Книга: ИЗБРАННЫЕ ПРОИЗВЕДЕНИЯ. II том
Назад: XXIII
Дальше: XXXVII
О ТОМ, КАК ГРАФ ДЕ МОНСОРО ОТКРЫЛ, ЗАКРЫЛ И СНОВА ОТКРЫЛ ГЛАЗА И КАК ЭТО ЯВИЛОСЬ ДОКАЗАТЕЛЬСТВОМ ТОГО, ЧТО ОН ЕЩЕ НЕ ОКОНЧАТЕЛЬНО МЕРТВ
Какое счастье иметь хорошего друга, и особенно потому, что хорошие друзья встречаются редко.
Так размышлял Реми, скача по полю на одной из лучших лошадей из конюшен принца.
Он бы охотно взял Роланда, но граф Монсоро его опередил, и Реми пришлось взять другого коня.
— Я очень люблю господина де Бюсси, — говорил себе Одуэн, — а господин де Бюсси, со своей стороны, меня тоже крепко любит, так, во всяком случае, думаю я. Вот почему я сегодня такой веселый: я счастлив за двоих.
Затем он добавил, вдохнув полной грудью:
— В самом деле, мне кажется, сердце у меня до краев переполнено. Ну-ка, — продолжал он, экзаменуя себя, — ну-ка, как я стану раскланиваться с госпожой Дианой?
Если вид у нее будет печальный — церемонный, сдержанный, безмолвный поклон, рука приложена к сердцу; если она улыбнется — сверхпочтительный реверанс, несколько пируэтов и полонез, который я исполню соло.
Господину же де Сен-Люку, если он еще в замке, в чем я сильно сомневаюсь: «Виват» — и изъявления благодарности по-латыни. Он-то убиваться не станет, будьте уверены…
Ага! Я приближаюсь.
И действительно, после того как лошадь свернула налево, потом направо, после того как пробежала по заросшей цветами тропинке, миновала лесосеку и старый бор, она вступила в чащу, которая вела к стене.
— О! Какие прекрасные маки! — сказал Реми. — Они напоминают мне о нашем главном ловчем. Те, на которые он упал, бедняжка, не могли быть прекраснее этих.
Реми подъезжал к стене все ближе и ближе. Внезапно лошадь резко остановилась и, раздув ноздри, уставилась в одну точку. Реми, ехавший крупной рысью и не ожидавший остановки, чуть не перелетел через голову Митридата.
Так звали лошадь, которую он взял вместо Роланда.
Частые упражнения в верховой езде сделали Реми бесстрашным наездником; он вонзил шпоры в живот своего скакуна, но Митридат не шелохнулся. Этот конь, несомненно, получил свое имя по причине сходства его упрямого характера с характером понтийского царя.
Удивленный Реми опустил глаза к земле в поисках препятствия, остановившего его коня, но увидел только большую, увенчанную розовой пеной лужу крови, которую постепенно поглощали земля и цветы.
— Ага! — воскликнул он. — Уж не то ли это место, где господин де Сен-Люк проткнул господина де Монсоро?
Реми поднял глаза и огляделся.
В десяти шагах, под грубой каменной стеной, он увидел две неестественно прямые ноги и еще более неестественно прямое тело. Ноги лежали на земле, тело опиралось о стену.
— Вот те раз! Монсоро! — воскликнул Реми. — Hic obiit Nemrod. Ну и ну, коли вдова оставляет его здесь, на растерзание воронам и коршунам, это хороший для нас признак, и моя надгробная речь будет состоять из реверанса, пируэтов и полонеза.
И Реми, соскочив с коня, сделал несколько шагов в сторону тела.
— Странно! — сказал он. — Он лежит тут, мертвый, совершенно мертвый, а кровь, однако, там. А! Вот след. Он добрался оттуда сюда, или, вернее, этот славный Сен-Люк, воплощенное милосердие, прислонил его к стене, чтобы избежать прилива крови к голове. Да, так оно и есть, он мертв, клянусь честью! Глаза открыты, лицо неподвижно — мертвым-мертвешенек. Вот так: раз, два.
Реми сделал выпад и проткнул пальцем пустое пространство перед собою.
Но тут же он попятился назад, ошеломленный, с разинутым ртом: глаза, которые Реми только что видел открытыми, закрылись, лицо покойника, с самого начала поразившее его своей бледностью, побледнело еще больше.
Реми стал почти таким же бледным, как граф Монсоро, но, будучи медиком, то есть в достаточной степени материалистом, пробормотал, почесывая кончик носа: «Credere portentis mediocre. Раз он закрыл глаза, значит, он не мертв».
И все же, несмотря на материализм Одуэна, положение его было не из приятных, и ноги подгибались в коленях совершенно неприличным образом, поэтому он сел или, вернее говоря, соскользнул на землю к подножию того дерева, у которого перед тем искал опоры, и оказался лицом к лицу с трупом.
— Не могу припомнить, где точно, — сказал он себе. — Я где-то я читал, что после смерти наблюдались определенные двигательные феномены, которые свидетельствуют лишь об оседании материи, то есть о начале разложения. Вот чертов человек! Подумать только, он доставляет нам хлопоты даже после своей смерти, просто наказание. Ей-богу, не только глаза всерьез закрыты, но еще и бледность увеличилась, chroma chloron, как говорит Гальен; color albus, как говорит Цицерон, который был очень остроумным оратором. Впрочем, есть способ определить, мертв он или нет: надо воткнуть мою шпагу ему в живот на фут, если он не пошевельнется, значит, определенно скончался.
И Реми приготовился проделать этот милосердный опыт. Он даже взялся уже за шпагу, когда глаза Монсоро снова раскрылись.
Это событие оказало на Реми иное действие, чем первое: он вскочил, словно подброшенный пружиной, и холодный пот выступил у него на лбу.
На этот раз глаза мертвеца так и остались широко раскрытыми.
— Он не мертв, — прошептал Реми, — он не мертв. В хорошенькую же историю мы попали.
Тут в голову молодому человеку, вполне естественно, пришла одна мысль.
— Он жив, — сказал Реми, — это верно, но, если я убью его, он станет вполне мертвым.
Реми глядел на Монсоро; граф тоже глядел на него, и такими испуганными глазами, что можно было подумать, будто он читает в душе этого прохожего его намерения.
— Фу! — воскликнул вдруг Реми. — Фу! Что за гнусная мысль! Бог свидетель, если бы он стоял на ногах и размахивал шпагой, я убил бы его с полным удовольствием, но в том виде, в каком он сейчас, — без сил, на три четверти мертвый, — это было бы больше чем преступление, это была бы подлость.
— Помогите, — прошептал Монсоро, — помогите, я умираю.
— Смерть Христова! — сказал себе Реми. — Положение весьма затруднительное. Я — врач, и, следовательно, мой долг облегчить страдания подобного мне существа. Правда, Монсоро этот так уродлив, что я почти вправе сказать: не подобного мне, а принадлежащего к тому же роду. Genus homo. Что ж, забудем, что меня зовут Одуэн, забудем, что я друг господина де Бюсси, и выполним наш долг врача.
— Помогите, — повторил раненый.
— Я здесь, — сказал Реми.
— Ступайте за священником, за врачом.
— Врач уже нашелся, и, быть может, он избавит вас от священника.
— Одуэн! — воскликнул граф де Монсоро, узнав Реми. — Какими судьбами?
Как видите, граф остался верен себе: даже в предсмертной агонии он подозревал и допрашивал.
Реми понял, что кроется за его вопросом.
Этот лес не был посещаемым местом, сюда не приходили просто так, без дела. Следовательно, вопрос был почти естественным.
— Почему вы здесь? — повторил Монсоро, которому подозрения придали немного сил.
— Черт побери! — ответил Одуэн. — Да потому, что на расстоянии лье отсюда я встретил господина де Сен-Люка.
— А! Моего убийцу, — пробормотал Монсоро, бледнея от боли и от гнева сразу.
— И он велел мне: «Реми, скачите в лес, и в том месте, которое называется Старая лесосека, вы найдете мертвого мужчину».
— Мертвого! — повторил Монсоро.
— Проклятие! Он так думал, — сказал Реми, — не надо на него за это сердиться. Ну я и явился и увидел, что вы потерпели поражение.
— А теперь скажите мне прямо, ведь вы имеете дело с мужчиной, скажите мне, смертельно ли я ранен?
— А! Черт! — воскликнул Реми. — Вы слишком многого от меня хотите. Однако я попытаюсь. Поглядим.
Мы уже говорили, что совесть врача одержала верх над преданностью друга.
Итак, Реми подошел к Монсоро и со всеми подобающими предосторожностями снял с него плащ, камзол и рубашку.
Шпага прошла над правым соском, между шестым и седьмым ребрами.
— Гм, — хмыкнул Реми, — очень болит?
— Не грудь, спина.
— Ага! А скажите, пожалуйста, какая часть спины?
— Под лопаткой.
— Клинок наткнулся на кость, — сказал Реми, — потому и болит.
И он осмотрел место, которое граф указал как средоточие самой сильной боли.
— Нет, — сказал Реми, — нет, я ошибся. Клинок ни на что не наткнулся, он прошел насквозь. Чума побери! Славный удар, господин граф, отлично! Лечить раненных господином де Сен-Люком — одно удовольствие. У вас сквозная рана, милостивый государь.
Монсоро потерял сознание, но у Реми его слабость не вызвала тревоги.
— А! Вот оно. Это хорошо: обморок, пульс слабый. Все как полагается. (Он пощупал руки и ноги — кисти и ступни холодные. Приложил ухо к груди: дыхательные шумы отсутствуют; легонько постукал по ней: звук глухой.) Черт, черт, вдовство госпожи Дианы, возможно, придется перенести на более поздний срок.
В это мгновение легкая, красноватая, блестящая пена увлажнила губы раненого.
Реми поспешно достал из кармана сумку с инструментами и вынул ланцет; затем он оторвал полосу от рубахи Монсоро и перетянул ему руку в предплечье.
— Посмотрим, — сказан он. — Если кровь потечет, тогда, даю слово, госпоже Диане не суждено стать вдовой. Но если не потечет!.. Ах! Течет, ей-богу, течет! Прошу прощения, дорогой господин де Бюсси, прошу прощения, но, ничего не поделаешь, врач — прежде всего врач.
И в самом деле, кровь, сначала словно бы поколебавшись одно мгновение, хлынула из вены. Почти в ту же секунду раненый вздохнул и открыл глаза.
— Ах! — пробормотал он. — Я уж думал, что все кончено.
— Еще нет, милостивый государь, еще нет. И, возможно даже…
— Я выберусь?
— О! Бог мой! Несомненно. Но прежде давайте закроем рану. Погодите, не двигайтесь. Видите ли, природа в эту самую минуту лечит вас изнутри, так же как я лечу вас снаружи. Я накладываю вам повязку, а она изготовляет сгусток. Я пускаю вам кровь, она ее останавливает. А! Природа — великий хирург, милостивый государь. Постойте, я вытру вам губы.
И Реми провел носовым платком по губам графа.
— Сначала, — сказал раненый, — я только и делал, что харкал кровью.
— Что ж, теперь, видите, кровотечение уже остановилось. Все идет хорошо. Тем лучше! То есть тем хуже.
— Как! Тем хуже?
— Тем лучше для вас, разумеется, но тем хуже!.. Я знаю, что хочу сказать. Любезный мой господин де Монсоро, боюсь, что буду иметь честь вылечить вас.
— Как! Вы боитесь?
— Да, я-то себя понимаю.
— Так, значит, вы считаете, что я поправлюсь?!
— Увы!
— Вы странный врач, господин Реми.
— Что вам в том? Раз я вас спасаю!.. А теперь…
Реми прекратил кровопускание и поднялся.
— Вы меня бросаете? — спросил граф.
— А! Вы слишком много говорите, милостивый государь. Лишняя болтовня вредна. Ах, да разве в этом дело? Мне скорее следовало бы посоветовать ему кричать.
— Я не понимаю вас.
— К счастью. Ну вот вы и перевязаны.
— А теперь?
— А теперь я отправляюсь за помощью.
— А я, что мне пока делать?
— Сохраняйте спокойствие, не двигайтесь, дышите очень осторожно, старайтесь не кашлять. Не будем тревожить этот драгоценный сгусток. Какое жилье тут ближе всего?
— Меридорский замок.
— Как туда пройти? — спросил Реми, изображая полное неведение.
— Переберитесь через стену, и вы попадете в парк или же следуйте вдоль стены до ворот.
— Хорошо, я поскачу туда.
— Благодарю вас, добрый человек! — воскликнул Монсоро.
— Кабы ты знал, каким добряком я на самом деле оказался, — пробормотал Реми, — ты бы меня еще не так благодарил!
И, вскочив на коня, лекарь галопом помчался в указанном направлении.
Через пять минут он прибыл в замок, все обитатели которого суетились и хлопотали, словно муравьи разрытого муравейника, обыскивая заросли и закутки парка и прилежащий к нему лес в бесплодных попытках обнаружить то место, где лежит тело их господина, ибо Сен-Люк, чтобы выиграть время, дал им неверные указания.
Реми влетел, как метеор, в эту толпу и увлек ее за собой.
Он с таким жаром отдавал распоряжения, что графиня де Монсоро не смогла удержаться от удивленного взгляда.
Тайная, смутная мысль промелькнула в ее уме и на секунду затуманила ангельскую чистоту этой души.
— А я-то думала, что он друг господина де Бюсси, — прошептала она, глядя, как удаляется Реми, увозя с собою носилки, корпию, чистую воду, в общем — все необходимое для лечения.
Сам Эскулап со своими крыльями божества не успел бы сделать больше.

