, раз вы меня здесь сторожите? Неужели вы думаете, что я попытаюсь бороться с самой доблестной шпагой королевства?
— Нет, не то, монсеньер. Дело в том, что я пойду сейчас за господином д'Эрбле и поэтому оставляю вас одного.
Фуке вскрикнул от радости и удивления:
— Пойдете за господином д'Эрбле? Оставите меня одного?
— Где я найду господина д'Эрбле? В синей комнате?
— Да, мой друг, да!
— Ваш друг! Благодарю вас за эти слова, монсеньер.
— Ах, вы меня просто спасаете!
— Хватит ли десяти минут, чтоб добраться до синей комнаты и возвратиться назад? — спросил д'Артаньян.
— Приблизительно.
— Чтобы разбудить Арамиса, который умеет спать, когда ему спится, и предупредить его, я кладу еще пять минут; в общем, я буду отсутствовать четверть часа. Теперь, монсеньер, дайте мне слово, что вы не предпримете попытки бежать и что, возвратившись, я найду вас на месте.
— Даю вам слово, сударь, — сказал Фуке, с признательностью пожимая мушкетеру руку.
Д'Артаньян удалился.
Фуке посмотрел ему вслед, с видимым нетерпением подождал, пока за ним закроется дверь, и бросился за своими ключами. Он открыл несколько потайных ящиков и стал тщетно искать некоторые бумаги, видимо, к его огорчению, оставшиеся в Сен-Манде. Затем, торопливо схватив кое-какие письма, договоры и прочие документы, он собрал их в кучу и сжег на мраморной каминной доске, даже не сдвинув горшков с цветами, которые там стояли. Кончив с этим, он упал в кресло» как человек, избегший смертельной опасности и совсем обессилевший, лишь только эта опасность перестала ему грозить.
Возвратившийся д'Артаньян увидел Фуке в той же позе. Достойный мушкетер нисколько не сомневался, что Фуке, дав слово, и не подумает нарушить его; но он полагал, что суперинтендант воспользуется его временною отлучкой, чтобы избавиться от всех тех бумаг, записок и договоров, которые могли бы ухудшить его и так достаточно опасное положение. Поэтому, войдя в комнату, он поднял голову, как собака, учуявшая поблизости дичь, и, обнаружив здесь запах дыма, чего он и ждал, с удовлетворением кивнул головой.
При появлении д'Артаньяна Фуке, в свою очередь, поднял голову, и ни один жест мушкетера не ускользнул от него. Затем взгляды их встретились, и они поняли друг друга без слов.
— А где же, — удивленно спросил Фуке, — где господин д'Эрбле?
— Господин д'Эрбле, надо полагать, обожает ночные прогулки и где-нибудь в парке, озаренном лунным сиянием, сочиняет стихи в обществе какого-нибудь из ваших поэтов; в синей комнате, во всяком случае, его нет.
— Как! Его нет в синей комнате? — воскликнул Фуке, лишаясь своей последней надежды. Хотя он и не представлял себе, как именно ваннский епископ сумеет помочь ему, он все же отчетливо понимал, что ждать помощи можно лишь от него.
— Или, если он все-таки у себя, — продолжал д'Артаньян, — то у него, очевидно, были причины по отвечав на мой стук.
— Быть может, вы обращались к нему недостаточно громко, и он не услышал вас.
— Уж не предполагаете ли вы, монсеньер, что, нарушив приказание короля не покидать вас ни на мгновение, я стану будить весь дом и предоставлю возможность видеть меня в коридоре, где расположился ваннский епископ, давая тем самым господину Кольберу основание думать, что я предоставил вам время сжечь ванта бумаги?
— Мои бумаги!
— Разумеется. По крайней мере, будь я на вашем месте, я не преминул бы поступить именно так. Когда мне отворяют дверь, я пользуюсь этим.
— Благодарю вас, сударь. Я и воспользовался.
— И хорошо сделали. У каждого из нас есть свои тайны, до которых не должно быть дела другим. Но вернемся, монсеньер, к Арамису.
— Так вот, повторяю, вы слишком тихо позвали его, и он вас не слышал.
— Как бы тихо ни звать Арамиса, монсеньер, Арамис всегда слышит, если считает нужным услышать. Повторяю, Арамиса в комнате не было или у Арамиса были основания не узнать моего голоса, основания, которые мне неизвестны, как они, быть может, неизвестны и вам, при всем том, что его преосвященство, монсеньер ваннский епископ — ваш преданный друг.
Фуке тяжко вздохнул, вскочил на ноги, несколько раз прошелся по комнате и кончил тем, что уселся на свое великолепное ложе, застланное бархатом и утопающее в изумительных кружевах.
Д'Артаньян посмотрел на Фуке с выражением искреннего сочувствия.
— Я видел на своем веку, как были арестованы многие, да, да, очень многие, — сказал мушкетер с грустью в голосе, — я видел, как был арестован Сен-Мар, видел, как был арестован де Шале. Я был тогда еще очень молод. Я видел, как был арестован Конде вместе с принцами, я видел, как был арестован де Рец, я видел, как был арестован Брусель. Послушайте, монсеньер, страшно сказать, но больше всего в настоящий момент вы похожи на беднягу Бруселя. Еще немного, и вы, подобно ему, засунете вашу салфетку в портфель и станете вытирать рот деловыми бумагами. Черт подери, господин Фуке, такой человек, как вы, не должен склоняться пред неприятностями. Если бы ваши друзья видели вас, что бы они подумали!
— Господин д'Артаньян, — ответил суперинтендант со скорбной улыбкой, — вы меня совершенно не понимаете. Именно потому, что мои друзья не видят меня, я таков, каким вы меня видите. Когда я один, я перестаю жить, сам по себе я — ничто. Посмотрите-ка, на что я употребил мою жизнь. Я употребил ее на то, чтобы приобрести друзей, которые, как я надеялся, станут моей опорой. Пока я был в силе, все эти счастливые голоса, счастливые, потому что это я доставил им счастье, хором осыпали меня похвалами и изъявлениями своей благодарности. Если меня постигала хоть малейшая неприятность, эти же голоса, но только немного более приглушенные, чем обычно, гармонически сопровождали ропот моей души. Одиночество! Но я никогда не знал, что это значит. Нищета — призрак, лохмотья которого я видел порою в конце моего жизненного пути! Нищета — неотступная тень, с которой многие из моих друзей сжились уже так давно, которую они даже поэтизируют, ласкают и побуждают меня любить! Нищета, но я примиряюсь с ней, подчиняюсь ей, принимаю ее как обделенную наследством сестру, ибо нищета — это все же не одиночество, не изгнание, не тюрьма! Разве я буду когда-нибудь нищим, обладая такими друзьями, как Пелисон, Лафонтен, Мольер, с такою возлюбленною, как… Нет, нет и нет, но одиночество, для меня, человека, рожденного, чтобы жить вкусно, для меня, привыкшего к удовольствиям, для меня, существующего лишь потому, что существуют другие!.. О, если б вы знали, насколько я сейчас одинок и насколько вы кажетесь мне, вы, разлучающий меня со всем тем, к чему я тянулся всем сердцем, насколько вы кажетесь мне воплощением одиночества, небытия, смерти!
— Я уже говорил, господин Фуке, — отвечал тронутый до глубины души д'Артаньян, — что вы преувеличиваете ваши несчастья. Король любит вас.
— Нет, — покачал головой Фуке, — нет, нет!
— Господин Кольбер ненавидит.
— Господин Кольбер? О, это совершенно не важно!
— Он вас разорит.
— Это сделать нетрудно; не стану отрицать, я разорен.
