Книга: ИЗБРАННЫЕ ПРОИЗВЕДЕНИЯ. I том
Назад: ТОМ II
Дальше: ТОМ III
РАССКАЗ НАЯДЫ И ДРИАДЫ
После обеда все в замке облеклись в парадные платья.
Обедали обыкновенно в пять часов. Дадим обитателям замка час на обед и два часа на туалет. Каждый, следовательно, был готов к восьми часам вечера.
В это время начали собираться у принцессы. Ведь как мы уже сказали, в этот вечер принимала принцесса. А вечеров у принцессы никто не пропускал, потому что вечера эти имели прелесть, какой не могла сообщить своим собраниям благочестивая и добродетельная королева. К несчастью, доброта менее занимательна, чем злой язык.
Однако поспешим сказать, что для принцессы такое наименование не годилось.
Эта исключительная натура воплощала в себе слишком много подлинного великодушия, благородных порывов и утонченных мыслей, чтобы ее можно было назвать злой. Но принцесса обладала даром упорства, нередко роковым для того, кто обладает им, потому что человек с таким характером ломается там, где другой только согнулся бы, в отличие от покорной Марии-Терезии, она храбро встречала наносимые ей удары.
Ее сердце отражало каждое нападение, и, подобно подвижной мишени при игре в кольца, принцесса, если только не бывала оглушена сразу, отвечала ударом на удар безрассудному, осмелившемуся вступить в борьбу с ней.
Была ли то злоба или же просто лукавство? Мы считаем богатыми и сильными те натуры, которые, подобно древу познания, приносят сразу добро и зло, пускают двойную, всегда цветущую, всегда плодоносную ветвь, алчущие добра умеют находить на ней добрый плод, а люди бесполезные и паразиты умирают, поев дурного плода, что совсем не плохо.
Итак, принцесса, задумавшая быть второй, а может быть, даже первой королевой, старалась сделать свой дом приятным для всех с помощью бесед, встреч, предоставления каждому полной свободы и возможности вставить свое слово, при условии, однако, чтобы слово было метким и острым И именно поэтому у принцессы говорили меньше, чем в других местах.
Принцесса не терпела болтунов и жестоко им мстила. Она позволяла им говорить Она ненавидела претенциозность и даже королю не прощала этого недостатка. Спесь была болезнью принца, и принцесса взяла на себя крайне трудную задачу вылечить его.
Поэтов, остроумных людей, красивых женщин она принимала как властительница салона, — достаточно мечтательная, посреди всех своих проказ, чтобы заставить мечтать поэтов; достаточно обворожительная, чтобы блистать среди самых первых красавиц; достаточно остроумная, чтобы самые замечательные люди слушали ее с удовольствием.
Легко понять, что такие собрания должны были привлекать к принцессе всех; молодежь стекалась на них толпами. Когда король молод, все молоды при дворе.
Поэтому старые дамы, эти упрямые головы эпохи регентства или прошлого царствования, ворчали; но их недовольство встречали насмешками, издеваясь над этими почтенными особами, которые довели дух господства до такой степени, что командовали отрядами солдат во время войн Фронды, чтобы, как говорила принцесса, сохранить хоть какую-нибудь власть над мужчинами.
Ровно в восемь часов ее высочество вошла с фрейлинами в большой салон и застала там нескольких придворных, ожидавших ее уже более десяти минут. Среди этих наиболее рьяных гостей она искала взглядом того, кто, по ее мнению, должен был прийти первым. Она не нашла его.
Почти в то самое мгновение, когда она кончала этот смотр, доложили о приходе принца.
Принц был великолепен. Все драгоценности кардинала Мазарини, то есть, понятно, те из них, которые министру волей-неволей пришлось оставить, все драгоценности королевы-матери и даже некоторые из камней жены были надеты на нем, так что Филипп сиял, как солнце.
За ним медленно шел де Гиш в бархатном костюме жемчужно-серого цвета, расшитом серебром и украшенном голубыми лентами; он искусно напускал на себя сокрушенный вид. Костюм графа, кроме того, был отделан тонкими кружевами, не уступавшими, пожалуй, по красоте драгоценностям принца. Перо на его шляпе было красное.

 

 

В этом наряде де Гиш привлекал к себе общее внимание. Интересная бледность, некоторая томность взгляда, матовые руки под пышными кружевными манжетами, меланхолическая складка губ; словом, достаточно было взглянуть на г-на де Гиша, чтобы признать, что не многие французские царедворцы могут потягаться с ним.
И вот принц, который имел притязания затмить звезду, если бы звезда вздумала состязаться с ним, был совершенно отодвинут на второй план в глазах всех присутствовавших, которые были хотя и молчаливыми, но весьма строгими судьями.
Принцесса рассеянно взглянула на до Гиша, но как ни мимолетен был этот взгляд, он окрасил ее лицо очаровательным румянцем. Принцесса нашла де Гиша красивым и элегантным и почти перестала сожалеть, что совсем было уже одержанная победа над королем ускользает от нее.
Итак, помимо ее воли, вся кровь от сердца прихлынула к ее щекам.
Принц подошел к ней с напыщенным видом. Он не заметил румянца принцессы, а если бы и заметил, то не понял бы его истинной причины.
— Принцесса, — сказал он, целуя руку жены, — вот несчастный опальный изгнанник, за которого я решаюсь заступиться перед вами. Пожалуйста, примите во внимание, что он принадлежит к числу моих лучших друзей, и я очень просил бы вас оказать ему хороший прием.
— Какой изгнанник, что за опальный? — перебила принцесса, осматриваясь кругом и останавливая свой взгляд на графе не дольше, чем на других.
Наступил момент пропустить вперед своего протеже. Принц отошел в сторону и дал дорогу де Гишу, который с довольно хмурым видом подошел к принцессе и почтительно поклонился.
— Как? — спросила принцесса, делая вид, будто она крайне удивлена. Это граф де Гиш — несчастный изгнанник?
— Да, — подтвердил принц.
— Ведь его только и видишь здесь, — сказала принцесса.
— Ах, принцесса, вы несправедливы, — поклонился принц.
— Я?
— Конечно. Простите беднягу.
— Простить? За что же мне прощать господина де Гиша?
— Объяснись, пожалуйста, де Гиш. За что ты хочешь получить прощение?
— спросил принц.
— Увы, ее высочество прекрасно знает это, — лицемерно отвечал де Гиш.
— Ну, дайте же ему руку, принцесса, — попросил Филипп.
— Если это доставляет вам удовольствие, принц.
И с не поддающимся описанию движением глаз и плеч принцесса протянула свою руку молодому человеку, который прижался к ней губами.
Нужно думать, что он долго не отрывал их и что принцесса не слишком торопилась отнять руку, потому что принц добавил:
— Де Гиш совсем не злой, принцесса, и, конечно, но укусит вас.

 

 