XXX

О ТОМ, КАК ГЕРЦОГ АНЖУЙСКИЙ ОТПРАВИЛСЯ В МЕРИДОРСКИЙ ЗАМОК, ДАБЫ ВЫРАЗИТЬ ГРАФИНЕ ДЕ МОНСОРО СВОИ СОБОЛЕЗНОВАНИЯ ПО ПОВОДУ КОНЧИНЫ ЕЕ СУПРУГА, И О ТОМ, КАК ЭТОТ ПОСЛЕДНИЙ ВЫШЕЛ ЕМУ НАВСТРЕЧУ
Едва лишь переговоры герцога Анжуйского с его матерью были прерваны, герцог поспешил отправиться на поиски Бюсси, дабы узнать причину столь невероятной перемены в его настроении.
Бюсси, вернувшись в свою хижину, перечитывал в пятый раз письмо Сен-Люка и в каждой его строчке открывал все более и более радостный для себя смысл.
Что же касается Екатерины, то она, возвратившись к себе, вызвала своих людей и распорядилась готовить все к отъезду, который, по ее предположению, мог быть назначен на завтра или, самое позднее, на послезавтра.
Бюсси встретил принца любезнейшей улыбкой.
— Монсеньор, — воскликнул он, — ваше высочество удостаиваете мой дом посещением?!
— Да, смерть Христова! — сказал герцог. — И я пришел требовать объяснений.
— У меня?
— Да, у тебя.
— Я слушаю, монсеньор.
— Как! — вскричал герцог. — Ты советуешь мне встретить во всеоружии предложения моей матери и мужественно выдержать ее натиск. Я так и поступаю, и в самый разгар схватки, когда все ее удары разбились о мою броню, ты вдруг говоришь мне: «Сбросьте вашу кирасу, монсеньор, сбросьте ее».
— Когда я давал вам свои советы, монсеньор, я не знал, с какой целью приехала ее величество королева-мать. Но теперь, убедившись, что она прибыла для вящей славы и счастья вашего высочества…
— Для моей вящей славы и моего счастья? — воскликнул герцог. — Что ты этим хочешь сказать?
— Разумеется, для славы и счастья, — ответил Бюсси. — Судите сами: чего желает ваше высочество? Одержать верх над своими врагами, не так ли? Ибо я не думаю, как некоторые, что вы мечтаете стать королем Франции.
Герцог искоса поглядел на Бюсси.
— Быть может, иные вам так и посоветуют, монсеньор, — сказал тот, — но это ваши злейшие враги, уж поверьте мне, и если они слишком упорствуют, если вы не знаете, как от них избавиться, отправьте их ко мне: я докажу им, что они ошибаются.
Герцог поморщился.
— А кроме того, — продолжал Бюсси, — подсчитайте ваши возможности, монсеньор, проверьте чресла свои, как говорится в Библии: есть у вас сто тысяч солдат, десять миллионов ливров, союзники за границей и, наконец, желаете ли вы пойти против вашего сеньора?
— Мой сеньор не стесняется идти против меня, — заявил герцог.
— А! С этой стороны вы правы. Тогда откройте свои намерения, заставьте возложить на вашу голову корону и присвойте себе титул короля Франции. Я ничего лучшего и не желаю, как видеть ваше возвышение! Ведь, если возвыситесь вы, с вами вместе возвышусь и я.
— Кто тебе сказал, что я хочу быть королем Франции? — с досадой возразил ему герцог. — Ты берешься решать вопросы, которые я никогда никому не предлагал решать, даже самому себе.
— В таком случае все ясно, монсеньор. Нам больше не о чем спорить, раз мы согласны в главном.
— Согласны?
— Так, по крайней мере, мне кажется. Пусть вам дадут роту гвардейцев и пятьсот тысяч ливров. Прежде чем подписать мир, потребуйте еще субсидию для Анжу, на случай войны. Получив субсидию, вы отложите ее про запас, это ни к чему не обязывает. Таким образом, у нас будут солдаты, деньги, сила, и мы сможем достигнуть… бог знает чего!
— Но как только я попаду в Париж, как только они вернут меня, как только я снова окажусь у них в руках, они надо мной надсмеются, — сказал герцог.
— Полноте, монсеньор, вы сами в это не верите. Надсмеются над вами? Разве вы не слышали, что предлагает королева-мать?
— Она мне очень много предложила.
— Я понимаю, это вас и беспокоит?
— Да.
— Но среди прочего она предложила вам роту гвардейцев и даже под командованием Бюсси, если вы пожелаете.
— Да, она это предложила.
— Ну так вот, соглашайтесь, говорю вам: назначьте капитаном Бюсси, лейтенантами Антрагэ и Ливаро, а Рибейрака — знаменщиком. Предоставьте нам четверым сформировать эту роту по нашему разумению, и когда вы пойдете с таким эскортом, то увидите, отважится ли кто-нибудь, пусть даже сам король, посмеяться над вами или не поприветствовать вас.
— По чести, — сказал герцог, — я полагаю, ты прав, Бюсси. Я над этим подумаю.
— Подумайте, монсеньор.
— Да, но что ты читал так прилежно, когда я вошел?
— А! Простите, я совсем забыл, — письмо.
— Письмо?
— Которое для вас представляет еще больший интерес, чем для меня. Почему я вам его сразу не показал? Где была моя голова, черт возьми?
— Какая-нибудь большая новость?
— О, бог мой, да, и даже печальная новость: граф Монсоро умер.
— Как вы сказали? — воскликнул герцог и вздрогнул от удивления.
Не спускавшему с него глаз Бюсси показалось, что за этим удивлением промелькнула странная радость.
— Умер, монсеньор.
— Умер граф Монсоро?
— Ах, боже мой, да! Разве мы все не смертны?
— Разумеется, но никто не умирает так вдруг.
— Когда как. А если вас убивают?
— Так его убили?
— Кажется, да.
— Кто?
— Сен-Люк, с которым он поссорился.
— А! Милый Сен-Люк, — воскликнул герцог.
— Вот как! — сказал Бюсси. — А я и не знал, что вы с ним такие закадычные друзья, с этим милым Сен-Люком.
— Он из друзей моего брата, — сказал герцог, — а с той минуты, как мы с братом заключаем мир, его друзья становятся моими друзьями.
— Что ж, монсеньор, в добрый час, рад вас видеть в подобном расположении духа.
— А ты уверен?..
— Проклятие! Это верней верного. Вот письмо от Сен-Люка, который сообщает мне о его смерти, а так как я, подобно вам, недоверчив, то послал моего хирурга Реми засвидетельствовать факт и принести мои соболезнования старому барону.
— Умер! Монсоро умер! — повторил герцог Анжуйский. — Умер сам по себе!
Эти слова вырвались у него так же, как прежде вырвались слова «милый Сен-Люк». И в тех и в других было пугающее простодушие.
— Он умер не сам по себе, — возразил Бюсси, — ведь его убил Сен-Люк.
— О! Понятно! — сказал герцог.
— Быть может, вы поручали кому-то другому убить его, монсеньор?
— Нет, даю слово, нет, а ты?
— О! Монсеньор, я же не принц, чтобы поручать такого рода дела другим, я вынужден сам этим заниматься.
— Ах, Монсоро, Монсоро, — произнес принц со своей ужасной улыбкой.
— О, монсеньор! Можно подумать, что вы питали неприязнь к бедняге графу.
— Нет, это ты питал к нему неприязнь.
— Что касается меня, то оно и понятно, — сказал Бюсси, невольно покраснев. — Разве не по его вине я был однажды жестоко унижен вашим высочеством?
— Ты все еще об этом вспоминаешь?
— О, бог мой, нет, монсеньор, вы прекрасно это знаете. Но вы? Вам он был слугой, другом, преданным рабом.
— Хорошо, хорошо, — сказал принц, прерывая разговор, который становился для него затруднительным, — прикажите седлать лошадей, Бюсси.
— Седлать лошадей, зачем?
— Затем, чтобы отправиться в Меридор. Я хочу принести мои соболезнования госпоже Диане. К тому же я давно собирался навестить Меридорский замок и сам не понимаю, как до сих пор не сделал этого. Больше откладывать я не буду. Дьявольщина! Не знаю почему, но сегодня я расположен к соболезнованиям.
«По чести, — сказал себе Бюсси, — сейчас, когда Монсоро мертв и когда я не боюсь больше, что он продаст свою жену герцогу, какое может иметь для меня значение, если герцог ее и увидит. Коли он станет ей докучать, я прекрасно смогу ее защитить. Что ж, раз нам предлагают возможность увидеться с Дианой, воспользуемся случаем».
И он вышел распорядиться насчет лошадей.
Спустя четверть часа, пока Екатерина спала или притворялась спящей, чтобы прийти в себя после утомительного путешествия, принц, Бюсси и десять дворян, на великолепных конях, направлялись к Меридору в том радостном настроении, которое всегда порождают как у людей, так и у лошадей прекрасная погода, цветущие луга и молодость.
При виде этой блестящей кавалькады привратник Меридорского замка подошел к краю рва и спросил, кто приехал.
— Герцог Анжуйский! — крикнул принц.
Привратник тотчас схватил рог и затрубил сигнал, на звуки которого к подъемному мосту сбежалась вся челядь. Тотчас же поднялась суета в комнатах, коридорах и на лестницах. Открылись окна башенок, послышался лязг железа по камню плит, и на пороге дома показался старый барон с ключами от замка в руке.
— Просто невероятно, как мало тут печалятся о Монсоро, — сказал герцог. — Погляди, Бюсси, какие у всех этих людей обычные лица.
На крыльцо дома вышла женщина.
— А! Вот и прекрасная Диана, — воскликнул герцог. — Ты видишь, Бюсси, видишь?
— Разумеется, я вижу ее, монсеньор, — ответил молодой человек, — однако, — добавил он тихо, — я не вижу Реми.
Диана действительно вышла из дома, но тут же вслед за ней появились носилки, на которых с глазами, горящими от жара или ревности, лежал Монсоро, напоминающий скорее индийского султана на паланкине, чем покойника на погребальном ложе.
— О! О! Что же это такое? — воскликнул герцог, обращаясь к своему спутнику, ставшему бледнее платка, с помощью которого он пытался сначала скрыть свое волнение.
— Да здравствует монсеньор герцог Анжуйский! — крикнул Монсоро, с огромным усилием подняв вверх руку.
— Потише! — произнес голос позади него. — Вы разорвете сгусток крови.
То был Реми. Верный до конца своей роли врача, он сделал раненому это благоразумное предупреждение.
При дворе быстро приходят в себя после неприятных сюрпризов, по крайней мере с виду: герцог Анжуйский сделал над собой усилие и изобразил на лице улыбку.
— О! Мой дорогой граф, — воскликнул он, — какая радостная неожиданность! Подумайте только, нам сказали, что вы умерли!
— Пожалуйте сюда, монсеньор, — ответил раненый, — пожалуйте сюда, чтобы я мог поцеловать руку вашего высочества. Благодарение богу, я не только не умер, но надеюсь в скором времени поправиться, дабы служить вам с еще большим усердием и верностью, чем прежде.
Что до Бюсси, то, не будучи ни принцем, ни мужем, не занимая ни одного из этих общественных положений, при которых притворство является первой необходимостью, он чувствовал, как холодный пот струится по его вискам, и не осмеливался поглядеть на Диану.
Ему было невыносимо видеть это, дважды им утраченное, сокровище в такой близости к его владельцу.
— А вы, господин де Бюсси, — сказал Монсоро, — вы, прибывший с его высочеством, примите мою глубокую благодарность, ведь, по сути, это вам обязан я жизнью.
— То есть как мне? — пролепетал Бюсси, думая, что граф смеется над ним.
— Конечно, не вам непосредственно, но моя благодарность от этого не становится меньше, ибо вот мой спаситель, — ответил Монсоро, показывая на Реми, воздевшего руки к небу с горячим желанием провалиться в недра земли, — это ему обязаны мои друзья тем, что еще располагают мной.
Не обращая внимания на знаки, призывающие к молчанию, которые делал ему молодой доктор, и толкуя их, как заботу медика о его здоровье, граф в восторженных выражениях рассказал о хлопотах и самоотверженности Одуэна, о его мастерстве.
Герцог нахмурил брови. Бюсси посмотрел на Реми с выражением, внушающим страх.
Бедный малый, укрывшийся за Монсоро, только руками развел, словно желая сказать: «Увы! Это совсем не моя вина».
— Впрочем, — продолжал граф, — я узнал, что Реми нашел вас однажды умирающим, как он нашел меня. Это объединяет нас узами дружбы. Рассчитывайте на мою, господин де Бюсси. Когда Монсоро любит, он любит крепко, правда, и ненавидит он, ежели уж возненавидит, тоже всем сердцем.
Бюсси показалось, что молния, сверкнувшая при этих словах в возбужденном взоре графа, была адресована его высочеству герцогу Анжуйскому.
Герцог не заметил ничего.
— Что ж, пойдемте! — сказал он, соскакивая с коня и предлагая руку Диане. — Соблаговолите, прекрасная Диана, принять нас в этом доме, который мы полагали увидеть в трауре, но который, напротив, продолжает быть обителью благоденствия и радости. А вы, Монсоро, отдыхайте, раненым подобает отдыхать.
— Монсеньор, — возразил граф, — никто не сможет сказать, что вы пришли к живому Монсоро и, при живом Монсоро, кто-то другой принимал ваше высочество в его доме. Мои люди понесут меня, и я последую за вами повсюду.
На мгновение можно было подумать, что герцог угадал истинную мысль графа, потому что он оставил руку Дианы.
Монсоро перевел дыхание.
— Подойдите к ней, — шепнул Реми на ухо Бюсси.
Бюсси приблизился к Диане, и Монсоро улыбнулся им.
Бюсси взял руку Дианы, и Монсоро улыбнулся ему еще раз.
— Какие большие перемены, господин де Бюсси, — вполголоса сказала Диана.
— Увы! — прошептал Бюсси. — Как бы они не стали еще большими.
Само собой разумеется, что барон принял герцога и сопровождавших его дворян со всей пышностью старинного гостеприимства.