При этом странном признании суперинтенданта финансов д'Артаньян обвел комнату весьма выразительным взглядом. И хотя он не промолвил ни слова, Фуке отлично понял его и добавил:
— Что делать с этим великолепием, когда в тебе самом не осталось и тени великолепия! Знаете ли вы, для чего нам, богатым людям, нужна большая часть наших богатств? Лишь для того, чтобы отвращать нас от всего, что не обладает таким же блеском, каким обладают они. Во! Вы станете говорить о чудесах Во, не так ли? Но к чему они мне? Что делать мне с этими чудесами? Где же, скажите, если я разорен, та вода, которую я мог бы влить в урны моих наяд, огонь, который я поместил бы внутрь моих саламандр, воздух, чтобы заполнить им грудь тритонов? Чтобы быть достаточно богатым, господин д'Артаньян, надо быть очень богатым.
Д'Артаньян ничего не говорил.
— О, я знаю, очень хорошо знаю, о чем вы думаете, — продолжал Фуке. Если б Во было вашею собственностью, вы продали бы его и купили бы поместье в провинции. В этом поместье у вас были бы леса, огороды и пашни, и оно кормило б своего владельца. Из сорока миллионов вы бы сделали…
— Десять.
— Ни одного, мой дорогой капитан. Нет такого человека во Франции, который был бы в достаточной мере богат, чтобы, купив Во за два миллиона, поддерживать его в том состоянии, в каком оно находится ныне.
— По правде сказать, миллион — это еще не бедность.
— Это весьма близко к бедности. Но вы не понимаете меня, дорогой друг. Я не хочу продавать Во. Если хотите, я подарю его вам.
— Подарите его королю, это будет выгоднее.
— Королю не надо моего подарка. Он и так отберет Во, если оно ему понравится. Вот почему я предпочитаю, чтоб Во погибло. Знаете, господин д'Артаньян, если б король не находился сейчас под моим кровом, я взял бы вот эту свечу, подложил бы два ящика оставшихся у меня ракет и бенгальских огней под купол и обратил бы свой дворец в прах и пепел.
— Во всяком случае, — как бы вскользь заметил мушкетер, — вы но сожгли бы свой дворец в прах и пепел.
— И затем, — продолжал глухо Фуке, — что я сказал, боже мой! Сжечь Во! Уничтожить дворец! Но Во принадлежит вовсе не мне. Все эти богатства, эти бесконечные чудеса принадлежат, как временное владение, тому, кто за них заплатил, это верно, но как нечто непреходящее они принадлежат тем, кто их создал. Во принадлежит Лебрену, Ленотру, Во принадлежит Пелисону, Лево, Лафантену; Во принадлежит Мольеру, который поставил в его стенах «Несносных». Во, наконец, принадлежит нашим потомкам.
Вы видите, господин д'Артаньян, у меня больше нет своего дома.
— Вот и хорошо, вот рассуждение, которое мне по-настоящему нравится, и в нем я снова узнаю господина Фуке. Вы больше не похожи на беднягу Бруселя, и я больше не слышу стенаний этого старого участника Фронды. Если вы разорились, примите это с душевной твердостью. Вы тоже, черт возьми, принадлежите потомству и не имеете права себя умалять. Посмотрите-ка на меня. От судьбы, распределяющей роли среди комедиантов нашего мира, я получил менее красивую и приятную роль, чем ваша. Вы купались в золоте, вы властвовали, вы наслаждались. Я тянул лямку, я повиновался, я страдал. И все же, как бы ничтожен я ни был по сравнению с вами, монсеньер, я объявляю вам: воспоминание о том, что я сделал, заменяет мне хлыст, не дающий мне слишком рано опускать свою старую голову. Я до конца буду хорошей полковой лошадью и паду сразу, выбрав предварительно, куда мне упасть. Сделайте так же, как я, господин Фуке, и от этого вам будет не хуже. С такими людьми, как вы, это случается один-единственный раз. Все дело в том, чтобы действовать, когда это придет, подобающим образом.
Есть латинская поговорка, которую я часто повторяю себе: «Конец венчает дело».
— Проповедь мушкетера, монсеньер.
Фуке встал, обнял д'Артаньяна и пожал ему руку.
— Вот чудесная проповедь, — сказал, помолчав, Фуке.
— Вы меня любите, раз говорите все это.
— Возможно.
Фуке снова задумался, затем спросил:
— Где может быть господин д'Эрбле?
— Ах, вот вы о чем!
— Я не смею попросить вас отправиться снова на его поиски.
— Даже если б и попросили, я бы не сделал этого. Это было бы в высшей степени неосторожно. Об этом узнали бы, и Арамис, который ни в чем по замешан, был бы скомпрометирован, вследствие чего король распространил бы свою немилость и на него.
— Я подожду до утра.
— Да, это, пожалуй, самое лучшее.
— Что же мы с вами сделаем утром?
— Не знаю, монсеньер.
— Окажите любезность, господин д'Артаньян.
— С удовольствием.
— Вы меня сторожите, я остаюсь. Вы точно исполните приказание, так ведь?
— Конечно.
— Ну так оставайтесь моей тенью. Я предпочитаю эту топь всякой другой.
Д'Артаньян поклонился.
— Но забудьте, что вы господин д'Артаньян — капитан мушкетеров, а я Фуке — суперинтендант финансов, и поговорим о моем положении.
— Это трудновато, черт подери!
— Правда?
— Но для вас, господин Фуке, я сделаю невозможное.
— Благодарю вас. Что сказал вам король?
— Ничего.
— Как вы со мной разговариваете!
— Черт возьми!
Что вы думаете о моем положении?
— Ваше положение, скажу прямо, нелегкое.
— Чем?
— Тем, что вы находилось у себя дома.
— Сколь бы трудным оно ни было, я прекрасно его понимаю.
— Неужели вы думаете, что с другими я был бы так откровенен?
— И это вы называете откровенностью? Вы были со мной откровенны! Отказываясь мне ответить на сущие пустяки?
— Ну, если угодно, любезен.
— Это другое дело.
— Вот послушайте, монсеньер, как бы я поступил, будь на вашем месте кто-либо иной: я подошел бы к вашим дверям, едва только от вас вышли бы слуги, или, если они еще не ушли, я бы переловил их, как зайцев, тихонечко запер бы их, а сам растянулся бы на ковре в вашей прихожей. Взяв вас под наблюдение без вашего ведома, я сторожил бы вас до утра для своего господина. Таким образом, не было бы ни скандала, ни шума, никакого сопротивления; но вместе с тем не было бы никаких предупреждений господину Фуке, ни сдержанности, ни тех деликатных уступок, которые делаются между вежливыми людьми в решительные моменты их жизни. Нравился бы вам такой план?
— О, он меня ужасает!
— Не так ли? Ведь было бы весьма неприятно появиться завтра утром пред вами и потребовать у вас шпагу?
— О, сударь, я бы умер от стыда и от гнева!
— Ваша благодарность выражается слишком красноречиво, я не так уж много сделал, поверьте мне.
— Уверен, сударь, что вы не заставите меня признать правоту ваших слов.
— А теперь, монсеньер, если вы довольны моим поведением, если вы оправились уже от удара, который я постарался смягчить, как мог, предоставим времени лететь возможно быстрее. Вы устали, вам надо подумать, умоляю вас, спите или делайте вид, что спите, — на вашей постели или в вашей постели. Что до меня, то я буду спать в этом кресле, а когда я сплю, сон у меня такой крепкий, что меня не разбудит и пушка.
Фуке улыбнулся.
— Я исключаю, впрочем, — продолжал мушкетер, — тот случай, когда открывается дверь — потайная и обыкновенная, для входа и для выхода. О, в том случае мой слух необычайно чувствителен! Ходите взад и вперед по комнате, пишите, стирайте написанное, рвите, жгите, но не трогайте дверного замка, не трогайте ручку дверей, так как я внезапно проснусь и это расстроит мне нервы.
— Решительно, господин д'Артаньян, вы самый остроумный и вежливый человек, какого я только знаю, и от нашей встречи у меня останется лишь одно сожаление — что мы с вами познакомились слишком поздно.
Д'Артаньян вздохнул, и этот вздох означал:
«Увы, быть может, вы познакомились со мной слишком рано?»
