Книга: ИЗБРАННЫЕ ПРОИЗВЕДЕНИЯ. II том
Назад: XVII
Дальше: Часть III
БЕЛОЕ ПЕРО И КРАСНОЕ ПЕРО
После того как мы вернулись к людям, от которых временно отвлеклись, вернемся к их делам.
Было восемь часов вечера; дом Робера Брике, пустынный, печальный, темным треугольником вырисовывался на облачном небе, явно предвещавшем ночь скорее дождливую, чем лунную.
Этот унылый дом вполне соответствовал высившемуся против него таинственному дому, о котором мы уже говорили читателю. Философы, утверждающие, что у неодушевленных предметов есть своя жизнь, свой язык, свои чувства, сказали бы про эти два дома, что они зевают, глядя друг на друга.
Неподалеку было очень шумно: металлический звон сливался с гулом голосов, с каким-то клокотанием и шипением, с резкими выкриками и пронзительным визгом.
По всей вероятности, именно этот содом привлекал к себе внимание прохаживавшегося по улице молодого человека в высокой фиолетовой шапочке с красным пером и в сером плаще; красавец кавалер часто останавливался на несколько минут перед домом, откуда исходил весь этот шум, после чего, опустив голову, с задумчивым видом возвращался к дому Робера Брике.
Из чего же слагалась эта симфония?
Металлический звон издавали передвигаемые на плите кастрюли; клокотали котлы, кипевшие на раскаленных угольях; шипело жаркое, насаженное на вертела, которые приводились в движение собаками; кричал метр Фурнишон, хозяин гостиницы «Гордый рыцарь», хлопотавший у очагов; визжала его жена, надзиравшая за служанками, которые убирали покои в башенках.
Вдохнув аромат жаркого и пытливо вглядевшись в занавески окон, кавалер в фиолетовой шапочке снова принимался расхаживать, но он никогда не переступал определенной черты, а именно: сточной канавы у дома Робера Брике.
Нужно сказать, что всякий раз, как он доходил до этой черты, перед ним представал, словно бдительный страж, молодой человек примерно одного с ним возраста, в высокой черной шапочке с белым пером и в фиолетовом плаще. Озабоченный, нахмуренный, он крепко сжимал рукой эфес своей шпаги, но обладателю красного пера в голову не приходило беспокоиться о чем-либо, кроме того, что происходило в гостинице «Гордый рыцарь».
Другой же — с белым пером — при каждом новом появлении красного пера делался все мрачнее; наконец его досада стала настолько явной, что привлекла внимание обладателя красного пера.
Он поднял голову, и на лице молодого человека, не сводившего с него глаз, прочел живейшую неприязнь.
Это обстоятельство, разумеется, навело его на мысль, что он мешает кавалеру с белым пером; однажды возникнув, эта мысль вызвала желание узнать, чем, собственно, он ему мешает. Движимый этим желанием, он принялся внимательно глядеть на дом Робера Брике, а затем на тот, что стоял напротив.
Наконец, вволю насмотревшись и на то и на другое строение, он спокойно повернулся к молодому незнакомцу спиной и снова направился туда, где ярким огнем пылали очаги метра Фурнишона.
Обладатель белого пера, счастливый тем, что обратил красное перо в бегство, зашагал в своем направлении, то есть с востока на запад, тогда как красное перо двигалось с запада на восток.
Но каждый из них, достигнув предела, мысленно назначенного им самим, остановился и повернул обратно, так что, не будь между ними нового Рубикона — канавы, они неминуемо столкнулись бы.
Обладатель белого пера принялся с явным нетерпением крутить ус.
Обладатель красного пера сделал удивленную мину; затем снова бросил взгляд на таинственный дом.
Тогда белое перо двинулось вперед, чтобы перейти Рубикон, но красное перо уже повернулось назад, и прогулка возобновилась.
Наконец обладатель белого пера, человек, видимо, порывистый, перепрыгнул через канаву и этим заставил отпрянуть противника, который едва не потерял равновесие.
— Что же это такое, сударь! — воскликнул кавалер с красным пером. — Вы с ума сошли или намерены оскорбить меня?
— Сударь, я намерен дать вам понять, что вы изрядно мешаете мне, вы и сами это заметили без моих слов!
При этом обладатель белого пера сбросил плащ и выхватил шпагу, блеснувшую при свете луны, как раз выглянувшей из-за туч.
Кавалер с красным пером не шелохнулся.
— Можно подумать, сударь, — заявил он, передернув плечами, — что вы никогда не вынимали шпагу из ножен: уж очень вы торопитесь обнажить ее против человека, который не защищается.
— Но, надеюсь, будет защищаться.
Обладатель красного пера улыбнулся и спросил:
— Какое право имеете вы мешать мне гулять при луне?
— А почему вы гуляете именно по этой улице?
— Вы-то гуляете по ней! Одному вам, что ли, дозволено расхаживать по улице Бюсси?
— Дозволено или не дозволено, вас это не касается.
— Вы ошибаетесь, это меня очень касается. Я верно подданный его величества и ни за что не хотел бы нарушить его волю.
— Да вы, кажется, смеетесь надо мной!
— А хотя бы и так! Вы-то угрожаете мне?
— Сударь, — заявил кавалер с белым пером, рассекая шпагой воздух, — я граф дю Бушаж, брат герцога де Шуаеза; в последний раз спрашиваю вас, согласны ли вы уступить мне первенство и удалиться?
— Сударь, — ответил кавалер с красным пером, — я виконт Эрнотон де Карменж; вы нисколько мне не мешаете, и я ничего не имею против того, чтобы вы здесь остались.
Дю Бушаж подумал минуту-другую и вложил шпагу в ножны, сказав:
— Извините меня, сударь, я влюблен и по этой причине наполовину потерял рассудок.
— Я тоже влюблен, — ответил Эрнотон, — но из-за этого отнюдь не считаю себя сумасшедшим.
Анри побледнел.
— Влюблены в особу, живущую на этой улице?
— В настоящую минуту она находится здесь.
— Ради бога, сударь, скажите мне, кого вы любите?
— О! Господин дю Бушаж, вы задали мне вопрос не подумав; вы отлично знаете, что дворянин не может открыть тайну, принадлежащую ему лишь наполовину.
— Верно! Простите, господин де Карменж, — право же, нет человека несчастнее меня на свете!
В этих немногих словах, сказанных молодым человеком, было столько подлинного горя, что они глубоко тронули Эрнотона.
— Хорошо, — молвил он. — Я буду с вами откровенен.
Жуаез побледнел и провел рукой по лбу.
— Мне назначено свидание, — продолжал Эрнотон.
— На этой улице?
— На этой улице.
— Письменно?
— Да, и очень красивым почерком.
— Женским?
— Нет, мужским.
— Мужским? Что вы хотите сказать?
— То, что я сказал, — ничего дурного. Свидание мне назначила женщина, но записку писал мужчина. Это не столь таинственно, но более изысканно; по всей вероятности, у дамы есть секретарь.
— Договаривайте, сударь, ради бога! — воскликнул Анри.
— Вы так просите меня, сударь, что я не могу вам отказать. Итак, я сообщу вам содержание записки.
Эрнотон вынул из кошелька листочек бумаги и прочел:
«Господин Эрнотон, мой секретарь уполномочен передать вам, что мне очень хочется побеседовать с вами часок; ваши достоинства тронули меня».
— И вас ждут?
— Вернее сказать, я жду.
— Стало быть, вам должны открыть дверь?
— Нет, трижды свистнуть из окна.
Весь дрожа, Анри указал на таинственный дом.
— Отсюда? — спросил он.
— Вовсе нет, — ответил Эрнотон, указывая на башенки «Гордого рыцаря»: — Оттуда!
Анри издал радостное восклицание.
— О, да благословит вас господь! — сказал он, пожимая Эрнотону руку. — Простите мою неучтивость, мою глупость. Увы! Для человека, который любит истинной любовью, существует только одна женщина, и вот, видя, что вы постоянно возвращаетесь к этому дому, я подумал, что вас ждет именно она.
— Мне нечего вам прощать, — с улыбкой сказал Эрнотон, — ведь, правду сказать, и у меня мелькнула такая мысль.
— И у вас хватило выдержки ничего мне не сказать! Это просто невероятно! О! Вы не любите, не любите!
— Да послушайте же! Мои права еще совсем невелики. Я дожидаюсь какого-нибудь разъяснения, прежде чем начать сердиться. У этих знатных дам бывают странные капризы, а мистифицировать — так забавно!
— Господин де Карменж, — сказал Жуаез, — вот уже три месяца я безумно влюблен в ту, которая здесь обитает, и я еще не имел счастья услышать звук ее голоса!
— Вот дьявольщина! Не много же вы успели! Но… погодите!
— Что такое?
— Как будто свистят?
Молодые люди прислушались; вскоре со стороны «Гордого рыцаря» снова донесся свист.
— Граф, — сказал Эрнотон, — простите, что я вас покидаю, но мне думается, это и есть сигнал, которого я жду.
Свист раздался третий раз.
— Идите, сударь, идите, — воскликнул Анри, — желаю вам удачи!
Эрнотон быстро удалился, и собеседник увидел, как он исчез во мраке улицы.
Сам же Анри, еще более хмурый, чем до разговора с Эрнотоном, сказал себе:
— Ну что ж! Вернусь к обычному своему занятию — пойду, как всегда, стучать в проклятую дверь, которая никогда не отворяется.
С этими словами он нетвердой поступью направился к таинственному дому.