Присутствующие воспользовались этими словами, которые были не бог весть как смешны, и громко захохотали. Действительно, положение было исключительное, и некоторые добрые души заметили это.
Принц все еще наслаждался впечатлением, произведенным его словами, когда доложили о приходе короля.
Попытаемся описать вид салона в этот момент.
В середине зала, у камина, заставленного цветами, сидела принцесса с фрейлинами, возле которых порхали придворные. Другие группы устроились в оконных нишах, словно отряды гарнизона, размещенного в башнях крепости, и со своих укрепленных пунктов ловили слова, произнесенные в окружении прекрасной хозяйки.
В одной из ближайших к камину групп Маликорн, за несколько часов перед этим возведенный Маниканом и де Гишем в ранг смотрителя покоев, Маликорн, офицерский мундир которого был сшит два месяца тому назад, сверкал позолотой и ослеплял этим сиянием так же, как и огнем своих взглядов, Монтале, сидевшую слева от принцессы.
Принцесса разговаривала с мадемуазель де Шатильон и мадемуазель де Креки, своими соседками, и по временам бросала несколько слов принцу, который немедленно стушевался, едва только раздался возглас:
— Король!
Мадемуазель де Лавальер, как и Монтале, сидела слева от принцессы и была предпоследней в ряду фрейлин; справа от нее помещалась мадемуазель де Тонне-Шарант. Она находилась, следовательно, в положении новобранцев, которых располагают между испытанными и обстрелянными солдатами.
Подкрепленная таким образом двумя подругами, Лавальер, — оттого ли, что она была опечалена отъездом Рауля, или же оттого, что у нее не прошло волнение по поводу недавних событий, благодаря которым ее имя стало популярным в придворном мире, — Лавальер закрывала веером свои немного покрасневшие глаза, как будто с большим вниманием прислушиваясь к словам, нашептываемым ей Монтале и Атенаис то в одно, то в другое ухо.
Когда прозвучало имя короля, все в зале задвигалось, заговорило.
Принцесса, как хозяйка дома, встала, чтобы принять царственного гостя; однако, поднимаясь с места, она, несмотря на свою озабоченность, бросила взгляд налево, и этот взгляд, который самонадеянный де Гиш принял на свой счет, остановился на Лавальер, тотчас же вспыхнувшей от внутреннего волнения.
Король подошел к центральной группе, все присутствовавшие поспешили к нему. Все головы склонились перед его величеством, женщины согнулись, точно хрупкие пышные лилии перед царем Аквйлоном. В этот вечер в Людовике не было ничего неприступного, можно даже сказать, ничего царственного, кроме его молодости и красоты.
Радостное настроение короля оживило всех присутствующих; каждый исполнился уверенности, что проведет прелестный вечер, хотя бы уже потому, что его величество собирался веселиться у принцессы.
Если кто мог сравниться с королем по своей веселости и хорошему настроению, то, конечно, весь розовый г-н де Сент-Эньян: в розовом костюме, с розовым лицом, с розовыми лентами и, главное, с розовыми мыслями; а мыслей в этот вечер у г-на де Сент-Эньяна было много.
Эти бродившие в его голове мысли расцвели особенно пышно, когда он заметил, что мадемуазель де Тонне-Шарант была так же, как и он, в розовом. Мы не хотим, однако, сказать, будто хитрый царедворец не знал заранее, что прекрасная Атенаис выберет сегодня розовое платье: он в совершенстве владел искусством заставить портного или горничную проболтаться о планах госпожи.
Он послал мадемуазель Атенаис столько смертоносных взглядов, сколько у него было бантов на камзоле и башмаках, иными словами — несметное количество.
Когда король закончил свое приветствие принцессе и пригласил ее снова сесть, круг немедленно сомкнулся.
Людовик стал расспрашивать принца о купанье; все время поглядывая на дам, он рассказал, что поэты изображают в стихах галантное развлечение купание в Вальвене — и что особенно один из них, г-н Лоре, по-видимому, удостоился чести быть поверенным какой-то речной нимфы — столько в его стихах правды.
Многие дамы сочли своим долгом покраснеть.
Воспользовавшись этой минутой, король решил внимательно осмотреться кругом; одна Монтале смутилась не настолько, чтобы отвести глаза от короля, и увидела, что его величество пожирает взглядом мадемуазель де Лавальер.
Смелость этой фрейлины, по имени Монтале, заставила короля несколько переменить позицию, и это спасло, таким образом, Луизу де Лавальер от ответного огня, который, может быть, вызвал бы у нее этот пристальный взгляд. Принцесса завладела Людовиком, засыпав его градом вопросов, а никто в мире не умел так расспрашивать, как она.
Однако король хотел сделать разговор общим и с этой целью удвоил остроумие и любезности.
Принцесса жаждала комплиментов и решила во что бы то ни стало вырвать их из уст короля; она обратилась к нему со следующими словами:
— Государь, ваше величество знает все, что происходит в его королевстве, и поэтому ему должны быть заранее известны стихи, подсказанные господину Лоре этой нимфой. Может быть, ваше величество соблаговолит сообщить их нам?
— Принцесса, — ответил король с изысканной любезностью, — я не решаюсь… Мне кажется, что именно вас смутили бы некоторые подробности…
Но де Сент-Эньян рассказывает недурно и отлично запоминает стихи, а чего не запомнил, импровизирует. Уверяю вас, это крупный поэт.
Выведенный на сцену де Сент-Эньян принужден был предстать в самом невыгодном для него свете. К несчастью для принцессы, он думал только о собственных делах, и вместо того, чтобы осыпать ее комплиментами, которых она с таким нетерпением ждала, он решил сам немного прихвастнуть своим счастьем.
Итак, метнув сотый взгляд на прекрасную Атенаис, которая применяла на практике высказанную ею накануне теорию, то есть не удостаивала вниманием своего обожателя, граф сказал:
— Ваше высочество, конечно, извините, если я плохо запомнил стихи, продиктованные нимфой господину Лоре; там, где король ничего не запомнил, что мог запомнить я, жалкий смертный?
Принцесса не особенно благосклонно приняла это возражение царедворца.
— Ах, принцесса, — прибавил де Сент-Эньян, — в настоящее время дело не в том, что говорят нимфы пресных вод. Право, можно подумать, что в прозрачной стихии не происходит больше ничего интересного. Великие события происходят на суше, принцесса. Вот о том, что происходит на суше, принцесса, ходит столько рассказов…
— Что же такое происходит на суше? — спросила принцесса.
— Об этом нужно спросить у дриад, — отвечал граф, — дриады обитают в лесах, как известно вашему высочеству.
— Я знаю даже, что они по природе очень болтливы, господин де Сент-Эньян.
— Да, принцесса. Но когда они говорят только милые вещи, было бы нехорошо порицать их за болтливость.
— Так они рассказывают милые вещи? — небрежно спросила принцесса. Право, граф, вы дразните мое любопытство, и на месте короля я сейчас же потребовала бы от вас рассказать те милые вещи, которые болтают госпожи дриады, так как, видимо, вы один понимаете их наречие.
— Я весь к услугам его величества, — живо отвечал граф.
— Он понимает язык дриад, — сказал принц. — Счастливец этот Сент-Эньян!
— Не хуже французского, ваше высочество.
— Мы вас слушаем, граф, — обратилась принцесса к де Сент-Эньяну.
Король почувствовал замешательство; без всякого сомнения, его поверенный мог поставить его в затруднительное положение.
Он ясно видел это по всеобщему вниманию, возбужденному предисловием де Сент-Эньян и поведением принцессы. Даже самые сдержанные люди, казалось, готовы были ловить на лету слова графа.
В зале закашляли, пододвинулись поближе, стали искоса посматривать в сторону фрейлин, а те, чтобы с большей твердостью и непринужденностью вынести эти инквизиторские взгляды, усердно замахали веерами и приняли позу дуэлянтов, готовых выдержать огонь противника.
Тогдашнее общество настолько привыкло к остроумным словесным состязаниям и щекотливым рассказам, что в тот момент, когда современный салон почуял бы скандал, огласку, трагедию и в испуге разбежался бы, гости принцессы, напротив, расположились поудобнее, чтобы не упустить ни одного слова, ни одного жеста из комедии, сочиненной для них г-ном де Сент-Эньяном, зная, что, каковы бы ни были ее стиль и интрига, развязка будет благополучная и остроумная.
Граф пользовался репутацией учтивого человека и превосходного рассказчика. Итак, посреди глубокой тишины, которая устрашила бы всякого, только не его, граф смело начал свое повествование.