Затем он уселся в кресло, тогда как Фуке, полулежа у себя на кровати и опершись на руку, размышлял о случившемся. И оба, так и не погасив свечей, стали дожидаться зари, и когда Фуке слишком громко вздыхал, д'Артаньян храпел сильнее, чем прежде.

 

 

Никто, даже Арамис, не нарушил их вынужденного покоя; в огромном доме не было слышно ни малейшего шума.
Снаружи, под ногами почетного караула и патрулей мушкетеров, скрипел песок; и это, в свою очередь, способствовало тому, чтобы сон спящих был крепче. Добавим к этим звукам еще шорохи ветра и плеск фонтанов, которые были заняты своей извечной работой, не заботясь о малых делах и ничтожных волнениях, из которых складываются жизнь и смерть человека.

Часть VI

I

УТРО
Мрачной участи короля, запертого в Бастилии и в отчаянии бросающегося на замки и решетки, старинные летописцы со свойственной им риторикой не преминули бы противопоставить судьбу Филиппа, покоящегося на королевском ложе под балдахином. Отнюдь не считая риторику чем-то неизменно дурным и не принадлежа к числу тех, кто высказывает убеждение, будто она понапрасну рассыпает цветы, желая приукрасить историю, мы тем не менее тщательно сгладим контраст, за что просим прощения у читателя, и нарисуем вторую картину, которая представляется нам весьма интересной и предназначена служить дополнением к первой.
Молодой принц был доставлен из комнаты Арамиса в покои Морфея при помощи того же самого механизма, посредством которого король был удален из них. Арамис нажал какое-то приспособление, купол начал медленно опускаться, и Филипп оказался перед королевской кроватью, которая, оставив своего пленника в глубине подземелий, вновь поднялась на прежнее место.
Наедине с этой роскошью, наедине с могуществом, которым он отныне был облечен, наедине с ролью, взятой им на себя, Филипп впервые ощутил в себе тысячи душевных движений, заставляющих биться королевское сердце.
Но когда он посмотрел на пустую кровать, смятую его братом, смертельная бледность покрыла его лицо, Эта немая сообщница, выполнив свое дело, возвратилась на прежнее место: она стояла, храня на себе следы преступления; она говорила с виновником этого преступления языком откровенным и грубым, которым сообщники не стесняются пользоваться между собой. Она говорила правду.
Наклонившись, чтобы лучше рассмотреть королевское ложе, Филипп заметил платок, еще влажный от холодного пота, струившегося со лба Людовика XIV. Этот пот ужаснул Филиппа, как кровь Авеля ужаснула Каина.
— Вот я наедине с моей судьбой, — сказал он; лицо его было серым, глаза пылали. — Будет ли она более страшной, чем мое заключение? Отданный своим мыслям, буду ли я вечно прислушиваться к угрызениям моей совести?.. Ну да, король спал на этой кровати: это его голова смяла подушку, это его слезы смочили платок. И я не смею лечь на эту кровать, не смею коснуться платка, на котором вышит вензель и герб Людовика!.. Нужно решиться, будем подражать господину д'Эрбле, который хочет, чтобы действие было всегда на одну ступень выше мысли; возьмем за образец господина д'Эрбле, который думает лишь о себе самом и слывет порядочным человеком, потому что не сделал зла никому, кроме своих врагов, и не предал никого, кроме них. Эта кровать была бы моей, если бы Людовик Четырнадцатый не отнял ее у меня вследствие преступления нашей матери. Этот платок, на котором вышит герб Франции, тоже был бы моим, и не кто иной, как я сам, пользовался бы им, если бы мне оставили мое место, как сказал господин д'Эрбле, в колыбели королей Франции. Филипп, сын Франции, ложись на свою кровать! Филипп, единственный король Франции, возврати себе отнятый у тебя герб! Филипп, единственный законный наследник Людовика Тринадцатого, отца твоего, будь же безжалостен к узурпатору, который даже в эту минуту не раскаивается в причиненных тебе страданиях!
Произнеся эти слова, Филипп, несмотря на инстинктивное отвращение, несмотря на дрожь и ужас, сковывавшие мышцы его тела и волю, заставил себя улечься на еще теплое после Людовика XIV королевское ложе и прижать к своему лбу его еще влажный платок.
Когда голова его откинулась назад, погружаясь в мягкую пуховую подушку, он увидел над собой корону Французского королевства, поддерживаемую, как мы говорили, золотокрылым ангелом.
Пусть читатель представит себе теперь этого самозванца с мрачным взором и горящим в лихорадке телом. Он напоминает собой тигра, который, проплутав грозовую ночь и пройдя камыши и неведомую ему лощину, останавливается перед покинутой львом пещерой, чтобы расположиться в ней. Его привлек сюда львиный дух, влажные испарения обитаемого жилища. Он обнаруживает в этой пещере подстилку из сухих трав, обглоданные кости. Он заходит, всматривается во тьму, испытующе обшаривая ее своим горящим и зорким взглядом; он отряхивается, и с его тела стекают потоки воды, падают комья ила и грязи. Наконец, он тяжело укладывается на пол, положив широкую морду на огромные лапы; он весь в напряжении, он готов к схватке. Время от времени молния, сверкающая снаружи и вспыхивающая в расщелинах львиной пещеры, шум сталкиваемых ветром ветвей, грохот падающих камней, смутное ощущение грозящей опасности выводят его из дремоты, в которую погружает его усталость.
Можно гордиться тем, что спишь в логове льва, но безрассудно надеяться, что здесь удастся спокойно заснуть.
Филипп прислушивался к каждому звуку; его сердце сжималось, представляя себе всякие ужасы; но, веря в силы своей души, удвоившиеся благодаря решимости, которою он заставил себя проникнуться, он ожидал, не поддаваясь слабости, какого-нибудь решительного момента, чтобы вынести окончательное суждение о себе. Он рассчитывал, что какая-нибудь опасность, грозно вставшая перед ним, будет для него чем-то вроде тех фосфорических вспышек во время бури, которые показывают моряку высоту взбесившихся волн.
Но ничего не случалось. Тишина, этот смертельный враг беспокойных сердец, смертельный враг честолюбцев, в течение всей ночи окутывала своим густым покровом будущего короля Франции, осененного украденной короной.
Под утро человек или, вернее, тень проскользнула в королевскую спальню. Филипп ждал его и не удивился его приходу.
— Ну, господин д'Эрбле? — спросил он.
— Все в порядке, ваше величество, с этим покончено.
— Как?
— Было все, чего мы заранее ожидали.
— Сопротивление?
— Бешеное: стенания, крики.
— Потом?
— Потом оцепенение.
— И наконец?
— Полная победа и ничем не нарушаемое молчание.
— Комендант Бастилии ничего не подозревает?..
— Ничего.
— А сходство?
— Оно — причина успеха.
— Но узник, несомненно, попытается объяснить, кто он такой; будьте готовы к этому. Ведь это мог бы сделать и я, хотя мне пришлось бы бороться с властью, несравненно более могучей, чем та, которой я теперь обладаю.
— Я уже обо всем позаботился. Через несколько дней, а может быть, и скорее, если понадобится, мы извлечем узника из тюрьмы и отправим его в изгнание, избрав столь отдаленные страны…
— Из изгнания возвращаются, господин д'Эрбле.
— В столь отдаленные страны, как я сказал, что никаких сил человеческих и всей жизни не хватит, чтобы вернуться.
И еще раз глаза молодого короля и глаза Арамиса встретились, и в тех и в других застыло холодное выражение взаимного понимания.
— А господин дю Валлон? — спросил Филипп, желая переменить тему разговора.
— Он сегодня будет представлен вам и конфиденциально принесет свои поздравления с избавлением от опасности, которой вы подвергались по вине узурпатора.
— Но что мы с ним сделаем?
— С господином дю Валлоном?
— Мы пожалуем ему герцогский титул, не так ли?