XXVI

ДВЕРЬ ОТВОРЯЕТСЯ
Подойдя к двери, несчастный Анри снова исполнился обычной своей нерешительности.
— Смелее! — твердил он себе и сделал еще один шаг.
Но прежде чем постучать, он в последний раз оглянулся и увидел на мостовой отблески огней, горевших в окнах гостиницы.
«Туда, — подумал он, — входят, чтобы насладиться радостями любви. Почему же спокойное сердце и беспечная улыбка — не мой удел?»
В эту минуту с колокольни церкви Сен-Жермен-де-Пре донесся печальный звон.
— Вот уже десять часов пробило, — со вздохом прошептал Анри.
И он поднял дверной молоток.
«Ужасная жизнь! — размышлял он. — Жизнь дряхлого старца! О! Скоро ли настанет день, когда я смогу сказать: «Привет тебе, прекрасная, радостная смерть, привет, желанная могила!»
Он постучал во второй раз.
«Все то же, — продолжал он, прислушиваясь. — Вот открылась внутренняя дверь, под тяжестью шагов заскрипела лестница, шаги приближаются; и так всегда, всегда!»
— Постучу еще раз, — промолвил он. — Последний раз. Да, так я и знал: поступь становится более осторожной, слуга смотрит сквозь чугунную решетку, видит мое бледное, мрачное, постылое лицо — и, как всегда, уходит, не открыв мне!
Водворившаяся вокруг тишина, казалось, оправдывала слова несчастного.
— Прощай, жестокосердый дом, прощай, до завтра! — воскликнул он.
Но едва Анри отошел на несколько шагов, как, к величайшему его изумлению, загремел засов, дверь отворилась, и стоявший на пороге слуга низко поклонился.
Это был тот самый человек, наружность которого мы описали во время его разговора с Робером Брике.
— Добрый вечер, сударь, — сказал он резким голосом, который, однако, показался дю Бушажу слаще тех ангельских голосов, что иной раз слышатся нам в детстве, когда во сне перед нами отверзаются небеса.
Оторопев, дрожа всем телом, молитвенно сложив руки, Анри поспешно вернулся; у порога дома он зашатался и неминуемо упал бы, если бы его не поддержал слуга.
— Я здесь, перед вами, сударь, — заявил слуга. — Скажите, прошу вас, чего вы желаете?
— Я так страстно любил, — ответил молодой человек, — что уже не знаю, люблю ли я еще.
— Не соблаговолите ли вы, сударь, сесть вот сюда, рядом со мной, и побеседовать?
Анри повиновался этому приглашению с такой готовностью, словно его сделал французский король или римский император.
— Говорите же, сударь, — сказал слуга, — поверьте мне ваше желание.
— Друг мой, — ответил дю Бушаж, — мы с вами встречаемся и говорим не впервые. Помните, я не раз подстерегал вас в пустынных закоулках и заговаривал с вами — вы никогда не соглашались выслушать меня. Сегодня вы советуете поверить вам мои желания. Что же случилось, великий боже? Какое новое несчастье таится за снисхождением, которое вы мне оказываете?
Слуга вздохнул. По-видимому, под его суровой оболочкой билось сострадательное сердце.
Ободренный этим вздохом, Анри продолжал.
— Вы знаете, — сказал он, — что я люблю, горячо люблю; вы видели, как я разыскивал одну особу и сумел ее найти, несмотря на усилия, которые она прилагала, чтобы избежать встречи со мной. При самых мучительных терзаниях у меня никогда не вырывалось ни единого слова горечи; никогда я не прибегал к насильственным действиям.
— Это правда, сударь, — сказал слуга. — Моя госпожа и я отдаем вам должное.
— Наконец, — продолжал молодой граф с неизъяснимой грустью, — я кое-что значу в этом мире; у меня знатное имя, крупное состояние, я пользуюсь большим влиянием, мне покровительствует сам король. Не далее, как сегодня, король настаивал, чтобы я поверил ему свои горести, предлагал мне свое содействие.
— Боже милостивый! — воскликнул слуга, явно встревоженный.
— Но я не согласился, — поспешно прибавил молодой человек. — Нет, нет, я все отверг, от всего отказался, чтобы снова прийти сюда и, молитвенно сложив руки, упрашивать вас открыть мне эту дверь, которая — я это знаю — никогда не открывается.
— Граф, у вас поистине благородное сердце, и вы достойны любви.
— И что же? — с глубокой тоской воскликнул Анри. — На какие муки вы обрекли человека, который, даже на ваш взгляд, достоин любви! Каждое утро мой паж приносит сюда письмо, которое никогда не принимают; каждый вечер я сам тщетно стучусь в эту дверь. Нет у этой женщины сердца! Будь у нее сердце, она сама убила бы меня отказом, ею произнесенным, или велела бы убить меня ударом кинжала — мертвый, я бы по крайней мере не страдал!
— Граф, — ответил слуга, чрезвычайно внимательно выслушав молодого человека, — верьте мне, дама, которую вы яростно обвиняете, отнюдь не так бесчувственна и не так жестока, как вы полагаете; она исполнена живейшего сочувствия к вам.
— О! «Сочувствия»! «Сочувствия»! — воскликнул молодой человек. — Пусть ее сердце познает любовь — такую, какой исполнен я, — и если в ответ ей предложат сочувствие, я буду отмщен!
— Граф, граф, иной раз женщина отвергает любовь не потому, что не способна любить; быть может, та, о которой идет речь, знала страсть более сильную, чем дано изведать вам!
Анри воздел руки к небу.
— Кто так любил, тот любит вечно! — вскричал он.
— А разве я вам сказал, граф, что она перестала любить? — спросил слуга.
Анри тяжко застонал и, словно его смертельно ранили, рухнул наземь.
— Она любит! — вскричал он. — Любит! О боже! Боже!
— Да, граф, она любит; но не ревнуйте ее к тому, кого уже нет в живых. Моя госпожа вдовствует, — прибавил сострадательный слуга, надеясь утешить молодого человека.
Действительно, эти слова как бы неким волшебством вернули ему жизнь, силы и надежду.
— Ради всего святого, — сказал он, — не оставляйте меня на произвол судьбы! Она вдовствует, сказали вы; стало быть, источник ее слез иссякнет. Печаль по усопшим то же, что болезнь: тот, кто переживет кризис, станет лишь более сильным и стойким, чем прежде.
Слуга покачал головой.
— Граф, — ответил он, — эта дама поклялась вечно хранить верность умершему; я хорошо ее знаю — она свято сдержит свое слово.
— Я буду ждать, я прожду десять лет, если нужно! — воскликнул Анри. — Господь не допустит, чтобы она умерла с горя или насильственно оборвала нить своей жизни; вы сами понимаете: раз она не умерла, значит, хочет жить; раз она продолжает жить, значит, я могу надеяться.
— Ах, молодой человек, молодой человек! — зловещим голосом возразил слуга. — Она уже прожила одна не день, не месяц, не год, а целых семь лет!
Дю Бушаж вздрогнул.
— Она утешится, надеетесь вы. Никогда, граф, ни когда! Я тоже никогда не утешусь, хотя был только смиренным слугой умершего, — тоже никогда не утешусь!
— Этот человек, которого так оплакивают, — прервал его Анри, — этот счастливый усопший, этот супруг…
— Он был любим, а женщина такого склада, как та, которую вы имели несчастье полюбить, за всю свою жизнь имеет лишь одного супруга.
— Друг мой, друг мой, — воскликнул дю Бушаж, устрашенный мрачным величием слуги, — друг мой, заклинаю вас, будьте моим ходатаем!
— Я!.. — воскликнул слуга. — Я!.. Слушайте, граф, если б я считал вас способным применить к моей госпоже насилие, я бы своей рукой умертвил вас!
И он высвободил из-под плаща сильную, мускулистую руку; казалось, то была рука молодого человека лет двадцати пяти, тогда как по седым волосам и согбенному стану ему можно было дать все шестьдесят.
— Но если бы, наоборот, — продолжал он, — моя госпожа полюбила вас, то умереть пришлось бы ей! Теперь, граф, я сказал вам все, что мне надлежало сказать.
Анри встал совершенно подавленный.
— Благодарю вас, — сказал он, — за то, что вы сжалились над моими страданиями. Я принял решение.
— Значит, граф, вы отдалитесь от нас и предоставите нас участи более тяжкой, чем ваша, верьте мне!
— Да, я действительно отдалюсь от вас, — молвил молодой человек, — будьте покойны, отдалюсь навсегда!
— Вы хотите умереть — я вас понимаю.
— Зачем мне таиться от вас? Я не могу жить без нее и, следовательно, должен умереть, раз она не может быть моею.
— Граф, мы зачастую говорили с моей госпожой о смерти. Верьте мне: смерть, принятая от собственной руки, — дурная смерть.
— Поэтому я и не изберу ее: человек моих лет, обладающий знатным именем и высоким званием, может умереть смертью, прославляемой во все времена, — пасть на поле брани за своего короля, за свою страну… Прощайте, благодарю вас! — сказал граф, протягивая руку неизвестному слуге.
Затем он быстро удалился, бросив к ногам своего собеседника, растроганного этим глубоким горем, кошель, набитый червонцами.
На часах церкви Сен-Жермен-де-Пре пробило полночь.