XXXI

О НЕУДОБСТВЕ ЧРЕЗМЕРНО ШИРОКИХ НОСИЛОК И ЧРЕЗМЕРНО УЗКИХ ДВЕРЕЙ
Бюсси не отходил от Дианы. Благожелательная улыбка Монсоро предоставляла молодому человеку свободу, однако он остерегался злоупотреблять ею.
С ревнивцами дело обстоит так: защищая свое добро, они не знают жалости, но зато и браконьеры их не щадят, если уж попадут в их владения!
— Сударыня, — сказал Бюсси Диане, — по чести, я несчастнейший из людей. При известии о смерти графа я посоветовал принцу помириться с матерью и вернуться в Париж. Он согласился, а вы, оказывается, остаетесь в Анжу.
— О! Луи, — ответила молодая женщина, сжимая кончиками своих тонких пальцев руку Бюсси, — и вы смеете утверждать, что мы несчастны? Столько чудесных дней, столько неизъяснимых радостей, воспоминание о которых заставляет усиленно биться мое сердце! Неужели вы забыли о них?
— Я ничего не забыл, сударыня, напротив, я слишком многое помню, и вот почему, утратив это счастье, я чувствую себя таким достойным сожаления. Поймите, как я буду страдать, сударыня, если мне придется вернуться в Париж, оказаться за сотню лье от вас! Сердце мое разрывается, Диана, и я становлюсь трусом.
Диана посмотрела на Бюсси; его взор был исполнен такого горя, что молодая женщина опустила голову и задумалась.
Бюсси ждал, устремив на нее заклинающий взгляд и молитвенно сложив руки.
— Хорошо, — сказала вдруг Диана, — вы поедете в Париж, Луи, и я тоже.
— Как! — воскликнул молодой человек. — Вы оставите господина де Монсоро?
— Я бы его оставила, — ответила Диана, — да он меня не оставит. Нет, поверьте мне, Луи, лучше ему отправиться с нами.
— Но ведь он ранен, нездоров, это невозможно!
— Он поедет, уверяю вас.
И тотчас же, отпустив руку Бюсси, она подошла к принцу. Принц, в очень скверном расположении духа, отвечал что-то графу Монсоро, возле носилок которого стояли Рибейрак, Антрагэ и Ливаро.
При виде Дианы чело графа прояснилось, но это мгновение покоя было весьма мимолетным, оно промелькнуло, как солнечный луч между двумя грозами.
Диана подошла к герцогу, и граф нахмурился.
— Монсеньор, — сказала она с пленительной улыбкой, — говорят, ваше высочество страстно любите цветы. Пойдемте, я покажу вашему высочеству самые прекрасные цветы во всем Анжу.
Франсуа галантно предложил ей руку.
— Куда это вы ведете монсеньора, сударыня? — обеспокоенно спросил Монсоро.
— В оранжерею, сударь.
— А! — произнес Монсоро. — Что ж, пусть так: несите меня в оранжерею.
«Честное слово, — сказал себе Реми, — теперь мне кажется, что я хорошо сделал, не убив его. Благодарение богу! Он прекраснейшим образом сам себя убьет».
Диана улыбнулась Бюсси улыбкой, обещавшей чудеса.
— Пусть только господин де Монсоро, — шепнула она ему, — остается в неведении, что вы уезжаете из Анжу, об остальном я позабочусь.
— Хорошо, — ответил Бюсси.
И он подошел к принцу в то время, как носилки скрылись в чаще деревьев.
— Монсеньор, — сказал он, — смотрите не проговоритесь, Монсоро не должен знать, что мы собираемся мириться.
— Почему же?
— Потому что он может предупредить о наших намерениях королеву-мать, чтобы завоевать ее расположение, и ее величество, зная, что решение уже принято, будет с нами менее щедрой.
— Ты прав, — сказал герцог, — значит, ты его остерегаешься?
— Графа Монсоро? Еще бы, черт побери!
— Что ж, и я тоже. Истинно скажу, мне кажется, он нарочно все выдумал со своей смертью.
— Нет, даю слово, нет! Ему честь по чести проткнули грудь шпагой. Этот болван Реми, который спас его, поначалу было даже подумал, что он мертв. Да-а, у этого Монсоро душа, должно быть, гвоздями к телу приколочена.
Они подошли к оранжерее.
Диана улыбалась герцогу с особой обворожительностью.
Первым вошел принц, потом — Диана. Монсоро хотел последовать за ними, но, когда носилки поднесли к дверям, оказалось, что внести их внутрь невозможно: стрельчатая дверь, глубокая и высокая, была, однако, не шире самого большого сундука, а носилки графа Монсоро были шириной в шесть футов.
Глянув на чрезмерно узкую дверь и чрезмерно широкие носилки, Монсоро зарычал.
Диана проследовала в оранжерею, не обращая внимания на отчаянные жесты мужа.
Бюсси, прекрасно понявший улыбку молодой женщины, в сердце которой он привык читать по ее глазам, остался возле Монсоро и сказал ему предельно спокойным тоном:
— Вы напрасно упорствуете, господин граф, дверь очень узка, и вам никогда через нее не пройти.
— Монсеньор! Монсеньор! — кричал Монсоро. — Не ходите в эту оранжерею, там смертельные испарения от заморских цветов! Эти цветы распространяют самые ядовитые ароматы, монсеньор!
Но Франсуа не слушал: счастливый тем, что рука Дианы находится в его руке, он, позабыв свою обычную осторожность, все дальше углублялся в зеленые дебри.
Бюсси подбадривал графа Монсоро, советуя терпеливо переносить боль, но, несмотря на его увещания, случилось то, что и должно было случиться: Монсоро не смог вынести страданий; не физических — на этот счет он был крепче железа, — а душевных.
Он потерял сознание.
Реми снова вступил в свои права. Он приказал отнести раненого в дом.
— А теперь, — обратился лекарь к Бюсси, — что мне делать теперь?
— Э! Клянусь богом! — ответил Бюсси. — Кончай то, что ты так хорошо начал: оставайся возле графа и вылечи его.
Потом он сообщил Диане о несчастье, случившемся с ее мужем.
Диана тотчас же оставила герцога Анжуйского и поспешила к замку.
— Мы добились своего? — спросил ее Бюсси, когда она проходила мимо.
— Я думаю, да, — ответила она, — во всяком случае, не уезжайте, не повидав Гертруду.
Герцог интересовался цветами лишь потому, что глядел на них с Дианой. Как только она удалилась, он вспомнил предостережения графа де Монсоро и покинул оранжерею.
Рибейрак, Ливаро и Антрагэ последовали за ним.
Тем временем Диана вернулась к своему мужу, которому Реми давал вдыхать нюхательные соли.
Вскоре граф открыл глаза.
Первым его движением было вскочить, но Реми предвидел это, и графа заранее привязали к постели.
Он снова зарычал, оглянулся вокруг и заметил стоявшую у его изголовья Диану.
— А! Это вы, сударыня, — сказал он. — Весьма рад вас видеть, ибо хочу поставить вас в известность, что нынче вечером мы уезжаем в Париж.
Реми поднял крик, но Монсоро не обратил на Реми никакого внимания, словно его здесь и не было.
— Вы хотите ехать, сударь? — спросила Диана со своим обычным спокойствием. — А как же ваша рана?
— Сударыня, — сказал граф, — нет такой раны, которая бы меня удержала. Я предпочитаю умереть, нежели страдать, и даже если мне суждено умереть в дороге, все равно, нынче вечером мы уедем.
— Что ж, сударь, — сказала Диана, — как вам будет угодно.
— Мне угодно так. Готовьтесь к отъезду, будьте добры.
— Собраться мне недолго, сударь, но нельзя ли узнать, чем вызвано столь внезапное решение?
— Я вам отвечу, сударыня, тогда, когда у вас больше не будет цветов, чтобы показывать их принцу, либо тогда, когда мне прорубят везде достаточно широкие двери, чтобы мои носилки могли проходить повсюду.
Диана поклонилась.
— Но, сударыня… — начал Реми.
— Графу так угодно, — ответила Диана, — мой долг — повиноваться.
И Реми понял по незаметному знаку молодой женщины, что ему не надо соваться со своими замечаниями. Он замолчал, пробормотав себе под нос:
— Они мне убьют его, а потом люди скажут, что во всем виновата медицина.
Между тем герцог Анжуйский готовился покинуть Меридор.
Он изъявил барону свою глубокую благодарность за прием и вскочил на коня.
В этот момент показалась Гертруда. Она громко сообщила герцогу, что ее госпожа, занятая возле графа, не будет иметь чести засвидетельствовать ему свое почтение, и тихонько шепнула Бюсси, что Диана вечером уезжает.
Герцог и его свита отбыли.
Надо сказать, что герцог не отличался сильной волей, он был подвластен минутным прихотям.
Диана, суровая, недоступная, ранила его чувства и отталкивала его от Анжу. Диана, улыбающаяся, была приманкой, удерживала его в этом краю.
Не зная о решении, принятом главным ловчим, герцог всю дорогу размышлял о том, как опасно будет слишком быстро пойти на уступки королеве-матери.
Бюсси это предвидел и очень рассчитывал на желание принца задержаться в Анжу.
— Послушай, Бюсси, — сказал ему герцог, — я вот о чем думаю…
— Да, монсеньор, о чем же? — спросил молодой человек.
— О том, что не следует мне сразу же соглашаться с доводами моей матери.
— Ваша правда. Она и так уже считает себя великим политиком.
— Если, понимаешь, если мы попросим ее подождать неделю или, вернее, протянем эту неделю, устроив несколько празднеств, на которые пригласим дворянство, мы покажем нашей матушке, как мы сильны.
— Великолепная мысль, монсеньор. Однако, мне кажется…
— Я останусь здесь на неделю, — сказал герцог, — и благодаря этой отсрочке вырву у матери новые уступки, помяни мое слово.
Бюсси, казалось, погрузился в глубокие размышления.
— И в самом деле, монсеньор, вырывайте, вырывайте, но смотрите, как бы от этой отсрочки ваши дела, вместо того чтобы выиграть, не пострадали. Король, например…
— Что король?
— Король, не зная ваших намерений, может рассердиться, он очень вспыльчив, король.
— Ты прав, надо послать кого-нибудь к брату, чтобы приветствовать его от моего имени и сообщить, что я возвращаюсь; так я получу ту неделю, в которой нуждаюсь.
— Да, но этот кто-нибудь очень рискует, — сказал Бюсси.
Герцог Анжуйский улыбнулся своей кривой улыбкой.
— В том случае, если я переменю свои намерения, не так ли?
— Э! Несмотря на обещание, сделанное вашему брату, вы их перемените, коли ваши интересы того потребуют, не так ли?
— Еще бы, черт побери!
— Очень хорошо. И тогда вашего посланника отправят в Бастилию.
— Мы не скажем ему, зачем он едет, просто дадим ему письмо.
— Напротив, — возразил Бюсси, — не давайте ему письма и скажите.
— Но тогда никто не захочет взять на себя это поручение.
— Полноте!
— Ты знаешь человека, который за это возьмется?
— Да, знаю одного.
— Кто он?
— Это я, монсеньор.
— Ты?
— Да, я. Мне нравятся трудные поручения.
— Бюсси, милый Бюсси, — вскричал герцог, — если ты это сделаешь, можешь рассчитывать на мою вечную признательность!
Бюсси улыбнулся, он знал пределы той признательности, о которой говорил его высочество.
Герцог решил, что Бюсси колеблется.
— И я дам тебе десять тысяч экю на твое путешествие, — прибавил он.
— Да что вы, монсеньор, — сказал Бюсси, — помилосердствуйте, разве за такое платят?
— Значит, ты едешь?
— Еду.
— В Париж?
— В Париж.
— А когда?
— Когда вам будет угодно, черт побери!
— Чем раньше, тем лучше.
— Разумеется. Ну и?
— Ну…
— Сегодня вечером, если желаете, монсеньор.
— Храбрый Бюсси, милый Бюсси, так ты действительно согласен?
— Согласен ли я? — переспросил Бюсси. — Но вы прекрасно знаете, монсеньор: чтобы сослужить службу вашему высочеству, я пошел бы и в огонь. Значит, договорились. Я уезжаю сегодня вечером. А вы тут веселитесь и заполучите для меня у королевы-матери какое-нибудь миленькое аббатство.
— Я уже об этом думал, друг мой.
— Тогда прощайте, монсеньор!
— Прощай, Бюсси! Да! Не забудь сделать одну вещь.
— Какую?
— Попрощаться с моей матерью.
— Я буду иметь эту честь.
И действительно, Бюсси, еще более беспечный, веселый и живой, чем школьник, которому колокольчик возвестил о наступлении перемены, нанес визит Екатерине и приготовился выехать тотчас же, как придет сигнал об отъезде из Меридора.
Сигнала пришлось ждать до следующего утра. Монсоро очень ослабел после пережитых волнений и сам пришел к заключению, что ему необходимо этой ночью отдохнуть.
Но около семи часов тот же конюх, который приносил письмо от Сен-Люка, сообщил Бюсси, что, несмотря на слезы старого барона и возражения Реми, граф отбыл в Париж на носилках. Носилки верхами сопровождали Диана, Реми и Гертруда.
Несли носилки восемь крестьян, которые должны были сменяться через каждое пройденное лье.
Бюсси ждал только этого сообщения. Он вскочил на коня, оседланного еще накануне вечером, и поскакал в том же направлении.