— Принцесса, король позволит мне обратиться прежде всего к вашему высочеству, проявившему наибольший интерес к моим словам; поэтому я буду иметь честь сообщить вашему высочеству, что дриады охотнее всего обитают в дуплах дубов, и так как сами они очень красивы, то выбирают самые красивые деревья, то есть самые большие и ветвистые.
При этом вступлении, очень прозрачно намекавшем на пресловутую сцену у королевского дуба в прошлую ночь, сердца слушателей так сильно забились от радости или тревоги, что, не обладай де Сент-Эньян звучным и сильным голосом, они бы заглушили его.
— Дриады, должно быть, водятся в Фонтенбло, — совершенно спокойным тоном сказала принцесса, — потому что никогда в жизни я не видела более красивых дубов, чем в королевском парке.
Произнося эти слова, принцесса послала в сторону де Гиша взгляд, на который тот не мог бы пожаловаться, как на предыдущий, еще сохранявший, как мы сказали, оттенок некоторой небрежности, очень тягостной для его любящего сердца.
— Я собирался рассказать вашему высочеству именно о Фонтенбло, подтвердил де Сент-Эньян, — потому что дриада, о которой идет речь, живет в парке замка его величества.
Действие началось; теперь ни для рассказчика, ни для слушателей отступления не было.
— Послушаем, — согласилась принцесса, — мне кажется, ваша повесть будет не только очаровательна, как народная сказка, но окажется еще и занимательной, как вполне современная хроника.
— Я должен начать с начала, — сказал граф. — Итак, в Фонтенбло в одной красивой хижине живут пастухи. Один из них называется Тирсис, и ему принадлежат очень богатые владения, полученные им по наследству от родителей. Тирсис молод и красив и слывет первым из пастухов в округе. Его положительно можно назвать королем.
Раздался легкий одобрительный шепот, и де Сент-Эньян продолжал:
— Сила Тирсиса равняется его мудрости; на охоте никто не может соперничать с ним в ловкости, никто не проявляет столько мудрости в советах.
Управляет ли он конем на прекрасных равнинах своих владений, руководит ли играми послушных ему пастухов, кажется, будто видишь бога Марса, потрясающего копьем на полях Фракии, или, вернее, Аполлона, бога света, рассыпающего над землей огненные стрелы.
Каждый поймет, что этот аллегорический портрет короля был неплохим вступлением. Поэтому слушатели не остались равнодушны к нему и разразились громкими рукоплесканиями; не остался равнодушен и сам король, который очень любил тонкую похвалу, но никогда не выражал неудовольствия и в тех случаях, когда она бывала явно утрированной. Де Сент-Эньян говорил:
— Не только благодаря воинственным играм, сударыня, пастух Тирсис стяжал себе славу короля пастухов.
— Пастухов Фонтенбло, — добавил король, улыбаясь принцессе.
— О, — воскликнула она, — Фонтенбло произвольно выбрано поэтом; я сказала бы: пастухов всего мира.
Король забыл свою роль бесстрастного слушателя и поклонился.
— И достоинства этого короля пастухов блещут особенно ярко в обществе красавиц, — продолжал де Сент-Эньян посреди льстивого шепота. — Ум у него утонченный, а сердце чистое; он умеет сказать комплимент с необыкновенной приятностью, он умеет любить со скромностью, которая обещает побежденным счастливицам самую завидную участь. Все окружено тайной и трогательным вниманием. Кто видел Тирсиса и слышал его, не может его не любить, а кто любит его и любим Тирсисом, тот обрел счастье.
Де Сент-Эньян сделал паузу; он смаковал сказанные им комплименты, и как ни уродливо преувеличен был этот портрет, он все же некоторым понравился, особенно тем, кто был искренне убежден в достоинствах пастуха Тирсиса. Принцесса попросила рассказчика продолжать.
— У Тирсиса, — рассказывал граф, — был верный товарищ, или, вернее, преданный слуга, которого зовут… Аминтас.
— Теперь нарисуйте нам портрет этого Аминтаса, — с лукавой улыбкой перебила принцесса, — вы такой прекрасный художник, господин де Сент-Эньян…
— Принцесса…
— Ах, граф, пожалуйста, не приносите в жертву этого бедного Аминтаса; я никогда не прощу вам этого.
— Принцесса, Аминтас слишком ничтожен по сравнению с Тирсисом для того, чтобы здесь возможна была какая-нибудь параллель. Некоторые друзья похожи на тех слуг древности, которые просили заживо погребать себя у ног своих господ. Место Аминтаса у ног Тирсиса; он ничего больше не просит, и если иногда славный герой…
— Славный пастух, хотите вы сказать? — спросила принцесса, притворно упрекая г-на де Сент-Эньяна.
— Ваше высочество правы, я ошибся, — отвечал придворный, — итак, если пастух Тирсис делает иногда Аминтасу честь, называя его своим другом и открывая ему сердце, то это исключительная милость, которую последний принимает как несказанное блаженство.
— Все это, — перебила принцесса, — рисует нам полную преданность Аминтаса Тирсису, но у нас ведь нет портрета Аминтаса. Граф, не льстите ему, если угодно, нарисуйте его нам; я хочу видеть Аминтаса.
Де Сент-Эньян повиновался, низко поклонившись невестке его величества.
— Аминтас, — сказал он, — немного старше Тирсиса. этот пастух не вполне обездолен природой; говорят даже что музы улыбнулись при его рождении, как Геба улыбается молодости. Он не имеет притязания блистать; ему только хочется быть любимые, и, может быть, если бы его узнали хорошенько, он не оказался бы недостойным любви.
Эта последняя фраза, подкрепленная убийственным взглядом, была обращена прямо к мадемуазель де Тонне-Шарант, которая, не дрогнув, выдержала атаку.
Однако скромность и тонкость намека произвели хорошее впечатление;
Аминтас пожал его плоды в виде рукоплесканий; даже голова самого Тирсиса благожелательно кивнула в знак согласия.
— Однажды вечером, — продолжал де Сент-Эньян, — Тирсис и Аминтас прогуливались по лесу, разговаривая о своих любовных страданиях. Заметьте, сударыни, что это уже рассказ дриады; ибо как иначе можно было узнать то, о чем беседовали Тирсис и Аминтас, двое самых скромных и сдержанных пастухов на земле? Итак, они вошли в самую густую часть леса с целью уединиться и без помехи поверить друг другу свои горести, как вдруг звуки голосов поразили их слух.
— Ах, ах! — раздались восклицания. — Это очень интересно.
Тут принцесса, подобно бдительному генералу, делающему смотр своей армии, взглядом заставила подтянуться Монтале и де Тонне-Шарант, которые уже изнемогали под бременем этих слишком прозрачных намеков.
— Эти мелодичные голоса, — опять начал де Сент-Эньян, — принадлежали нескольким пастушкам, которые, в свою очередь, желали насладиться свежестью леса и, зная, что эта часть его уединенна, почти недоступна, собрались там, чтобы обменяться мыслями об овчарне.
Громкий взрыв хохота, еле заметная улыбка короля, взглянувшего на де Тонне-Шарант, — таков был результат последней фразы де Сент-Эньяна.
— Дриада уверяет, — продолжал де Сент-Эньян, — что пастушек было три и что все они были молоды и красивы.
— Их звали? — спокойно произнесла принцесса.
— Как их звали? — переспросил де Сент-Эньян, как будто возмущенный этой нескромностью.
— Ну да. Своих пастухов вы назвали Тирсис и Амитас; назовите же как-нибудь пастушек.
— О, принцесса, я не сочинитель, не трувер, как говорили когда-то; я просто пересказываю то, что сообщила дриада.
— Как же ваша дриада называла этих пастушек? Какая у вас непослушная память. Разве эта дриада в ссоре с богиней Мнемозиной?
— Принцесса, этих пастушек… но помните, что разоблачать имена женщин — преступление!
— За которое женщина прощает вас, граф, при условии, чтобы вы открыли нам имена пастушек.
— Они назывались: Филис, Амарилис и Галатея.
— Наконец-то! Стоило ожидать так долго, чтобы вы их назвали, — сказала принцесса, — это очаровательные имена. Теперь их портреты?
Де Сент-Эньян снова поморщился.
— О, пожалуйста, граф, по порядку! — попросила принцесса. — Не правда ли, государь, нам нужны портреты пастушек?
Король, ожидавший этой настойчивости и уже ощущавший некоторую тревогу, не счел нужным дразнить такую опасную допросчику. Кроме того, он думал, что де Сент-Эньян, рисуя портреты, сумеет найти несколько тонких штрихов, и они произведут благоприятное впечатление на ту слушательницу, которую его величеству хотелось пленить. С такой надеждой и с такими опасениями Людовик разрешил де Сент-Эньяну набросать портреты пастушек Филис, Амарилис и Галатеи.
— Хорошо, — согласился де Сент-Эньян с видом человека решившегося.
И он начал.