XXVII

О ТОМ, КАК ЗНАТНАЯ ДАМА ЛЮБИЛА В 1586 ГОДУ
Свист, трижды раздавшийся в ночной тиши, действительно был тем сигналом, которого дожидался счастливец Эрнотон.
Подойдя к гостинице «Гордый рыцарь», молодой человек застал на пороге госпожу Фурнишон. Она вертела в пухлых руках золотой, который только что украдкой опустила туда рука гораздо более нежная и белая, чем ее собственная.
Она взглянула на Эрнотона и, упершись руками в бока, заполнила всю дверь, преграждая доступ в гостиницу.
— Что вы желаете, сударь? — спросила она. — Что вам угодно?
— Не свистали ли трижды совсем недавно из окна этой башенки, милая женщина?
— Совершенно верно!
— Так вот, этим свистом призывали меня.
— Ну, тогда другое дело, если только вы дадите мне честное слово, что вы тот самый человек.
— Честное слово дворянина, любезная госпожа Фурнишон.
— Я вам верю; входите, прекрасный кавалер, входите!
И хозяйка гостиницы, обрадованная тем, что наконец заполучила одного из тех посетителей, о которых некогда так мечтала для незадачливого «Розового куста любви», вытесненного «Гордым рыцарем», указала Эрнотону винтовую лестницу, которая вела к самому укромному из башенных помещений, где все убранство — мебель, обои, ковры — отличалось большим изяществом, чем можно было ожидать в этом глухом уголке Парижа; надо сказать, что госпожа Фурнишон весьма заботливо обставляла свою любимую башенку, а то, что делаешь любовно, почти всегда удается.
Войдя в прихожую башенки, молодой человек ощутил сильный запах росного ладана и алоэ. По всей вероятности, утонченная особа, ожидавшая Эрнотона, воскуряла их, чтобы этими благовониями заглушить кухонные запахи, подымавшиеся от вертелов и кастрюль.
Правой рукой приподняв ковровую завесу, левой взявшись за скобу двери, Эрнотон согнулся почти вдвое в почтительнейшем поклоне. Он успел уже различить в загадочном полумраке башенки, освещенной лишь розовой восковой свечой, пленительные очертания женщины, несомненно принадлежавшей к числу тех, что вызывают если не любовь, то во всяком случае внимание.
Откинувшись на подушки, свесив крохотную ножку с края своего ложа, дама, закутанная в шелка и бархат, жгла на огне веточку алоэ.
По тому, как она бросила остаток веточки в огонь, как оправила платье и опустила капюшон на лицо, покрытое маской, Эрнотон догадался, что она слышала, как он вошел.
Однако она не обернулась.
Эрнотон выждал несколько минут; она не изменила позы.
— Сударыня, — сказал он нежнейшим голосом, чтобы выразить этим свою глубокую признательность, — сударыня, вам угодно было позвать вашего смиренного слугу… он здесь.
— Прекрасно, — проговорила дама. — Садитесь, прошу вас, господин Эрнотон.
— Сударыня, — молвил молодой человек, приближаясь, — лицо ваше скрыто маской, руки — перчатками; я не вижу ничего, что дало бы мне возможность узнать вас.
— И вы догадываетесь, кто я?
— Вы — та, которая владеет моим сердцем, которая в моем воображении молода, прекрасна, могущественна, богата, даже слишком богата и могущественна!.. Вот почему мне трудно поверить, что все это явь, а не сон.
— Стало быть, вы утверждаете, что я именно та, кого вы думали здесь найти?
— Вместо глаз мне это говорит сердце.
— И по каким признакам вы меня узнали?
— По вашему голосу, вашему изяществу, вашей красоте.
— По голосу — это мне понятно, я не могу его изменить; по изяществу — я могу это счесть за комплимент; но что касается красоты, я могу принять этот ответ лишь как предположение.
— Почему, сударыня?
— Вы уверяете, что узнали меня по красоте, а ведь она скрыта от ваших глаз.
— Она была не столь скрыта, сударыня, в тот день, когда, чтобы провести вас в Париж, я крепко прижимал вас к себе.
— Значит, получив записку, вы догадались, что речь идет обо мне?
— О! Нет, нет, не думайте этого, сударыня! Эта мысль не приходила мне в голову; я вообразил, что со мной сыграли шутку, что я жертва недоразумения, и только несколько минут назад, увидев вас… — Эрнотон хотел было завладеть рукой дамы, но она отняла ее, сказав при этом:
— Довольно! Бесспорно, я совершила неосторожность.
— В чем же она заключается, ваша светлость?
— Бога ради, извольте замолчать, сударь! Уж не обидела ли вас природа умом?
— Чем я провинился? Скажите, умоляю вас, — в испуге спросил Эрнотон.
— Если я надела маску, значит, не хочу быть узнанной, а вы называете меня светлостью. Почему бы вам не открыть окно и не выкрикнуть на всю улицу мое имя?
— О, простите, простите, — воскликнул Эрнотон, — но я был уверен, что эти стены умеют хранить тайны!
— Видно, вы очень доверчивы!
— Увы, сударыня, я влюблен.
— И вы убеждены, что я тотчас же отвечу на эту любовь взаимностью?
Задетый за живое ее словами, Эрнотон встал и сказал:
— Нет, сударыня!
— А тогда что же вы думаете?
— Я думаю, что вы намерены сообщить мне нечто важное; что вы не пожелали принять меня во дворце Гизов, в Бель-Эба, и предпочли беседу с глазу на глаз, в уединенном месте.
— Вы так думаете?
— Да.
— Что же, по-вашему, я намерена была сообщить вам? Скажите, наконец; я была бы рада случаю оценить вашу проницательность.
Под напускной беспечностью дамы несомненно таилась тревога.
— Быть может, вы хотели расспросить меня о событиях, разыгравшихся прошлой ночью?
— Какие события? О чем вы говорите? — спросила дама. Ее грудь то вздымалась, то опускалась.
— О действиях господина д'Эпернона и о том, как были взяты под стражу некие лотарингские дворяне.
— Как! Лотарингские дворяне взяты под стражу?
— Да, человек двадцать; они не вовремя оказались на дороге в Венсен.
— Дорога ведет также в Суассон, где, как мне кажется, гарнизоном командует герцог де Гиз. Да, господин Эрнотон, вы, конечно, могли бы сказать мне, почему этих дворян заключили под стражу, ведь вы состоите при дворе.
— Я? При дворе?
— Несомненно!
— Вы в этом уверены, сударыня?
— Разумеется! Чтобы разыскать вас, мне пришлось собирать сведения, наводить справки. Но, ради бога, бросьте наконец ваши увертки: у вас несносная привычка отвечать на вопрос вопросом. Какие же последствия имела эта стычка?
— Решительно никаких, сударыня, во всяком случае, мне об этом ничего не известно.
— Так почему же вы думали, что я стану говорить о событии, не имевшем никаких последствий?
— Я в этом ошибся, сударыня, как и во всем остальном, и признаю свою ошибку.
— Вот как, сударь? А откуда же вы родом?
— Из Ажана.
— Вы, сударь, гасконец и не настолько тщеславны, чтобы просто-напросто предположить, что, увидев вас в день казни Сальседа у Сент-Антуанских ворот, я заметила вашу благородную осанку?
Эрнотон смутился, краска бросилась ему в лицо. Дама с невозмутимым видом продолжала:
— Что, однажды встретившись с вами на улице, я сочла вас красавцем…
Эрнотон багрово покраснел.
— Что, наконец, когда вы пришли ко мне с поручением от моего брата, герцога Майенского, вы чрезвычайно мне понравились?..
Умоляюще сложив руки, Эрнотон воскликнул:
— Сударыня! Сударыня! Неужели вы насмехаетесь надо мной?
— Николько, — ответила она все так же непринужденно, — я говорю, что вы мне понравились, и это правда!
Эрнотон опустился на колени.
— Говорите, сударыня, говорите, — молвил он, — дайте мне убедиться, что все это — не игра.
— Хорошо. Вот какие у меня намерения в отношении вас, — сказала дама, отстраняя Эрнотона. — Вы мне нравитесь, но я еще не знаю вас. Я не имею привычки противиться своим прихотям, и вместе с тем я не столь безрассудна, чтобы совершать ошибки. Будь вы ровней мне, я принимала бы вас у себя и основательно изучила бы, прежде чем вы догадались бы о моих замыслах. В нашем положении это невозможно; вот почему мне пришлось действовать иначе и ускорить свидание. Теперь вы знаете, на что можете надеяться. Старайтесь стать достойным меня — вот все, что я вам посоветую.
Эрнотон начал было рассыпаться в изъявлениях чувств, но дама прервала его, сказав небрежным тоном:
— О, прошу вас, господин де Карменж, поменьше жару, не стоит тратить его зря. Я уверена, что с моей стороны это не более чем каприз, который недолго продлится. Но не отчаивайтесь. Я обожаю людей, беззаветно мне преданных. Разрешаю вам твердо запомнить это, прекрасный кавалер!
Эрнотон терял самообладание. Эти надменные речи, эти полные неги движения, это горделивое сознание своего превосходства, наконец доверие, оказанное ему столь знатной особой, — все это вызвало в нем бурный восторг и вместе с тем живейший страх.
Он сел рядом со своей прекрасной, надменной повелительницей.
— Сударь, — воскликнула она, — вы, очевидно, не поняли того, что я вам говорила! Никаких вольностей, прошу вас; остаемся каждый на своем месте.
Бледный, раздосадованный, Эрнотон встал.
— Простите, сударыня, — сказал он, — по-видимому, я делаю одни только глупости, но я еще не освоился с парижскими обычаями. Что поделать! Все это так не приятно для меня, но привычка придет.
Дама слушала молча. Она, видимо, внимательно наблюдала за Эрнотоном, чтобы знать, перешла ли его досада в ярость.
— А! Вы, кажется, рассердились, — сказала она надменно.
— Да, я действительно сержусь, сударыня, но на самого себя, ибо питаю к вам подлинную, чистую любовь Разрешите мне, сударыня, ждать ваших приказаний.
— Полноте, полноте, господин де Карменж, — ответила дама. — Только что вы пылали страстью, а теперь от вас веет холодом.
— Мне думается, однако, сударыня…
— Ах, сударь, никогда не говорите женщине, что вы будете любить ее так, как вам заблагорассудится, — это неумно; докажите, что вы будете любить ее именно так, как заблагорассудится ей, — вот путь к успеху!
— Я смиренно склоняюсь перед вашим превосходством, сударыня.
— Довольно рассыпаться в любезностях. Вот вам моя рука, возьмите ее, — это рука простой женщины, только более горячая и более трепетная, чем ваша.
Эрнотон принялся целовать руку герцогини с таким рвением, что она тотчас снова высвободила ее.
— Вот видите, — воскликнул Эрнотон, — опять мне дан урок!
— Стало быть, я неправа?
— Разумеется! Вы заставляете меня переходить из одной крайности в другую; кончится тем, что страх убьет страсть. Правда, я буду по-прежнему коленопреклоненно обожать вас, но у меня уже не будет ни любви, ни доверия к вам.
— О! Этого я не хочу, — игривым тоном сказала дама, — тогда вы будете унылым возлюбленным, а такие мне не по вкусу, предупреждаю вас. Нет, оставайтесь самим собой, будьте Эрнотоном де Карменжем и никем другим… Я не без причуд, боже мой!.. Разве вы не говорили, что я красива? У всякой красивой женщины есть причуды; уважайте многие из них, оставляйте другие без внимания, а главное, не бойтесь меня, и всякий раз, когда я скажу не в меру пылкому Эрнотону «успокойтесь», пусть он повинуется моим глазам, а не моему голосу. — С этими словами герцогиня встала. — Итак, мы еще увидимся! — сказала она. — Положительно, вы мне нравитесь, господин де Карменж.
Молодой человек поклонился.
— Когда вы бываете свободны? — небрежно спросила герцогиня.
— Увы! Довольно редко, сударыня, — ответил Эрнотон.
— Ах да! Понимаю, эта служба весьма утомительна, не так ли?
— Какая служба?
— Да та, которую вы несете при короле. Разве вы не принадлежите к одному из отрядов стражи его величества?
— То есть… я состою в одном из дворянских отрядов, сударыня.
— Вот это я и хотела сказать; и все эти дворяне, кажется, гасконцы?
— Да, сударыня, все.
— Сколько же их? Мне говорили, но я забыла.
— Сорок пять.
— И эти сорок пять дворян, говорите вы, неотлучно находятся при короле?
— Я не говорил, сударыня, что мы неотлучно находимся при его величестве.
— Ах, простите, мне послышалось. Во всяком случае, вы сказали, что редко бываете свободны.
— Верно, я редко бываю свободен, сударыня, потому что днем мы дежурим при выездах и охотах его величества, а вечером нам приказано безвыходно пребывать в Лувре.
— И так все вечера?
— Почти все.
— Подумайте только, что могло случиться, если бы, например, сегодня вечером этот приказ помешал вам прийти! Не зная причин вашего отсутствия, я вообразила бы, что вы пренебрегли моим приглашением!
— О, сударыня, клянусь, отныне, чтобы увидеться с вами, я с радостью пойду на все!
— Исполняйте вашу службу; устраивать наши встречи — мое дело: я всегда свободна и распоряжаюсь своей жизнью как хочу.
— О! Как вы добры, сударыня!
— Но как же случилось, что нынче вечером вы оказались свободны и пришли?
— Нынче вечером, сударыня, я уже хотел обратиться к нашему капитану, господину де Луаньяку, дружески ко мне расположенному, с просьбой на несколько часов освободить меня от службы, как вдруг был дан приказ отпустить отряд Сорока пяти на всю ночь.
— И по какому поводу эта нежданная милость?
— Мне думается, сударыня, в награду за довольно утомительную службу, которую нам вчера пришлось нести в Венсене.
— А! Прекрасно! — воскликнула герцогиня.
— Вот, сударыня, благодаря какому обстоятельству я имел счастье провести сегодняшний вечер с вами.
— Слушайте, Карменж, — сказала герцогиня с ласковой простотой, несказанно обрадовавшей молодого человека, — вот как вам надо действовать впредь: всякий раз, когда у вас будет надежда на свободный вечер, предупреждайте об этом запиской хозяйку этой гостиницы, а к ней каждый день будет заходить преданный мне человек.
— Боже мой! Вы слишком добры, сударыня.
Герцогиня положила свою руку на руку Эрнотона.
— Постойте, — сказала она.
— Что случилось, сударыня?
— Что это за шум, откуда?
Действительно, снизу, из большого зала гостиницы, словно эхо буйного вторжения, доносились самые различные звуки: звон шпор, гул голосов, хлопанье дверей, радостные крики…
Эрнотон выглянул в дверь, которая вела в прихожую, и сказал:
— Это мой товарищи, они пришли сюда отпраздновать отпуск, данный им господином де Луаньяком.
Вдруг на винтовой лестнице, которая вела в башенку, послышались шаги, а затем раздался голос госпожи Фурнишон, кричавшей снизу:
— Господин де Сент-Малин! Господин де Сент-Малин!
— Что такое? — отозвался молодой человек.
— Не ходите наверх, господин де Сент-Малин, умоляю вас!
— Почему так, милейшая госпожа Фурнишон? Разве сегодня вечером ваш дом не принадлежит нам?
— Это Сент-Малин! — тревожно прошептал Эрнотон, знавший, какие у этого человека дурные наклонности и как он дерзок.
— Ради всего святого!.. — молила хозяйка гостиницы.
— Госпожа Фурнишон, — сказал Сент-Малин, — сейчас уже полночь; в десять часов все огни должны быть потушены, а я вижу в вашей башенке свет; только дурные слуги короля нарушают королевские законы. Я хочу знать, кто они.
И Сент-Малин продолжал подыматься по винтовой лестнице; следом за ним шли еще несколько человек.
— О боже! — вскричала герцогиня. — О боже! Господин де Карменж, неужели эти люди посмеют войти сюда?
— Если даже посмеют, сударыня, я здесь, и вам нечего бояться.
— О сударь, да ведь они ломают дверь!
Действительно, Сент-Малин, зашедший слишком далеко, чтобы отступать, так яростно колотил в дверь, что она раскололась пополам.