— Да, герцогский титул, — повторил со странной улыбкою Арамис.
— Но почему вы смеетесь, господин д'Эрбле?
— Меня рассмешила ваша предусмотрительность. Вы опасаетесь, без сомнения, как бы бедный Портос не стал неудобным свидетелем, и хотите отделаться от него.
— Жалуя его герцогом?
— Конечно. Ведь вы убьете его. Он умрет от радости, и тайна уйдет вместе с ним.
— Ах, боже мой!
— А я потеряю хорошего друга, — флегматично проговорил Арамис.
И вот в разгар этой шутливой беседы, которой заговорщики старались прикрыть свою радость и гордость одержанной победой, Арамис услышал нечто, заставившее его встрепенуться.
— Что там? — спросил Филипп.
— Утро, ваше величество.
— Так что же?..
— Вечером, прежде чем улечься в эту постель, вы отложили, вероятно, какое-нибудь распоряжение до утра?
— Я сказал капитану мушкетеров, — живо ответил молодой человек, — что буду ждать его в этот утренний час.
— Раз вы сказали ему об этом, он, несомненно, придет, так как он человек в высшей степени точный.
— Я слышу шаги в передней.
— Это он.
— Итак, начинаем атаку, — решительно произнес молодой король.
— Берегитесь! Начинать атаку, и начинать ее с д'Артаньяна, было бы чистым безумием. Д'Артаньян ничего не знает, д'Артаньян ничего не видел, он за сто лье от того, чтобы подозревать нашу тайну, — но если сегодня он будет первым вошедшим сюда, он почует, что здесь что-то неладно, и решит, что ему необходимо этим заняться. Видите ли, ваше величество, прежде чем впустить сюда д'Артаньяна, нужно хорошенько проветрить комнату или ввести сюда столько людей, чтобы эта лучшая во всем королевстве ищейка была сбита с толку двумя десятками самых различных следов.
— Но как же избавиться от него, когда я сам назначил ему явиться? заметил король, желая поскорее померяться силами с таким страшным противником.
— Я беру это на себя, — сказал ваннский епископ, — и для начала нанесу ему удар такой силы, что он сразу ошеломит его.
В этот момент постучали в дверь. Арамис не ошибся: то был и впрямь д'Артаньян, оповещавший о том, что он прибыл.
Мы видели, что д'Артаньян провел ночь в беседе с Фуке, мы видели, что под конец он притворился спящим, но изображать сон было занятием весьма утомительным, и поэтому, как только рассвет окрасил голубоватым сиянием роскошные лепные карнизы суперинтендантской спальни, д'Артаньян поднялся со своего кресла, поправил шпагу, пригладил рукавом смявшуюся одежду и почистил шляпу, как караульный солдат, готовый предстать перед своим разводящим.
— Вы уходите? — спросил Фуке.
— Да, монсеньер; а вы?..
— Я остаюсь.
— Вы даете слово?
— Конечно.
— Отлично. К тому же я отлучусь совсем не надолго, лишь затем, чтобы узнать об ответе, вы понимаете, что я имею в виду.
— О приговоре, вы хотите сказать.
— Послушайте, во мне есть что-то от древних римлян. Утром, вставая с кресла, я заметил, что шпага у меня не вдета, как ей положено, в портупею и что перевязь совсем сбилась. Это безошибочная примета.
— Чего? Удачи?
— Да, представьте себе. Всякий раз, как эта проклятая буйволовая кожа прилипала к моей спине, меня ожидало взыскание со стороны де Тревиля или отказ кардинала Мазарини в просьбе о деньгах. Всякий раз, когда шпага путалась в портупее, это значило, что мне дадут какое-нибудь неприятное поручение, что, впрочем, случалось со мною всю мою жизнь. Всякий раз, как она била меня по икрам, я обязательно бывал легко ранен. Всякий раз, как она ни с того ни с сего выскакивала сама по себе из пожен, я оставался на поле сражения — как это было с полной достоверностью установлено мною — и валялся потом два-три месяца, терзаемый хирургами и облепленный компрессами.
— А я и не знал, что вы — обладатель столь замечательной шпаги, сказал, едва улыбнувшись, Фуке; впрочем, и для такой улыбки ему потребовалось сделать над собой усилие.
— Моя шпага, — продолжал д'Артаньян, — в сущности говоря, такая же часть моего тела, как и все остальные. Я слышал о том, что иным говорит о будущем их нога, другим — биение крови в висках. Мне вещает моя верная шпага. Так вот оно что! Она только что изволила опуститься на последнюю петлю портупеи. Знаете ли вы, что это значит?
— Нет.
— Так вот, этим предсказывается, что сегодня мне придется кого-то арестовать!
— А! — произнес суперинтендант, скорее удивленный, чем испуганный подобной искренностью. — Раз ваша шпага не предсказала вам ничего печального, выходит, что арестовать меня отнюдь не является для вас печальной необходимостью?
— Арестовать вас? Вы говорите, арестовать вас?
— Конечно. Ваша примета…
— Она ни в коей мере не касается вас, поскольку вы арестованы еще со вчерашнего вечера. Нет, не вас предстоит мне сегодня арестовать. Вот поэтому-то я и радуюсь и говорю, что меня ожидает счастливый день.
С этими словами, произнесенными самым ласковым тоном, капитан покинул Фуке, чтобы отправиться к королю.
Он успел уже переступить порог комнаты, когда Фуке обратился к нему:
— Докажите мне еще раз ваше расположение.
— Пожалуйста, монсеньер.
— Господина д'Эрбле! Дайте мне повидать господина д'Эрбле!
— Хорошо, я сделаю все, чтобы доставить его сюда.
У д'Артаньяна и в мыслях, разумеется, не было, что ему с такой легкостью удастся выполнить свое обещание. И вообще было предначертано самою судьбой, чтобы в этот день сбылись все предсказания, сделанные им утром.
Как мы уже отметили несколько выше, он подошел к дверям королевской спальни и постучал. Дверь отворилась. Капитан имел основание думать, что сам король открывает ему. Это предположение было вполне допустимым, принимая во внимание то возбуждение, в котором накануне он оставил Людовика XIV. Но вместо короля, которого он собирался приветствовать со всей подобающей почтительностью, д'Артаньян увидел перед собой худое бесстрастное лицо Арамиса. Он был до того поражен этой неожиданностью, что чуть не вскрикнул.
— Арамис! — проговорил он.
— Здравствуйте, дорогой д'Артаньян, — холодно ответил прелат.
— Вы здесь… — пробормотал мушкетер.
— Король просит объявить, что после столь утомительной ночи он еще отдыхает, — Ах, — произнес д'Артаньян, который не мог попять, каким образом ваннский епископ, еще накануне столь мало взысканный королевской милостью, всего за шесть часов вырос, как исполинский гриб, самый большой среди тех, которые подымались когда-либо по воле фортуны в тени королевского ложа.
В самом деле, чтобы быть посредником между Людовиком XIV и его приближенными, чтобы приказывать его именем, находясь в двух шагах от него, надо было стать чем-то большим, чем был, даже в свои лучшие времена, Ришелье для Людовика XIII.
— Кроме того, — продолжал епископ, — будьте любезны, господин капитан мушкетеров, допустить лиц, имеющих право на это, только к позднему утреннему приему. Его величеству желательно почивать.
— Но, господин епископ, — возразил д'Артаньян, готовый взбунтоваться и высказать подозрения, внушенные ему молчанием короля, — его величество велел мне явиться к нему на прием пораньше с утра.
— Отложим, отложим, — раздался из глубины алькова голос Людовика, голос, заставивший мушкетера вздрогнуть и замолчать.
Он поклонился, пораженный, остолбеневший и окончательно лишившийся дара соображения от улыбки, которой раздавил его Арамис вслед за словами, произнесенными королем.