XXXVIII

ОКОНЧАНИЕ РАССКАЗА НАЯДЫ И ДРИАДЫ
— Филис, — вздохнул де Сент-Эньян, бросая вызывающий взгляд на Монтале с видом учителя фехтования, который предлагает достойному противнику занять оборонительную позицию, — Филис не брюнетка и не блондинка, не велика ростом и не мала, не холодна и не восторженна; несмотря на то, что она пастушка, Филис умна, как принцесса, и кокетлива, как демон.
Зрение у нее превосходное, и сердце желает завладеть всем, что охватывает ее взгляд. Она похожа на птичку, которая вечно щебечет и то спускается на лужайку, то гоняется за бабочкой, то садится на верхушку дерева и шлет оттуда вызов всем птицеловам, как бы приглашая их либо влезть на дерево, чтобы поймать ее руками, либо заманить на землю, в свои сети.
Портрет был до того верен, что все глаза обратились на Монтале, которая внимательно слушала г-на де Сент-Эньяна, точно речь шла о ком-то совершенно постороннем.
— Это все, господин де Сент-Эньян? — спросила принцесса.
— Это только эскиз, ваше высочество. О Филис можно было бы сказать еще многое. Но боюсь истощить терпение вашего высочества или оскорбить скромность пастушки, а потому перехожу к ее подруге Амарилис.
— Хорошо, — согласилась принцесса, — переходите к Амарилис, господин де Сент-Эньян, мы вас слушаем.
— Амарилис самая старшая из троих, и, однако, поспешил прибавить де Сент-Эньян, — этой зрелой особе еще нет двадцати лет.
Брови мадемуазель де Тонне-Шарант, которые нахмурились было в начале рассказа де Сент-Эньяна, разгладились, и она улыбнулась.
— Она высока, у нее роскошные волосы, причесанные как у греческих статуй, походка у нее величественная, движения горды, так что она скорее похожа на богиню, чем на простую смертную, и больше всего на Диануохотницу, с той только разницей, что жестокая пастушка, похитив однажды колчан Амура, когда этот бедный малютка спал в розовом кусте, теперь направляет свои стрелы не в обитателей леса, а безжалостно пускает их во всех бедных пастухов, приближающихся к ней на расстояние выстрела и взгляда.
— О, какая злая пастушка! — сказала принцесса. — Неужели она никогда не уколется ни одной из стрел, так безжалостно рассыпаемых ею направо и налево?
— Все пастухи надеются на это, — вздохнул де Сент-Эньян.
— Особенно пастух Аминтас, не правда ли? — улыбнулась принцесса.
— Пастух Аминтас так робок, — продолжал де Сент-Эньян с самым смиренным видом, — что если в нем и живет эта надежда, то он никому ее не поверяет и хранит ее в самой глубине своего сердца.
Одобрительный шепот был ответом на эту характеристику пастуха.
— А Галатея? — спросила принцесса. — Я с нетерпением ожидаю, когда ваша искусная рука кончит портрет, не дописанный Вергилием.
— Принцесса, — отвечал де Сент-Эньян, — ваш покорный слуга ничтожен как поэт по сравнению с великим Вергилием Мароном, тем не менее, ободренный вашим приказанием, я приложу все старания.
— Мы слушаем, — повторила принцесса.
Сент-Эньян выставил ногу, поднял руку и заговорил:
— Белая, как молоко, золотистая, как колос, она разливает в воздухе аромат своих белокурых волос. И тогда спрашиваешь себя, не красавица ли это Европа, которая внушила любовь Юпитеру, играя с подругами на цветущем лугу. Из ее глаз, голубых, как небесная лазурь в самые прекрасные летние дни, струится нежное пламя; мечтательность питает его, любовь расточает. Когда она хмурит брови или склоняет лицо к земле, солнце в знак печали закрывайся облаком.
Зато, когда она улыбается, вся природа оживает и замолкщие на мгновение птицы вновь — начинают распевать свои песни среди ветвей.
— Галатея, — так заключил де Сент-Эньян, — наиболее достойна обожания всего мира: и если когда-нибудь она подарит кому-нибудь свое сердце, счастлив будет смертный, которого ее девственная любовь пожелает превратить в божество.
Принцесса, слушая это описание, как и все, лишь одобряла самые поэтические места легким кивком головы; во невозможно было сказать, служили ли эти похвалы таланту рассказчика или подтверждали сходство портрета с оригиналом.
Видя, что принцесса не восхищается открыто, никто из слушателей не решился аплодировать, даже принц, который в глубине души находил, что де Сент-Эньян слишком долго останавливается на портретах пастушек и несколько бегло набросал портреты пастухов.
Общество, казалось, застыло.
Де Сент-Эньян, истощивший всю свою риторику и всю палитру на портрет Галатеи, ожидал, что после благоприятного приема других описаний теперь раздастся гром рукоплесканий. Не услышав их, он был ошеломлен еще больше, чем король и все присутствующие.
В течение нескольких мгновений царило молчание, его нарушила принцесса, спросив:
— Государь, каково мнение вашего величества об этих трех портретах?
Король попытался выручить де Сент-Эньяна, не компрометируя себя.
— По-моему, отлично вышла Амариллис, — сказал он.
— А я предпочитаю Филис, — отозвался принц, — это славная нимфа, скорее добрый малый.
И все рассмеялись.
И а этот раз взгляды были так бесцеремонны, что Монтале почувствовала, как к лицу ее подступает яркая краска.
— Итак, — продолжала принцесса, — эти пастушки говорили?
Но де Сент-Эньян, самолюбие которого было уязвлено, не мог выдержать атаки свежих сил.
— Принцесса, — попытался он закончить свою повесть, — эти пастушки признавались друг другу в своих склонностях.
— Продолжайте, продолжайте, господин де Сент-Эньян, вы неистощимый источник пасторальной поэзии, — сказала принцесса с любезной улыбкой, вернувшей рассказчику уверенность в себе.
— Они говорили, что любовь не таит в себе опасность, но что отсутствие любви — смерть для сердца.
— Какое же они вывели отсюда заключение? — поинтересовалась принцесса.
— Они вывели отсюда заключение, что нужно любить.
— Отлично. Они ставили какие-нибудь условия?
— Да, свободу выбора, — ответил де Сент-Эньян. — Должен прибавить, это говорит дриада, — что одна из пастушек, кажется Амариллис, даже высказалась против любви, а между тем она не отрицала, что в ее сердце проник образ одного пастуха.
— Аминтаса или Тирсиса?
— Аминтаса, ваше высочество, — скромно молвил де Сент-Эньян. — Тогда Галатея, кроткая Галатея с чистыми глазами, ответила, что ни Аминтас, ни Альфисбей, ни Титир и вообще никто из красивейших пастухов этой страны не может сравниться с Тирсисом, что Тирсис затмевает всех людей, как дуб затмевает своей величавостью все деревья, а лилия своей пышностью все цветы. Словом, она нарисовала такой портрет Тирсиса, что даже слушавший ее Тирсис, несмотря на все свое величие, вероятно, почувствовал себя польщенным. Таким образом, Тирсис и Аминтас были отличены Амарилис и Галатеей. Следовательно, тайна двух сердец открылась во мраке ночи в густой чаще леса.
Вот, ваше высочество, то, что рассказала мне дриада, которой известно все, что творится в густой траве и дуплах дубов: известна любовь птиц, понятен смысл их песен, и язык ветра среди ветвей, и жужжание золотых и изумрудных насекомых в лепестках диких цветов; она поведала мне все это, и я только повторяю ее слова.
— Значит, вы кончили, не правда ли, господин де Сент-Эньян? — спросила принцесса с улыбкой, повергшей короля в трепет.
— Да, кончил, принцесса, — отвечал г-н де Сент-Эньян — и сочту себя счастливым, если узнаю, что мне удалось развлечь ваше высочество в течение нескольких минут.
— Минуты эти пролетели незаметно, — улыбнулась ему принцесса, — потому что вы превосходно рассказали все, что слышали. Но, дорогой де Сент-Эньян, к несчастью, вы получили ваши сведения только от одной дриады, не правда ли?
— Да, ваше высочество, сознаюсь, только от одной.
— И, значит, не удостоили своим вниманием маленькую наяду, которая держалась совсем незаметно, а знала гораздо больше, чем ваша дриада, дорогой граф.
— Наяда? — повторили несколько голосов, начавших подозревать, что у рассказа будет продолжение.
— Да, наяда. Она была подле дуба, о котором вы говорите и который называется королевским — насколько мне известно. Не правда ли, господин де Сент-Эньян?
Сент-Эньян и король переглянулись.
— Да, принцесса, — отвечал де Сент-Эньян.
— Так вот, около этого дуба журчит ручеек среди незабудок и маргариток.
— Мне кажется, что принцесса права, — сказал король, с беспокойством следивший за каждым движением губ своей невестки.