XXVIII

О ТОМ, КАК СЕНТ-МАЛИН ВОШЕЛ В БАШЕНКУ И К ЧЕМУ ЭТО ПРИВЕЛО
Услышав, что дверь прихожей подалась под ударами Сент-Малина, Эрнотон первым делом потушил свечку, горевшую в башенке.
Тут госпожа Фурнишон, исчерпав все свои доводы, воскликнула:
— Господин де Сент-Малин, предупреждаю вас: те, кого вы тревожите, принадлежат к числу ваших друзей!
— Кто же эти друзья? Нужно на них поглядеть! — вскричал Сент-Малин.
— Да, нужно! Нужно! — подхватил Эсташ де Мираду.
— Добрая хозяйка, все еще надеявшаяся предупредить столкновение, пробралась сквозь ряды гасконцев и шепнула на ухо имя — Эрнотон.
— Эрнотон! — зычно повторил Сент-Малин, на которого это разоблачение подействовало как масло, вылитое вместо воды на огонь. — Эрнотон! Эрнотон!.. Быть не может!
С этими словами он подошел ко второй двери, но вдруг она распахнулась, и на пороге появился Эрнотон; он стоял неподвижно, выпрямившись во весь рост, и по лицу его было видно, что долготерпение вряд ли входит в число его добродетелей.
— По какому праву, — спросил он, — господин де Сент-Малин взломал первую дверь и, учинив это, намерен еще взломать вторую?
— Да ведь это и впрямь Эрнотон! — воскликнул Сент-Малин. — Узнаю его по голосу, а что до остального, то здесь, черт побери, слишком темно!
— Вы не отвечаете на мой вопрос, сударь, — твердо сказал Эрнотон.
Сент-Малин расхохотался. Это несколько успокоило его товарищей, которые, услыхав угрожающий голос Эрнотона, сочли благоразумным спуститься на две ступеньки ниже.
— Вот что, господа, — надменно заявил Эрнотон, — я допускаю, что вы пьяны, и извиняю вас. Но есть предел даже тому терпению, которое надлежит проявлять к людям, утратившим здравый смысл; запас шуток исчерпан, не правда ли? Итак, будьте любезны удалиться.
К несчастью, Сент-Малин как раз находился в том состоянии, когда злобная зависть подавляла в нем все другие чувства.
— Ого-го! — вскричал он. — Удалиться?.. Уж больно решительно вы это заявляете, господин Эрнотон!
— Я вам говорю это, чтобы вы ясно поняли, чего я от вас хочу, господин де Сент-Малин… Удалитесь, господа, прошу вас.
— Ого-го! Не раньше, чем мы удостоимся чести приветствовать особу, ради которой вы отказались от нашего общества.
Видя, что Сент-Малин решил поставить на своем, сотоварищи, уже готовые было отступить, снова окружили его.
— Господин де Монкрабо, — властно сказал Сент-Малин, — сходите вниз и принесите свечу.
— Господин де Монкрабо, — крикнул Эрнотон, — если вы это сделаете, помните, что нанесете оскорбление лично мне!
Услышав угрожающий тон, которым это было сказано, Монкрабо застыл в нерешительности.
— Все мы связаны присягой, — ответил за него Сент-Малин, — и господин де Карменж так свято соблюдает дисциплину, что не захочет ее нарушить: мы не вправе обнажать шпаги друг против друга. Итак, посветите нам, Монкрабо!
Монкрабо сошел вниз и минут через пять вернулся со свечой, которую хотел было передать Сент-Малину.
— Нет, нет, — воскликнул тот, — подержите ее, мне, возможно, понадобятся обе руки!
И Сент-Малин сделал шаг вперед, намереваясь войти в башенку.
— Всех вас, — сказал Эрнотон, — я призываю в свидетели того, что меня недостойнейшим образом оскорбляют, а посему (тут Эрнотон в мгновение ока обнажил шпагу) я всажу этот клинок в грудь первому, кто сделает шаг вперед.
Взбешенный Сент-Малин тоже решил взяться за шпагу, но не успел он и наполовину вытащить ее из ножен, как у самой его груди сверкнул клинок Эрнотона.
Сент-Малин побледнел: стоило Эрнотону слегка нажать шпагу, и он был бы пригвожден к стене.
Сент-Малин медленно вложил свою шпагу в ножны.
— Вы, сударь, заслуживаете тысячу смертей за вашу дерзость, — сказал Эрнотон. — Но меня связывает присяга, о которой вы только что упомянули. Дайте мне дорогу. — Он отступил на шаг, чтобы удостовериться, выполнен ли его приказ, и сказал, сопровождая свои слова величественным жестом, который сделал бы честь даже королю: — Расступитесь, господа!.. Идемте, сударыня! Я отвечаю за вас!
Тогда на пороге башенки показалась женщина в капюшоне, под густой вуалью; вся дрожа, она взяла Эрнотона под руку.
Молодой человек, видимо уверенный, что ему нечего больше опасаться, гордо прошел по прихожей, где теснились его товарищи, встревоженные и в то же время любопытствующие.
Сент-Малин, которому острие шпаги слегка задело грудь, отступил до площадки лестницы; он задыхался — так распалило его заслуженное оскорбление, только что нанесенное ему в присутствии товарищей и незнакомой дамы.
Он понял, что все, и пересмешники и серьезные люди, объединятся против него, если спор между ним и Эрнотоном останется неразрешенным; уверенность в этом толкнула его на отчаянный шаг.
В ту минуту, когда Эрнотон проходил мимо него, он выхватил кинжал.
Собирался ли он убить Эрнотона? Или же хотел содеять именно то, что содеял?
Как бы то ни было, он направил свой кинжал на поравнявшуюся с ним чету; но, вместо того чтобы вонзиться в грудь Эрнотона, лезвие рассекло шелковый капюшон герцогини и перерезало шнурок ее маски.
Маска упала наземь.
Сент-Малин действовал так быстро, что в полумраке никто не мог уловить его движения, никто не мог ему помешать.
Герцогиня вскрикнула. Она осталась без маски и к тому же почувствовала, как вдоль ее шеи скользнуло лезвие кинжала.
Встревоженный криком герцогини, Эрнотон оглянулся; тем временем Сент-Малин успел поднять маску, вернуть ее незнакомке и при свете свечи, которую держал Монкрабо, увидел ее лицо.
— Так, — протянул он насмешливо и дерзко, — оказывается, это та красавица, которая сидела в носилках; поздравляю, Эрнотон, вы малый не промах!
Эрнотон остановился и уже выхватил было шпагу, сожалея о том, что слишком рано вложил ее в ножны, но герцогиня увлекла его за собой к лестнице, шепча ему на ухо:
— Идемте, идемте, господин де Карменж, умоляю вас!
— Я еще увижусь с вами, господин де Сент-Малин, — сказал Эрнотон, удаляясь, — и будьте спокойны, вы поплатитесь за эту подлость, как и за все прочее.
— Ладно! Ладно! — ответил Сент-Малин. — Ведите ваш счет — я веду свой. Когда-нибудь мы подведем итог.
Карменж слышал эти слова, но даже не обернулся — он был всецело занят герцогиней.
Внизу никто уже не помешал ему пройти: те из его товарищей, которые не поднялись в башенку, втихомолку несомненно осуждали насильственные действия Сент-Малина.
Эрнотон подвел герцогиню к ее носилкам, возле которых стояли на страже двое ее слуг.
Почувствовав себя в безопасности, герцогиня пожала Эрнотону руку со словами:
— Сударь, после оскорбления, от которого, несмотря на всю вашу храбрость, вы не смогли меня оградить, нам нельзя больше встречаться в этом месте. Прошу вас, поищите поблизости дом, который можно было бы купить или нанять весь, целиком; в скором времени, будьте покойны, я дам знать о себе.
— Прикажете проститься с вами, сударыня? — спросил Эрнотон, почтительно кланяясь в знак повиновения данным ему приказаниям, слишком лестным для его самолюбия, чтобы он стал возражать против них.
— Еще нет, господин де Карменж; проводите мои носилки до Нового моста, а то я боюсь, как бы этот негодяй не пошел за мной следом и не узнал таким образом, где я живу.
У Нового моста, тогда вполне заслуживавшего это название, так как еще семи лет не прошло с того времени, как зодчий Дюсерсо перебросил его через Сену, — у Нового моста герцогиня поднесла свою руку к губам Эрнотона и сказала:
— Теперь, сударь, ступайте.
— Осмелюсь ли спросить, сударыня, когда я снова увижу вас?
— Это зависит от быстроты, с которой вы выполните мое поручение, и самая эта быстрота будет для меня мерилом вашего желания снова увидеть меня.
— О! Сударыня, в таком случае надейтесь на меня!
— Отлично! Ступайте, мой рыцарь!
И герцогиня вторично протянула Эрнотону свою руку для поцелуя.
«Как странно, — подумал молодой человек, поворачиваясь назад, — я несомненно нравлюсь этой женщине, и, однако, она нимало не тревожится о том, убьет или не убьет меня головорез Сент-Малин».
Эрнотон вернулся в гостиницу, дабы никто не имел права предположить, будто он испугался возможных последствий своего столкновения с Сент-Малином.
Разумеется, он твердо решил нарушить все приказы, все клятвы и при первом грубом слове Сент-Малина уложить его на месте.
Любовь и самообладание, оскорбленные одновременно, пробудили в нем такую безудержную отвагу, что он чувствовал себя в силе бороться с десятью противниками сразу.
Эта решимость сверкала в его глазах, когда он ступил на порог «Гордого рыцаря».
Госпожа Фурнишон, которая со страхом ожидала его возвращения, вся дрожа, стояла у двери.
Увидев Эрнотона, она утерла слезы, словно долго плакала перед тем, и, обхватив молодого человека за шею, принялась просить у него прощения.
Славная трактирщица была не так уж непривлекательна, чтобы Эрнотон мог долго на нее сердиться. Поэтому он заверил госпожу Фурнишон, что не питает к ней никакой злобы и что только ее вино всему причиной.
Пока это объяснение происходило на пороге гостиницы, гасконцы горячо обсуждали за ужином событие, в тот вечер бесспорно сосредоточившее на себе всеобщее внимание. Многие порицали Сент-Малина с прямотой, столь характерной для гасконцев, когда они среди своих.
Некоторые воздержались от суждения, видя, что их товарищ сидит насупясь, плотно сжав губы, погруженный в глубокое раздумье.
— Что до меня, — во всеуслышание заявил Гектор де Биран, — я считаю, что господин де Сент-Малин кругом неправ, и, будь я на месте Эрнотона де Карменжа, Сент-Малин сейчас лежал бы под этим столом, а не сидел бы за ним.
Сент-Малин поднял голову и посмотрел на Гектора де Бирана.
— Я знаю, что говорю, — сказал тот, — и поглядите-ка — вон там, на пороге, стоит некто, видимо разделяющий мое мнение.
Все посмотрели туда, куда указывал молодой дворянин, и увидели бледного как смерть Эрнотона, неподвижно стоявшего в дверях.
Эрнотон сошел с порога, словно статуя командора со своего пьедестала, и направился прямо к Сент-Малину.
Видя, что он приближается, все наперебой стали кричать:
— Подите сюда, Эрнотон!.. Садитесь сюда, Карменж, возле меня есть свободное место!..
— Благодарю, — ответил молодой человек, — я хочу сесть рядом с господином де Сент-Малином.
Сент-Малин поднялся со своего места. Все впились в него глазами. Но выражение его лица мгновенно изменилось.
— Я подвинусь, сударь, — сказал он без всякого, раздражения, — вы сядете там, где вам будет угодно, и вместе с тем я искренне, чистосердечно прошу извинить меня за мое нелепое поведение; я был пьян, вы сами это сказали. Простите меня!
Заявление Сент-Малина нисколько не удовлетворило Эрнотона, хотя было ясно, что сорок три гасконца, в живейшей тревоге ожидавших, чем кончится эта сцена, ни одного слова не пропустили мимо ушей.
Но, услышав радостные крики, тотчас же раздавшиеся со всех сторон, Эрнотон понял, что ему следует притвориться, будто он полностью отомщен.
В то же время взгляд, брошенный им на Сент-Малина, убедил его, что следует быть настороже.
«Как-никак этот негодяй храбр, — подумал Эрнотон, — и если он сейчас идет на уступки, значит, вынашивает какой-то злодейский замысел».
Стакан Сент-Малина был полон до краев. Он налил вина Эрнотону.
— Мир! Мир! — воскликнули все, как один. — Пьем за примирение Карменжа и Сент-Малина!
Карменж воспользовался тем, что звон стаканов и шум общей беседы заглушали его голос, и, наклонясь к Сент-Малину, сказал ему, любезно улыбаясь, дабы никто не мог догадаться о значении его слов:
— Господин де Сент-Малин, вот уже второй раз вы меня оскорбляете и не даете мне удовлетворения; берегитесь: при третьем оскорблении я вас убью, как собаку.
— Сделайте милость, сударь, — ответил Сент-Малин, — ибо — слово дворянина! — на вашем месте я поступил бы совершенно так же..
И два смертельных врага чокнулись, словно лучшие друзья.