— А чтоб ответить вам на вопрос, за разрешением которого вы прибыли к королю, дорогой д'Артаньян, — добавил ваннский епископ, — вот вам приказ, с которым вам немедленно следует ознакомиться. Это приказ, касающийся господина Фуке.
Д'Артаньян взял приказ, протянутый ему Арамисом.
— Отпустить на свободу! — пробормотал он. — Так вот оно что! — И он повторил свое «так вот оно что» на этот раз более понимающим тоном.
Этот приказ объяснял ему, почему он застал Арамиса у короля, видимо, Арамис в большой милости, поскольку ему удалось добиться освобождения из-под ареста Фуке; эта же королевская милость разъясняла и невероятную самоуверенность, с которой д'Эрбле отдавал приказания именем короля. Д'Артаньяну достаточно было понять хоть что-нибудь, чтобы понять все до конца. Он откланялся и сделал два шага по направлению к выходу.
— Я иду с вами, — остановил его епископ.
— Куда?
— К господину Фуке; я хочу быть свидетелем его радости.
— Ах, Арамис, до чего же вы меня только что удивили!
— Но теперь-то вы понимаете?
— Еще, бы! Понимаю ли я? — вслух сказал д'Артаньян и тотчас же процедил сквозь зубы для себя самого. — Черт возьми, нет, ничего я не понимаю. Но это не важно, приказ есть приказ.
И он любезно добавил:
— Проходите, монсеньер, проходите.
Д'Артаньян повел Арамиса к Фуке.

II

ДРУГ КОРОЛЯ
Фуке с нетерпением поджидал д'Артаньяна. За время его отсутствия он успел отослать явившихся к нему слуг и отказался принять кое-кого из друзей, пришедших к нему несколько раньше обычного часа. У всякого, кто бы ни подходил к его двери, он спрашивал, умалчивая о нависшей над его головой опасности, лишь об одном» не знают ли они, где сейчас Арамис Когда он увидел наконец д'Артаньяна и идущего следом за ним прелата, радость его была беспредельна — она сравнялась с мучившим его беспокойством. Встретиться с Арамисом было для суперинтенданта своего рода возмещением за несчастье быть арестованным.
Прелат был молчалив и серьезен; д'Артаньян был сбит с толку этим немыслимым нагромождением невероятных событий.
— Итак, капитан, вы доставляете мне удовольствие видеть господина д'Эрбле?
— И еще нечто лучшее, монсеньер.
— Что же?
— Свободу.
— Я свободен?
— Да, вы свободны. Таков приказ короля.
Фуке взял себя в руки, чтобы, посмотрев в глаза Арамису, постараться понять его безмолвный ответ.
— Да, да — и вы можете принести благодарность за это господину ваннскому епископу, ибо ему, и только ему, вы обязаны переменой в решении короля.
— О! — воскликнул Фуке, скорее униженный этой услугой со стороны Арамиса, чем признательный за благоприятный исход своего дела.
— Монсеньер, — продолжал д'Артаньян, обращаясь к Арамису, — оказывая столь мощное покровительство господину Фуке, неужели вы ничего не сделаете и для меня?
— Все, что захотите, друг мой, — бесстрастно ответил епископ.
— Я хочу спросить вас об одной-единственной вещи и сочту себя полностью удовлетворенным вашим ответом. Каким образом сделались вы фаворитом его величества? Ведь вы виделись с королем не больше двух раз?
— От такого друга, как вы, ничего не скрывают, — с тонкой усмешкой проговорил Арамис.
— Если так, поделитесь с нами вашим секретом.
— Вы исходите из того, что я виделся с королем не больше двух раз, тогда как в действительности я видел его сотню раз, если не больше.
Только мы умалчивали об этом, вот и все.
И, нисколько не заботясь о том, что от этого признания д'Артаньян стал пунцовым, Арамис повернулся к Фуке, не менее, чем мушкетер, пораженному словами прелата.
— Монсеньер, — сказал он, — король просил меня известить вас о том, что он ваш друг больше, чем когда-либо прежде, и что ваше прекрасное празднество, которое вы с такою щедростью устроили для него, тронуло его сердце.
Произнеся эту фразу, он так церемонно поклонился Фуке, что тот, неспособный разобраться в тончайшей дипломатической игре, проводимой епископом, замер на своем месте — безмолвный, оцепеневший, лишившийся дара соображения.
Д'Артаньян понял, что этим людям необходимо о чем-то поговорить с глазу на глаз, и собрался было уйти, подчиняясь требованиям учтивости, которая в таких случаях гонит человека к дверям, но его жгучее любопытство, подстрекаемое к тому же таким множеством тайн, посоветовало ему остаться.
Однако Арамис, повернувшись к нему, ласково произнес:
— Друг мой, ведь вы не забыли, не так ли, о распоряжении короля, отменяющем на сегодняшнее утро малый прием?
Эти слова были достаточно ясными. Мушкетер понял, чего от него хотят; он поклонился Фуке, затем, с оттенком иронического почтения, отвесил поклон Арамису и вышел.
Фуке, сгоравший от нетерпения в ожидании, когда же наступит этот момент, бросился к двери, запер ее и, возвратившись к Арамису, заговорил:
— Дорогой д'Эрбле, пришло, как кажется, время, когда я вправе рассчитывать, что услышу от вас объяснения по поводу происходящего. Говоря по правде, я ничего больше не понимаю.
— Сейчас все разъяснится, — сказал Арамис, усаживаясь и усаживая Фуке. — С чего начинать?
— Вот с чего: прежде всего, почему король выпустил меня на свободу?
— Вам подобало бы скорее спросить, почему он велел взять вас под арест.
— Со времени ареста у меня было довольно времени, чтобы подумать об этом, и я пришел к выводу, что тут все дело в зависти. Мое празднество раздосадовало Кольбера, и он нашел кое-какие обвинения против меня, например, Бель-Иль?
— Нет, о Бель-Иле пока никаких разговоров не было.
— Тогда в чем же дело?
— Помните ли вы о расписках на тринадцать миллионов, которые были украдены у вас по распоряжению Мазарини?
— Да, конечно. Но что из этого?
— То, что вас объявили вором.
— Боже мой!
— Но это не все. Помните ли вы о письме, написанном вами мадемуазель Лавальер?
— Увы! Помню.
— Так вот: вас объявили предателем и соблазнителем.
— Но почему же в таком случае меня все же простили?
— Мы еще но дошли до сути. Мне хочется, чтобы вы поняли хорошенько существо дела. Заметьте себе следующее: король считает вас казнокрадом.
О, мне отлично известно, что вы ничего не украли, но ведь король не видел расписок, и он не может не считать вас преступником — Простите, но я не вижу…
— Сейчас увидите. Король, прочитав к тому же ваше любовное послание к Лавальер и ознакомившись с предложениями, которые вы ей в нем сделали, не имеет ни малейшего основания испытывать какие-либо сомнения относительно ваших намерений насчет этой прелестницы, разве не так?
— Разумеется. Но ваш вывод?
— Я подхожу к его изложению. Король — ваш смертельный враг, неумолимый враг, враг навсегда.
— Согласен. Но разве я настолько могуществен, что он не решился, несмотря на всю свою ненависть, погубить меня любым из тех способов, которыми он может с удобством воспользоваться, поскольку проявленная мной слабость и свалившееся на меня несчастье дают ему право на них?
— Итак, мы с вами установили, — холодно продолжал Арамис, — что король никогда не помирится с вами.
— Но ведь он прощает меня.
— Неужели вы верите в это? — спросил епископ, меряя Фуке испытующим взглядом.
— Не веря в искренность его сердца, я не могу не верить самому факту.
Арамис едва заметно пожал плечами.
— Но почему же Людовик Четырнадцатый поручил вам известить меня о своем благоволении и благодарности? — удивился Фуке.
— Король не давал мне никаких поручений к вам.
— Никаких поручений… Но этот приказ? — сказал пораженный Фуке.
— Приказ? Да, да, вы правы, такой приказ существует.
Эти слова были произнесены таким странным тоном, что Фуке вздрогнул.
