Глава 8
Вдовствующая миссис Гоуэн спохватывается, что так не бывает
В то время как южное солнце для удовольствия семьи Доррит озаряло венецианские каналы и римские развалины, а сотни и сотни карандашей изо дня в день прилежно срисовывали их в дорожные альбомы без всякого намека на сходство или хотя бы подобие, в мастерских фирмы «Дойс и Кленнэм» работа шла своим чередом, и громкий лязг железа с утра до вечера оглашал Подворье Кровоточащего Сердца.
Младший компаньон успел уже навести полный порядок в делах фирмы; а старший, которому теперь ничто не мешало сосредоточиться на своих изобретениях, значительно расширил ее поле деятельности. Как человек одаренный, он привык сталкиваться с препятствиями и затруднениями, которые власти предержащие всячески ухитряются чинить этому разряду преступников; впрочем, со стороны властей это не более как вполне естественная самозашита — ведь искусство делать то, что нужно, по самой природе своей является смертельным врагом искусства не делать того, что нужно. В этом ключ к пониманию мудрой системы, за которую зубами и когтями держится Министерство Волокиты и которая состоит в том, что у любого даровитого подданного британской короны всеми способами отбивается охота прилагать свои дарования к делу: его изводят, запугивают, ставят ему палки в колеса, натравливают на него грабителей, дерущих с него три шкуры за все, что ему требуется для работы, и в лучшем случае, не успеет он хоть немного насладиться успехом, конфискуют его добро, как будто изобретательство есть разновидность уголовного преступления. Система эта пользовалась всегда большой популярностью у Полипов, что тоже естественно: настоящий изобретатель все делает всерьез, а для Полипов ничего нет на свете страшней и ненавистней этого. Что опять-таки совершенно естественно, ибо разразись в стране эпидемия серьезного отношения к делу, в ней, весьма возможно, за короткий срок не осталось бы ни одного Полипа, присосавшегося к теплому местечку.
Дэниел Дойс не закрывал глаз на все невзгоды и тяготы своего положения, но продолжал работать ради самой работы. Кленнэм, принимавший во всем самое горячее участие, служил ему нравственной поддержкой, не говоря уже о той деловой пользе, которую приносил предприятию. Дела фирмы шли хорошо, и компаньоны скоро сделались друзьями.
Но Дэниел не мог забыть свое старое изобретение, то, над которым он трудился долгие годы. Да и могло ли быть иначе? Если б он был способен так легко забыть его, оно бы и вовсе не зародилось у него в голове, или он бы не нашел в себе столько терпения и упорства для его разработки. Так думал Кленнэм, глядя иной раз, как он перебирает свои модели и чертежи и потом со вздохом снова откладывает их, бормоча себе в утешение, что все-таки идея верна.
Остаться равнодушным, зная про этот труд и эти разочарования, значило бы для Кленнэма не исполнять того, что он понимал под долгом компаньона. Сочувствие оживило в нем тот мимолетный интерес к существу дела, который был вызван случайной встречей на пороге Министерства Волокиты. Он попросил компаньона объяснить ему суть своего изобретения.
— Только будьте снисходительны, Дойс, — прибавил он, — ведь вы знаете, что я не разбираюсь в технике.
— Не разбираетесь в технике? — сказал Дойс. — Вы бы превосходно разбирались в ней, если бы захотели. У вас для этого самая подходящая голова.
— К сожалению, она сидит на плечах профана, — заметил Кленнэм.
— Не сказал бы, — возразил Дойс, — и вам говорить не советую. Разумный человек, которого чему-то учили или который учился сам, не может быть полным профаном в чем бы то ни было. Я не любитель окружать себя тайной. Считаю, что всякий, кто обладает названными качествами, способен судить о моей работе, получив от меня толковые и добросовестные объяснения.
— На этот счет я спокоен (можно подумать, что мы задались целью льстить друг другу, но это, разумеется, не так). Убежден, что объяснения будут самые толковые, какие только можно себе представить.
— Постараюсь, чтобы вам не пришлось разочароваться, — обычным своим ровным спокойным тоном отвечал Дойс.