XXIX

О ТОМ, ЧТО ПРОИСХОДИЛО В ТАИНСТВЕННОМ ДОМЕ
В то время как сквозь ставни гостиницы «Гордый рыцарь» струился свет и вырывалось шумное веселье, в таинственном доме, который до сих пор наши читатели знали только с виду, происходило необычное движение.
Слуга с лысой головой сновал взад и вперед, перенося тщательно завернутые вещи, которые он укладывал в чемодан.
Окончив эти приготовления, он зарядил пистолет и проверил, легко ли вынимается из бархатных ножен кинжал с широким лезвием, который он затем привесил к цепи, заменявшей ему пояс; к этой цепи он прикрепил также свой пистолет, связку ключей и молитвенник, переплетенный в черную шагреневую кожу.
Пока он занимался этим, чьи-то шаги, легкие, как поступь тени, послышались в комнатах верхнего этажа и скользнули по лестнице.
На пороге появилась бледная, похожая на призрак женщина в белом покрывале. Голосом нежным, как пение птички в лесной чаще, она спросила:
— Реми, вы готовы?
— Да, сударыня, и я дожидаюсь только вашего чемодана.
— О, Реми, мне не терпится быть с отцом! Я целый век не видала его.
— Да ведь, сударыня, вы покинули его всего три месяца назад, — возразил Реми. — Разлука не более продолжительна, чем обычно.
— Реми, вы такой искусный врач, разве вы не признались, что моему отцу недолго осталось жить?
— Я только выражал опасение, а не предсказывал будущее; иногда господь бог забывает о стариках, и они — странно сказать! — продолжают жить по привычке.
Реми умолк, так как, по совести, не мог сказать ничего успокоительного.
Собеседники предались унылому раздумью.
— На какой час вы заказали лошадей? — спросила наконец таинственная дама.
— К двум часам пополуночи.
— Только что пробило час.
— Да, сударыня.
— Никто нас не подстерегает на улице, Реми?
— Никто.
— Даже этот несчастный молодой человек?
— Даже он отсутствует.
Реми вздохнул.
— Вы это говорите как-то странно, Реми.
— Дело в том, что и он принял решение.
— Какое? — встрепенувшись, спросила дама.
— Больше не видеться с нами или по крайней мере уже не искать встреч…
— Куда же он намерен идти?
— Туда же, куда идем мы все, — к покою.
— Даруй ему, господи, вечный покой, — ответила дама голосом холодным и мрачным, как погребальный звон. — И однако… — Она умолкла.
— И однако?.. — вопросительно повторил Реми.
— Человек его возраста, с его именем и положением должен надеяться на будущее!
— А надеетесь ли вы на будущее, сударыня, чей возраст, имя, положение столь же завидны?
В глазах дамы вспыхнул зловещий огонек.
— Да, Реми, — ответила она, — надеюсь, раз я живу, но погодите… — Она насторожилась: — Мне кажется, я слышу конский топот.
— И мне тоже кажется.
— Подъехали к двери, Реми.
Реми сбежал по лестнице и подошел к входной двери is ту минуту, когда кто-то трижды громко стукнул дверным молотком.
— Кто тут? — спросил Реми.
— Я, — ответил дрожащий, надтреснутый голос, — я, Граншан, камердинер барона.
— О боже! Граншан, вы в Париже! Сейчас вам отопру.
Он открыл дверь и шепотом спросил:
— Откуда держите путь?
— Из Меридора.
— Входите, входите скорей! О боже!
Сверху донесся голос дамы:
— Ну что, Реми, подали лошадей?
— Нет, сударыня, — ответил Реми и, снова обратись к старику, спросил: — Что случилось, Граншан?
— Вы не догадываетесь? — спросил верный слуга.
— Увы, догадываюсь; но, ради всего святого, не сообщайте ей это печальное известие сразу!
— Реми, Реми, — сказал тот же голос, — вы, кажется, с кем-то разговариваете?
— Да, сударыня.
Дама сошла вниз и появилась в конце коридора, который вел к входной двери.
— Кто здесь? — спросила она. — Никак, Граншан?
— Да, сударыня, это я, — печально, смиренно ответил старик, обнажая седую голову.
— Граншан, ты! О боже! Предчувствие не обмануло меня — отец мой умер!
— Да, сударыня, — ответил Граншан, забыв все предупреждения Реми. — Да, Меридор остался без хозяина.
Бледная дама сохранила, однако, спокойствие и твердость: тяжкий удар не сломил ее.
Видя ее столь покорной судьбе и столь мрачной, Реми подошел к ней и ласково коснулся ее руки.
— Как он умер? — спросила дама. — Скажите мне все, друг мой!
— Сударыня, господин уже некоторое время не вставал со своего кресла, а неделю назад с ним приключился третий удар. Он в последний раз с трудом произнес ваше имя, затем лишился речи и в ночь скончался…
Диана (так звали даму) знаком поблагодарила старого слугу и, не сказав более ни слова, поднялась в свою спальню.
— Наконец-то она свободна, — прошептал Реми, еще более мрачный и бледный, чем она. — Идемте, Граншан, идемте!
Спальня дамы помещалась на втором этаже и освещалась только небольшим оконцем, выходившим во двор.
Обставлена эта комната была богато, но от всего в ней веяло мрачностью. Ни цветка, ни драгоценностей, ни позолоты; вместо золота и серебра — всюду дерево и вороненая сталь; в углу комнаты висел портрет мужчины в раме черного дерева, на него падал свет из окна, очевидно прорубленного для этой цели.
Перед портретом дама опустилась на колени; ее сердце теснила скорбь, но глаза оставались сухими.
На этот благородный лик Диана устремила взор, полный неизъяснимой любви и нежности, словно надеясь, что он оживет и откликнется.
Художник изобразил молодого человека лет двадцати восьми — тридцати; он лежал на софе полураздетый, из раны на обнаженной груди сочилась кровь, правая, изувеченная рука свесилась с ложа, но еще сжимала обломок шпаги.
Вместо имени на раме, под портретом, красными как кровь буквами были начертаны слова:
«Aut Caesar, aut nihil».
Дама простерла к портрету руки и заговорила с ним так, как обычно говорят с богом.
— Я умоляла тебя ждать, — сказала она, — хотя твоя возмущенная душа алкала мести; но ведь мертвые видят все, и ты, любовь моя, видел, что я осталась жить лишь для того, чтобы не стать отцеубийцей; мне надлежало умереть вместе с тобой, но моя смерть убила бы отца. Ты ведь знаешь, у твоего окровавленного, бездыханного тела я дала священный обет: я поклялась воздать кровью за кровь, смертью за смерть… Ты ждал, мой любимый, ты ждал — благодарю тебя! Теперь я свободна; теперь последнее звено, приковывавшее меня к земле, разорвано господом — да будет благословенно имя его! Ныне я вся твоя; прочь сокрытие, прочь тайные козни! Я могу действовать совершенно явно, ибо теперь я никого не оставлю после себя на земле и вправе ее покинуть. — Она привстала и поцеловала руку, казалось свесившуюся за край рамы. — Скоро я приду к тебе, и ты наконец ответишь мне, дорогая тень, с которой я столько говорила, никогда не получая ответа.
Умолкнув, Диана поднялась с колен так почтительно, словно кончила беседовать с самим богом, и села на дубовую скамейку.
— Бедный отец! — прошептала она бесстрастным голосом, который, казалось, уже не принадлежал человеческому существу.
Затем она погрузилась в глубокое раздумье, по-видимому дававшее ей забвение тяжкого горя в настоящем и несчастий, пережитых в прошлом. Вдруг она выпрямилась и молвила:
— Да, так будет лучше… Реми!
Верный слуга, вероятно, сторожил у двери, так как явился в ту же минуту.
— Я здесь, сударыня, — сказал он.
— Достойный друг мой, брат мой, — молвила Диана, — проститесь со мной, потому что нам пришло время расстаться.
— Расстаться! — воскликнул молодой человек с такой скорбью в голосе, что его собеседница вздрогнула. — Что вы говорите, сударыня!
— Да, Реми, теперь, когда исполнение близится, теперь, когда препятствие отпало, я не отступаю, нет; но я не хочу увлечь за собой на путь преступления душу возвышенную и незапятнанную, поэтому, друг мой, вы оставите меня.
Реми выслушал слова графини Монсоро с видом мрачным и почти надменным.
— Сударыня, — ответил он, — неужели вы воображаете, что перед вами расслабленный старец? Сударыня, мне двадцать шесть лет, я полон кипучей жизненной силы, лишь по видимости иссякшей во мне. Если я, труп, извлеченный из могилы, еще живу, то лишь для того, чтобы совершить некое ужасное деяние. Не отделяйте же свой замысел от моего, сударыня, раз эти два мрачных замысла так долго обитали под одной кровлей; куда бы вы ни направлялись, я пойду с вами; что бы вы ни предприняли, я помогу вам; если же, сударыня, несмотря на мои мольбы, вы будете упорствовать в решении прогнать меня…
— О, — прошептала молодая женщина, — прогнать вас! Какое слово вы произнесли, Реми!
— Если вы будете упорствовать в этом решении, — продолжал Реми, словно она ничего не ответила, — я-то знаю, что мне делать, и наши долгие изыскания, отныне бесполезные, завершатся для меня двумя ударами кинжала: один из них поразит сердце известного вам лица, другой — мое собственное.
— Реми! Реми! — вскрикнула Диана, приближаясь к молодому человеку и повелительно простирая руку над его головой. — Реми, не говорите так! Жизнь того, кому вы угрожаете, не принадлежит вам, она — моя. Вы знаете, что произошло, Реми, и это не сон. Клянусь вам, в день, когда я пришла поклониться уже охладевшему телу того, кто… — Она указала на портрет. — В тот день — говорю я вам — я прильнула устами к отверстой ране, и тогда из глубины ее ко мне воззвал голос, его голос, говоривший: «Отомсти за меня, Диана, отомсти за меня!»
Верный слуга опустил голову.
— Стало быть, мщение принадлежит мне, а не вам, — продолжала Диана. — К тому же, ради кого он умер? Ради меня и из-за меня.
— Я должен повиноваться вам, сударыня, — ответил Реми. — Кто велел разыскать меня среди трупов, которыми эта комната была усеяна? Вы! Кто исцелил мои раны? Вы!.. Кто меня скрывал? Вы, вы, иными словами — вторая половина души того, за кого я с такой радостью умер бы! Итак, приказывайте, и я буду повиноваться вам, только не велите покинуть вас!
— Пусть так, Реми: разделите мою судьбу; вы правы, уже ничто не разлучит нас.
Реми указал на портрет и сказал решительно:
— Сударыня, его убили вероломно, и посему отомстить за него тоже надлежит вероломно… Да, вы еще не знаете, что сегодня ночью я нашел секрет aqua tofana — этого яда Медичи.
— Правда?
— Идемте, идемте, сударыня, сами увидите!

XXX

ЛАБОРАТОРИЯ
Реми повел Диану в соседнюю комнату, нажал пружину, скрытую под паркетом, и открыл потайной люк.
В отверстие была видна крутая и узкая лестница. Реми первый спустился на несколько ступеней и протянул Диане руку; опираясь на нее, Диана последовала за ним. Двадцать ступенек этой лестницы вели в подземелье, вся обстановка которого состояла из печи с огромным очагом, квадратного стола, двух плетеных стульев и, наконец, множества стеклянных и металлических сосудов.
Единственными обитателями этого мрачного тайника были безгласная коза и безмолвные птицы, но они казались призраками тех живых существ, обличье которых носили.
В печи, едва тлея, догорал огонь.
Из змеевика перегонного куба, стоявшего на очаге, медленно стекала золотистая жидкость. Капли падали во флакон, сделанный из белого стекла толщиной в два пальца и вместе с тем изумительно прозрачного.
Очутившись среди всех этих предметов странного вида и назначения, Диана не выказала ни изумления, ни страха; видимо, обычные житейские впечатления нимало не трогали эту женщину, уже пребывавшую вне жизни.
Молодой человек зажег лампу, приблизился к глубокому колодцу, вырытому у одной из стен подземелья, взял ведро и, привязав его к длинной веревке, опустил в воду, зловеще черневшую в глубине; послышался глухой всплеск, и минуту спустя Реми вытащил ведро, до краев полное воды, ледяной и чистой, как кристалл.
— Подойдите, сударыня, — сказал Реми.
В это внушительное количество воды он уронил одну-единственную каплю жидкости, содержавшейся во флаконе, и вода мгновенно окрасилась в желтый цвет; затем желтизна исчезла, и вода спустя десять минут снова стала совершенно прозрачной.
Лишь неподвижность взгляда Дианы свидетельствовала о глубоком внимании, с которым она следила за этими превращениями.
— Что же дальше? — спросила она.
— Что дальше? Окуните в эту воду, не имеющую ни цвета, ни вкуса, ни запаха, цветок, перчатку, носовой платок; пропитайте ею мыло, налейте в кувшин, из которого ее будут брать, чтобы мыть руки или лицо, — и вы увидите, как это видели при дворе Карла Девятого, что цветок погубит жертву своим ароматом, перчатка отравит соприкосновением с кожей, мыло убьет, проникая в поры.
— Вы уверены в том, что говорите, Реми? — спросила Диана.
— Все эти опыты проделал я, сударыня; поглядите на птиц — они уже не могут спать и не хотят есть; они отведали отравленной воды. Поглядите на козу, которая поела травы, политой такой водой: коза обречена, если только не обретет на приволье какого-нибудь противоядия, которое животные умеют находить чутьем, а люди не знают.
— Можно посмотреть этот флакон, Реми? — спросила Диана.
— Да, сударыня, но погодите немного!
С бесконечными предосторожностями Реми отъединил флакон от змеевика, закупорил горлышко кусочком мягкого воска, закрыл сверху обрывком шерсти и подал флакон своей спутнице.
Диана взяла его без малейшего волнения и, поглядев на густую жидкость, которой он был наполнен, сказала:
— Прекрасно; когда придет время, мы сделаем выбор между букетом, перчатками и кувшином с водой. А хорошо ли эта жидкость сохраняется в металле?
— Она его разъедает.
— Но ведь флакон может разбиться?
— Не думаю: вы видите, какой толщины стекло; впрочем, мы заключим его в золотой футляр.
— Стало быть, вы довольны, Реми? — спросила Диана, и на губах ее заиграла бледная улыбка.
— Доволен, как никогда, сударыня, — ответил Реми. — Наказывать злодеев — значит применять священное право самого господа бога.
— Слушайте, Реми, слушайте… — Диана насторожилась.
— Вы что-нибудь услыхали?
— Да… как будто стук копыт, Реми; это, наверно, наши лошади.
— Весьма возможно, сударыня. Ведь назначенный час уже близок, но теперь я их отошлю.
— Почему? Вместо того чтобы ехать в Меридор, Реми, мы поедем во Фландрию. Оставьте лошадей!
— А! Понимаю.
Теперь в глазах слуги сверкнул луч радости, который можно было сравнить только с улыбкой, скользнувшей по губам Дианы.
— Но Граншан… — тотчас прибавил он. — Что делать с Граншаном?
— Граншан останется в Париже и продаст этот дом, который нам уже не нужен. Но вы должны вернуть свободу несчастным, ни в чем не повинным животным, которых в, силу необходимости заставили страдать.
— Вы правы, сударыня: если кто-нибудь и откроет теперь тайну нашего подземелья, он подумает, что здесь жил алхимик. В наши дни колдунов еще жгут, но алхимиков уважают.
Реми взял флакон из рук Дианы и тщательно завернул его. В эту минуту в наружную дверь постучали.
— Это ваши люди, сударыня, вы не ошиблись. Подите скорее наверх, а я тем временем закрою люк.
Диана застала Граншана у двери — разбуженный шумом, он пошел открыть ее. Старик немало удивился, услышав о предстоящем отъезде своей госпожи; она сообщила ему об этом, не сказав, куда держит путь.
— Граншан, друг мой, — молвила она, — Реми и я, мы отправляемся в паломничество по обету, данному уже давно; никому не говорите об этом путешествии и решительно никому не открывайте моего имени.
— Все исполню, сударыня, клянусь вам, — ответил старый слуга. — Но ведь я еще увижусь с вами?
— Разумеется, Граншан, разумеется… Да, к слову сказать, этот дом нам больше не нужен.
Диана вынула из шкафа связку бумаг.
— Вот все документы на право владения им; вы его сдадите внаймы или продадите, а сами возвратитесь в Меридор.
— А если я найду покупщика, сударыня, то сколько взять за дом?
— Сколько хотите.
— И деньги привезти в Меридор?
— Оставьте их себе, славный мой Граншан.
— Что вы, сударыня! Такую большую сумму?
— Конечно! Разве не моя святая обязанность вознаградить вас за верную службу, Граншан? И разве, кроме моего долга вам, я не должна также уплатить по обязательствам моего отца?
— Но, сударыня, без купчей, без доверенности я ничего не могу сделать.
— Он прав, — заметил Реми.
— Найдите способ все уладить, — сказала Диана.
— Нет ничего проще: дом куплен на мое имя, я подарю его Граншану, и тогда он будет вправе продать его кому захочет.
Реми взял перо и под купчей проставил дарственную запись.
— А теперь прощайте, — сказала графиня Монсоро Граншану, сильно расстроенному тем, что он остается в доме совершенно один, — прощайте, Граншан; велите подать лошадей к крыльцу, а я пока закончу приготовления.
Диана поднялась к себе, кинжалом вырезала портрет из рамы, завернула в шелковую ткань и положила в свой чемодан. Зиявшая пустотой рама, казалось, еще красноречивее прежнего повествовала о скорби, свидетельницей которой она была в этом доме.