— Вы что-то скрываете от меня, я это вижу, — заметил суперинтендант финансов.
Арамис погладил подбородок своими холеными, поразительно белыми пальцами.
— Король посылает меня в изгнание? Говорите же!
— Не уподобляйтесь детишкам, разыскивающим в известной игре спрятанные предметы по колокольчику, который звенит или смолкает, когда они приближаются к этим предметам или, напротив, отходят от них.
— В таком случае говорите!
— Догадайтесь!
— Вы вселяете в меня страх.
— Ба! Это значит, что вы все еще не догадываетесь.
— Что же сказал король? Во имя нашей дружбы прошу вас ничего не утаивать от меня.
— Король ничего не сказал.
— Я умру от нетерпения, д'Эрбле. Вы убьете меня. Я все еще суперинтендант Франции?
— Да, и будете им, пока захотите.
— Но какую необыкновенную власть приобрели вы над волей его величества? Вы заставляете его исполнять ваши желания!
— Как будто.
— Но этому трудно поверить.
— Таково будет общее мнение.
— Д'Эрбле, во имя нашей близости, нашей дружбы, во имя всего, что для вас самое дорогое, скажите же мне, умоляю вас! Каким образом вам удалось войти в такое доверие к Людовику Четырнадцатому? Ведь он не любил вас, я знаю.
— Но теперь он будет любить меня, — проговорил Арамис, нажимая на слово «теперь».
— Между вами произошло нечто особенное?
— Да.
— Может быть, у вас тайна?
— Да, тайна.
— Тайна, которая может повлиять на привязанности его величества?
— Вы умнейший человек, монсеньер. Вы угадали. Я действительно открыл тайну, способную повлиять на привязанности короля Франции.
— А! — сказал Фуке, подчеркивая своею сдержанностью, что, как воспитанный человек, он не хочет расспрашивать.
— И вы сами будете судить, — продолжал Арамис, — вы сами скажете мне, ошибаюсь ли я относительно важности этой тайны.
— Я слушаю, раз вы настолько добры, что хотите открыться мне. Только заметьте, друг мой, я не вызывал вас на нескромность.
Арамис задумался на мгновение.
— Не говорите! — воскликнул Фуке. — Еще не поздно!
— Вы помните, — начал епископ, опуская глаза, — обстоятельства рождения Людовика Четырнадцатого?
— Как сегодня.
— Вы ничего особенного не слыхали об этом рождении?
— Ничего, кроме того, что король не сын Людовика Тринадцатого.
— Это не существенно ни для нас, ни для Французского королевства.
Всякий, у кого есть законный отец, является сыном своего отца, гласит французский закон.
— Это верно. Но это все же существенно в вопросе о чистоте крови.
— Второстепенный вопрос. Значит, вы ничего особенного не слышали?
— Ничего.
— Вот тут-то и начинается моя тайна.
— А!
— Вместо того чтобы родить одного, королева родила двух сыновей.
Фуке поднял голову.
— И второй умер? — спросил он.
— Сейчас узнаете. Этим близнецам подобало бы стать гордостью матери и надеждой Франции. Но слабость короля и его суеверия внушили ему опасение, как бы между его сыновьями, имеющими равные права на престол, не возникла распря, и от одного из них он избавился.
— Вы говорите, избавился?
— Подождите… Оба брата выросли: один на троне, и вы министр его; другой во мраке и одиночестве…
— И этот?..
— Мой друг.
— Боже мой! Что я слышу? Что же делает этот обездоленный принц?
— Лучше спросите меня, что он делал.
— Да, да.
— Он был воспитан в деревне; потом его заключили в крепость, которая зовется Бастилией.
— Возможно ли! — воскликнул суперинтендант, сложив руки.
— Один — счастливейший из смертных, второй — несчастнейший из несчастных.
— А мать его не знает об этом?
— Анна Австрийская знает решительно все.
— А король?
— Король ничего не знает.
— Тем лучше, — кивнул Фуке.
Это восклицание, казалось, произвело сильное впечатление на Арамиса.
Он посмотрел с беспокойством на своего собеседника.
— Простите, я вас перебил, — сказал Фуке.
— Итак, я говорил, — продолжал Арамис, — что бедный принц был несчастнейшим из людей, когда бог, пекущийся о всех своих чадах, решил оказать ему помощь.
— Но как же?
— Сейчас вы увидите… Царствующий король… Я говорю «царствующий»; вы догадываетесь, надеюсь, почему я так говорю?
— Нет… Почему?
— Потому что обоим по праву рождения подобало быть королями. Вы придерживаетесь такого же мнения?
— Да.
— Решительно?
— Решительно. Близнецы — это един в двух лицах.
— Мне приятно, что такой опытный и знающий законник, как вы, дает разъяснение этого рода. Значит, для нас установлено, что оба близнеца имели одинаковые права?
— Установлено… Но боже мой, «что за загадки!
— Бог пожелал послать тому, кто унижен, мстителя или, если хотите, поддержку. И случилось, что царствующий король, узурпатор… Вы согласны со мной, не так ли, что спокойное и эгоистичное пользование наследством, на которое в лучшем случае имеешь половинное право, — называется узурпацией?
— Да, узурпация. Ваше определение вполне точно.
— Итак, я продолжаю. Бог пожелал, чтобы у узурпатора был первым министром человек с большим талантом и великим сердцем и, сверх того, с великим умом.
— Это хорошо, хорошо! Я понимаю: вы рассчитывали на меня, чтобы помочь вам исправить зло, причиненное несчастному брату Людовика Четырнадцатого. Ваш расчет был правилен, я помогу. Благодарю вас, д'Эрбле, благодарю!
— Нет, совсем не то. Вы мне не даете закончить, — бесстрастно сказал Арамис»
— Я молчу, — Царствующий король возненавидел господина Фуке, своего первого министра, и ненависть эта, подогретая интригой и клеветой, к которой прислушивался монарх, стала угрожать состоянию, свободе и, может быть, даже жизни господина Фуке. Но бог послал господину Фуке, опять же для спасения принесенного в жертву принца, верного друга, который знал государственную тайну и чувствовал себя в силах раскрыть эту тайну после того, как имел силу хранить ее двадцать лет в своем сердце.
— Не продолжайте, — вскричал Фуке, охваченный благородными мыслями, я понимаю вас, и я все угадываю. Вы пошли к королю, когда до вас дошла весть о моем аресте; вы просили его обо мне, но он не захотел вас выслушать; тогда вы пригрозили ему раскрытием тайны, и Людовик Четырнадцатый у ужасе согласился на то, в чем прежде отказывал вам. Я понимаю, понимаю! Вы держите короля в руках. Я понимаю!
— Ничего вы не понимаете, — отвечал Арамис, — и вы снова прервали меня, друг мой. И затем, позвольте мне указать вам на то, что вы пренебрегаете логикой, а кое-что и недостаточно хорошо помните.
— Как так?
— Помните ли вы, на что я настойчиво упирал в начале нашего разговора?
— Да, на ненависть ко мне его величества короля, на неодолимую ненависть. Но какая ненависть устоит перед угрозой подобного разоблачения?
— Подобного разоблачения! Вот тут-то вам и недостает логики. Как! Неужели вы допускаете, что, раскрыв королю подобную тайну, я все еще был бы жив?
— Но вы были у короля не более как десять минут назад.
— Пусть так! Пусть он не успел бы распорядиться убить меня, по у него хватило бы времени приказать заткнуть мне глотку и бросить навеки в тюрьму. Рассуждайте же здраво, черт возьми!
И по этим мушкетерским словам, по этой несдержанности человека, который никогда не позволял себе забываться, Фуке понял, до какого возбуждения дошел спокойный и непроницаемый ваннский епископ. И, поняв, он содрогнулся.