XXXII

О ТОМ, В КАКОМ РАСПОЛОЖЕНИИ ДУХА НАХОДИЛСЯ КОРОЛЬ ГЕНРИХ III, КОГДА ГОСПОДИН ДЕ СЕН-ЛЮК ПОЯВИЛСЯ ПРИ ДВОРЕ
После отъезда Екатерины король, как бы он ни полагался на посла, отправленного им в Анжу, король, повторяем мы, думал лишь о том, чтобы подготовиться к возможной войне с братом.
Он по опыту знал о злом гении династии Валуа. Ему было известно, на что способен претендент на корону — новый человек, выступающий против ее законного обладателя, то есть против человека скучающего и пресыщенного.
Он забавлялся или, скорее, скучал, как Тиберий, составляя вместе с Шико проскрипционные списки, куда вносились в алфавитном порядке все те, кто не выказывал горячего желания встать на сторону короля.
С каждым днем эти списки становились все длиннее и длиннее.
И каждый день король вписывал в них имя господина де Сен-Люка, на «С» и на «Л», то есть два раза вместо одного.
Оно и понятно, гнев короля против бывшего фаворита все время подогревался придворными сплетнями, коварными намеками его приближенных и их суровыми обличительными речами по адресу супруга Жанны де Коссе, бегство которого в Анжу следовало расценивать уже как измену с той минуты, когда в эту провинцию сбежал и герцог. В самом деле, ведь не исключается, что Сен-Люк отправился в Анжу как квартирьер герцога Анжуйского, чтобы подготовить ему апартаменты в Анжере.
Посреди всей этой сумятицы, толчеи и треволнений Шико, подстрекавший миньонов натачивать их кинжалы и рапиры, чтобы резать и колоть врагов его наихристианнейшего величества, Шико, повторяем мы, являл собою великолепное зрелище.
И тем более великолепное, что, изображая из себя муху, которая хлопочет возле волокущейся в гору кареты, он в действительности играл значительно более важную роль.
Шико мало-помалу, так сказать, по одному человечку, собирал войско на службу своему господину.
И вот однажды вечером, когда король ужинал с королевой — в политически опасные моменты он всегда ощущал особую тягу к ее обществу, и бегство Франсуа, естественно, сблизило Генриха с супругой, — вошел Шико, растопырив руки и ноги, словно паяц, которого дернули за ниточку.
— Уф! — произнес он.
— В чем дело? — спросил король.
— Господин де Сен-Люк, — сказал Шико.
— Господин де Сен-Люк? — воскликнул его величество.
— Да.
— В Париже?
— Да.
— В Лувре?
— Да.
После этого тройного подтверждения король поднялся из-за стола весь красный и дрожащий. Трудно было разобраться, какие чувства его волнуют.
— Прошу прощения, — обратился он к королеве и, утерев усы, швырнул салфетку на кресло, — но это дела государственные, женщин они не касаются.
— Да, — сказал Шико басом, — это дела государственные.
Королева хотела встать из-за стола, чтобы уйти и не мешать королю.
— Нет, сударыня, — остановил ее Генрих, — не вставайте, пожалуйста, я пройду к себе в кабинет.
— О государь, — сказала королева с той нежной заботой, которую она всегда проявляла к своему неблагодарному супругу, — только не гневайтесь, прошу вас.
— На то божья воля, — ответил Генрих, не замечая лукавого вида, с которым Шико крутил свой ус.
Генрих поспешно направился из комнаты, Шико последовал за ним.
Как только они вышли, Генрих взволнованно спросил:
— Зачем он сюда пожаловал, этот изменник?
— Кто знает! — ответил Шико.
— Я уверен, он явился как представитель штатов Анжу. Он явился как посол моего брата. Обычный путь мятежников: эти бунтовщики ловят в неспокойной, мутной воде всякие блага — подло, но зато выгодно. Поначалу временные и непрочные, эти блага постепенно закрепляются за ними основательно и навеки. Сен-Люк учуял мятеж и использовал его как охранную грамоту, чтобы явиться сюда оскорблять меня.
— Кто знает? — сказал Шико.
Король взглянул на этого лаконичного господина.
— Не исключено также, — сказал Генрих, продолжая идти по галереям неровным шагом, выдававшим его волнение, — не исключено также, что он явился требовать у меня восстановления прав на свои земли, с которых я все это время удерживал доходы. Может быть, это и не совсем законно с моей стороны, ведь он, в конце концов, не совершил никакого подсудного преступления, а?
— Кто знает? — повторил Шико.
— Ах, — воскликнул Генрих, — что ты все твердишь одно и то же, словно мой попугай, чтоб мне сдохнуть. Ты мне уже надоел с твоим бесконечным «кто знает?».
— Э! Смерть Христова! А ты думаешь, ты очень забавен со своими бесконечными вопросами?
— На вопросы надо хоть что-нибудь отвечать.
— А что ты хочешь, чтобы я тебе отвечал? Не принимаешь ли ты меня случайно за Рок древних греков? За Юпитера, Аполлона или за Манто? Смерть Христова, это ты меня выводишь из терпения своими глупыми предположениями.
— Господин Шико…
— Что, господин Генрих?
— Шико, друг мой, ты видишь, что я страдаю, и грубишь мне.
— Не страдайте, смерть Христова!
— Но ведь все изменяют мне.
— Кто знает, клянусь святым чревом, кто знает?
Генрих, теряясь в догадках, спустился в свой кабинет, где, при потрясающем известии о возвращении Сен-Люка, собрались уже все придворные, среди которых или, вернее, во главе которых блистал Крийон с горящим взором, красным носом и усами торчком, похожий на свирепого дога, рвущегося в драку.
Сен-Люк был там. Он видел повсюду угрожающие лица, слышал, как бурлит вокруг него возмущение, но не проявлял по этому поводу никакого беспокойства.
И странное дело! Он привел с собой жену и усадил ее на табурет возле барьера королевского ложа.
Уперев кулак в бедро, он прохаживался по комнате, отвечая любопытным и наглецам такими же взглядами, какими они смотрели на него.
Некоторые из придворных сгорали от желания толкнуть Сен-Люка локтем и сказать ему какую-нибудь дерзость, но из уважения к молодой женщине они держались в стороне и молчали. Посреди этой пустоты и безмолвия и шагал бывший фаворит.
Жанна, скромно закутанная в дорожный плащ, ждала.
Сен-Люк, гордо задрапировавшись в свой плащ, тоже ждал, и по его поведению чувствовалось, что он скорее напрашивается на вызов, чем боится его.
И, наконец, придворные ждали, в свой черед. Прежде чем бросить ему вызов, они хотели выяснить, зачем явился Сен-Люк сюда, ко двору. Каждый из них желал урвать себе частицу тех милостей, которыми раньше был осыпан этот бывший фаворит, и потому находил его присутствие здесь совершенно излишним.
Одним словом, как вы видите, ожидание со всех сторон было весьма напряженным, когда появился король.
Генрих был возбужден и старался еще больше распалить себя: этот запыхавшийся вид в большинстве случаев и составляет то, что принято называть достоинством у особ королевской крови.
За Генрихом вошел Шико, храня на лице выражение спокойного величия, которое следовало бы иметь королю Франции, и прежде всего посмотрел, как держится Сен-Люк, с чего следовало бы начать Генриху III.
— А, сударь, вы здесь? — с ходу воскликнул король, не обращая внимания на присутствующих и напоминая этим быка испанских арен: вместо тысячной толпы он видит только колышущийся туман, а в радуге флагов различает лишь один красный цвет.
— Да, государь, — учтиво поклонившись, просто и скромно ответил Сен-Люк.
Этот ответ не тронул короля, это поведение, исполненное спокойствия и почтительности, не пробудило в его ослепленной душе чувства благоразумия и снисходительности, которые должно вызывать сочетание собственного достоинства и уважения к другим. Король продолжал, не остановившись:
— Говоря по правде, ваше появление в Лувре весьма удивляет меня.
При этом грубом выпаде вокруг короля и его фаворита воцарилась мертвая тишина.
Такая тишина наступает на месте поединка, когда встречаются два противника, чтобы решить спор, который может быть решен только кровью.
Сен-Люк первый нарушил ее.
— Государь, — сказал он с присущим ему изяществом и не выказывая ни малейшего волнения по поводу выходки короля, — что до меня, то я удивляюсь лишь одному: как могли вы при тех обстоятельствах, в которых находится ваше величество, не ожидать меня.
— Что вы этим хотите сказать, сударь? — спросил Генрих с подлинно королевской гордостью и вскинул голову, придав себе тот необычайно достойный вид, который он принимал в особо торжественных случаях.
— Государь, — ответил Сен-Люк, — вашему величеству грозит опасность.
— Опасность! — вскричали придворные.
— Да, господа; опасность, большая, настоящая, серьезная, такая опасность, когда король нуждается во всех преданных ему людях, от самых больших до самых маленьких. Убежденный в том, что при опасности, подобной той, о которой я предупреждаю, ничья помощь не может быть лишней, я пришел, чтобы сложить к ногам моего короля предложение своих скромных услуг.
— Ага! — произнес Шико. — Видишь, сын мой, я был прав, когда говорил: «Кто знает?»
Сначала Генрих III ничего не ответил: он смотрел на собравшихся. У всех был взволнованный и оскорбленный вид. Но вскоре король различил во взглядах придворных зависть, бушевавшую в сердцах большинства из них. Отсюда он заключил, что Сен-Люк совершил нечто такое, на что большинство собравшихся было неспособно, то есть что-то хорошее.
Однако Генриху не хотелось сдаваться так сразу.
— Сударь, — сказал он, — вы только исполнили свой долг, ибо вы обязаны служить нам.
— Все подданные короля обязаны служить королю, я это знаю, государь, — ответил Сен-Люк, — но в наши времена многие забывают платить свои долги. Я, государь, пришел, чтобы заплатить свой, и счастлив, что ваше величество соблаговолили по-прежнему считать меня в числе своих должников.
Генрих, обезоруженный этой неизменной кротостью и покорностью, сделал шаг к Сен-Люку.
— Итак, — сказал он, — вы возвращаетесь только по тем причинам, о которых сказали, вы возвращаетесь без поручения, без охранной грамоты?
— Государь, — живо сказал Сен-Люк, признательный за тон, которым король обратился к нему, ибо в голосе его господина не было больше ни упрека, ни гнева, — я вернулся, просто чтобы вернуться, и мчался во весь опор. А теперь ваше величество можете бросить меня через час в Бастилию, через два часа казнить, но свой долг я выполнил. Государь, Анжу пылает, Турень вот-вот восстанет, Гиень поднимается, чтобы протянуть ей руку. Монсеньор герцог Анжуйский побуждает запад и юг Франции к мятежу.
— И ему хорошо помогают, не так ли? — воскликнул король.
— Государь, — сказал Сен-Люк, поняв, куда клонит король, — ни советы, ни увещания не останавливают герцога, и господин де Бюсси, несмотря на всю свою настойчивость, не может излечить вашего брата от того страха, который ваше величество ему внушаете.
— А, — сказал Генрих, — так он трепещет, мятежник!
И улыбнулся в усы.
— Разрази господь! — восхитился Шико, поглаживая подбородок. — Вот ловкий человек!
И, толкнув короля локтем, сказал:
— Посторонись-ка, Генрих, я хочу пожать руку господина де Сен-Люка.
Пример Шико увлек короля. После того как шут поздоровался с приехавшим, Генрих неторопливым шагом подошел к своему бывшему другу и положил ему руку на плечо.
— Добро пожаловать, Сен-Люк, — сказал он.
— Ах, государь, — воскликнул Сен-Люк, целуя королю руку, — наконец-то я снова нахожу своего любимого господина!
— Да, но я тебя не нахожу, — сказал король, — или, во всяком случае, нахожу таким исхудавшим, мой бедный Сен-Люк, что не узнал бы тебя, пройди ты мимо.
При этих словах раздался женский голос.
— Государь, — произнес он, — не понравиться вашему величеству — это такое несчастье.
Хотя голос был нежным и почтительным, Генрих вздрогнул. Этот голос был ему так же неприятен, как Августу звук грома.
— Госпожа де Сен-Люк! — прошептал он. — А! Правда, я и забыл…
Жанна бросилась на колени.
— Встаньте, сударыня, — сказал король, — я люблю все, что носит имя Сен-Люка.
Жанна схватила руку короля и поднесла к губам. Генрих с живостью отнял ее.
— Смелей, — сказал Шико молодой женщине, — смелей, обратите короля в свою веру, вы для этого достаточно хороши собой, клянусь святым чревом!
Но Генрих повернулся к Жанне спиной, обнял Сен-Люка за плечи и пошел с ним в свои покои.
— Ну что, — спросил он, — мир заключен, Сен-Люк?
— Скажите лучше, государь, — ответил придворный, — что помилование даровано.
— Сударыня, — сказал Шико застывшей в нерешительности Жанне, — хорошая жена не должна покидать мужа… особенно когда ее муж в опасности.
И он подтолкнул Жанну вслед королю и Сен-Люку.