— Ручаюсь вам, что там есть ручеек, — заверила принцесса, — и доказательством служит то, что живущая в нем наяда остановила меня, когда я проходила мимо.
— Не может быть! — воскликнул де Сент-Эньян.
— Да, — продолжала принцесса, — остановила и сообщила мне многое, что господин де Сент-Эньян пропустил в своем повествовании.
— Ах, поделитесь с нами, пожалуйста! — попросил принц. — Вы так прелестно рассказываете.
Принцесса ответила поклоном на этот супружеский комплимент.
— В моей истории не будет поэзии графа и его таланта описывать подробности.
— Но вас будут слушать с таким же интересом, — сказал король, почуявший что-то враждебное в голосе невестки.
— Впрочем, — продолжала принцесса, — я говорю от имени этой бедной маленькой наяды, самой очаровательной из всех полубогинь, которых я когда-нибудь встречала. Во время своего рассказа она столько смеялась, что в силу медицинской аксиомы: «смех заразителен», прошу у вас позволения тоже немного посмеяться, припоминая ее слова.
Король и де Сент-Эньян, заметившие, что при этих словах многие повеселели, переглянулись, спрашивая друг друга взглядом, не кроется ли тут какой-нибудь заговор.
Но принцесса твердо решила коснуться ножом раны, а потому с наивным, то есть самым опасным, видом сказала:
— Итак, я шла мимо ручья и находила много только что распустившихся цветов; значит, Филис, Амарилис и Галатея и все ваши пастушки, наверное, прошли по этой дороге передо мной.
Король закусил губы. Рассказ становился все более угрожающим.
— Моя маленькая наяда, — продолжала принцесса, — отдыхала, лежа на дне ручья; когда она подплыла ко мне и тронула меня за подол платья, я не захотела дурно отнестись к ней, тем более что божество, даже второстепенное, все же выше смертной принцессы. Итак, я обошлась с наядой приветливо, и вот что она сказала мне, заливаясь смехом: «Представьте себе, принцесса…» Вы понимаете, государь, это говорит наяда.
Король кивнул в знак согласия; принцесса заговорила снова:
— «Представьте себе, принцесса, берега моего ручья были свидетелями весьма забавного зрелища. Два любопытных пастуха, любопытных до назойливости, сделались жертвой забавной мистификации со стороны трех нимф или трех пастушек…» Простите, я не помню, как она сказала: нимфы или пастушки. Но это не важно, не правда ли?
Во время этого предисловия король заметно покраснел, а де Сент-Эньян, потеряв всякое самообладание, беспокойно вытаращил глаза.
— «Двое пастухов, — рассказывала, все так же смеясь, моя наяда, пошли по следам трех девиц…» Нет, я хочу сказать — трех нимф, то есть, простите, трех пастушек. Это не всегда благоразумно, это может стеснить тех, за кем идешь следом. Я обращаюсь ко всем присутствующим дамам и уверена, что ни одна из них не будет спорить со мной.
Король, очень обеспокоенный тем, что будет дальше, просил ее продолжать.
— «Но пастушки, — говорила моя наяда, — видели, как Тирсис и Аминтас проскользнули в лес; луна помогла узнать их сквозь деревья…» Вы смеетесь, — прервала свой рассказ принцесса. — Подождите, подождите, вы еще не дослушали до конца.
Король побледнел; де Сент-Эньян вытер вспотевший лоб.
В группах дам послышался заглушенный смех и перешептывания.
— «Пастушки, как я сказала, заметив нескромных пастухов, уселись у королевского дуба, и когда эти непрошеные свидетели подошли на такое расстояние, что могли расслышать каждое слово пастушек, те самым невиннейшим образом стали произносить пылкие признания, слова которых благодаря самолюбию, свойственному всем мужчинам, и даже самым чувствительным пастухам, показались двоим слушателям сладкими, как мед»
При этих фразах, которые общество не могло слушать без смеха, в глазах короля сверкнула молния. А Сент-Эньян опустил голову и взрывом хохота скрыл свою глубокую досаду.
— Честное слово, очаровательная шутка, — произнес король, выпрямляясь во весь рост, — и вы, принцесса, рассказали ее не менее очаровательно; но правильно ли вы поняли свою наяду?
— Ведь уверяет же граф, что он хорошо понял язык дриад, — живо отпарировала принцесса.
— Без сомнения, — сказал король. — Но вы знаете, у графа есть слабость: он метит в Академию и с этой целью изучил много вещей, которые, к счастью, неизвестны вам, и очень может быть, что язык речной нимфы принадлежит к числу не освоенных вами предметов.
— Вы понимаете, государь, — отвечала принцесса, — что в подобных вещах не доверяешь одной только себе; слух женщины нельзя назвать непогрешимым, сказал святой Августин; вот почему я пожелала подкрепить себя другими свидетельствами, и так как моя наяда, будучи богиней, — полиглот… ведь так говорится, господин де Сент-Эньян?
— Да, ваше высочество, — кивнул совсем растерявшийся де Сент-Эньян.
— Так вот, поскольку моя наяда, — продолжала принцесса, — полиглот и сначала заговорила со мной по-английски, то я побоялась, как вы говорите, что плохо пойму ее, и велела позвать мадемуазель де Монтале, де Тонне-Шарант и де Лавальер, попросив наяду повторить при них по-французски то, что она рассказала мне по-английски.
— И она согласилась? — спросил король.
— О, на свете нет существа более любезного!.. Да, государь, она все повторила, слово в слово. Значит, не остается никаких сомнений. Не так ли, сударыни, — обратилась принцесса к левому флангу своей могучей армии, — ведь верно, наяда говорила именно то, что я рассказываю, и я нисколько не исказила истины Фи? лис… простите, я ошиблась, мадемуазель Ора де Монтале, это правда?
— Совершенная правда, принцесса! — отчетливо проговорила мадемуазель де Монтале.
— Это правда, мадемуазель де Тонне-Шарант?
— Истинная правда! — отвечала Атенаис не менее твердо, но не так внятно.
— А вы что скажете, Лавальер? — спросила принцесса.
Бедная девушка чувствовала устремленный на нее жгучий взгляд короля; она не осмеливалась отрицать, не осмеливалась лгать и в знак повиновения опустила голову. Однако эта голова больше не поднялась. Луизу леденил холод более мучительный, чем холод смерти.
Это тройное свидетельство подавило короля. А Сент-Эньян так даже не пытался скрыть своего отчаяния и, не сознавая, что он говорит, лепетал:
— Превосходная шутка! Чудесно разыгранная, госпожи пастушки!
— Справедливое наказание за любопытство, — хрипло сказал король. Скажите, кто, после наказания, постигшего Тирсиса и Аминтаса, решится проникнуть в тайники сердца пастушек? Уж конечно, не я… А вы, господа?
— И не мы, — хором повторила группа придворных.
Принцесса торжествовала при виде этой досады короля; она наслаждалась, думая, что ее рассказ послужит развязкой всей этой истории.
А принц, которого рассмешили оба рассказа, хотя он в них ничего не понял, повернулся к де Гишу и спросил:
— Что ж ты, граф, молчишь? Неужели тебе нечего сказать? Может быть, ты жалеешь господ Тирсиса и Аминтаса?
— Жалею от всей души, — отвечал де Гиш, — поистине, любовь такая сладкая химера, что, теряя ее, теряешь больше, чем жизнь. Поэтому, если два пастуха считали себя любимыми и если они были счастливы и вдруг, вместо счастья, встретили не только пустоту, подобную смерти, но еще и насмешку над чувством, которая в тысячу раз хуже смерти… если так, то я скажу, что Тирсис и Аминтас несчастнейшие из всех смертных.
— И вы правы, господин де Гиш, — согласился король, — потому что смерть жестокая кара за маленькое любопытство.
— Значит, рассказ моей наяды не понравился королю? — наивно спросила принцесса.
— Будьте покойны, принцесса, — сказал Людовик, взяв ее за руку, — ваша наяда тем более понравилась мне, что она была правдива, и ее рассказ, должен признаться, подтвержден неопровержимыми доказательствами.
И с этими словами он бросил на Лавальер взгляд, значения которого никто не мог бы точно определить, начиная с Сократа и кончая Монтенем.
Этот взгляд и эти слова окончательно уничтожили несчастную девушку, которая, упав на плечо Монтале, казалось, лишилась сознания.
Король встал, не обратив внимания на это маленькое происшествие, которого, впрочем, никто и не заметил; против своего обыкновения (обычно король сидел дольше у принцессы), он попрощался с гостями и отправился в свои апартаменты.
Де Сент-Эньян последовал за ним. Насколько он был весел, входя к принцессе, настолько он теперь был погружен в отчаяние.
Мадемуазель де Тонне-Шарант, не такая чувствительная, как Лавальер, не испугалась и в обморок не падала.