XXXI

О ТОМ, ЧТО ДЕЛАЛ ВО ФЛАНДРИИ МОНСЕНЬЕР ФРАНСУА, ПРИНЦ ФРАНЦУЗСКИЙ, ГЕРЦОГ АНЖУЙСКИЙ И БРАБАНТСКИЙ, ГРАФ ФЛАНДРСКИЙ
Теперь читатель разрешит нам перенестись во Фландрию, к его светлости герцогу Анжуйскому, который недавно получил титул герцога Брабантского и на помощь которому, как известно, выступил главный адмирал Франции Анн Дэг, герцог де Жуаез.
За восемьдесят лье к северу от Парижа, над лагерем, раскинувшимся на берегу Шельды, развевались французские знамена; Дело было ночью; бесчисленные бивачные огни огромным полукругом окаймляли Шельду, такую полноводную у Антверпена, и отражались в ее глади.
С высоты городских укреплений часовые видели, как поблескивают мушкеты французских часовых — столь же неопасные благодаря ширине реки, отдалявшей вражескую армию от города, как те зарницы, что сверкают на горизонте в теплый летний вечер.
То было войско герцога Анжуйского.
Герцог Анжуйский слыл человеком завистливым, честолюбивым и порывистым; рожденный у подножия престола, он не способен был терпеливо ждать, покуда смерть расчистит ему дорогу. При Карле IX он стремился получить наваррский престол, затем престол самого Карла IX и, наконец, престол, занятый его братом Генрихом, бывшим королем Польским, чело которого венчали две короны, что вызывало жгучую зависть герцога Анжуйского, не сумевшего завладеть хотя бы одной.
Тогда он ненадолго обратил свои взоры на Англию, где властвовала женщина, и, чтобы получить престол, он просил руки этой женщины, хотя она звалась Елизаветой и была на двадцать лет старше его. Судьба улыбнулась ему, и этот пасынок счастья внезапно увидел себя взысканным милостью могущественной королевы, до того времени недосягаемой для смертных, — Елизавета обручилась с ним. Фландрия предлагала ему корону.
Мы не притязаем на звание историка; если мы иной раз становимся им, то лишь тогда, когда роман возвышается до уровня истории. Настало время проникнуть нашим пытливым взором в жизнь герцога Анжуйского, постоянно соприкасавшуюся с величественными путями королей и поэтому полную то мрачных, то блистательных событий, которые обычно отмечают лишь судьбу коронованных особ.
Итак, расскажем в немногих словах эту жизнь. Увидев, чтоего брат, Генрих III, запутался в своей распре с Гизами, герцог Анжуйский перешел на сторону Гизов, но вскоре убедился, что они, в сущности, преследуют одну лишь цель — заменить собою династию Валуа на французском престоле. Он порвал с Гизами, но этот разрыв для пего был сопряжен с опасностью, и казнь Сальседа показала, какое значение самолюбивые герцоги Лотарингские придавали дружеским чувствам герцога Анжуйского.
Тогда-то к нему обратились фламандцы; измученные владычеством Испании, ожесточенные кровавыми зверствами герцога Альбы, обманутые лжемиром, который с ними заключил дон Хуан Австрийский, воспользовавшийся этим миром, чтобы вновь захватить Намюр и Шарлемон, фламандцы призвали к себе на помощь Вильгельма Нассауского, принца Оранского, и назначили его генерал-губернатором Брабанта.
Два слова об этом новом персонаже, который занимает значительное место в истории, а в нашем рассказе появляется лишь ненадолго.
Вильгельму Нассаускому, принцу Оранскому, в ту пору минуло пятьдесят лет. С раннего детства он воспринял суровые принципы Реформации и юношей уяснил себе величие своей миссии. Эта миссия, по глубокому убеждению Вильгельма, вверенная ему свыше, заключалась в создании Голландской республики, которую он и создал впоследствии. В молодости он был призван ко двору Карла V. Старик император отлично знал людей; Он по достоинству оценил Вильгельма, и нередко этот монарх, владевший самой обширной державой, когда-либо объединенной под одним скипетром, советовался с юношей по самым сложным вопросам, касавшимся Нидерландов. Более того, молодому человеку не было и двадцати четырех лет, когда Карл V в отсутствие знаменитого Филибера — Эммануила Савойского — поручил ему командование армией, воевавшей во Фландрии. Вильгельм показал себя достойным этого доверия: он держал в страхе герцога Неверского и Колиньи — двух наиболее выдающихся полководцев того времени — и на глазах у них укрепил Филиппвиль и Шарлемон. На плечо Вильгельма Нассауского опирался Карл V, сходя со ступенек трона в день своего отречения от престола.
Тогда на сцену выступил Филипп II, и, хотя Карл просил своего сына относиться к Вильгельму, как к брату, Вильгельм вскоре понял, что Филипп — один из тех государей, которые предпочитают не иметь родичей. В сознании Вильгельма укоренилась великая мысль об освобождении Голландии и раскрепощении Фландрии — мысль, которая, быть может, навсегда осталась бы сокрытой от всех, если бы Карл V не вздумал сменить императорскую мантию на монашескую рясу.
С этого дня Вильгельм взял на себя ту роль, в которой прославился как один из величайших актеров драмы, именуемой мировой историей. Постоянно побеждаемый в борьбе против подавляющего могущества Филиппа II, он постоянно возобновлял эту борьбу, усиливаясь после каждого поражения; всякий раз он набирал новое войско взамен прежнего, обращенного в бегство или разгромленного, и появлялся со свежими силами, всегда приветствуемый как освободитель.
Среди этих непрестанно чередовавшихся нравственных побед и вещественных поражений Вильгельм, находясь в Монсе, узнал о кровавых ужасах Варфоломеевской ночи.
То был жестокий удар, поразивший Нидерланды. Голландия и кальвинистская часть Фландрии потеряли в этой ужасающей резне наиболее отважных своих союзников — французских гугенотов.
Вильгельм отступил; из Монса он отвел войско к Рейну и стал выжидать, как события обернутся в дальнейшем.
События редко предают правое дело.
Внезапно разнеслась весть, всех поразившая своей неожиданностью. Противный ветер погнал морских гезов — были гезы морские и гезы лесные — к порту Бриль. Видя, что нет никакой возможности вернуться в открытое море, гезы покорились стихии, вошли в гавань и, движимые отчаянием, приступом взяли город, уже соорудивший для них виселицы. Овладев городом, они прогнали из его окрестностей испанские гарнизоны и, не находя в своей среде человека, достаточно сильного, чтобы извлечь пользу из успеха, которым были обязаны случаю, призвали принца Оранского; Вильгельм тотчас явился: нужно было вовлечь в борьбу всю Голландию и навсегда уничтожить возможность примирения с Испанией.
По настоянию Вильгельма был издан эдикт, запрещавший в Голландии католический культ, подобно тому как протестантский культ был запрещен во Франции.
С обнародованием этого эдикта снова началась война; герцог Альба выслал против восставших своего собственного сына, герцога Толедского, который отнял у них несколько городов; но эти поражения не только не лишили голландцев мужества, а, казалось, придали им силы; взялись за оружие все от Зейдер-Зе до Шельды; Испания струхнула, отозвала Альбу и на его место назначила дона Луиса де Реквезенс, одного из победителей при Лепанто.
Тут для Вильгельма начался ряд новых несчастий. Испанцы вторглись в Голландию, осадили Лейден и разграбили Антверпен. Казалось, все было потеряно, как вдруг провидение вторично пришло на помощь только что возникшей республике: Реквезенс умер в Брюсселе.
Восьмого ноября 1576 года, то есть спустя четыре дня после разгрома Антверпена, соединенные провинции подписали договор, известный под названием «Гентский мир», обязавшись оказывать друг другу помощь в деле освобождения страны «от гнета испанцев и других иноземцев».
Вернулся дон Хуан, и с его появлением возобновились бедствия нидерландцев. Не прошло и двух месяцев, как Намюр и Шарлемон были взяты.
Фламандцы ответили на эти два поражения тем, что избрали принца Оранского генерал-губернатором Брабанта.
Пришел и дону Хуану черед умирать. Положительно, господь бог действовал в пользу освобождения Нидерландов. Преемником дона Хуана стал Александр Фарнезе.
То был государь весьма искусный, очаровательный в обращении с людьми, кроткий и сильный одновременно, мудрый политик, хороший полководец; Фландрия встрепенулась, когда он впервые назвал ее другом, вместо того чтобы поносить ее как бунтовщицу.
Вильгельм понял, что Фарнезе своими обещаниями достигнет для Испании большего, нежели герцог Альба своими зверствами.
По его настоянию провинции 29 января 1579 года заключили Утрехтскую унию, ставшую основой государственного строя Голландии. Тогда же, опасаясь, что он один не в силах будет осуществить освобождение, Вильгельм добился того, что герцогу Анжуйскому было предложено владычество Нидерландами с условием оставить в неприкосновенности привилегии голландцев и фламандцев и уважать свободу вероисповедания. Этим был нанесен тягчайший удар Филиппу II. Он ответил на него тем, что назначил награду в двадцать пять тысяч экю тому, кто убьет Вильгельма. Генеральные штаты, собравшиеся в Гааге, немедленно объявили Филиппа II лишенным нидерландского престола.
Однако посулы Филиппа II принесли свои плоды. Вовремя празднества, устроенного в честь прибытия герцога Анжуйского, грянул выстрел, и Вильгельм зашатался — он был ранен.
Под влиянием всех этих событий Вильгельм проникся глубокой грустью, которую лишь изредка просветляла задумчивая улыбка. Фламандцы и голландцы почитали этого замкнутого человека, как самого бога, — ведь они сознавали, что в нем, в нем одном все их будущее; когда он медленно шел, закутанный в просторный плащ, надвинув на лоб широкополую шляпу, мужчины сторонились, давая ему дорогу, а матери с суеверным благоговением указывали на него детям, говоря: «Смотри, сын мой, вот идет Молчаливый!»
Итак, по предложению Вильгельма фламандцы избрали Франсуа Валуа герцогом Брабантским, графом Фландрским — иначе говоря, своим верховным властителем. Это не мешало, а, напротив, даже способствовало тому, что Елизавета по-прежнему подавала ему надежду на брачный союз с ней. В этом союзе она усматривала возможность присоединить к английским кальвинистам кальвинистов фландрских и французских; быть может, мудрая Елизавета грезила о тройной короне.
Принц Оранский как будто относился к герцогу Анжуйскому благожелательно и временно облек его покровом своей собственной популярности, но был готов лишить его этого блага, как только, по его, Вильгельма, мнению, придет пора свергнуть власть Француза, так же как в свое время он свергнул тиранию Испанца.
Едва только французский принц совершил свой въезд в Брюссель, Филипп II предложил герцогу Гизу продолжить заключенный в свое время с дон Хуаном договор, согласно которому Лотарингец обязывался поддерживать испанское господство во Фландрии, взамен чего Испанец обещал помочь Лотарингцу осуществить мечту семейства Гизов, а именно: ни на минуту не прекращать усилий, дабы завладеть французским королевством.
Гиз согласился, да он и не мог поступить иначе: Филипп II грозил, что препроводит копию договора Генриху Французскому; вот тогда Испанец и Лотарингец подослали к герцогу Анжуйскому, победоносному властелину Фландрии, испанца Сальседа, приверженца Лотарингского дома, чтобы убить его из-за угла. Действительно, убийство завершило бы все, к полному удовольствию как испанского короля, так и герцога Лотарингского. Со смертью герцога Анжуйского не осталось бы ни претендента на престол Фландрии, ни наследника французской короны. Сальсед не успел выполнить свой замысел — его схватили и четвертовали на Гревской площади.
Итак, герцог Анжуйский и Молчаливый — оба остались в живых; внешне — добрые друзья, на деле — соперники, еще более непримиримые, чем те, кто подсылал к ним убийц.
Мы уже упоминали, что герцога Анжуйского приняли недоверчиво. Брюссель раскрыл ему свои ворота, но Брюссель был ни Фландрией, ни Брабантом.
Поэтому, действуя то убеждением, то силой, герцог начал постепенно, город за городом, занимать строптивое Нидерландское королевство.
Фламандцы со своей стороны сопротивлялись не слишком упорно, сознавая, что герцог Анжуйский победоносно защищает их от испанцев; они не спешили принять своего освободителя, но все же принимали его.
Кончилось тем, что герцог, от природы крайне самолюбивый и поэтому воспринимавший медлительность фламандцев как поражение, стал брать силою города, которые не покорялись ему так быстро, как он того желал.
Этого-то и ждали как его союзник Вильгельм Молчаливый, принц Оранский, так и самый лютый его враг Филипп II, неусыпно следившие друг за другом.
Одержав кое-какие победы, герцог Анжуйский расположился лагерем напротив Антверпена: он решил взять этот город, который герцог Альба, Реквезенс, дон Хуан и герцог Пармский один за другим подчиняли своему игу, по который никто из них не мог поработить хотя бы на время.
Антверпен призвал герцога Анжуйского на помощь против Александра Фарнезе, но когда герцог Анжуйский вознамерился, в свою очередь, занять Антверпен, город обратил свои пушки против него.
Таково было положение, в котором Франсуа Французский находился в ту пору, когда он снова появляется в нашем повествовании, — через два дня после того, как к нему присоединился адмирал Жуаез со своим флотом.