Как часто бывает у людей подобного склада, он умел изложить и растолковать свои замыслы с той же ясностью и убедительной силой, какой они обладали для него самого. Трудно было не понять его — настолько логична, наглядна и проста была система его рассуждений. Ходячее представление об изобретателе, как о каком-то чудаке не от мира сего, решительно не вязалось с четкой уверенностью, с которой его палец путешествовал по чертежам и схемам, методично останавливался то тут, то там, терпеливо возвращался назад, если требовалось дополнительное звено в объяснении, и только тогда двигался дальше, когда можно было не сомневаться, что у слушателя не осталось никаких неясностей. Не менее примечательной была в нем манера оставлять в тени собственную особу. Он никогда не говорил: я сделал то-то или я додумался до того-то; в его изложении выходило так, словно идея изобретения принадлежала господу богу, а ему только посчастливилось на нее набрести. Тут была и скромность, и трогательный оттенок уважения мастера к мастерскому труду, и глубокая вера в незыблемость тех законов, что лежат в его основе.
Не один этот вечер, а несколько вечеров подряд Кленнэм с увлечением слушал объяснения Дойса. Чем больше он постигал суть дела, чем чаще видел седую голову, склоненную над чертежами, умные глаза, в которых светилась радость и любовь к своему творению (хоть это творение двенадцать долгих лет служило для него орудием пытки) тем трудней было Кленнэму, более молодому и более пылкому, примириться с тем, что все останется втуне. В конце концов он не выдержал и сказал:
— Дойс, вы, стало быть, оказались перед выбором — махнуть рукой, убедившись, что дело прочно погребено под обломками тысяч других дел, или же начать все сызнова?
— Да, — сказал Дойс, — вот то, чего я за двенадцать лет добился от благородных лордов и достоуважаемых джентльменов.
— Они, видно, друг друга стоят, — с горькой усмешкой заметил Кленнэм.
— Обычная история, — возразил Дойс. — Могу ли я почитать себя мучеником, когда столько людей разделяют ту же участь!
— Махнуть рукой или начать все сызнова, — задумчиво повторил Кленнэм.
— Да, к этому, в общем, свелось, — сказал Дойс.
— Так вот что, мой друг! — воскликнул Кленнэм, вскочив и хватая его мозолистую руку. — Мы начнем все сызнова.
Дойс тревожно посмотрел на него и ответил с непривычной поспешностью:
— Нет, нет. Не стоит. Право же, не стоит. Когда-нибудь мое изобретение еще увидит свет. А сейчас лучше мне отказаться от борьбы. Вы забываете, мой дорогой Кленнэм — я ведь уже отказался. С этим покончено.
— Для вас покончено, Дойс, — возразил Кленнэм, — но не для меня. Я понимаю, вы устали от усилий и неудач. Но я другое дело. Я моложе вас; я только однажды переступил порог этого милого учреждения, и у меня нетронутый запас сил. Вот я и возьмусь за дело. Вы работайте, как работали до сих пор. А я, не оставляя своих основных занятий, попробую добиться, чтобы ваши заслуги были оценены по достоинству; и покуда не смогу сообщить вам что-нибудь утешительное, вы от меня ни слова больше не услышите.
Дэниел Дойс еще долго колебался и всячески настаивал, что лучше отказаться от каких-либо дальнейших попыток. Но естественно было предполагать, что рано или поздно он позволит себя уговорить и сдастся. Так оно и произошло. И вот Артур Кленнэм второй раз пустился на затяжное и не внушающее особых надежд предприятие — искать концов в Министерстве Волокиты.
Он скоро сделался привычной фигурой в министерских коридорах, и к его появлению относились примерно так, как в полицейском участке относятся к приводу уличного воришки; с той только разницей, что воришку в полиции стараются задержать, а Кленнэма из Министерства старались выпроводить, и как можно скорее. Однако он твердо решил не отступать; и вот заскрипели перья, полились чернила, пошли бумаги и бумажки на подпись, на рассмотрение, на усмотрение, на утверждение, из комнаты в комнату, туда и обратно, вдоль и поперек и вкось — словом, закипела обычная работа.