XXXIX

КОРОЛЕВСКАЯ ПСИХОЛОГИЯ
Король быстро вошел в свои апартаменты.
Может быть, Людовик XIV шагал так быстро, чтобы не пошатнуться. Он оставлял за собой как бы след таинственной печали.
Все заметили веселость короля при появлении его у принцессы, и все этому обрадовались, но никто, вероятно, не понял ее истинного смысла; напротив, причина этого взволнованного, бурного ухода была понятна каждому, или, по крайней мере, все считали, что понять ее нетрудно.
Легкомыслие принцессы, ее шутки, несколько резковатые для обидчивого характера, особенно если таким характером обладает король; слишком фамильярное обращение с королем, как с обыкновенным смертным, — вот какие причины, по мнению гостей, вызвали поспешный и неожиданный уход Людовика XIV.
Принцесса была более проницательна, но и она сначала точно так же объяснила поведение короля. С нее было довольно уколоть немного самолюбие того, кто, слишком быстро позабыв взятые на себя обязательства, по-видимому, без всякой причины пренебрегал плодами самой благородной и самой славной своей победы.
При сложившемся положении вещей принцесса считала нужным показать королю разницу между любовью в высоких сферах и маленькой страстишкой, годной разве для провинциального дворянчика.
Отдаваясь высокой любви, чувствуя ее царственную силу и всемогущество, подчиняясь в известной степени ее этикету и притязаниям, король не только не унижал себя, но находил в ней покой, уверенность, таинственность и общее уважение.
Опускаясь же до любовной интриги с простой фрейлиной, он встретит, напротив, даже у своих самых последних подданных осуждение и насмешку.
Он утратит свою непогрешимость и недосягаемость. Снизойдя в область серой обыденщины, он неизбежно подвергнется ее ничтожным треволнениям.
Словом, сделать из короля-бога простого смертного, коснувшись его сердца или даже лица, как лица самого обычного из его слуг, значило нанести страшный удар гордости этой благородной крови: задеть самолюбие Людовика было легче, чем пробудить в нем любовь. Принцесса умно рассчитала свою месть и, как мы видели, добилась своего.
Пусть читатель не думает, однако, что в принцессе жили бурные страсти средневековых героинь или что она видела вещи в мрачном свете; напротив, принцесса — молодая, грациозная, остроумная, кокетливая, влюбчивая, скорее благодаря воображению и честолюбию, чем по влечению сердца, — принцесса, напротив, открыла эпоху легких и мимолетных наслаждений, продолжавшуюся сто двадцать лет, с середины XVII века до последней четверти XVIII.
Итак, принцесса видела или воображала, будто видит вещи в их истинном свете; она знала, что король, ее августейший деверь, первый смеялся над скромной Лавальер и считал, что не в его привычках полюбить особу, вызвавшую его насмешку, хотя бы только на одно мгновенье.
Кроме того, разве не стояло на страже самолюбие, этот демон, играющий такую большую роль в драматической комедии, называемой жизнью женщины?
Разве самолюбие не твердило ей громко, шепотом, вполголоса, на всевозможные лады, что ее, принцессу, молодую, красивую, богатую, невозможно даже сравнить с жалкой Лавальер, правда, тоже молодой, но гораздо менее красивой и, главное, бедной? В этом нет ничего удивительного; ведь известно, что самые замечательные характеры испытывают горделивую радость, сравнивая себя со своими ближними.
Может быть, читатель спросит, чего хотела добиться принцесса этой так тонко обдуманной атакой? Зачем она израсходовала столько сил, если не было речи о том, чтобы вытеснить короля из совсем наивного сердца, в котором он рассчитывал занять место? Зачем принцессе нужно было придавать такое значение Лавальер, если она ее не боялась?
Нет, принцесса не боялась Лавальер, с точки зрения историка, который, зная все, видит будущее, или, вернее, прошлое; принцесса не была пророком или сивиллой; она не больше, чем другой, могла читать в той страшной и роковой книге будущего, которая скрывает самые важные события на самых затаенных страницах.
Нет, принцесса просто хотела покарать короля за его чисто женскую скрытность. Она хотела доказать ему, что если он прибегает к такого рода оружию для нападения, то она, женщина умная и родовитая, сумеет отыскать в арсенале своего воображения оружие для обороны, годное для отражения удара, нанесенного даже королевской рукой.
Кроме того, она хотела внушить ему, что в войнах подобного рода нет королей или что, во всяком случае, короли, борющиеся за себя, как обыкновенные смертные рискуют потерять свою корону при первом же ударе; что, наконец, если король надеялся одним своим видом вызвать обожание всех придворных дам, то это притязание было дерзким и оскорбительным по отношению к женщинам, стоявшим выше остальных, и урок, полученный этим гордецом, слишком высоко задравшим голову, будет ему полезен.
Вот что, без сомнения, думала принцесса о короле.
Само событие оставалось в стороне.
Руководясь этими соображениями, она сделала соответствующее внушение фрейлинам и во всех подробностях подготовила только что разыгранную комедию.
Король был ошеломлен. С тех пор как он вышел из-под опеки Мазарини, Людовик в первый раз видел, что с ним обращаются, как с обыкновенным смертным.
Подобная фамильярность со стороны подданных пробудила в нем желание дать отпор. Силы вырастают в борьбе.
Но бороться с женщинами, подвергнуться нападениям, подвергнуться насмешкам со стороны каких-то провинциалок, нарочно приехавших для этого из Блуа, было верхом бесчестия для молодого короля, исполненного тщеславия, которое внушено сознанием своих личных достоинств и высоким представлением о королевской власти.
Ничего нельзя было пустить в ход: ни упреков, ни изгнания, ни даже выражения своего неудовольствия.
Выражая недовольство, он показал бы, что поражен, как Гамлет, острым оружием насмешки.
Сердиться на женщин — какое унижение, особенно когда эти женщины могут отомстить смехом!
О, если бы в эту интригу вмешался, кроме женщин, какой-нибудь придворный, с каким удовольствием Людовик XIV засадил бы его в Бастилию!
Но и в этом случае королевский гнев охлаждало следующее рассуждение.
Иметь армию, тюрьмы, почти божественную власть и пользоваться этим всемогуществом для удовлетворения мелкой злобы было недостойно не только короля, но и самого обыкновенного человека.
Итак, оставалось молча проглотить обиду, сохранив на лице обычное благодушное и приветливое выражение.
Нужно было как ни в чем не бывало по-дружески обращаться с принцессой. По-дружески!.. А почему бы и нет?
Принцесса либо была виновницей неприятного события, либо оставалась пассивной зрительницей его.
Если она подстроила его, это было с ее стороны большой дерзостью, но разве ее роль не казалась вполне естественною?
Кто проник к ней в самые сладкие мгновения медового месяца, чтобы нашептывать ей слова любви? Кто осмеливался рассчитывать на адюльтер, даже больше: на кровосмешение? Кто, прикрываясь королевской мантией, сказал этой молодой женщине: «Не бойтесь ничего, любите французского короля, он превыше всего, и одно движение его руки, держащей скипетр, защитит вас от всех и даже от угрызений вашей совести?»
И молодая женщина послушалась королевских речей, уступила соблазнявшему ее голосу и теперь, пожертвовав своей честью, получала в награду неверность, тем более оскорбительную для нее, что ей предпочли другую, стоявшую гораздо ниже ее, имевшую право считать себя любимой.
Таким образом, если даже принцесса и была виновницей этого мщения, то ее нельзя за это винить.
Если же, напротив, она была только пассивной зрительницей события, то какие основания были у короля сердиться на нее?
Разве она была обязана, разве могла она обуздать провинциальные язычки? Разве она должна была в чрезмерном усердии подавить дерзость этих трех девчонок?
Все эти рассуждения наносили чувствительный укол гордости короля; однако, перебрав мысленно все свои обиды и как бы перевязав рану, Людовик XIV с удивлением ощутил новую, непонятную, глухую, нестерпимую боль.
И он не смел признаться себе, что эта режущая боль гнездится у него в сердце.
В самом деле, историку нужно поведать читателям, как король говорил сам с собой: он позволил наивному признанию Лавальер пощекотать свое сердце; он поверил в чистую любовь, любовь к человеку, любовь бескорыстную, и его душа, которая была гораздо моложе и гораздо наивнее, чем он предполагал, устремилась навстречу другой душе, только что открывшей ему свои желания.
Необыкновеннее всего в сложной истории любви взаимосвязанность чувств двух сердец: нет ни одновременности, ни равенства; одно сердце почти всегда начинает любить раньше другого и почти всегда перестает любить после другого. Электрический ток порождается интенсивностью первой вспыхнувшей страсти. Чем больше любви выказала Лавальер, тем сильнее почувствовал ее король.
Именно это и удивляло короля.
Ведь ему ясно доказали, что симпатический ток не мог увлечь его сердца, потому что это признание не было признанием любви, потому что оно было только оскорблением, нанесенным человеку и королю, потому что, словом, оно было мистификацией.
Таким образом, эта девушка, у которой, строго говоря, не было ничего особенного, средние красота, знатность, ум, — таким образом, эта бедная девушка, выбранная принцессой за ее ничтожество, не только бросила вызов королю, но еще и пренебрегла королем, то есть человеком, которому, как азиатскому султану, стоило только бросить взгляд, протянуть руку, уронить платок, чтобы одержать победу.
Со вчерашнего вечера он был так занят этой девушкой, что не мог думать ни о чем другом; со вчерашнего вечера его воображение украшало ее всеми прелестями, которых у нее не было; словом, он, король, у которого было столько неотложных дел, которого призывало столько женщин, со вчерашнего вечера посвятил все минуты своей жизни, все биения своего сердца единственной мечте.
Поистине, это было слишком.
И так как негодование короля заставило его позабыть обо всем, в частности о присутствии де Сент-Эньяна, то оно изливалось в самых неистовых ругательствах.
Правда, де Сент-Эньян забился в уголок и лишь оттуда наблюдал за грозой.
По сравнению с королевским гневом его собственное разочарование казалось ему ничтожным; он только боялся, как бы этот гнев не обрушился на него.
В самом деле, король вдруг перестал расхаживать по комнате и, устремив на Сент-Эньяна разгневанный взгляд, произнес:
— А ты, де Сент-Эньян?
Де Сент-Эньян сделал движение, которое обозначало: «Что вы хотите сказать, государь?»
— Да, ты оказался таким же дураком, как и я, не правда ли?
— Государь… — пролепетал де Сент-Эньян.
— Ты попался на эту грубую шутку?
— Государь, — заговорил де Сент-Эньян, начав дрожать всем телом, пусть ваше величество не гневается: вашему величеству известно, что женщины существа несовершенные, созданные для зла; следовательно, требовать от них добра невозможно.
Король, питавший глубокое уважение к своей личности и начинавший постигать искусство владеть своими страстями, которое он сохранил на всю жизнь, — король понял, что роняет свое достоинство, проявляя столько горячности по такому ничтожному поводу.
— Нет, — живо сказал он, — нет, ты ошибаешься, Сент-Эньян, я не сержусь; я только восхищаюсь той ловкостью и смелостью, которые были обнаружены этими двумя девицами, а больше всего удивляюсь я тому, как глупо положились мы на голос своего сердца, имея возможность разузнать все подробности.
— О, сердце, государь, сердце! Этому органу следует предоставить только его физические функции, отняв от него все функции моральные.
Признаюсь, увидев, что сердце вашего величества так сильно занято этой…
— Занято? Мое сердце? Ум, может быть; что же касается сердца… то оно.
Людовик снова заметил, что, желая прикрыть один фланг, он готов обнажить другой.
— Впрочем, — прибавил он, — мне не за что упрекать эту малютку. Я же знал, что она любит другого.
— Виконта де Бражелона, да. Я ведь предупреждал ваше величество.
— Ты прав, но не ты был первый. Граф де Ла Фер просил у меня руки мадемуазель де Лавальер для своего сына. Ну, раз они любят друг друга, я обвенчаю их, как только Бражелон вернется из Англии.
— Узнаю все великодушие короля.
— Довольно, Сент-Эньян, довольно об этом, — остановил его Людовик.
— Да, позабудем обиду, государь, — покорился придворный.
— К тому же это будет нетрудно, — отвечал король со вздохом.
— И для начала я напишу на всю эту троицу хорошенькую эпиграмму. Я озаглавлю ее: «Наяда и Дриада»! это доставит удовольствие принцессе.
— Действуй, Сент-Эньян, действуй, — прошептал король. — Ты прочитаешь стихи, это меня развлечет. Все это пустяки, Сент-Эньян, пустяки, — прибавил король с видом человека, которому трудно дышать.
Когда король оправился и ему удалось придать своему лицу выражение ангельского терпения, в дверь постучал камердинер.
Де Сент-Эньян почтительно отошел в сторону.
— Войдите, — сказал король.
Камердинер приоткрыл дверь.
— Что случилось? — спросил Людовик.
Камердинер показал записку, сложенную треугольником.
— Для его величества, — сказал он.
— От кого?
— Не знаю, письмо было передано одним из дежурных офицеров.
По знаку короля лакей подал письмо.
Король подошел к свече, вскрыл письмо, прочитал подпись и не мог удержаться от восклицания.
Сент-Эньян, почтительно отошедший в сторону, тем не менее все видел и слышал.
Он подбежал к королю.
Король отпустил лакея движением руки.
— Боже мой! — произнес король, читая письмо.
— Ваше величество нездоровы? — спросил Сент-Эньян.
— Нет, нет, Сент-Эньян; читай!
И король подал ему письмо.
Глаза де Сент-Эньяна жадно устремились к подписи.
— Лавальер! — воскликнул он. — О, государь!
— Читай, читай!
И Сент-Эньян прочел:
«Государь, простите мне мою назойливость, главное же, простите несоблюдение этикета в этом письме; но оно кажется мне более спешным и более неотложным, чем какая-нибудь депеша; итак, я позволяю себе обратиться с письмом к вашему величеству.
Я вернулась к себе, разбитая горем и усталостью, государь, и умоляю ваше величество дать мне аудиенцию, на которой я скажу моему королю всю правду».
Луиза де Лавальер
— Что скажешь? — спросил король, отбирая письмо от Сент-Эньяна, совершенно озадаченного тем, что он прочитал.
— Что я скажут — повторил Сент-Эньян.
— Что ты об этом думаешь?
— Не знаю.
— А все-таки?
— Государь, малютка почуяла грозу и испугалась.
— Чего испугалась? — удивился Людовик.
— Гм. У вашего величества есть тысяча причин сердиться на автора или на авторов этой злой шутки, а память вашего величества, обращенная в недобрую сторону, служит вечной угрозой для человека, проявившего неосторожность.
— Я другого мнения.
— Король видит лучше меня.
— Вот что я вижу в этих строчках: горе, принуждение… Особенно если вспомнить некоторые подробности сцены, разыгравшейся у принцессы… Словом…
Король не договорил.
— Словом, — подхватил Сент-Эньян, — ваше величество хотите дать аудиенцию. Вот что для меня ясно.
— Я сделаю больше, Сент-Эньян.
— Что именно, государь?
— Возьми плащ…
— Но, государь…
— Ты знаешь, где комната фрейлин принцессы?
— Конечно.
— И знаешь, как туда проникнуть?
— Нет, этого я не знаю.
— Но все-таки ты знаком там с кем-нибудь?
— Поистине, вы, государь, — источник счастливых мыслей.
— Ты кого-нибудь знаешь?
— Да.
— Кого же?
— Одного молодого человека, который в хороших отношениях с одной девушкой.
— Фрейлиной?
— Да, фрейлиной, государь.
— Де Тонне-Шарант? — со смехом спросил Людовик.
— К несчастью, нет; с Монтале.
— Его зовут?
— Маликорн.
— И ты можешь положиться на него?
— Мне кажется, государь. У него, наверное, есть какой-нибудь ключ…
А если есть, он мне одолжит его… Я оказал ему одну услугу.
— Тем лучше. Идем!
— Я к услугам вашего величества.
Король накинул свой плащ на плечи де Сент-Эньяна, а сам надел его плащ, и оба вышли в вестибюль.