XXXII

О ТОМ, КАК ГОТОВИЛИСЬ К БИТВЕ
Лагерь новоявленного герцога Брабантского раскинулся по обоим берегам Шельды; армия была хорошо дисциплинированна, но в ней царило вполне понятное волнение.
Оно было вызвано тем, что на стороне герцога Анжуйского сражалось много кальвинистов, примкнувших к нему отнюдь не из симпатии к его особе, а из желания как можно сильнее досадить испанцам и — еще более — французским и английским католикам; следовательно, воевать этих людей побудило честолюбие, а не убежденность или преданность; чувствовалось, что тотчас по окончании похода они покинут полководца или поставят ему свои условия.
На другой же стороне, то есть у неприятеля, имелись твердые, ясные принципы, существовала вполне определенная цель, а честолюбие и злоба отсутствовали.
Антверпен не отвергал Франсуа, но, уверенный в храбрости и боевом опыте своих жителей, оставлял за собой право повременить; к тому же антверпенцы знали, что стоит им протянуть руку, и, кроме герцога Гиза, внимательно наблюдавшего из Лотарингии за ходом событий, они найдут в Люксембурге Александра Фарнезе. Почему бы не воспользоваться поддержкой Испании против герцога Анжуйского, так же как герцога призвали ранее на помощь против Испании? А уже после того, как при содействии Испании будет дан отпор герцогу Анжуйскому, можно разделаться и с Испанией.
За республиканцами стояла великая сила — железный здравый смысл.
Но вдруг они увидели, что в устье Шельды появился флот, и узнали, что этот флот приведен самым главным адмиралом Франции на помощь их врагу.
С тех пор как герцог Анжуйский осадил Антверпен, он, естественно, стал врагом его жителей.
Узнав о прибытии Жуаеза, кальвинисты герцога Анжуйского состроили почти такую же кислую мину, как сами фламандцы. Кальвинисты были весьма храбры, но и весьма ревниво оберегали свою воинскую славу; они были довольно покладисты в денежных вопросах, но терпеть не могли, когда другие пытались окорнать их лавры, да еще теми шпагами, которые в Варфоломеевскую ночь умертвили такое множество гугенотов.
Отсюда бесчисленные споры, которые начались в тот самый вечер, когда флот прибыл, и с превеликим шумом продолжались оба следующих дня.
С крепостных стен антверпенцы каждый день видели десять — двенадцать поединков между католиками и гугенотами. Происходили они на польдерах, и в реку бросали гораздо больше жертв этих дуэлей, чем французы потеряли бы людей при схватке с неприятелем.
Во всех этих столкновениях Франсуа играл роль примирителя, что было сопряжено с огромными трудностями. Он взял на себя определенные обязательства в отношении французских гугенотов; оскорблять их — значило лишить себя моральной поддержки фламандских гугенотов, которые могли оказать французам важные услуги в Антверпене.
С другой стороны, для герцога Анжуйского раздражить католиков, посланных королем, значило бы не только совершить политический провал, но и запятнать свое имя.
Прибытие этого мощного подкрепления, на которое не рассчитывал и сам герцог, вызвало смятение испанцев, а Гизов привело в неописуемую ярость. Но необходимость считаться в лагере под Антверпеном со всеми партиями пагубно отражалась на дисциплине.
Жуаезу было не по себе среди всех этих людей, движимых столь различными чувствами; он смутно сознавал, что время успехов прошло. Предчувствие какой-то огромной неудачи носилось в воздухе, и молодой адмирал, ленивый, как истый придворный, и честолюбивый, как истый военачальник, горько сожалел о том, что явился из такой дали, дабы разделить поражение.
Он искренне думал и говорил, что решение осадить Антверпен было крупной ошибкой герцога Анжуйского. Принц Оранский, давший ему этот коварный совет, исчез, как только этому совету последовали, и никто не знал, куда он девался. Его армия стояла гарнизоном в Антверпене, он обещал герцогу Анжуйскому ее поддержку, а между тем не слышно было ни о каких раздорах между солдатами Вильгельма и антверпенцами.
Возражая против осады, Жуаез особенно настаивал на том, что Антверпен по своему значению был почти столицей: овладеть большим городом с согласия жителей было бы несомненно крупным успехом; но взять приступом вторую столицу своего будущего государства значило бы для герцога Анжуйского утратить доброе расположение фламандцев.
Свое мнение Жуаез излагал в шатре герцога в ту самую ночь, о которой мы повествуем читателю.
Пока полководцы совещались, герцог сидел или, вернее, лежал в удобнейшем кресле, которое можно было при желании превратить в диван, и слушал отнюдь не советы главного адмирала Франции, а шепот музыканта Орильи, обычно игравшего ему на лютне.
Своей подлой угодливостью, своей низкой лестью, своей готовностью оказывать самые позорные услуги Орильи прочно вошел в милость герцога.
Играя на лютне, искусно выполняя любые поручения, сообщая подробнейшие сведения о придворных и их интригах и, наконец, с изумительной ловкостью улавливая в сети любую намеченную герцогом жертву, Орильи исподволь составил себе огромное состояние, которым искусно распорядился на случай опалы; но с виду он оставался все тем же нищим музыкантом, гоняющимся за каждым экю и, как соловей, распевающим, чтобы не умереть с голоду.
Этот человек имел огромное влияние именно потому, что оно было скрыто.
Заметив, что музыкант мешает слушать важные стратегические соображения и отвлекает внимание герцога, Жуаез круто оборвал свою речь; недовольство вновь прибывшего не ускользнуло от Франсуа, который на самом деле не пропустил ни слова, сказанного Жуаезом. Он тотчас спросил:
— Что с вами, адмирал?
— Ничего, монсеньер; я жду, когда ваша светлость удосужится выслушать меня.
— Да я вас слушаю, Жуаез, я вас слушаю, — весело ответил герцог. — Видно, вы, парижане, воображаете, что, сражаясь во Фландрии, я изрядно отупел, коль скоро вы решили, что я не могу слушать двух человек одновременно. А ведь Цезарь диктовал по семи писем сразу!
— Монсеньер, — ответил Жуаез, метнув на бедного музыканта взгляд, под которым тот склонился со своим обычным притворным смирением, — я не певец и, следовательно, не нуждаюсь в аккомпанементе, когда говорю.
— Ладно, ладно! Замолчите, Орильи!.. Итак, — продолжал Франсуа, — вы, Жуаез, не одобряете моего решения приступом взять Антверпен?
— Нет, монсеньер.
— Однако этот план был одобрен военным советом!
— Потому-то я и высказываюсь так осторожно, монсеньер, что говорю после многоопытных полководцев.
И Жуаез, по придворному обычаю, раскланялся на все стороны.
Некоторые командиры тотчас заявили главному адмиралу, что согласны с ним. Другие промолчали, но знаками выразили ему свое одобрение.
— Граф де Сент-Эньян, — обратился герцог к одному из храбрейших своих военачальников, — вы-то ведь не разделяете мнения господина де Жуаеза?
— Напротив, ваше высочество, разделяю.
— Так! А я подумал, по вашей гримасе…
Все рассмеялись. Жуаез побледнел, Сент-Эньян покраснел.
— Если граф де Сент-Эньян, — сказал Жуаез, — имеет привычку таким способом выражать свое мнение, значит, он недостаточно учтивый советчик, вот и все.
— Господин де Жуаез, — взволнованно возразил де Сент-Эньян, — его высочество напрасно попрекает меня увечьем, которое я получил, служа ему; при взятии Като-Камбрези я был ранен пикой в голову и с тех пор страдаю нервными судорогами; они-то и вызывают гримасы, на которые сетует его высочество… Но то, что я сейчас сказал, господин де Жуаез не извинение, а объяснение, — гордо закончил граф, поворачиваясь к адмиралу лицом.
— Нет, сударь, — сказал Жуаез, протягивая ему руку, — это упрек с вашей стороны, и вполне справедливый.
— В чем же Сент-Эньян может упрекать вас, господин де Жуаез? Ведь он вас совсем не знает!
— В том, что я хоть на минуту мог вообразить, что господин де Сент-Эньян так мало привержен вашему высочеству, что дал вам совет взять Антверпен приступом.
— Но должно же, наконец, — воскликнул герцог, — мое положение в этой стране определиться! Я герцог Брабантский и граф Фландрский по имени и, следовательно, я должен повелевать здесь на деле! Молчаливый, который не известно где скрывается, сулил мне королевскую власть. Где же она? В Антверпене? А где Молчаливый? Вероятно, тоже в Антверпене. Значит, нужно взять Антверпен; тогда мы будем знать, как нам действовать дальше.
— Ах, монсеньер, кто вам дал совет штурмовать Антверпен? Принц Оранский, который исчез в ту минуту, когда нужно было выступить в поход; принц Оранский, который, предоставив вашему высочеству титуловаться герцогом Брабантским, оставил за собой управление герцогством. Монсеньер, до сих пор вы, следуя советам принца Оранского, лишь восстанавливали фламандцев против себя. Стоит вам потерпеть поражение — и все те, кто теперь не смеет взглянуть вам прямо в лицо, погонятся за нами, как трусливые псы.
— Как! Вы полагаете, что меня могут победить эти торговцы шерстью, эти пивовары?
— Эти торговцы шерстью и пивовары причинили много хлопот королю Филиппу Валуа, императору Карлу Пятому и королю Филиппу Второму — трем государям династий, достаточно славных, чтобы сравнение с ними было но так уж нелестно для вас, ваше высочество.
— Стало быть, вы опасаетесь поражения?
— Да, монсеньер.
— Пусть так, но я не отступлю!
— Ваше высочество поступит так, как ему будет угодно, — с поклоном сказал Жуаез, — и мы, со своей стороны, будем действовать так, как вы прикажете.
— Это не ответ, герцог.
— И, однако, это единственный ответ, который я могу дать вашему высочеству.
— Ну что ж, докажите мне, что я неправ; я буду очень рад, если вы меня переубедите.
— Монсеньер, поглядите на армию принца Оранского — она ведь была вашей, не так ли? И чтб же? Теперь, вместо того чтобы находиться рядом с вашими войсками под Антверпеном, она в Антверпене; взгляните на Молчаливого, как вы сами его называете: он был вашим другом и вашим советчиком, а теперь вы сами уверены, что он превратился в недруга; взгляните на фламандцев: когда вы были во Фландрии, они при вашем приближении вывешивали флаги на домах и лодках — теперь, завидев вас, они запирают городские ворота и направляют на вас жерла пушек, ни дать ни взять, словно вы герцог Альба. Так вот, я заявляю вам: фламандцы и голландцы, Антверпен и принц Оранский только и ждут случая объединиться против вас, и они сделают это в ту минуту, когда вы прикажете начальнику вашей артиллерии открыть огонь.
— Ну что ж, — ответил герцог Анжуйский, — стало быть, одним ударом мы побьем Антверпен и Оранского, фламандцев и голландцев.
— Нет, монсеньер, потому что у нас ровно столько людей, сколько нужно, чтобы штурмовать Антверпен, при условии, что мы будем иметь дело с одними только антверпенцами, тогда как на самом деле на вас без всякого предупреждения нападет Молчаливый.
— Итак, вы упорствуете в своем мнении?
— Каком именно?
— Что мы будем разбиты?
— Неминуемо!
— Ну что ж! Этого легко избежать, по крайней мере лично вам, господин де Жуаез, — язвительно продолжал герцог. — Мой брат послал вас сюда, чтобы оказать мне поддержку; вас не призовут к ответу, если я отпущу вас, заявив, что в поддержке не нуждаюсь.
— Вы, ваше высочество, можете меня отпустить, — сказал Жуаез, — но согласиться на это накануне боя было бы позором для меня.
Долгий гул одобрения был ответом на слова Жуаеза; герцог понял, что зашел слишком далеко.
— Любезный адмирал, — сказал он, встав со своего ложа и обнимая молодого человека, — вы не хотите меня понять. Ошибка уже совершена — неужели надобно усугублять ее? Теперь мы стоим лицом к лицу с вооруженными людьми, которые оспаривают у нас то, что сами предложили. Так неужели вы хотите, чтобы я уступил им? Тогда завтра они город за городом отберут все, что я завоевал; нет, меч обнажен — нужно разить им, не то они сразят нас.
— Раз ваше высочество так рассуждает, — ответил Жуаез, — я ни слова больше не скажу; я нахожусь здесь, чтобы повиноваться вам, монсеньер, и, верьте мне, с радостью пойду за вами, куда бы вы меня ни повели — к гибели или к победе! Однако… но нет, монсеньер…
— В чем дело?
— Я могу сказать это только вам, монсеньер.
Все присутствующие встали и отошли в глубь просторного шатра герцога.
— Говорите, — сказал он.
— Монсеньер, герцог де Гиз пытался подстроить ваше убийство; Сальсед не признался в этом на эшафоте, но признался на дыбе. Так вот, Лотарингец, играющий очень важную роль в этом деле, будет безмерно рад, если благодаря его козням нас разобьют под Антверпеном и если — как знать? — в этой битве, без всяких расходов для Лотарингии, погибнет отпрыск французской королевской династии, за смерть которого Гиз обещал так щедро заплатить Сальседу. Прочтите историю Фландрии, монсеньер, и вы увидите, что в обычае фламандцев — удобрять свою землю кровью самых прославленных государей Франции и самых благородных ее рыцарей.
Герцог покачал головой.
— Ну что ж, пусть так, Жуаез, — сказал он, — если придется, я доставлю треклятому Лотарингцу радость видеть меня мертвым, но радостью видеть меня бегущим он не насладится. Я жажду славы, Жуаез, ведь я последний в своей династии, и мне еще нужно выиграть немало сражений.
Затем герцог молвил, обратись к сановникам, по желанию адмирала удалившимся в глубь шатра:
— Господа, штурм не отменяется; дождь перестал, сегодня ночью — в бой!
Жуаез поклонился и сказал:
— Соблаговолите, монсеньер, подробно изложить ваши приказания; мы ждем их.
— У вас, господин де Жуаез, восемь кораблей, не считая адмиральской галеры, верно?
— Да, монсеньер.
— Вы прорвете линию обороны — это будет нетрудно сделать, ведь у антверпенцев в гавани одни торговые суда; затем вы поставите ваши корабли на двойные якоря против набережной. Если набережную будут защищать, вы откроете убийственный огонь по городу и в то же время попытайтесь высадиться с вашими полутора тысячами моряков. Сухопутную армию я разделю на две половины; одной будет командовать граф де Сент-Эньян, другой — я. При первых орудийных выстрелах обе колонны разом пойдут на приступ. Конница останется в резерве, чтобы в случае неудачи прикрывать отступление отброшенной колонны; из этих трех атак одна несомненно удастся. Отряд, который первым возьмет приступом крепостную стену, пустит ракету, чтобы сплотить вокруг себя остальные отряды.
Все присутствующие поклонились принцу, выражая этим свое согласие.
— А теперь, господа, — сказал герцог, — довольно слов! Нужно немедленно разбудить солдат и, соблюдая порядок, посадить их на корабли; ни один огонек, ни один выстрел не должен выдать нашего намерения! Идите, господа, и дерзайте! Счастье, сопутствовавшее нам до сих пор, не побоится перейти Шельду вместе с нами!
Полководцы вышли из палатки герцога и отдали нужные распоряжения.
Вскоре весь этот растревоженный людской муравейник глухо зашумел, но можно было подумать, будто ветер резвится в бескрайних камышовых зарослях и высоких травах польдеров.
Адмирал вернулся на свой корабль.