Следует упомянуть здесь одно обыкновение Министерства Волокиты, о котором до сих пор не заходила речь. Бывали в жизни этого достославного ведомства критические минуты, когда какой-нибудь член парламента, придя в ярость (или, как думал кое-кто из мелких Полипов, поддавшись наущению дьявола), вдруг принимался его громить, и не по случайному частному поводу, а посягая на самые основы, которые объявлял он вредоносными и родственными Бедламу. Тогда поднимался со своего места тот благородный или достоуважаемый Полип, который представлял в палате интересы Министерства Волокиты, и в пух и прах разбивал дерзкого ссылкой на многообразную деятельность означенного Министерства (направленную к пресечению всякой деятельности). Потрясая листком бумаги, на котором значились какие-то цифры, благородный или достоуважаемый Полип просил позволения огласить эти цифры для сведения присутствующих. Тотчас же мелкие Полипы по команде принимались вопить: «Внимание! Внимание!» и «Просим!» Тогда благородный и достоуважаемый Полип считал нужным указать, сэр, что, как явствует из этого краткого документа, казалось бы достаточно убедительного даже для самых несговорчивых (смех и одобрительные возгласы на скамьях полипьей мелкоты), за одно лишь истекшее полугодие в этом подвергшемся столь суровому осуждению ведомстве (аплодисменты) зарегистрировано пятнадцать тысяч входящих и исходящих бумаг (продолжительные аплодисменты), составлено двадцать четыре тысячи протоколов (бурные аплодисменты) и тридцать две тысячи пятьсот семнадцать докладных записок (бурные и продолжительные аплодисменты). Один остроумный джентльмен из числа служащих Министерства, оказавший обществу немало существенных услуг, взял на себя труд подсчитать расход канцелярских принадлежностей за это же время. Полученные им любопытнейшие данные — они также содержатся в этом небольшом меморандуме — говорят о том, что писчей бумагой, изведенной Министерством для пользы общества, можно было бы выстлать тротуары Оксфорд-стрит по всей длине и еще осталось бы с четверть мили на аллеи Гайд-парка (смех, аплодисменты, переходящие в овацию); а красной тесьмы, какая употребляется для канцелярских пакетов, хватило бы, чтобы перевить ею все дома от Гайд-парк-корнер до Центрального почтамта. После этого благородный или достоуважаемый Полип садился под гром служебных восторгов, оставив на поле боя изуродованные останки противника. Ввиду столь устрашающего примера никто уже не отважился бы намекнуть, что чем больше делало Министерство Волокиты, тем меньше делалось в стране дела, и что величайшую услугу своим злосчастным соотечественникам оно оказало бы, если б не делало вовсе ничего.
Новая задача, которую взял на себя Артур Кленнэм — задача, сократившая дни многих и многих порядочных людей до него, — оставляла ему немного свободного времени. Регулярные посещения больной матери в ее унылой, мрачной комнате да не менее регулярные, пожалуй, визиты к мистеру Миглзу в Туикнеме — вот и все, что в течение долгих месяцев разнообразило его жизнь.
Ему очень недоставало Крошки Доррит. Он ожидал, что будет скучать о ней, но не думал, что это чувство будет таким болезненным и сильным. Только теперь, не видя больше знакомой маленькой фигурки, он почувствовал в полной мере, какое большое место она занимала в его жизни. И в то же время он понимал, что она никогда уже к нему не вернется; зная семейство Доррит, можно было не сомневаться, что даль, разделившая их, непреодолима. Свою нежную привязанность к ней, задушевное доверие, которым она ему платила, он вспоминал теперь с оттенком грусти; время так скоро все это изменило, так скоро унесло в прошлое вместе с другими тайными влечениями его сердца.
Ее письмо глубоко тронуло его, но вместе с тем подтвердило, что не одним лишь количеством миль измеряется расстояние между ними. Читая это письмо, он еще ясней и отчетливей представил себе, как смотрит на него теперь ее семейство. Он понял, что сама она вспоминает о нем с теплым и благодарным чувством, но должна хранить это в тайне, потому что для остальных его имя связано с тюрьмой и со всем их тяжелым прошлым, а потому ненавистно.