XXXIII

ГДЕ РЕЧЬ ИДЕТ О ДВУХ ВАЖНЫХ ГЕРОЯХ ЭТОЙ ИСТОРИИ, КОТОРЫХ ЧИТАТЕЛЬ С НЕКОТОРЫХ ПОР ПОТЕРЯЛ ИЗ ВИДУ
В нашей истории есть один герой, вернее даже два героя, о чьих деяниях и подвигах читатель вправе потребовать у нас отчета.
Со смирением автора старинного предисловия мы спешим предупредить эти вопросы, вся важность которых нам совершенно очевидна.
Речь идет прежде всего о дюжем монахе с лохматыми бровями, толстыми, красными губами, большими руками, широкими плечами и шеей, становящейся все короче по мере того, как увеличиваются в размерах его грудь и щеки.
Речь идет затем об очень крупном осле с приятно округлыми и раздувшимися боками.
Монах с каждым днем все больше напоминает бочонок, подпертый двумя бревнами.
Осел смахивает уже на детскую колыбельку, поставленную на четыре веретена.
Первый живет в одной из келий монастыря Святой Женевьевы, где всевышний осыпает его своими милостями.
Второй обитает в конюшнях того же монастыря, где перед ним стоит всегда полная кормушка.
Первый отзывается на имя Горанфло.
Второй должен бы отзываться на имя Панург.
Оба наслаждаются, во всяком случае в настоящую минуту, самым большим благоденствием, о котором только может мечтать любой осел и любой монах.
Монахи монастыря Святой Женевьевы окружают своего знаменитого собрата заботами, и, подобно тому как третьестепенные божества ухаживали за орлом Юпитера, павлином Юноны и голубками Венеры, святые братья раскармливают Панурга в честь его господина.
В кухне аббатства не угасает очаг, вино из самых прославленных виноградников Бургундии льется в самые большие бокалы.
Возвращается ли миссионер из дальних краев, где он распространял веру Христову, прибывает ли тайный легат папы с индульгенциями от его святейшества, им обязательно показывают Горанфло — этот двуединый образ церкви проповедующей и церкви воинствующей, этого монаха, который владеет словом, как святой Лука, и шпагой, как святой Павел. Им показывают Горанфло во всем его блеске, то есть во время пиршества: в столешнице одного из столов сделали выемку для его священного чрева, а все преисполняются благородной гордости, показывая святому путешественнику, как Горанфло один заглатывает порцию, которой хватило бы восьми самым ненасытным едокам монастыря.
И когда вновь прибывший вдоволь насладится благоговейным созерцанием этого чуда, приор складывает молитвенно руки, воздевает глаза к небу и говорит:
— Какая замечательная натура! Брат Горанфло не только любит хороший стол, но он еще и весьма одаренный человек. Вы видите, как он вкушает пищу?! Ах, если бы вы слышали проповедь, которую он произнес однажды ночью, проповедь, в которой он предложил себя в жертву ради торжества святой веры! Эти уста глаголют, как уста святого Иоанна Златоуста, и поглощают, как уста Гаргантюа.
Тем не менее иной раз, посреди всего этого великолепия, на чело Горанфло набегает облачко: куры и индейки из Мана тщетно благоухают перед его широкими ноздрями, маленькие фландрские устрицы, тысячу которых он заглатывает играючи, томятся в своих перламутровых раковинах, бутылки самых разнообразных форм остаются полными, несмотря на то что пробки из них уже вынуты. Горанфло мрачен, Горанфло не хочет есть, Горанфло мечтает.
Тогда по трапезной проносится шепот, что достойный монах впал в экстаз, как святой Франциск, или лишился чувств, как святая Тереза, и общее восхищение удваивается.
Это уже не монах, это — святой, это уже даже не святой, это — полубог. Иные доходят до утверждения, что это сам бог во плоти.
— Тс-с! — шепчут вокруг. — Не будем нарушать видений брата Горанфло.
И все почтительно расходятся.
Один приор остается ждать той минуты, когда брат Горанфло подаст какие-либо признаки жизни. Тогда он приближается к монаху, ласково берет его за руку и уважительно заговаривает с ним. Горанфло поднимает голову и смотрит на приора бессмысленным взором.
Он возвратился из иного мира.
— Чем вы были заняты, достойный брат мой? — спрашивает приор.
— Я? — говорит Горанфло.
— Да, вы. Вы были чем-то заняты.
— Да, отец мой, я сочинял проповедь.
— Вроде той, с которой вы так отважно выступили в ночь святой Лиги?
Каждый раз, когда ему говорят об этой проповеди, Горанфло оплакивает свою немощь.
— Да, — отвечает он, вздыхая, — в том же роде. Ах, какое несчастье, что я не записал ее.
— Разве человек, подобный вам, дорогой брат мой, нуждается в том, чтобы записывать? Нет, он глаголет по вдохновению свыше. Он разверзает уста, и, поелику слово божие заключено в нем, уста его изрекают слово божие.
— Вы так думаете? — спрашивает Горанфло.
— Блажен тот, кто сомневается, — отвечает приор.
Время от времени Горанфло, понимающий, что положение обязывает, и к тому же понуждаемый примером своих предшественников, и в самом деле начинает обдумывать проповедь.
Что там Марк Тулий Цезарь, святой Григорий, святой Августин, святой Иероним и Тертуллиан! С Горанфло начнется возрождение духовного красноречия. Rerum novus ordo nascitur.
И также время от времени, по окончании своей трапезы или посредине своего экстаза, Горанфло встает и, словно подталкиваемый невидимой рукой, идет прямо в конюшни. Придя туда, он с любовью взирает на ревущего от удовольствия Панурга, затем проводит своей тяжелой пятерней по густой шерсти, в которой его толстые пальцы скрываются целиком. Теперь это уже больше чем удовольствие, это — счастье: Панург уже не ограничивается ревом, он катается по земле.
Приор и три-четыре высших монастырских чина обычно сопровождают Горанфло в его прогулках и пристают к Панургу с разной ерундой: один предлагает ему пирожные, другой — бисквиты, третий — макароны, как в былые времена те, кто хотел завоевать расположение Плутона, предлагали медовые пряники Церберу.
Панург предоставляет им свободу действий — у него покладистый характер. Он, у которого не бывает экстазов, кому не надо придумывать проповеди, не надо заботиться о сохранении за собой иной репутации, чем репутация упрямца, лентяя и сластолюбца, считает, что ему больше нечего желать и что он самый счастливый из всех ослов.
Приор глядит на него с нежностью.
— Прост и кроток, — говорит он, — сии добродетели свойственны сильным.
Горанфло усвоил, что по-латыни «да» будет «ita». Это его очень выручает: на все, что ему говорят, он ответствует «ita» с тем самодовольным видом, который неизменно производит впечатление.
Поощренный постоянным согласием Горанфло, приор иногда говорит ему:
— Вы слишком много трудитесь, брат мой, это порождает печаль в вашем сердце.
И Горанфло отвечает достопочтенному Жозефу Фулону так же, как иной раз Шико отвечает его величеству Генриху III:
— Кто знает?
— Быть может, наши трапезы немного тяжелы для вас, — добавляет приор. — Не угодно ли вам, чтобы мы сменили брата повара? Вы же знаете, дорогой брат: quoedam saturationes minus succedunt.
— Ita, — твердит Горанфло и с новым жаром ласкает своего осла.
— Вы слишком много ласкаете вашего Панурга, брат мой, — говорит приор, — вас снова может одолеть тяга к странствиям.
— О! — отвечает на это Горанфло со вздохом.
По правде говоря, воспоминание о странствиях и мучит Горанфло. Он, воспринявший сначала свое изгнание из монастыря как огромное несчастье, открыл затем в этом изгнании бесчисленные и дотоле неведомые ему радости, источником которых была свобода.
И теперь, в самый разгар своего блаженства, он чувствует, что жажда свободной жизни, словно червяк, точит его сердце, — свободной жизни вместе с Шико, веселым собутыльником, с Шико, которого он любит, сам не зная почему, может быть, потому, что тот время от времени дает ему взбучку.
— Увы! — робко замечает молодой монашек, наблюдавший за игрой лица Горанфло. — Я думаю, вы правы, достопочтенный приор: пребывание в монастыре тяготит преподобного отца.
— Не то чтобы тяготит, — говорит Горанфло, — но я чувствую, что рожден для жизни в борьбе, для политических выступлений на площадях, для проповедей на улицах.
При этих словах глаза Горанфло вспыхивают: он вспоминает об яичницах Шико, об анжуйском вине мэтра Клода Бономе, о нижней зале «Рога изобилия».
Со времени вечера Лиги или, вернее, с утра следующего после него дня, когда Горанфло возвратился в свой монастырь, ему не разрешали выходить на улицу. С тех пор как король объявил себя главой Союза, лигисты удвоили свою осторожность.
Горанфло был так прост, что ему даже в голову не пришло воспользоваться своим положением и заставить отворить себе двери.
Ему сказали:
— Брат, выходить запрещено.
И он не выходил.
Не оставалось больше сомнений относительно того, что за внутренний огонь снедает Горанфло, отравляя ему счастье монастырской жизни.
Поэтому, видя, что печаль его со дня на день растет, приор однажды утром сказал монаху:
— Дражайший брат, никто не имеет права подавлять свое призвание. Ваше — состоит в том, чтобы сражаться за Христа. Так идите же, выполняйте миссию, возложенную на вас всевышним, но только берегите вашу драгоценную жизнь и возвращайтесь обратно к великому дню.
— Какому великому дню? — спросил Горанфло, поглощенный своей радостью.
— К дню Праздника святых даров.
— Ita! — произнес монах с чрезвычайно умным видом. — Но, — добавил он, — дайте мне немного денег для того, чтобы я, как подобает христианину, черпал вдохновение в раздаче милостыни.
Приор поспешил отправиться за большим кошельком, который он и раскрыл перед Горанфло. Горанфло запустил в него свою пятерню.
— Вот увидите, сколько пользы принесу я монастырю, — сказал он и спрятал в огромный карман своей рясы то, что почерпнул в кошельке приора.
— У вас есть текст для проповеди, не правда ли, дражайший брат? — спросил Жозеф Фулон.
— Разумеется.
— Поверьте его мне.
— Охотно, но только вам одному.
Приор подошел поближе и, исполненный внимания, подставил Горанфло свое ухо.
— Слушайте.
— Я слушаю.
— Цеп, бьющий зерно, бьет себя самого, — шепнул Горанфло.
— Замечательно! Прекрасно! — вскричал приор.
И присутствующие, разделяя на веру восхищение достопочтенного Жозефа Фулона, повторили вслед за ним: «Замечательно, прекрасно!»
— А теперь я могу идти, отец мой? — смиренно спросил Горанфло.
— Да, сын мой, — воскликнул почтенный аббат, — ступайте и следуйте путем господним.
Горанфло распорядился оседлать Панурга, взобрался на него с помощью двух могучих монахов и около семи часов вечера выехал из монастыря.
Это было как раз в тот день, когда Сен-Люк возвратился в Париж. Город был взбудоражен известиями, полученными из Анжу.
Горанфло проехал по улице Сент-Этьен и только успел свернуть направо и миновать монастырь якобинцев, как внезапно Панург весь задрожал: чья-то мощная рука тяжело опустилась на его круп.
— Кто там? — воскликнул испуганный Горанфло.
— Друг, — ответил голос, показавшийся Горанфло знакомым.
Горанфло очень хотелось обернуться, но, подобно морякам, которые каждый раз, когда они выходят в море, вынуждены заново приучать свои ноги к бортовой качке, Горанфло каждый раз, когда он садился на своего осла, должен был затрачивать некоторое время на то, чтобы обрести равновесие.
— Что вам надо? — сказал он.
— Не соблаговолите ли вы, почтенный брат, — ответил голос, — указать мне путь к «Рогу изобилия»?
— Разрази господь! — вскричал Горанфло в полном восторге. — Да это господин Шико собственной персоной!
— Он самый, — откликнулся гасконец, — я шел к вам в монастырь, мой дорогой брат, и увидел, что вы выезжаете оттуда. Некоторое время я следовал за вами, боясь, что выдам себя, если заговорю. Но теперь, когда мы совсем одни, я к вашим услугам. Здорово, долгополый! Клянусь святым чревом, ты, по-моему, отощал.
— А вы, господин Шико, вы, по-моему, округлились, даю честное слово.
— Я думаю, мы оба льстим друг другу.
— Но что такое вы несете, господин Шико? — поинтересовался монах. — Ноша у вас как будто порядком тяжелая.
— Это задняя часть оленя, которую я стащил у его величества, — ответил гасконец, — мы сделаем из нее жаркое.
— Дорогой господин Шико! — возопил монах. — А под другой рукой у вас что?
— Бутылка кипрского вина, которую один король прислал моему королю.
— Покажите-ка, — сказал Горанфло.
— Это вино как раз по мне, я его очень люблю, — сказал Шико, распахивая свой плащ, — а ты, святой брат?
— О! О! — воскликнул Горанфло, увидев два нежданных дара, и от восторга так запрыгал на своем скакуне, что у Панурга подкосились ноги. — О! О!
На радостях монах воздел к небу руки и голосом, от которого задрожали оконные стекла по обе стороны улицы, запел песню. Панург аккомпанировал ему своим ревом.
Прелестно музыка играет,
Но звукам только слух мой рад.
У розы нежный аромат,
Но жажды он не утоляет.
И досягаем только глазу
Небес сияющий покров…
Вино всем угождает сразу:
Желудку, уху, носу, глазу,
С вином я обойтись готов
Без неба, музыки, цветов.