— И затем, разве я был бы тем, чем являюсь, — продолжал, овладев собой, Арамис, — разве я был бы истинным другом, если бы, зная, что король и без того ненавидит вас, вызвал бы в нем еще более лютую ненависть к вам? Обворовать его — это ничто; ухаживать за его любовницей — очень немного; но держать в своей власти его корону и его честь! Да он скорее вырвал бы собственной рукой сердце из вашей груди!
— Значит, вы не показали ему, что знаете эту тайну?
— О, я предпочел бы проглотить сразу все яды, которыми в течение двадцати лет закалял себя Митридат, чтобы избежать смерти от отравления.
— Что же вы сделали?
— Вот мы и дошли до сути. Полагаю, что мне удастся пробудить в вас кое-какой интерес к моему сообщению. Ведь вы слушаете меня, не так ли?
— Еще бы! Продолжайте!
Арамис прошелся по комнате и, убедившись, что они одни и что кругом все спокойно и тихо, возвратился к Фуке, который, сидя в кресле, с нетерпением ожидал обещанных ваннским епископом откровений.
— Я забыл упомянуть, — продолжал Арамис, — о замечательной особенности, свойственной этим братьям: бог создал их до того похожими, что только он и сумел бы отличить одного от другого, если б они предстали пред ним на Страшном суде. Их собственная мать, и та не сделала бы этого.
— Что вы! — воскликнул Фуке.
— То же благородство в чертах лица, та же походка, тот же рост, тот же голос.
— Но мысли? Но ум? Но знание жизни?
— О, в этом они не равны, монсеньер, ибо бастильский узник несравненно выше своего брата, и, если бы этот страдалец вступил на трон Франции, она узнала бы государя, который превзошел бы мудростью и благородством всех, правивших ею до этого времени.
Фуке на мгновение уронил на руки голову, отягощенную столь великой тайной. Подойдя вплотную к нему, Арамис произнес:
— Между этими близнецами есть еще одно существенное различие; различие, касающееся в первую очередь вас, монсеньер: второй не знает Кольбера.
Фуке вскочил на ноги, бледный и взволнованный. Удар, нанесенный прелатом, поразил не столько его сердце, сколько ум.
— Понимаю вас, — сказал он Арамису, — вы предлагаете заговор.
— Приблизительно.
— Попытку из числа тех, что меняют судьбы народов?
— И суперинтендантов. Вы правы.
— Короче говоря, вы предлагаете заменить сына Людовика Тринадцатого, того самого, который в это мгновение спит в покоях Морфея, тем сыном Людовика Тринадцатого, который томится в тюрьме?
Арамис усмехнулся, и отблеск зловещих мыслей мелькнул на его лице.
— Допустим.
— Но вы не подумали, — произнес после тягостного молчания Фуке, — вы не подумали, что такой политический акт потрясет до основания все королевство?
Арамис ничего не ответил.
— Подумайте, — продолжал, горячась все больше и больше, Фуке, — ведь нам придется собрать дворянство, духовенство, третье сословие; низложить короля, покрыть страшным позором могилу Людовика Тринадцатого, погубить жизнь и честь женщины, Анны Австрийской, погубить жизнь и покой другой женщины, Марии-Терезии, и, покончив со всем перечисленным, если только мы сможем с этим покончить…
— Не понимаю вас, — холодно молвил Арамис. — Во всем только что вами высказанном нет ни одного слова, из которого можно было бы извлечь хоть крупицу пользы.
— Как! — вскричал пораженный словами прелата Фуке. — Такой человек, как вы, не желает подумать о практической стороне этого дела? Вы довольствуетесь ребяческой радостью, порождаемой в вас политической иллюзией, и пренебрегаете важнейшими условиями осуществления вашего замысла, то есть действительностью? Возможно ли это?
— Друг мой, — сказал Арамис, обращаясь к Фуке со снисходительной фамильярностью в тоне, — позвольте спросить вас, как поступает бог, когда желает заменить одного короля другим?
— Бог! — воскликнул Фуке. — Бог отдает исполнителю своей воли соответствующее распоряжение, и тот хватает осужденного ею, убирает его и сажает на опустевший троп триумфатора. Но вы забываете, что этот исполнитель воли господней зовется смертью. Боже мой, господин д'Эрбле, неужели у вас было намерение?..
— Не в этом дело. Вы заходите в ваших предположениях дальше поставленной мною цели. Кто говорит о смерти Людовика Четырнадцатого? Кто говорит о том, чтобы подражать богу в его деяниях? Нет. Я хотел сказать лишь о том, что бог совершает дела этого рода без всякого потрясения для государства, без шума и без особых усилий и что люди, вдохновленные им, успевают, подобно ему, во всем, за что бы они ни брались, какие бы попытки ни совершали, что бы ни делали.
— Что вы хотите сказать?
— Я хотел сказать, друг мой, — продолжал Арамис тем же тоном снисходительной фамильярности, — я хотел сказать только следующее: докажите, что при подмене короля узником королевство и впрямь пережило хоть какое-нибудь потрясение, и впрямь имел место шум, и впрямь потребовались исключительные усилия.
— Что! — вскричал Фуке, ставший белее платка, которым он вытирал себе лоб. — Вы говорите…
— Подите в королевскую спальню, — произнес с прежним спокойствием Арамис, — и даже вы, знающий теперь тайну, не заметите, уверяю вас, что королевское ложе занимает бастильский узник, а не его царственный брат.
— Но король! — пробормотал Фуке, охваченный ужасом при этом известии.
— Какого короля имеете вы в виду? — спросил Арамис так спокойно и вкрадчиво, как только умел. — Того, который ненавидит вас всей душой, или того, который благожелательно относится к вам?
— Того… который еще вчера?..
— Который еще вчера был королем? Успокойтесь, — он занял место в Бастилии, которое слишком долго было занято его жертвой.
— Боже правый! Кто же доставил его в Бастилию?
— Я.
— Вы?
— Да, и с поразительной легкостью. Я похитил его минувшей ночью, и пока он спускался во мрак, соперник его поднимался к свету. Не думаю, чтобы это вызвало какой-нибудь шум. Молния, которая не сопровождается громом, никогда никого не будит.
Фуке глухо вскрикнул, как если бы был поражен незримым ударом. Судорожно схватившись за голову, он прошептал;
— И вы это сделали?
— Достаточно ловко. Что вы думаете об этом?
— Вы свергли короля? Вы заключили его в тюрьму?
— Да, все это сделано мной.
— И это свершилось здесь, в Во?
— Да, здесь, в Во, в покоях Морфея. Не кажется ли вам, что их построили в предвидении подобного дела?
— И это произошло?
— Этой ночью.
— Этой ночью?
— Между двенадцатью и часом пополуночи.
Фуке сделал движение, словно собирался броситься на Арамиса, но удержался и только произнес:
— В Во! У меня в доме!
— Очевидно, что так. И теперь, когда Кольбер не сможет ограбить вас, этот дом — ваш, как никогда прежде.
— Значит, это преступление совершено в моем доме?
— Преступление? — проговорил пораженный прелат.
— Это — потрясающее, ужасное преступление! — продолжал Фуке, возбуждаясь все больше и больше. — Преступление худшее, чем убийство! Преступление, опозорившее мое имя навеки, обрекающее меня внушать ужас потомству!
— Вы, сударь, бредите, — сказал неуверенным голосом Арамис, — не следует говорить так громко: тише!
— Я буду кричать так громко, что меня услышит весь мир.
Фуке повернулся к прелату и взглянул ему прямо в глаза.
— Да, — повторил он, — вы меня обесчестили, совершив это предательство, это злодеяние над моим гостем, над тем, кто спокойно спал под моим кровом. О, горе мне!
— Горе тому, кто под вашим кровом готовил вам разорение, готовил вам гибель! Вы забыли об этом?
— Он был моим гостем, он был моим королем!
Арамис встал с перекошенным ртом и налившимися кровью глазами:
— Неужели я имею дело с безумцем?
— Вы имеете дело с порядочным человеком.
— Сумасшедший!