Часть IV

I

ЧЕГО НЕ ПРЕДВИДЕЛИ НИ НАЯДА, НИ ДРИАДА
Де Сент-Эньян остановился на площадке лестницы, которая вела на антресоли к фрейлинам и во второй этаж к принцессе. Там он велел проходившему лакею позвать Маликорна, который еще был у принца.
Через десять минут пришел Маликорн и стал внимательно всматриваться в темноту.
Король отступил в дальний угол вестибюля. Наоборот, де Сент-Эньян выступил вперед.
Выслушав его просьбу, Маликорн растерялся.
— Ого, — сказал он, — вы хотите, чтобы я провел вас в комнаты фрейлин?
— Да.
— Вы понимаете, что я не могу исполнить подобной просьбы, не зная цели вашего визита.
— К несчастью, дорогой Маликорн, я лишен возможности дать вам какое-либо объяснение; вы должны довериться мне, как другу, оказавшему вам услугу вчера, который просит, чтобы вы оказали ему услугу сегодня.
— Но ведь я, сударь, сказал вам, что мне было нужно: я просто не хотел спать под открытым небом. Каждый честный человек может признаться в этом, вы же ничего не сообщаете мне.
— Поверьте, дорогой Маликорн, — настаивал де Сент-Эньян, — что, если бы мне было позволено, я объяснил бы вам все.
— В таком случае, сударь, я никак не могу дозволить вам войти к мадемуазель де Монтале.
— Почему?
— Вам это известно лучше, чем кому-нибудь, потому что вы застали меня на заборе, когда я открывал свое сердце мадемуазель де Монтале; согласитесь, что моя любезность простиралась бы слишком далеко, если бы, ухаживая за ней, я сам открыл бы дверь в ее комнату.
— Кто же вам сказал, что я прошу у вас ключ от ее комнаты?
— Тогда от чьей же?
— Она, кажется, живет не одна?
— Нет, не одна.
— Вместе с мадемуазель де Лавальер?
— Да; но у вас не может быть дела к мадемуазель де Лавальер, так же как и к мадемуазель де Монтале; есть только два человека, которым я вручил бы этот ключ: господину де Бражелону, если бы он попросил меня дать его, и королю, если бы он приказал мне.
— В таком случае дайте мне этот ключ, сударь, я вам приказываю, произнес король, выступая из темноты и распахивая свой плащ. — Мадемуазель де Монтале спустится к вам, а мы поднимемся к мадемуазель де Лавальер; у нас дело только к ней.
— Король! — вскричал Маликорн, падая к ногам Людовика.
— Да, король, — отвечал с улыбкой Людовик, — который вам так же благодарен за ваше сопротивление, как и за вашу капитуляцию. Вставайте, сударь, и окажите нам услугу, которую мы просим от вас.
— Слушаю, государь, — сказал Маликорн, поднимаясь с колен.
— Попросите мадемуазель де Монтале спуститься, — приказал король, — и ни слова о моем визите.
Маликорн поклонился в знак повиновения и стал подниматься по лестнице.
Однако король внезапно изменил решение и двинулся за ним так поспешно, что хотя Маликорн поднялся уже до половины лестницы, Людовик одновременно с ним дошел до комнаты фрейлин.
Он увидел через полуоткрытую дверь Лавальер, сидевшую в кресле, и в другом углу комнаты Монтале, причесывающуюся перед зеркалом и вступившую в переговоры с Маликорном.
Король быстро распахнул дверь и вошел. Монтале вскрикнула и, узнав короля, убежала. Видя это, Лавальер тоже выпрямилась, но тотчас же снова упала в кресло.
Король медленно подошел к ней.
— Вы хотели аудиенции, мадемуазель, — холодно начал он ей, — я готов выслушать вас. Говорите.
Де Сент-Эньян, верный своей роли глухого, слепого и немого, поместился в углу подле двери на табурете, который точно нарочно был поставлен для него. Спрятавшись за портьеру, он исполнял роль доброй сторожевой собаки, охраняющей своего хозяина и не беспокоящей его.
Пришедшая в ужас при виде раздраженного короля, Лавальер встала во второй раз и умоляюще взглянула на Людовика.
— Государь, — пробормотала она, — простите меня.
— За что же вас прощать, сударыня? — спросил Людовик XIV.
— Государь, я очень провинилась, больше того: я совершила преступление.
— Вы?
— Государь, я оскорбила ваше величество.
— Ни капельки, — отвечал Людовик XIV.
— Государь, умоляю вас, не говорите со мной так сурово. Я чувствую, что я оскорбила вас, государь. Но я объясню вам, что это было сделано мной не умышленно.
— Чем же, однако, сударыня, — слазал король, — вы оскорбили меня? Я ничего не понимаю. Шуткой молодой девушки, шуткой совершенно наивной? Вы посмеялись над легковерным молодым человеком: это вполне естественно; каждая женщина на вашем месте подшутила бы точно так же.
— О ваше величество, вы уничтожаете меня этими словами.
— Почему же?
— Потому что, если бы шутка исходила от меня, она не была бы невинной.
— Это все, что вы хотели сказать мне, прося у меня аудиенции?
И король сделал движение, как бы собираясь уйти.
Тогда Лавальер, шагнув к королю, отрывистым, прерывающимся голосом воскликнула:
— Ваше величество слышали все?
— Что все?
— Все, что было сказано мной под королевским дубом?
— Я не проронил ни одного слова, мадемуазель.
— И, слушая меня, ваше величество могли подумать, что я злоупотребила вашим легковерием?
— Да, легковерием, это вы правильно сказали.
— Разве вашему величеству неизвестно, что бедные девушки иногда бывают вынуждены повиноваться чужой воле?
— Простите, я не могу понять, каким образом та воля, которая, по всей вероятности, проявилась так свободно под королевским дубом, могла до такой степени подчиниться чужой воле.
— О, но угроза, государь?
— Угроза?.. Кто вам грозил? Кто смел вам грозить?..
— Те, кто имеет на это право, государь.
— Я не признаю ни за кем права грозить в моем королевстве.
— Простите меня, государь, даже около вашего величества есть люди, достаточно высокопоставленные, которые считают возможным погубить девушку без будущности, без состояния, не имеющую ничего, кроме доброго имени.
— Как же они могут погубить ее?
— Погубить ее репутацию путем позорного изгнания.
— Мадемуазель, — проговорил король с глубокой горечью, — я не люблю людей, которые, оправдываясь, взводят вину на других.
— Государь!
— Да, мне тяжело видеть, что вместо простого признания вы плетете передо мной целую сеть упреков и обвинений.
— Которым вы не придаете никакого значения?.. — воскликнула Луиза.
Король промолчал.
— Скажите же! — с горячностью повторила Лавальер.
— Мне грустно признаться в этом, — сказал король с холодным поклоном.
Девушка всплеснула руками.
— Значит, вы мне не верите? — спросила она.
Король ничего не ответил.
— Значит, вы предполагаете, что я, я… что это я составила этот смешной, бесчестный заговор, чтобы так безрассудно посмеяться над вашим величеством?
— Боже мой, это совсем не смешно и не бесчестно, — возразил король это даже не заговор, просто довольно забавная шутка, и больше ничего.
— О! — в отчаянии прошептала Лавальер. — Король мне не верит! Король не хочет мне верить!
— Да, не хочу.
— Боже! Боже!
— Послушайте, что может быть естественнее? Король идет за мной следом, подслушивает меня, подстерегает; король, может быть, хочет позабавиться надо мной; ну что же, а мы позабавимся над ним. И так как у короля есть сердце, уколем его в сердце.
Лавальер закрыла лицо руками, заглушая рыдания.
Людовик безжалостно продолжал говорить, вымещая на бедной жертве все, что он вытерпел сам:
— Придумаем же басню, скажем, что я люблю его, что я остановила на нем свой выбор. Король так наивен и так самонадеян, что поверит мне; тогда мы повсюду разгласим об этой наивности короля и посмеемся над ним.
— О, — вскричала Лавальер, — думать так… это ужасно!
— Это еще не все, — продолжал король. — Если этот надменней король примет шутку всерьез, если он неосторожно выразит при других что-либо похожее на радость, вот тогда-то мы унизим его перед всем двором; то-то будет приятно рассказать об этом моему возлюбленному; похождение государя, одураченного лукавой девушкой, — чем не приданое для будущего мужа!
— Государь, — воскликнула в полном отчаянии Лавальер, — ни слова больше, умоляю вас! Разве вы не видите, что вы убиваете меня!
— О, тонкая шутка, — прошептал король, уже начавший немного смягчаться.
Лавальер внезапно рухнула на колени, сильно ударившись о паркет.
— Государь, — молила она, ломая руки, — я предпочитаю позор предательству!
— Что вы делаете? — спросил король, но не шевельнул пальцем, чтобы поднять девушку.
— Государь, когда я пожертвую ради вас своей честью и своей жизнью, вы, может быть, поверите моей правдивости. Рассказ, который вы слышали у принцессы, — ложь; а то, что я сказала под дубом…
— Ну?
— Только это и было правдой.
— Сударыня! — воскликнул король.
— Государь, — продолжала Лавальер, увлекаемая своим неистово пылким чувством. — Государь, если бы даже мне пришлось умереть от стыда на этом месте, я твердила бы до потери голоса: я сказала, что люблю вас… я действительно люблю вас!
— Вы!
— Я вас люблю, государь, с того дня, как я вас увидела, с той минуты, как там, в Блуа, где я томилась, ваш царственный взгляд упал на меня, лучезарный и животворящий; я вас люблю, государь! Я знаю: бедная девушка, любящая своего короля и признающаяся ему в этом, совершает оскорбление величества. Накажите меня за эту дерзость, презирайте за безрассудство, но никогда не говорите, никогда не думайте, что я посмеялась над вами, что я предала вас! Во мне течет кровь, верная королям, государь; и я люблю… люблю моего короля!.. Ах, я умираю!
И, лишившись сил, задыхаясь, она упала как подкошенная, подобно цветку, срезанному серпом жнеца, о котором рассказывает Вергилий.
После этих слов, после этой горячей мольбы у короля не осталось ни досады, ни сомнений; все его сердце открылось для жгучего дыхания этой любви, высказанной с таким благородством и таким мужеством.
Услышав это страстное признание, Людовик ослабел и закрыл лицо руками. Но когда пальцы Лавальер ухватились за его руки и горячее пожатие влюбленной девушки согрело их, он загорелся, в свою очередь, и, схватив Лавальер в объятия, поднял ее и прижал к сердцу.
Голова ее безжизненно опустилась к нему на плечо.
Испуганный король подозвал де Сент-Эньяна.
Де Сент-Эньян, неподвижно сидевший в своем углу, подбежал, делая вид, что вытирает слезы. Он помог Людовику усадить девушку в кресло, попытался помочь ей, обрызгал «водой венгерской королевы», повторяя при этом:
— Сударыня! Послушайте, сударыня! Успокойтесь! Король вам верит, король вас прощает. Да очнитесь же! Вы можете очень сильно разволновать короля, сударыня; его величество чувствительны, у его величества ведь тоже есть сердце. Ах, черт возьми! Сударыня, извольте обратить ваше внимание, король очень побледнел!
Но Лавальер оставалась в забытьи.
— Сударыня, сударыня! — продолжал де Сент-Эньян. — Да очнитесь же, прошу вас, умоляю, пора! Подумайте: если королю сделается дурно, мне придется звать врача. Ах, какое несчастье, боже мой! Дорогая, да очнитесь же! Сделайте усилие, живее, живее!
Трудно было говорить более красноречиво и более убедительно, чем Сент-Эньян; но нечто более сильное, чем это красноречие, привело Лавальер в чувство.
Король опустился перед ней на колени и стал покрывать ее руки жгучими поцелуями. Она наконец пришла в себя, открыла глаза, в которых едва теплилась жизнь, и прошептала:
— О государь, значит, ваше величество прощаете меня?
Король не отвечал… Он был слишком взволнован.
Де Сент-Эньян снова счел своим долгом отойти. Он увидел, что глаза его величества зажглись пламенем.
Лавальер встала.
— А теперь, государь, — мужественно произнесла она, — теперь, когда я оправдалась, по крайней мере в глазах вашего величества, разрешите мне удалиться в монастырь. Там я буду благословлять моего короля всю жизнь и умру, прославляя бога, который даровал мне один день счастья.
— Нет, нет, — отвечал король, — вы будете жить здесь, благословляя бога и любя Людовика, который устроит вам жизнь, полную блаженства, который вас любит и клянется вам в этом!
— О государь, государь!
Чтобы рассеять сомнения Лавальер, король стал целовать ее с таким жаром, что де Сент-Эньян поспешил скрыться за портьерой.
Эти поцелуи, которые она сначала не имела силы отвергнуть, воспламенили молодую девушку.
— О государь! — воскликнула она. — Не заставляйте меня раскаяться в моей откровенности, ибо это доказало бы мне, что ваше величество все еще презираете меня.
— Сударыня, — сказал король, почтительно отступая от нее, — никого в мире я не люблю и не уважаю так, как вас. И отныне никто при моем дворе, клянусь вам, не будет пользоваться таким почетом, как вы. Прошу вас простить мой порыв, сударыня, рожденный избытком любви; но я еще лучше докажу вам ее силу, оказывая вам все уважение, какого вы можете пожелать.
Затем, поклонившись ей, спросил:
— Сударыня, вы разрешите запечатлеть поцелуй на вашей руке?
И он почтительно коснулся губами дрожащей руки молодой девушки.
— Отныне, — прибавил Людовик, выпрямляясь и лаская Лавальер взглядом, — отныне вы под моим покровительством. Никогда не говорите никому о зле, которое я вам причинил, и простите других за то, что они сделали вам.
Теперь вы будете стоять настолько выше их, что они не только не внушат вам ни тени страха, но будут возбуждать у вас даже жалость.
И, сделав ей почтительный поклон, точно выходя из храма, король подозвал де Сент-Эньяна.
— Граф, — сказал он, — надеюсь, что мадемуазель согласится удостоить вас некоторой долей своей благосклонности взамен той дружбы, которую я навеки дарю ей.
Де Сент-Эньян преклонил колено перед Лавальер.
— Как я буду счастлив, — прошептал он, — если мадемуазель удостоит меня этой чести!
— Я пошлю вам вашу подругу, — произнес король. — Прощайте, мадемуазель, или, лучше — до свидания!
И король весело удалился, увлекая за собой де Сент-Эньяна.
Принцесса не предвидела такой развязки. Ни наяда, ни дриада ничего не говорили ей об этом.