В первый раз почти за целый месяц Горанфло пел.

XXXIV

О ТОМ, КАК ТРИ ГЛАВНЫХ ГЕРОЯ ЭТОЙ ИСТОРИИ СОВЕРШИЛИ ПУТЕШЕСТВИЕ ИЗ МЕРИДОРА В ПАРИЖ
Предоставим двум друзьям войти в кабачок «Рог изобилия», куда, как вы помните, Шико всегда приводил монаха по соображениям, о важности коих Горанфло даже и не подозревал, и возвратимся к господину де Монсоро, которого несут на носилках по дороге из Меридора в Париж, и к Бюсси, покинувшему Анжер с намерением следовать тем же путем.
Всадник на хорошем коне не только без труда может догнать людей, идущих пешком, он еще рискует обогнать их.
Так и случилось с Бюсси.
Шел к концу май, и было очень жарко, особенно в полдень.
По этой причине граф де Монсоро приказал сделать привал в небольшом леске по дороге. И так как ему хотелось, чтобы герцог Анжуйский узнал об его отъезде по возможности позже, он позаботился увести вместе с собой в чащу — переждать там самое жаркое время — всех тех, кто сопровождал его. Одна из лошадей была навьючена припасами, таким образом, можно было позавтракать, не прибегая к услугам трактира.
Как раз в это время Бюсси и проехал мимо путешественников.
Само собой разумеется, что по дороге он не забывал осведомляться, не видели ли здесь лошадей, всадников и крестьян с носилками.
До деревни Дюрталь получаемые им сведения были самыми определенными и удовлетворительными. Поэтому, уверенный, что Диана находится впереди него, Бюсси пустил своего коня шагом, и на каждом пригорке вставал на стременах, пытаясь разглядеть вдали небольшой отряд, в погоню за которым он отправился.
Но, совершенно неожиданно для молодого человека, сведения перестали к нему поступать. Люди, попадавшиеся навстречу, никого не видели, и, доехав до околицы Ла-Флеш, он пришел к убеждению, что не отстает, а опережает, предшествует, вместо того чтобы следовать сзади.
Тогда он вспомнил про лесок, встреченный по дороге, и понял, почему конь его заржал, когда они въехали в этот лес, и стал принюхиваться к воздуху своими дымящимися ноздрями.
Бюсси тут же принял решение: остановился у самого скверного на вид кабака и, убедившись, что лошадь его ни в чем не нуждается — он меньше заботился о себе самом, чем о своем коне, силы которого могли еще понадобиться, — уселся возле окна, не забыв укрыться за какой-то тряпкой, заменявшей здесь занавеску.
Бюсси облюбовал это подобие вертепа главным образом потому, что оно было расположено напротив лучшей гостиницы города, где, как он полагал, должен был, вне всякого сомнения, остановиться Монсоро.
Молодой человек рассчитал верно. Около четырех часов дня к воротам гостиницы прибыл гонец.
А через полчаса появился весь отряд. Он состоял, если говорить о главных персонажах, из графа, графини, Реми и Гертруды; но в него входили и статисты: восемь носильщиков, сменявшиеся через каждые пять лье.
Гонца послали подготовить замену для этих носильщиков.
Монсоро слишком ревновал, чтобы не быть щедрым, поэтому, несмотря на всю необычность такого способа передвижения, путешествие проходило без препятствий и задержек.
Главные персонажи один за другим вошли в гостиницу. Диана шла последней, и Бюсси показалось, что она беспокойно оглядывается вокруг. Первым его побуждением было выглянуть из окна, но у него хватило мужества сдержать свой порыв. Неосторожность могла их погубить.
Стемнело. Бюсси надеялся, что вечером выйдет Реми или Диана появится в одном из окон. Он закутался в плащ и занял наблюдательный пост на улице.
Так он прождал до девяти часов вечера. В десять из гостиницы вышел гонец.
Пять минут спустя к воротам подошли восемь человек, четверо из них скрылись в гостинице.
«О! — сказал себе Бюсси. — Неужели они проведут ночь в пути? Это было бы блестящей идеей со стороны господина де Монсоро».
И в самом деле, все подтверждало его предположение: ночь была тихая, небо усеяно звездами, дул ласковый и ароматный ветерок, один из тех, которые кажутся нам дыханием обновленной земли.
Первыми из ворот гостиницы появились носилки. Потом выехали верхом на конях Диана, Реми и Гертруда.
Диана опять стала внимательно оглядываться вокруг, но тут ее позвал граф, и она была вынуждена подъехать к носилкам.
Четыре запасных носильщика зажгли факелы и пошли по обе стороны дороги.
— Отлично, — сказал Бюсси, — даже если бы я сам подготавливал этот поход, ничего лучшего я бы не смог придумать.
И он возвратился в свой кабак, оседлал коня и отправился вслед за отрядом.
На этот раз он не рисковал ошибиться дорогой или потерять отряд из виду: горящие факелы ясно показывали путь, по которому двигался Монсоро.
Граф ни на минуту не отпускал Диану от себя. Он беседовал с ней или, скорее, читал ей наставления.
Посещение оранжереи было предметом неисчерпаемых попреков и множества язвительных вопросов.
Реми и Гертруда дулись друг на друга, или, вернее, Реми мечтал, а Гертруда дулась на него.
Разлад этот объяснялся очень просто: с тех пор как Диана полюбила Бюсси, Реми больше не видел для себя необходимости любить Гертруду.
Итак, отряд продвигался вперед, одни пререкались, другие дулись друг на друга, когда Бюсси, следовавший за кавалькадой на таком расстоянии, чтобы его не заметили, внезапно, желая привлечь внимание Реми, свистнул в серебряный свисток, которым он обычно призывал слуг в своем дворце на улице Гренель-Сент-Оноре.
Звук у свистка был резкий и громкий.
Когда он проносился с одного конца дома в другой, на него откликались и люди, и животные, и птицы.
Мы говорим: животные и птицы, ибо Бюсси, как все сильные мужчины, любил натаскивать боевых псов, выезжать неукротимых коней и обучать диких соколов.
При звуке этого свистка приходили в беспокойство собаки в своих псарнях, лошади в своих конюшнях, соколы на своих жердочках.
Реми тотчас же узнал его. Диана вздрогнула и посмотрела на молодого лекаря, тот утвердительно кивнул.
Затем он подъехал к Диане с левой стороны и прошептал:
— Это он.
— Что там? — спросил Монсоро. — Кто это с вами разговаривает, сударыня?
— Со мной? Никто, сударь.
— Как же никто? Я видел тень, промелькнувшую возле вас, и слышал голос.
— Этот голос, — сказала Диана, — голос господина Реми. Вы и к господину Реми меня ревнуете?
— Нет. Но я люблю, когда говорят громко. Это меня развлекает.
— Однако есть вещи, которые нельзя говорить в присутствии господина графа, — вмешалась Гертруда, приходя на помощь своей госпоже.
— Почему?
— По двум причинам.
— Каким?
— Во-первых, потому, что можно сказать что-нибудь неинтересное для господина графа, во-вторых, — что-нибудь, слишком уж для него интересное.
— А к какому разряду относилось то, что господин Реми сказал графине?
— К разряду того, что слишком интересно господину графу.
— Что сказал вам Реми, сударыня? Я хочу знать.
— Я сказал, господин граф, что, если вы будете так неистовствовать, вы скончаетесь раньше, чем мы проделаем треть пути.
Можно было заметить в зловещем отблеске факелов, как лицо Монсоро сделалось бледным, словно у мертвеца. Диана, задумчивая и трепещущая, молчала.
— Он ждет вас позади, — сказал ей едва слышно Реми. — Придержите немного вашу лошадь. Он подъедет к вам.
Реми говорил так тихо, что Монсоро расслышал только бормотание; он сделал усилие, закинул голову назад и увидел едущую за ним Диану.
— Еще одно такое движение, господин граф, — сказал Реми, — и я не поручусь, что у вас не откроется кровотечение.
С некоторых пор Диана стала храброй, любовь породила в ней дерзость, которую всякая подлинно влюбленная женщина обычно простирает за пределы разумного. Она отъехала назад и принялась ждать.
В то же мгновение Реми соскочил с лошади, дал Гертруде подержать поводья и подошел к носилкам, чтобы отвлечь больного.
— Поглядим наш пульс, — сказал он, — готов поспорить, что у нас жар.
Через пять секунд Бюсси был возле Дианы.
Молодые люди не нуждались в словах, чтобы объясняться. На несколько мгновений они застыли в нежном объятии.
— Вот видишь, — сказал Бюсси, первым нарушая молчание, — ты уехала, и я еду за тобой.
— О! Все дни мои будут прекрасны, Бюсси, а ночи — исполнены покоя, если я буду всегда знать, что ты где-то рядом.
— Но днем он нас увидит.
— Нет, ты будешь ехать в отдалении, и только я одна буду видеть тебя, мой Луи. На поворотах дороги, на вершинах пригорков перо твоего берета, вышивка твоего плаща, твой платок, вьющийся в воздухе, станут разговаривать со мной от твоего имени — все скажет мне, что ты меня любишь. Если на закате дня или в синем тумане, опускающемся на долину, я увижу, как твой милый призрак склоняет голову и шлет мне нежный вечерний поцелуй, я буду счастлива, очень счастлива!
— Говори, говори еще, моя любимая Диана, ты сама не понимаешь, какая музыка в твоем нежном голосе.
— Если же мы будем путешествовать ночью, а так будет случаться часто, ведь Реми сказал ему, что ночная прохлада полезна для ран, если мы будем путешествовать ночью, тогда я, как сегодня, буду время от времени отставать и смогу заключить тебя в объятия, смогу выразить тебе коротким прикосновением руки все, что я передумала о тебе за день.
— О! Как я тебя люблю! Как я тебя люблю! — прошептал Бюсси.
— Знаешь, — сказала Диана, — мне кажется, наши души так крепко связаны, что, даже отделенные друг от друга расстоянием, не говоря друг с другом, не видя друг друга, мы все равно будем счастливы, ибо будем думать друг о друге.
— О да! Но видеть тебя, но держать тебя в своих объятиях, о Диана, Диана!
Лошади ласкались одна к другой, встряхивая украшенными серебром поводьями, а влюбленные сжимали друг друга в объятиях, забыв обо всем на свете.
Внезапно раздался голос, который заставил их обоих вздрогнуть: Диану — от страха, Бюсси — от гнева.
— Госпожа Диана, — кричал этот голос, — где вы? Отвечайте, госпожа Диана.
Этот крик пронзил воздух, как зловещее заклинание.
— Ах! Это он, это он! Я о нем и забыла, — прошептала Диана. — Это он, я грезила! О, какой чудесный сон и какое страшное пробуждение!
— Послушай, — воскликнул Бюсси, — послушай, Диана, вот мы опять вместе. Скажи слово, и никто тебя не сможет больше отнять у меня. Бежим, Диана. Что нам мешает бежать? Погляди: перед нами простор, счастье, свобода! Одно слово — и мы уедем! Одно слово — и, потерянная для него, ты станешь моей навеки.
И молодой человек ласково удерживал ее.
— А мой отец? — спросила Диана.
— Когда барон узнает, что я люблю тебя… — прошептал он.
— Да что ты! — вырвалось у Дианы. — Ведь он — отец.
Эти слова отрезвили Бюсси.
— Ничего против твоей воли, милая Диана, — сказал он, — приказывай, я повинуюсь.
— Послушай, — сказала Диана, вытягивая руку, — наша судьба там. Будем сильнее демона, который нас преследует. Не бойся ничего, и ты увидишь, умею ли я любить.
— Бог мой, значит, мы должны расстаться! — прошептал Бюсси.
— Графиня, графиня! — кричал голос. — Отвечайте, или я соскочу с проклятых носилок, хотя бы это мне стоило жизни.
— Прощай, — сказала Диана, — прощай; он сделает, как говорит, и убьет себя.
— Ты его жалеешь?
— Ревнивец, — ответила она с прелестным выражением и милой улыбкой.
И Бюсси отпустил ее.
В два скачка Диана догнала носилки. Граф был в полубессознательном состоянии.
— Остановитесь! — прошептал он. — Остановитесь!
— Проклятие! — сказал Реми. — Не останавливайтесь! Он сошел с ума. Если он хочет убить себя, пусть убивает.
И носилки продолжали двигаться вперед.
— Но кого вы зовете? — спросила графа Гертруда. — Госпожа здесь, возле меня. Подъезжайте сюда, сударыня, и ответьте ему, господин граф бредит, это ясно.
Диана, не произнося ни слова, въехала в круг света, падающего от факелов.
— Ах! — сказал выбившийся из сил Монсоро. — Где вы были?
— Где же мне быть, сударь, если не позади вас?
— Рядом со мной, сударыня, рядом со мной. Не покидайте меня.
У Дианы не было больше никакого предлога, чтобы оставаться позади. Она знала, что Бюсси следует за ней. Если ночь будет лунной, она сможет его видеть.
Прибыли к месту остановки.
Монсоро отдохнул несколько часов и пожелал отправиться дальше.
Он спешил не в Париж попасть, а удалиться от Анжера.
Время от времени описанная нами выше сцена возобновлялась.
Реми тихонько бурчал:
— Хоть бы он задохся от ярости, тогда честь лекаря была бы спасена.
Но Монсоро не умер. Напротив того, на десятый день он прибыл в Париж, чувствуя себя значительно лучше.
Решительно, Одуэн был очень умелым врачом, более умелым, чем это хотелось бы ему самому.
За те десять дней, что длилось путешествие, Диане удалось силою своей любви преодолеть гордыню Бюсси.
Она уговорила его явиться к Монсоро и извлечь все выгоды из дружбы, в которой его заверял граф.
Предлог для визита был самый простой: здоровье графа.
Реми лечил мужа и передавал записки жене.
— Эскулап и Меркурий, — говорил он, — по совместительству.