XXXIII

МОНСЕНЬЕР
Однако антверпенцы не созерцали бездеятельно воинственных приготовлений герцога Анжуйского, и Жуаез не ошибался, полагая, что они до крайности озлоблены.
Антверпен разительно напоминал улей вечером — снаружи спокойный и пустынный, внутри же полный шума и движения.
Вооруженные фламандцы ходили дозором по улицам, баррикадировали дома, заграждали улицы двойными цепями, братались с войсками принца Оранского, которые небольшими отрядами прибывали в город. Вступил в него и сам принц Оранский, никем не узнанный, но проникнутый тем спокойствием, той твердостью, с которыми он выполнял все решения, однажды им принятые.
Принц Оранский остановился в городской ратуше; там он принял начальников отрядов городского ополчения, произвел смотр офицерам наемных войск и, наконец, собрав командиров, изложил им свои намерения.
Самым непоколебимым из них было намерение воспользоваться действиями герцога Анжуйского против Антверпена, чтобы порвать с ним. Герцог Анжуйский пришел к тому, к чему задумал его привести Молчаливый, с радостью видевший, что новый претендент на верховную власть губит себя так же, как все остальные.
В тот самый вечер, когда принц Анжуйский готовился к приступу, принц Оранский, уже два дня находившийся в Анверпене, совещался с комендантом города.
При каждом возражении, выдвигаемом комендантом против плана наступательных действий, предложенного принцем Оранским, тот качал головой с видом человека, изумленного такой нерешительностью.
Но каждый раз комендант говорил:
— Принц, вы ведь знаете, прибытие монсеньера — решенное дело; подождем же монсеньера.
Услышав это магическое слово, Молчаливый неизменно хмурил брови, но все-таки ждал. Тогда взоры присутствующих обращались к большим стенным часам, внушительно тикавшим, и казалось, все молили маятник ускорить приход того, кого ждали с таким нетерпением.
Пробило девять; неуверенность сменилась подлинной тревогой; дозорные сообщили, что во французском лагере заметно оживление.
— Господа, — воскликнул, услыхав это донесение, Молчаливый, — вы видите, время не терпит, а ничего еще не предпринято для защиты подступов к городу. Итак, господа, начнем совещаться!
Не успел он сказать этого, как ковровая завеса над дверью приподнялась, вошел служитель Ратуши и произнес одно лишь слово:
— Монсеньер!
В голосе этого человека, в той радости, которую он невольно проявил при выполнении своих скромных обязанностей, чувствовался весь восторг народа и все его доверие к тому, кого почтительно и безлично именовали «монсеньер».
Не успело отзвучать это слово, произнесенное дрожавшим от волнения голосом, как в зал вошел мужчина высокого роста, величественного вида, с головы до ног закутанный в плащ, который носил с неподражаемым изяществом.
Он учтиво поклонился всем присутствующим, но его гордый проницательный взор мгновенно распознал среди военных принца Оранского. Неизвестный тотчас подошел к нему и протянул руку, которую принц пожал горячо и с оттенком почтения. Здороваясь, они назвали друг друга «монсеньер».
После этого краткого обмена приветствиями неизвестный снял плащ. На нем была кожаная куртка, суконные штаны и высокие сапоги. Вооружен он был длинной шпагой, казавшейся частью его самого, за поясом, рядом с туго набитой сумкой, висел небольшой кинжал.
Когда он сбросил плащ, оказалось, что его сапоги до самого верха в пыли и грязи. Каждый шаг его по каменным плитам пола сопровождался мрачным звоном шпор, обагренных кровью коня, на котором он прискакал.
Он сел за стол совета и спросил:
— Ну что, монсеньер? Как обстоят дела? У вас, я полагаю, есть план и нападения и обороны?
— Мы ждали вас, монсеньер, чтобы сообщить вам его, — ответил бургомистр.
— Говорите, господа, говорите.
— Монсеньер прибыл с некоторым опозданием, — прибавил принц Оранский, — и, дожидаясь его, я вынужден был действовать.
— И хорошо сделали, монсеньер; к тому же всем известно, что действуете вы превосходно. Поверьте мне, в дороге я тоже не терял времени даром.
Затем он повернулся лицом к горожанам.
— Лазутчики донесли нам, — сказал бургомистр, — что во французском лагере готовятся выступить; французы решили идти на приступ, но нам неизвестно, с какой стороны последует атака, и поэтому мы велели расположить пушки в равных промежутках на всем протяжении укреплений.
— Это разумно, — с легкой усмешкой сказал неизвестный, украдкой взглянув на Молчаливого, не проронившего ни слова; многоопытный полководец предоставил горожанам рассуждать о войне.
— Так же мы распорядились и насчет отрядов городского ополчения, — продолжал бургомистр, — они размещены двойными рядами на всем протяжении крепостных стен, и им дан приказ тотчас ринуться туда, где произойдет нападение.
Неизвестный ничего не ответил — по-видимому, он ждал, что скажет принц Оранский.
— Однако, — продолжал бургомистр, — большинство членов совета полагает, что французы задумали не настоящее нападение, а обманное.
— С какой целью? — спросил неизвестный.
— С целью запугать нас и побудить к мирному соглашению, по которому город будет отдан французам.
Неизвестный снова взглянул на принца Оранского. На этот раз ему показалось, что губы Молчаливого искривила усмешка, сопровождавшаяся едва приметным, презрительным подергиванием плеч.
— Эх, господа, — сказал неизвестный, — вы жестоко ошибаетесь; не к обманному нападению готовятся сейчас французы, нет: вам придется выдержать самый настоящий штурм. Так вот, позвольте дать вам совет, господа: это нападение…
— Договаривайте, договаривайте, монсеньер!
— Это нападение вы предупредите: вы нападете сами!
— Отлично! — воскликнул принц Оранский. — Вот это дело!
— Сейчас, в эту самую минуту, — продолжал неизвестный, убедившись, что принц поддерживает его, — корабли господина де Жуаеза снимаются с якоря.
— Откуда вы это знаете, монсеньер? — разом воскликнули бургомистр и все члены городского совета.
— Знаю, — ответил неизвестный.
По залу пронесся недоуменный шепот, едва внятный, он, однако, коснулся слуха искусного полководца, только что появившегося на этой сцене, с тем чтобы, по всей вероятности, сыграть здесь главную роль.
— Вы в этом сомневаетесь? — спросил он спокойным тоном человека, привыкшего бороться с опасениями, вздорными притязаниями и предрассудками купцов и ремесленников.
— Мы не сомневаемся, коль скоро это говорите вы, монсеньер. Но разрешите сказать вам…
— Говорите.
— Что, если бы это было так, нас известили бы об этом…
— Кто?
Наш морской лазутчик…

 

Назад: XVII
Дальше: Часть III