— С человеком, который помешает вам довести вам преступление до конца. С человеком, который скорее предпочтет умереть, предпочтет убить вас своею рукой, чем позволит обесчестить себя.
И Фуке, схватив шпагу, которую д'Артаньян успел возвратить ему и которая лежала у изголовья кровати, решительно обнажил блестящую сталь.
Арамис нахмурил брови и сунул руку за пазуху, как если бы собирался извлечь оттуда оружие. Это движение не ускользнуло от взгляда Фуке. Тогда, благородный и прекрасный в своем великодушном порыве, он отбросил от себя шпагу, откатившуюся к кровати, и, подойдя к Арамису, коснулся его плеча своей безоружной рукой.
— Сударь, — сказал он, — мне было бы сладостно умереть, не сходя с этого места, дабы не видеть моего позора, и если у вас сохранилась хоть капля дружбы ко мне, убейте меня.
Арамис замер в безмолвии и неподвижности.
— Вы не отвечаете мне?
Арамис слегка поднял голову, и надежда снова блеснула в его глазах.
— Подумайте, монсеньер, — заговорил он, — обо всем, что ожидает нас.
Восстановлена справедливость, король еще жив, и его заключение спасает вам жизнь.
— Да, — ответил Фуке, — вы могли действовать в моих интересах, но я не принимаю вашей услуги. При всем этом я не желаю губить вас. Вы свободно выйдете из этого дома.
Арамис подавил возмущение, рвавшееся из его разбитого сердца.
— Я гостеприимный хозяин для всех, — продолжал Фуке с непередаваемым величием, — вы не будете принесены в жертву, так же как и тот, чью гибель вы замышляли.
— Это вы, вы будете принесены в жертву, вы! — произнес Арамис глухим голосом.
— Принимаю ваше предсказание как пророчество, господин д'Эрбле, но ничто не остановит меня. Вы покинете Во, вы покинете Францию; даю вам четыре часа, чтобы вы могли укрыться в надежном месте.
— Четыре часа! — недоверчиво и насмешливо пробормотал Арамис.
— Даю вам честное слово Фуке! Никто не станет преследовать вас в течение этого времени. Таким образом, вы опередите на четыре часа погоню, которую король не замедлит выслать за вами.
— Четыре часа! — гневно повторил Арамис.
— Этого более чем достаточно, чтобы сесть в лодку и достигнуть Бель-Иля» который я предоставляю вам как убежище.
— А… — бросил Арамис.
— На Бель-Иле вы будете моим гостем, и ваша особа будет для меня столь же священна, как особа его величества, пока он находится в Во.
Отправляйтесь, д'Эрбле, уезжайте — и, пока я жив, ни один волос не упадет с головы вашей.
— Спасибо, — сказал Арамис с мрачной иронией.
— Итак, торопитесь; пожмите мне руку, и помчимся, вы — спасать вашу жизнь, я — спасать мою честь.
Арамис вынул из-за пазухи руку; она была окровавлена: он ногтями разодрал себе грудь, как бы наказывая ее за то, что в ней зародилось столько бесплодных мечтаний, еще более суетных, безумных и быстротечных, чем жизнь человеческая. Фуке ужаснулся; он проникся жалостью к Арамису и с раскрытыми объятиями подошел к нему.
— У меня нет с собой оружия, — пробормотал Арамис, неприступный и страшный, как тень Дидоны.
Затем, так и не прикоснувшись к руке, протянутой ему суперинтендантом, он отвернулся и отступил на два шага назад. Его последним словом было проклятие, его последним жестом был жест, которым сопровождают провозглашаемую с церковного амвона анафему и который он начертал в воздухе окровавленною рукой, забрызгав при этом своей кровью лицо Фуке.
И оба устремились на потайную лестницу, которая вывела их во внутренний двор.
Фуке велел закладывать лошадей, самых лучших, какие у него были. Арамис остановился у основания лестницы, по которой нужно было подняться, чтобы попасть к Портосу. Здесь он простоял довольно долгое время, предаваясь раздумьям, и пока он мучительно размышлял над создавшимся положением, успели заложить карету Фуке. Промчавшись по главному двору замка, она неслась уже по дороге в Париж.
«Уезжать одному?.. — говорил сам себе Арамис. — Предупредить о случившемся принца?.. Проклятие!.. Предупредить принца, но что же дальше?..
Взять принца с собой?.. Повсюду таскать за собою это обвинение во плоти и крови?.. Или война?.. Беспощадная гражданская война?.. Но для войны нет ни сил, ни средств!.. Немыслимо! Но что же он станет без меня делать? Без меня он падет, падет так же, как я!.. Кто знает?.. Так пусть же исполнится предначертанное ему!.. Он был обречен, пусть останется обреченным и впредь!.. О, боже! Погиб! Да, да, я погиб!.. Что же делать?..
Бежать на Бель-Иль!.. Да!.. Но Портос останется тут, и начнет говорить, и будет всем обо всем рассказывать!.. И к тому же, может быть, пострадает!.. Я не могу допустить, чтобы Портос пострадал. Он — часть меня; его страданье — мое страданье. Портос отправится вместе со мной, Портос разделит мою судьбу. Да, да, так нужно».
И Арамис, опасаясь встретиться с кем-нибудь, в ком его торопливость могла породить подозрения, осторожно, никем не замеченный, поднялся по ступеням лестницы.
Портос, только что возвратившийся из Парижа, спал уже сном человека с чистой совестью. Его громадное тело так же быстро забывало усталость, как ум его — мысль.
Арамис вошел, легкий как тень. Подойдя к Портосу, он положил руку на плечо великана.
— Проснитесь, Портос, проснитесь! — крикнул оп.
Портос повиновался, встал, открыл глаза, но разум его еще спал.
— Мы уезжаем, — сказал Арамис.
— А! — произнес Портос.
— Мы едем верхом, и поскачем так, как никогда еще не скакали.
— А! — повторил Портос»
— Одевайтесь, друг мой.
Помогая великану одеться, он положил ему в карман его золото и брильянты. И в то время как он проделывал это, его внимание было привлечено легким шумом. В дверях стоял д'Артаньян.
Арамис вздрогнул.
— Какого черта вы так суетитесь? — удивился мушкетер.
— Шш! — прошептал Портос.
— Мы едем по важному поручению, — добавил епископ.
— Везет же вам! — усмехнулся мушкетер.
— Нет, я устал, — ответил Портос, — и предпочел бы поспать; но королевская служба, ничего не поделаешь!
— Вы видели господина Фуке? — спросил Арамис д'Артаньяна.
— Да, в карете, сию минуту.
— И что же он вам сказал?
— Он простился со мной.
— И это все?
— Что же иное ему оставалось сказать? Разве теперь, когда все вы в милости, я что-нибудь значу?
— Послушайте, — сказал Арамис, заключая в объятия мушкетера, — для вас вернулись хорошие времена; вам некому больше завидовать.
— Что вы!
— Я предсказываю, что сегодня произойдет нечто такое, после чего ваше положение значительно укрепится.
— В самом деле?
— Разве вам не известно, что я осведомлен обо всех новостях?
— Ода!
— Вы готовы, Портос? Едем!
— Едем!
— И поцелуем д'Артаньяна»
— Еще бы!
— Готовы ли лошади?
— Здесь их более чем достаточно. Хотите моих?
— Нет, у Портоса своя конюшня. Прощайте, прощайте!
Беглецы сели в седла на глазах у капитана мушкетеров, который поддержал стремя Портосу. Он провожал взглядом своих удаляющихся друзей, пока они не скрылись из виду.

 

 

«Во всяком другом случае, — подумал гасконец, — я сказал бы, что эти люди бегут, но ныне политическая жизнь так изменилась, что это называется — ехать по важному поручению. А мне-то в конце концов что за дело до этого? Пойду займусь своими делами».
И он с философским спокойствием отправился к себе в комнату.
Назад: ТОМ III
Дальше: Эпилог