XXXV

О ТОМ, КАК ПОСОЛ ГЕРЦОГА АНЖУЙСКОГО ПРИБЫЛ В ПАРИЖ, И О ПРИЕМЕ, КОТОРЫЙ ЕМУ ТАМ ОКАЗАЛИ
Время шло, а ни Екатерина, ни герцог Анжуйский не появлялись в Лувре, и слухи о распре между братьями становились все настойчивее и многочисленнее.
Король не получал никаких известий от своей матери, и вместо того чтобы решить, согласно пословице: «Нет новостей — хорошие новости», он, напротив, говорил себе, покачивая головой:
— Нет новостей — плохие новости.
А миньоны добавляли:
— Франсуа, слушаясь дурных советов, должно быть, не отпускает вашу матушку.
«Франсуа, слушаясь дурных советов…» Действительно, вся политика странного царствования Генриха III и трех предшествующих царствований сводилась к этому.
Дурных советов послушался король Карл IX, когда он пусть не приказал, но, во всяком случае, разрешил устроить Варфоломеевскую ночь. Дурных советов послушался Франциск II, когда он дал распоряжение об Амбуазской резне.
Дурных советов послушался отец этого вырождающегося семейства, Генрих II, когда отправил на костер столько еретиков и заговорщиков, прежде чем его самого убил Монтгомери; последний, как говорят, тоже послушался дурных советов, поэтому-то его копье и угодило столь неудачно прямо под забрало королевского шлема.
Никто не осмелился сказать Генриху III:
— В жилах вашего брата течет дурная кровь, он хочет, как это повелось в вашем роду, лишить вас трона, постричь вас в монахи или отравить. Он хочет поступить с вами так же, как вы поступили с вашим старшим братом и как ваш старший брат поступил со своим, — так, как ваша мать всех вас научила поступать друг с другом.
Нет, король тех времен, и в особенности король XVI века, почел бы эти слова за оскорбление, ибо в те времена король был человеком. Только цивилизации удалось превратить его в такую копию господа бога, как Людовик XIV, или такой безответственный миф, как конституционный король.
Поэтому миньоны и говорили Генриху III:
— Государь, вашему брату дают дурные советы.
И поскольку лишь один-единственный человек и по праву и по уму мог советовать герцогу Анжуйскому, то вокруг Бюсси собирались тучи, с каждым днем все более тяжелые, готовые разразиться грозой.
Уже на гласных советах обсуждали средства устрашения врага, а на советах тайных — средства его уничтожения, когда распространился слух, что герцог Анжуйский направил к королю своего посла.
Откуда взялся такой слух? Кто его породил? Кто его пустил? Кто распространил?
Ответить на этот вопрос так же нелегко, как объяснить, откуда возникают воздушные вихри над землей, пылевые вихри над полями, шумовые вихри над улицами и площадями города.
Некий злой дух снабжает крыльями определенного рода слухи и выпускает их в пространство, словно орлов.
Когда слух, о котором мы упомянули, дошел до Лувра, он вызвал там всеобщий переполох.
Король побледнел от гнева, а придворные, повторяя, как всегда в преувеличенном виде, чувства своего господина, посинели.
Кругом слышались клятвы.
Трудно было бы перечислить здесь все эти клятвы, но, среди прочего, клялись в том, что:
если посол — старик, над ним потешатся, поглумятся, а потом отправят его в Бастилию;
если он молод, он будет разрублен пополам, изрешечен пулями, изрезан на мелкие кусочки, которые разошлют по всем провинциям Франции как свидетельство королевского гнева.
А миньоны, по своему обыкновению, принялись натачивать рапиры и упражняться в фехтовании и в метании кинжала. Шико предоставил своим шпаге и кинжалу лежать в ножнах и погрузился в глубокие размышления.
Король, видя Шико в раздумиях, вспомнил, что однажды, в некоем трудном вопросе, который потом прояснился, Шико оказался одного мнения с королевой-матерью, а королева-мать была права.
Он понял, что в Шико воплощена мудрость королевства, и обратился с вопросами к Шико.
— Государь, — ответил тот, после зрелого размышления, — либо монсеньор герцог Анжуйский направил к вам посла, либо он его к вам не направил.
— Клянусь богом, — сказал король, — стоило тебе сидеть подперев щеку кулаком, чтобы придумать эту прекрасную дилемму.
— Терпение, терпение, как говорит на языке мэтра Макиавелли ваша августейшая матушка, да хранит ее бог! Терпение.
— Ты видишь, оно у меня есть, — сказал король, — раз я тебя слушаю.
— Если он направил к вам посла, значит, он считает, что может так поступить. Если он считает, что может так поступить, а он — воплощенная осторожность, значит, он чувствует себя сильным. Если он чувствует себя сильным, надо его опасаться. Отнесемся с уважением к сильным. Обманем их, но не будем играть с ними. Примем их посла и заверим его, что мы ему рады до смерти. Это ни к чему не обязывает. Вы помните, как ваш брат поцеловал славного адмирала Колиньи, когда тот явился в качестве посла от гугенотов? Гугеноты тоже считали себя силой.
— Значит, ты одобряешь политику моего брата Карла Девятого?
— Отнюдь, поймите меня правильно, я привожу пример и добавляю: если позже мы найдем способ, не способ наказать беднягу герольда, гонца, слугу или посла, а способ схватить за шиворот господина, вдохновителя, главу — великого и достославного принца, монсеньора герцога Анжуйского, настоящего и единственного виновника, разумеется, вместе с тройкой Гизов, и заточить его в крепость более надежную, чем Лувр, о, государь, давайте это сделаем.
— Вступление недурное, — сказал Генрих III.
— Чума на твою голову, а у тебя неплохой вкус, сын мой, — ответил Шико. — Так я продолжаю.
— Валяй!
— Но если он не направил к тебе посла, зачем ты разрешаешь мекать своим друзьям?
— Мекать?!
— Ты прекрасно понимаешь. Я сказал бы «рычать», если бы существовала хоть малейшая возможность принять их за львов. Я говорю «мекать»… потому что… Послушай, Генрих, ведь действительно, просто тошно глядеть, как эти молодцы, бородатые, что обезьяны из твоего зверинца, словно маленькие, занимаются игрой в привидения и стараются напугать людей криком: «У-у! У-у-у!» А то ли еще будет, если герцог Анжуйский никого к тебе не послал! Они вообразят, что это из-за них, и станут считать себя важными птицами.
— Шико, ты забываешь, что люди, о которых ты говоришь, мои друзья, мои единственные друзья.
— Хочешь проиграть мне тысячу экю, о мой король? — сказал Шико.
— Ну!
— Ты поставишь на то, что эти люди сохранят тебе верность при любом испытании, а я — на то, что трое из четырех будут принадлежать мне душой и телом уже к завтрашнему вечеру.
Уверенность, с которой говорил Шико, заставила короля, в свою очередь, задуматься. Он ничего не ответил.
— Ага, — сказал Шико, — теперь и ты призадумался, теперь и ты подпер кулачком свою прелестную щечку. А ты башковитее, чем я думал, сын мой, вот ты уже и почуял, где правда.
— Ну так что же ты мне советуешь?
— Мой король, я советую тебе ждать. В этом слове заключена половина мудрости царя Соломона. Если к тебе прибудет посол, делай приятное лицо, если никто не прибудет, делай что хочешь, но, во всяком случае, будь признателен за это своему брату, которого не стоит, поверь мне, приносить в жертву твоим бездельникам. Какого черта! Он большой мерзавец, я знаю, но он Валуа. Убей его, если тебе это нужно, но, ради чести имени, не позорь его, с этим он и сам вполне успешно справляется.
— Ты прав, Шико.
— Вот еще один урок, которым ты мне обязан. Счастье твое, что мы не считаем. А теперь отпусти меня спать. Генрих. Восемь дней тому назад я был вынужден спаивать одного монаха, а когда мне приходится заниматься такими упражнениями, я потом целую неделю пьян.
— Монаха? Не тот ли это достойный брат из монастыря Святой Женевьевы, о котором ты мне уже говорил?
— Тот самый. Ты еще ему аббатство пообещал.
— Я?
— Разрази господь! Это самое малое, что ты можешь для него сделать после того, что он сделал для тебя.
— Значит, он все еще предан мне?
— Он тебя обожает. Кстати, сын мой…
— Что?
— Через три недели Праздник святых даров.
— Ну и что?
— Я надеюсь, ты удивишь нас какой-нибудь хорошенькой небольшой процессией.
— Я всехристианнейший король, и мой долг подавать народу пример благочестия.
— И ты, как всегда, сделаешь остановки в четырех больших монастырях Парижа?
— Как всегда.
— Аббатство Святой Женевьевы входит в их число, правда?
— Разумеется, я рассчитываю посетить его вторым.
— Добро.
— А почему ты спрашиваешь об этом?
— Просто так. Я, как тебе известно, любопытен. Теперь я знаю все, что хотел знать. Спокойной ночи, Генрих.
В эту минуту, когда Шико уже расположился соснуть, в Лувре поднялось страшное волнение.
— Что там за шум? — спросил король.
— Нет, решительно, Генрих, мне не суждено поспать!
— Ну так что же там?
— Сын мой, сними мне комнату в городе, или я покидаю свою службу. Слово чести, жить в Лувре становится невозможно.
В это время вошел капитан гвардии. Вид у него был очень растерянный.
— В чем дело? — спросил король.
— Государь, — ответил капитан, — к Лувру приближается посол монсеньора герцога Анжуйского.
— Он со свитой? — спросил король.
— Нет, один.
— Тогда ему надо оказать вдвойне хороший прием, Генрих, потому что он храбрец.
— Хорошо, — сказал король, пытаясь принять спокойный вид, хотя мертвенная бледность лица выдавала его. — Хорошо, пусть весь мой двор соберется в большой зале, а меня пусть оденут в черное: когда имеешь несчастье разговаривать со своим братом через посла, надо иметь похоронный вид.