II

НОВЫЙ ГЕНЕРАЛ ИЕЗУИТСКОГО ОРДЕНА
В то время как Лавальер и король соединяли в первом признании печали прошлого, счастье текущей минуты и надежды на будущее, Фуке, вернувшись домой, то есть в апартаменты, отведенные ему в замке, разговаривал с Арамисом обо всем том, чем король в данную минуту пренебрегал.
— Скажите мне, — начал Фуке, усадив своего гостя в кресло и сам усевшись рядом, — скажите мне, господин д'Эрбле, как идут дела в Бель-Иле, есть у вас оттуда какие-нибудь известия?
— Господин суперинтендант, — отвечал Арамис, — там все идет согласно нашим желаниям, все расходы оплачены, ни один из наших планов не обнаружен.
— А гарнизон, который король собирался поставить там?
— Сегодня утром я узнал, что он прибыл туда уже две недели назад.
— А как его там приняли?
— Прекрасно.
— Что же сталось с прежним гарнизоном?
— Он высадился в Сарзо, и оттуда его немедленно отправили в Кемпер.
— А новый гарнизон?
— Он сейчас наш.
— Вы уверены в том, что говорите, епископ?
— Уверен. И вы сейчас узнаете, как все это произошло.
— Но ведь из всех гарнизонных стоянок Бель-Иль самая худшая?
— Знаю — и действую сообразно с этим; теснота, отрезанность от мира, нет женщин, нет игорных домов. А в наше время, — прибавил Арамис со свойственной только ему одному улыбкой, — очень грустно видеть, до чего молодые люди жаждут развлечения и, следовательно, до чего они бывают расположены к тому, кто дает им возможность повеселиться.
— А если они будут развлекаться в Бель-Иле?
— Если они будут развлекаться благодаря королю, они отдадут сердце королю; если же они будут скучать из-за короля и развлекаться по милости господина Фуке, они полюбят господина Фуке.
— А вы предупредили моего интенданта, чтобы немедленно по их прибытии…
— Нет: мы дали им поскучать с недельку, а через неделю они взвыли, сказав, что прежние офицеры имели больше, развлечений, чем они. Тогда им было сказано, что прежние офицеры умели завязать дружбу с господином Фуке и что господин Фуке, видя в них своих друзей, приложил все старания, чтобы они не скучали в его владениях. Они задумались. Но интендант тотчас же прибавил, что хотя ему и неизвестно распоряжение господина Фуке, он все же достаточно знает своего господина и с уверенностью может сказать, что каждый дворянин, состоящий на службе короля, интересует его. И хотя новоприбывшие неизвестны ему, он готов сделать для них то же, что делал и для других.
— Чудесно! И, надеюсь, обещания были приведены в исполнение? Ведь вы знаете, я не хочу, чтобы от моего имени давались пустые обещания.
— После этого в распоряжение офицеров были предоставлены два судна и лошади; им были вручены ключи от главного здания; теперь они устраивают там охоты и катаются с бель-ильскими дамами, по крайней мере, с теми из них, которые не боятся морской болезни.
— Ну а солдаты?
— Все относительно, вы понимаете; солдатам дают вино, превосходную пищу и большое жалованье. Значит, мы можем положиться на этот гарнизон.
— Хорошо.
— Отсюда следует, что если каждые два месяца у нас будут менять гарнизон, то за два года вся армия перебывает в Бель-Иле. Тогда за нас будет не один полк, а пятьдесят тысяч человек.
— Я хорошо знал, — сказал Фуке, — что никто, кроме вас, господин д'Эрбле, не может быть таким драгоценным, таким незаменимым другом, но при всем этом, — прибавил он со смехом, — мы забываем нашего друга дю Валлона. Что с ним? В течение трех дней, которые я провел в Сен-Манде, я забыл обо всем на свете, признаюсь.
— Ну, да я-то не забыл, — отвечал Арамис. — Портос в Сен-Манде; его там ублажают как нельзя лучше, кормят изысканно, подают тонкие вина; он гуляет в маленьком парке, открытом только для вас одного; он им пользуется. Он упражняет свои мышцы, сгибая молодые вязы или ломая старые дубы, как Милон Кротонский, а так как в парке нет львов, то мы, вероятно, застанем его невредимым. Наш Портос — храбрец!
— Да, но тем временем он соскучится, начнет расспрашивать.
— Он ни с кем не видится.
— Но ведь он же чего-нибудь ждет, на что-нибудь надеется?
— Я внушил ему одну надежду, и он живет ею.
— Какую же?
— Быть представленным королю.
— Ого! В качестве кого?
— В качестве инженера Бель-Иля, черт возьми?
— Значит, теперь нужно, чтобы он вернулся в Бель-Иль?
— Обязательно; я даже думаю отослать туда его как можно скорее. Портос — представительная личность; только д'Артаньян, Атос и я знаем его слабости. Портос никому не доверяется, он исполнен достоинства; на офицеров он произведет впечатление паладина времен крестовых походов. Он напоит весь главный штаб, не пьянея сам, и станет предметом общего удивления и симпатии, затем, если бы нам понадобилось какое-нибудь приказание, Портос — воплощенный приказ: всякий вынужден будет исполнить то, что он пожелает.
— Так отошлите его.
— Это как раз то, чего я хочу, по только через несколько дней, ибо мне нужно сказать вам одну вещь.
— Какую?
— Я не доверяю д'Артаньяну. Как вы могли заметить, его нет в Фонтенбло, а д'Артаньян никогда не уезжает попусту. Поэтому теперь, покончив со своими делами, я постараюсь узнать, что за дела у д'Артаньяна.
— Вы все уладили?
— Да.
— Счастливец вы, хотелось бы и мне сказать то же.
— Надеюсь, что у вас нет никаких беспокойств?
— Гм!
— В таком случае, — произнес Арамис со свойственной ему последовательностью в мыслях, — в таком случае мы можем подумать о том, что я говорил вам вчера по поводу малютки.
— Какой?
— По поводу де Лавальер.
— Ах, правда!
— Вам не противно поухаживать за этой девушкой?
— Этому мешает только одно.
— Что?
— Мое сердце занято другой, и я ровно ничего не чувствую к этой девушке.
— Ужасно, если занято сердце в то время, когда так нужна голова.
— Вы правы. Но вы видите, что по первому же вашему слову я все бросил. Однако вернемся к малютке. Какую пользу вы видите в том, чтобы я занялся ею?
— Видите ли, говорят, что король заинтересовался ею.
— А по-вашему, это неправда? Ведь вы все знаете.
— Я знаю, что король внезапно переменился; еще третьего дня он пылал страстью к принцессе, и несколько дней тому назад принц жаловался на это королеве-матери, происходили супружеские недоразумения и слышалось материнское брюзжание.
— Откуда вам все это известно?
— Известно доподлинно!
— Что же из этого следует?
— А то, что после этих недоразумений, этого брюзжания король перестал разговаривать с ее высочеством.
— А дальше?
— Дальше он занялся де Лавальер. Мадемуазель де Лавальер — фрейлина принцессы. Знаете ли вы, что в любви называют прикрытием?
— Конечно.
— Так вот: мадемуазель де Лавальер служит прикрытием принцессы. Воспользуйтесь этим положением вещей. Раненое самолюбие облегчит победу; тайны короля и принцессы будут в руках малютки. А вы знаете, что умный человек делает с тайнами?
— Но как подступиться к ней?
— И это спрашиваете у меня вы? — удивился Арамис.
— Спрашиваю, потому что у меня нет времени заниматься ею.
— Она бедна, скромна, вы создадите ей положение: покорит ли она себе короля как фаворитка или же просто приблизится к нему как поверенная его тайн, в ней вы приобретете верного человека.
— Хорошо, — сказал Фуке. — Что же мы предпримем в отношении этой малютки?
— А что вы предпринимали, когда хотели понравиться женщине, господин суперинтендант?
— Писал ей. Объяснялся в любви. Предлагал ей свои услуги и подписывался: Фуке.
— И ни одна не оказала сопротивления?
— Только одна, — отвечал Фуке. — Но четыре дня тому назад и она сдалась, как прочие.
— Не будете ли вы добры написать несколько слов? — улыбнулся Арамис, подавая Фуке перо.
Фуке взял его.
— Диктуйте, — попросил он. — Моя голова до того занята другими делами, что я не в состоянии сочинить двух строчек.
— Идет, — согласился Арамис, — пишите.
И он продиктовал:
«Сударыня, я видел вас, и вы не удивитесь, что я нашел вас красавицей. Но из-за отсутствия положения, достойного вас, вы только прозябаете при дворе.
Если у вас есть какое-нибудь честолюбие, то любовь порядочного человека послужит опорой для вашего ума и ваших прелестей.
Приношу мою любовь к вашим ногам; но так как даже самая благоговейная и окруженная тайнами любовь может скомпрометировать предмет своего культа, то такой достойной особе не подобает подвергать опасности свою репутацию, не получив взамен гарантий, обеспечивающих ее будущность.
Если вы соблаговолите ответить на мою любовь, то она сумеет доказать вам свою признательность, сделав вас навсегда свободной и независимой».
Написав это письмо, Фуке взглянул на Арамиса.
— Подпишите.
— Нужно ли это?
— Ваша подпись на письме стоит миллиона. Вы забываете это, дорогой суперинтендант.
Фуке подписался.
— С кем вы пошлете это письмо? — спросил Арамис.
— Со своим лакеем.
— Вы в нем уверены?
— Это испытанный человек. Впрочем, мы ведем игру без риска.
— Почему?
— Если правда то, что вы говорите об услугах этой малютки королю и принцессе, то король даст ей денег, сколько она пожелает.
— Так, значит, у короля есть деньги? — удивился Арамис.
— Да, нужно думать, потому что у меня он их не просит.
— Попросит, будьте спокойны!
— Больше того: я думал, что он заговорит со мной о празднике в Во.
— И что же?
— Оп и не заикнулся.
— Еще заговорит.
— Вы считаете короля очень жестоким, дорогой д'Эрбле.
— Не его.
— Он молод, следовательно, он добр.
— Он молод, следовательно, он слаб и подвержен страстям; и господин Кольбер держит в своих грязных лапах его слабости и его страсти.
— Вот видите, вы боитесь его.
— Я не отрицаю.
— В таком случае я пропал.
— Как так?
— Я пользовался влиянием у короля только благодаря деньгам.
— Ну так что же?
— Я разорен.
— Нет!
— Как нет? Разве вы знаете мои дела лучше меня?
— Может быть.
— А что, если он потребует от меня этого праздника?
— Вы дадите его.
— А деньги?
— А разве их у вас когда-нибудь но хватало?
— О, если бы вы знали, какой ценой я достал последние деньги!
— Следующая сумма не будет стоить вам труда.
— Кто же мне ее даст?
— Я.
— Вы дадите мне шесть миллионов?.. Что говорите?.. Шесть миллионов?!
— Если понадобится, то и десять.
— Право, дорогой д'Эрбле, — сказал Фуке, — ваша самоуверенность пугает меня больше, чем гнев короля.
— Пустое!
— Кто же вы такой?
— Кажется, вы меня знаете.
— Я ошибаюсь в вас; чего же вы хотите?
— Я хочу видеть на троне Франции короля, который был бы предан господину Фуке, и хочу, чтобы господин Фуке был предан мне.
— О! — воскликнул Фуке, пожимая руку Арамиса. — Что касается моей преданности, то я весь ваш, но, дорогой д'Эрбле, вы заблуждаетесь.
— Относительно чего?
— Король никогда не будет мне предан.
— Мне кажется, я не говорил, что король будет вам предан.
— Напротив, вы только что это сказали.
— Я не говорил — теперешний король, я сказал — король вообще.
— Разве это не все равно?
— Нет, это совершенно разные вещи.
— Не понимаю.
— Сейчас поймете. Предположите, что королем у нас не Людовик Четырнадцатый.
— Не Людовик Четырнадцатый?
— Нет, а человек, всецело зависящий от вас.
— Это немыслимо.
— Даже обязанный вам троном.
— Вы с ума сошли! Только Людовик Четырнадцатый может сидеть на французском престоле, я не вижу никого, кто мог бы заменить его.
— А я вижу.
— Разве что принц, брат короля, — сказал Фуке, с беспокойством поглядывая на Арамиса. — Но принц…
— Нет, не принц.
— Как же вы хотите, чтобы принц не королевской крови… как вы хотите, чтобы принц, не имеющий никакого права…
— Мой король, или, верное, ваш король, будет обладать всеми необходимыми качествами, поверьте мне.
— Берегитесь, господин д'Эрбле, берегитесь, вы повергаете меня в трепет, у меня голова идет кругом.
Арамис улыбнулся:
— Какой, однако, пустяк повергает вас в трепет.
— Повторяю, вы меня пугаете.
Арамис снова улыбнулся.
— Вы смеетесь? — спросил Фуке.
— Придет время, когда вы тоже посмеетесь. Теперь же я буду смеяться один.
— Объяснитесь.
— Когда придет время, я объясню вам все, будьте спокойны. Вы не апостол Петр, а я не Христос, однако я скажу вам: «Маловерный, зачем ты усомнился?»
— Ах, боже мой, я сомневаюсь… я сомневаюсь, потому что ничего не вижу.
— Значит, вы слепы, в таком случае я обращусь к вам не как к апостолу Петру, а как к апостолу Павлу: «Наступит день, когда глаза твои откроются».
— О, как я хотел бы верить! — вздохнул Фуке.
— Вы не верите? А ведь я десять раз провел вас над бездной, в которую вы один низверглись бы; ведь из генерального прокурора вы сделались интендантом, из интенданта первым министром, из первого министра дворцовым мэром. Нет, нет, — прибавил Арамис со своей неизменной улыбкой, — нет, вы не можете видеть и, значит, не можете верить. — С этими словами Арамис встал, собираясь уходить.
— Одно только слово, — остановил его Фуке. — Вы никогда еще не говорили со мной так, не выказывали такой уверенности, или, лучше сказать, такой дерзости.
— Для того чтобы говорить громко, нужно иметь свободу голоса.
— И она у вас есть?
— Да.
— С каких же пор?
— Со вчерашнего дня.
— О господин д'Эрбле, берегитесь, вы слишком самонадеянны!

 

 

— Как же не быть самонадеянным, имея в руках власть?
— Так у вас есть власть?
— Я уже предлагал вам десять миллионов и снова предлагаю их.
Взволнованный Фуке тоже встал.
— Ничего не понимаю! Вы сказали, что собираетесь свергать королей и возводить на трон других. Я, должно быть, с ума сошел, или мне все это послышалось.
— Нет, вы не сошли с ума, я действительно говорил все это.
— Как же вы могли сказать подобные вещи?
— Можно с полным правом говорить о низвержении тронов и о возведении на них новых королей, когда стоишь выше королей и тронов… земных.
— Так вы всемогущи? — вскричал Фуке.
— Я сказал вам это и снова повторяю, — отвечал Арамис дрожащим голосом; глаза его блестели.
Фуке в бессилии опустился в кресло о сжал голову руками. Арамис несколько мгновений смотрел на него, словно ангел человеческих судеб, взирающий на простого смертного.
— Прощайте, — произнес он наконец, — спите спокойно и отошлите письмо Лавальер. Завтра увидимся, не правда ли?
— Да, завтра, — отвечал Фуке, тряхнув головой, точно человек, приходящий в себя, — но где же мы увидимся?
— На прогулке короля, если вам угодно.
— Отлично.
И они расстались.

III

Назад: ТОМ II
Дальше: ТОМ III