XXXVI

КОТОРАЯ ЯВЛЯЕТСЯ ВСЕГО ЛИШЬ ПРОДОЛЖЕНИЕМ ПРЕДЫДУЩЕЙ, СОКРАЩЕННОЙ АВТОРОМ ПО СЛУЧАЮ НОВОГОДНИХ ПРАЗДНИКОВ
В парадной зале возвышался трон Генриха III.
Вокруг него шумно толпились возбужденные придворные.
Король уселся на трон грустный, с нахмуренным челом.
Все глаза были устремлены на галерею, откуда капитан гвардии должен был ввести посла.
— Государь, — сказал Келюс, склонившись к уху короля, — знаете, как зовут этого посла?
— Нет, что мне в его имени?
— Государь, его зовут господин де Бюсси. Разве оскорбление от этого не становится в три раза сильнее?
— Я не вижу, в чем тут оскорбление, — сказал Генрих, стараясь сохранить хладнокровие.
— Быть может, ваше величество и не видит, — сказал Шомберг, — но мы-то, мы прекрасно видим.
Генрих ничего не ответил. Он чувствовал, как вокруг трона кипят гнев и ненависть, и в душе поздравлял себя, что сумел воздвигнуть между собой и своими врагами два таких мощных защитных вала.
Келюс, попеременно то бледнея, то краснея, положил обе руки на эфес своей рапиры.
Шомберг снял перчатки и наполовину вытащил кинжал из ножен.
Можирон взял свою шпагу из рук пажа и пристегнул ее к поясу.
Д'Эпернон подкрутил кончики усов до самых глаз и пристроился за спинами товарищей.
Что касается Генриха, то он напоминал охотника, который слышит, как его собаки рычат на кабана: предоставляя своим фаворитам полную свободу действий, сам он только улыбался.
— Введите, — сказал он.
При этих словах в зале воцарилась мертвая тишина. Казалось, можно было услышать, как в этой тишине глухо рокочет гнев короля.
И тут в галерее раздались уверенные шаги и гордое позвякивание шпор о плиты пола.
Вошел Бюсси с высоко поднятой головой и спокойным взглядом, держа в руке шляпу.
Надменный взор молодого человека не остановился ни на одном из тех, кто окружал короля.
Бюсси прошел прямо к Генриху, отвесил глубокий поклон и стал ждать вопросов. Он стоял перед троном гордо, но то была особая гордость, гордость дворянина, в ней не было ничего оскорбительного для королевского величия.
— Вы здесь, господин де Бюсси? Я вас полагал в дебрях Анжу.
— Государь, — сказал Бюсси, — я действительно был там, но, как вы видите, меня уже там нет.
— Что же привело вас в нашу столицу?
— Желание принести дань моего глубочайшего почтения вашему величеству.
Король и миньоны переглянулись, было очевидно, что они ждали иного от несдержанного молодого человека.
— И… ничего более? — довольно высокомерно спросил король.
— Я прибавлю к этому, государь, что мой господин, его высочество монсеньор герцог Анжуйский, приказал мне присоединить его изъявления почтения к моим.
— И герцог ничего другого вам не сказал?
— Он сказал мне, что вот-вот должен выехать с королевой-матерью в Париж и хочет, чтобы ваше величество знали о возвращении одного из ваших самых верных подданных.
Король, почти задохнувшийся от изумления, не смог продолжать свой допрос.
Шико воспользовался этим перерывом и подошел к послу.
— Здравствуйте, господин де Бюсси, — сказал он.
Бюсси обернулся, удивленный, что в этой толпе у него мог найтись друг.
— А! Господин Шико, приветствую вас от всего сердца, — ответил он. — Как поживает господин де Сен-Люк?
— Отлично. Он сейчас прогуливается возле вольеров вместе со своей супругой.
— Это все, что вы должны были сказать мне, господин де Бюсси? — спросил король.
— Да, государь, если есть еще какие-нибудь важные новости, монсеньор герцог Анжуйский будет иметь честь сообщить их вам лично.
— Прекрасно, — сказал король.
И, молча встав с трона, он спустился по его двум ступеням.
Аудиенция окончилась, толпа придворных рассеялась.
Бюсси заметил уголком глаза, что четверо миньонов окружили его и как бы замкнули в живое кольцо, исполненное напряжения и угрозы.
В углу залы король тихо беседовал со своим канцлером.
Бюсси сделал вид, что ничего не замечает, и продолжал разговаривать с Шико.
Тогда король, словно и он был в заговоре и хотел оставить Бюсси в одиночестве, позвал:
— Подите сюда, Шико. Мы должны вам кое-что сказать.
Шико поклонился Бюсси с учтивостью, по которой за целое лье можно было узнать дворянина.
Бюсси ответил ему не менее изящным поклоном и остался в кольце один.
И тогда его поза и выражение лица изменились: с королем он держался спокойно, с Шико — вежливо, теперь он стал любезен.
Увидев, что Келюс приближается к нему, он сказал:
— А! Здравствуйте, господин де Келюс. Окажите мне честь: позвольте спросить вас, как поживает ваша компания?
— Довольно скверно, сударь, — ответил Келюс.
— Боже мой! — воскликнул Бюсси, словно обеспокоенный этим ответом. — В чем же дело?
— Есть нечто такое, что нам ужасно мешает, — ответил Келюс.
— Нечто? — удивился Бюсси. — Да разве вы и все ваши, и в особенности вы, господин де Келюс, недостаточно сильны, чтобы убрать это нечто?
— Простите, сударь, — сказал Можирон, отстраняя Шомберга, который шагнул вперед, чтобы вставить свое слово в этот, обещавший сделаться интересным, разговор, — господин де Келюс хотел сказать не «нечто», а «некто».
— Но если кто-то мешает господину де Келюсу, — сказал Бюсси, — пусть господин де Келюс оттолкнет его, как только что поступили вы.
— Я тоже ему это посоветовал, господин де Бюсси, — сказал Шомберг, — и думаю, что Келюс готов последовать моему совету.
— А! Это вы, господин де Шомберг, — сказал Бюсси, — я не имел чести узнать вас.
— Наверное, у меня все еще не сошла с лица синяя краска, — сказал Шомберг.
— Отнюдь, вы, напротив, очень бледны, может быть, вам нездоровится, сударь?
— Сударь, — сказал Шомберг, — если я и бледен, то от ярости.
— А! Вот оно что! Значит, вам, как господину де Келюсу, мешает нечто или некто?
— Да, сударь.
— Мне тоже, — сказал Можирон, — мне тоже мешает некто.
— Вы, как всегда, весьма остроумны, дорогой господин де Можирон, — сказал Бюсси, — но в самом деле, господа, чем больше я на вас гляжу, тем больше меня огорчают ваши расстроенные лица.
— Вы забыли меня, сударь, — сказал д'Эпернон, гордо встав перед Бюсси.
— Прошу прощения, господин д'Эпернон, вы, как обычно, держались позади остальных, и к тому же я почти не имею удовольствия знать вас и не могу обращаться к вам первым.
Это было очень любопытное зрелище: непринужденный, улыбающийся Бюсси посреди четырех кипящих от ярости миньонов, которые кидали на него недвусмысленные грозные взгляды.
Только глупец или слепой мог не понять, чего добиваются королевские фавориты.
Только Бюсси мог делать вид, что не понимает их.
Он помолчал, все с той же улыбкой на губах.
— Итак! — громко воскликнул, притопнув ногой, Келюс, который первым потерял терпение.
Бюсси поднял глаза к потолку и огляделся.
— Сударь, — сказал он, — заметили вы, какое в этом зале эхо? Ничто так не отражает звука, как мраморные стены, а под оштукатуренными сводами голоса звучат в два раза громче. В открытом же поле звуки, напротив, рассеиваются, и, клянусь честью, я полагаю, что облака играют тут немалую роль. Я выдвигаю это предположение вслед за Аристофаном. Вы читали Аристофана, сударь?
Можирон принял это за приглашение со стороны Бюсси и подошел поближе, чтобы поговорить с ним шепотом.
Бюсси остановил его.
— Никаких секретов здесь, сударь, умоляю вас, — сказал Бюсси, — вы же знаете, как ревнив его величество король. Он решит, что мы злословим.
Можирон отступил, взбешенный более, чем когда-либо.
Шомберг занял его место и сказал напыщенным тоном:
— Что до меня, то я немец, пусть грубый, тупой, но прямой. Я говорю во весь голос, чтобы все, кто меня слушает, слышали, что я сказал. Но когда мои слова, которые я пытаюсь сделать как можно более понятными, не доходят до того, к кому они обращены, потому что он глух, или не поняты им, потому что он не хочет понимать, в таком случае я…
— Вы? — сказал Бюсси, устремляя на молодого человека, чья нетерпеливая рука уже угрожающе поднималась, один из тех взглядов, которые могут вырваться только из ни с чем не сравнимых зрачков тигра, взглядов, которые словно извергаются из глубины пропасти и так и мечут пламя. — Вы?
Рука Шомберга опустилась.
Бюсси пожал плечами, сделал оборот на каблуках и повернулся к нему спиной.
Теперь он оказался лицом к лицу с д'Эперноном.
Д'Эпернон уже бросился в бой, и пути к отступлению у него не было.
— Поглядите, господа, — сказал он, — каким провинциалом стал господин де Бюсси после его бегства с монсеньором герцогом Анжуйским: он отпустил бороду и не носит на шпаге банта; на нем черные сапоги и серая шляпа.
— Как раз об этом я сейчас и сам размышлял, дорогой господин д'Эпернон. Видя вас таким нарядным, я подумал: «До чего может довести человека несколько дней отсутствия при дворе! Я, Луи де Бюсси, сеньор де Клермон, вынужден равняться на вкус мелкого гасконского дворянчика!» Но разрешите мне пройти, прошу вас. Вы подошли так близко, что наступили мне на ногу, и господин де Келюс тоже. Я это почувствовал, хотя на мне и сапоги, — добавил он с чарующей улыбкой.
И, пройдя между д'Эперноном и Келюсом, Бюсси протянул руку Сен-Люку, который как раз вошел в залу.
Сен-Люк заметил, что рука эта вся в поту.
Он понял: происходит что-то необычное, и, увлекая за собой Бюсси, сначала вывел его из кольца миньонов, а затем и из залы.
Ропот удивления поднялся среди миньонов и распространился на другие группы придворных.
— Невероятно, — говорил Келюс, — я его оскорбил, а он мне не ответил.
— Я, — сказал Можирон, — я бросил ему вызов, и он мне не ответил.
— Я, — подхватил Шомберг, — поднес руку к самому его лицу, и он не ответил мне.
— Я наступил ему на ногу, — кричал д'Эпернон, — наступил на ногу, и он не ответил.
Д'Эпернон словно бы даже вырос на толщину ступни Бюсси.
— Совершенно ясно: он ничего не хотел понимать, — сказал Келюс. — Тут что-то есть.
— Я знаю что! — воскликнул Шомберг.
— А что же?
— А то. Он прекрасно видит: вчетвером мы убьем его, и не хочет быть убитым.
В это время к молодым людям подошел король. Шико шептал ему что-то на ухо.
— Ну, — произнес король, — что же вам говорил господин де Бюсси? Мне послышалось, разговор у вас был крупный.
— Вы желаете знать, что говорил господин де Бюсси, государь? — спросил д'Эпернон.
— Да, вам же известно: я любопытен, — ответил с улыбкой Генрих.
— По чести, ничего хорошего, государь, — сказал Келюс, — он больше не парижанин.
— Так кто же он тогда?
— Деревенщина. Он уступает дорогу.
— О! — сказал король. — Что это значит?
— Это значит, я собираюсь обучить свою собаку хватать его за икры, — сказал Келюс, — и, кто знает, может быть, даже и тогда он ничего не заметит из-за своих сапог.
— А я, — сказал Шомберг, — у меня есть чучело для упражнений в ударах шпагой, так вот я назову его Бюсси.
— А я, — заявил д'Эпернон, — я буду действовать более прямо и пойду дальше. Сегодня я ему наступил на ногу, завтра — дам ему пощечину. Храбрость у него напускная, она держится на самолюбии. Он говорит себе: «Довольно я сражался за свою честь, теперь надо поберечь свою жизнь».
— Как, господа, — воскликнул Генрих, прикидываясь рассерженным, — вы осмелились дурно обращаться у меня в Лувре с дворянином из свиты моего брата?
— Увы, да, — сказал Можирон, отвечая на притворный гнев короля притворным же смирением, — и хотя мы обращались с ним весьма дурно, он ничем нам не ответил.
Король с улыбкой поглядел на Шико, нагнулся к его уху и шепнул:
— Ты все еще считаешь, что они мекают, Шико? Мне кажется, они уже зарычали, а?
— Э! — сказал Шико. — А может, они замяукали. Я знал людей, которым кошачье мяуканье ужасно действовало на нервы. Может быть, господин Бюсси относится к таким людям. Вот почему он и вышел, не ответив.
— Ты так думаешь? — сказал король.
— Поживем — увидим, — ответил наставительно Шико.
— Брось, — сказал Генрих, — каков господин, таков и слуга.
— Не хотите ли вы этим сказать, государь, что Бюсси слуга вашего брата? В таком случае вы изрядно ошибаетесь.
— Господа, — сказал Генрих, — я иду к королеве, с которой я обедаю. Скоро Желози разыграют перед нами фарс; приглашаю вас на представление.
Присутствующие почтительно поклонились, и король удалился через главную дверь.
Как раз в эту минуту господин де Сен-Люк входил через боковую.
Он знаком остановил четырех миньонов, собиравшихся уйти.
— Прошу прощения, господин де Келюс, — сказал он, поклонившись, — вы все еще живете на улице Сент-Оноре?
— Да, дорогой друг, а почему вы спрашиваете? — спросил Келюс.
— Я хотел бы сказать вам пару слов.
— О!
— А вы, господин де Шомберг, не будете ли вы так добры дать мне ваш адрес?
— Я живу на улице Бетизи, — сказал удивленный Шомберг.
— Ваш я знаю, д'Эпернон.
— Улица де Гренель.
— Вы мой сосед. А вы, Можирон?
— Я обитаю в казарме Лувра.
— Значит, я начну с вас, если разрешите, нет, пожалуй, с вас, Келюс.
— Великолепно. Мне кажется, я понял. Вы пришли по поручению Бюсси?
— Не стану говорить, по чьему поручению я явился, господа. Мне надо с вами поговорить, вот и все.
— Со всеми четырьмя?
— Да.
— Хорошо, но если вы не хотите говорить с нами в Лувре, потому что, как я предполагаю, считаете это место неподходящим, мы можем отправиться к одному из нас. Мы можем выслушать все вместе то, что вы собирались сказать нам каждому по отдельности.
— Прекрасно.
— Тогда пойдемте к Шомбергу, на улицу Бетизи, это в двух шагах.
— Да, пойдемте ко мне, — сказал молодой человек.
— Пусть будет так, господа, — ответил Сен-Люк и снова поклонился.
— Ведите нас, господин Шомберг.
— С удовольствием.
Пятеро дворян вышли из Лувра и взялись под руки, заняв всю ширину улицы.
За ними шествовали их вооруженные до зубов слуги.
Так они явились на улицу Бетизи, и Шомберг приказал приготовить большую гостиную своего дворца.
Сен-Люк остался ждать в передней.
Назад: XXIII
Дальше: XXXVII