Хоть все эти мысли постоянно кружились у него в мозгу, его отношение к ней ни в чем не изменилось. Его невинный маленький друг, его хрупкое дитя, его милая Крошка Доррит — такой она была для него и такой осталась. А самая их разлука каким-то странным образом пришлась в лад чувству, которое завладело им с того памятного вечера, когда река унесла вдаль букет роз, — упорному чувству, что он много старше своих настоящих лет. Он думал о ней с нежностью, но с нежностью почти отеческой, и даже не догадывался, как мучительно больно было бы ей это сознавать. Он размышлял о ее будущем, о том, какого мужа пошлет ей судьба, с заботливым участием, которое разбило бы ей сердце, погасив в нем последний луч надежды.
В силу обстоятельств своей жизни он все больше привыкал смотреть на себя как на старика, которому чужды уже мечты, подобные тем, что заставили его пережить такую внутреннюю борьбу в случае с Минни Гоуэн (хотя не так уж это было давно, если считать на месяцы и годы). Его отношения с мистером и миссис Миглз напоминали отношения овдовевшего зятя с родителями покойной жены. Если бы сестра Минни умерла не ребенком, а во цвете лет, успев сочетаться с ним браком, их отношения были бы, вероятно, точно такими же. И это тоже незаметно укрепляло в нем внутреннюю уверенность, что с одной стороной жизни у него покончено навсегда.
В письмах Минни, судя по их рассказам, постоянно говорилось о том, как она счастлива и как любит своего мужа; но лицо мистера Миглза, когда он рассказывал это, так же постоянно было омрачено тенью. Со времени замужества Минни это лицо больше не сияло радостью, как в былые дни. Боль, причиненная разлукой с дочерью, не проходила. Он был все тот же — добросердечный, честный, прямой; но казалось, привыкнув глядеть на портрет близнецов, чьи личики всегда сохраняли одно и то же выражение, он перенял от них это свойство, и какая бы смена чувств ни отражалась на его лице, одно оставалось неизменным: тоска об утраченном.
Однажды в зимний день к воротам туикнемского коттеджа — где по случаю субботы находился и Кленнэм — подкатил тот знаменитый экипаж, что так исправно обслуживал население Хэмптон-Корта, изображая собственный выезд каждого очередного нанимателя. Из него вылезла вдовствующая миссис Гоуэн и, распустив свой зеленый веер, предстала перед мистером и миссис Миглз, которых решила осчастливить визитом.
— Как поживаете, папаша и мамаша Миглз? — милостиво осведомилась она у своих скромных родственников. — Что там мой бедный мальчик? Вы давно не имели известий от него или о нем?
«Мой бедный мальчик» употреблялось вместо «мой сын» и должно было в вежливой, ни для кого не обидной форме напоминать, что мистер Генри Гоуэн сделался жертвой миглзовских козней.
— А наша хорошенькая куколка? — продолжала миссис Гоуэн. — Когда она вам писала последний раз?
Тут опять-таки заключался деликатный намек на то, что ее сын увлекся красотой и это слепое увлечение стоило ему многих преимуществ светской карьеры.
— Право же, — продолжала миссис Гоуэн, не утруждая себя выслушиванием ответов на заданные вопросы, — Это очень утешительно, знать, что они пока счастливы. Мой бедный мальчик такой непоседа, так непостоянен в своих привычках и привязанностях, что это поистине огромное утешение для меня. Они, верно, бедны, как церковные мыши, папаша Миглз?
Мистер Миглз, неприятно задетый, отвечал:
— Надеюсь, что это не так, сударыня. Надеюсь, они вполне разумно тратят свои небольшие средства.
— Ах, мой милый Миглз! — воскликнула гостья, ударив своим зеленым веером собеседника по плечу и тут же ловко заслонясь им, чтобы скрыть зевок. — Вам ли, человеку бывалому и деловому — вы ведь по-настоящему деловой человек, не то что все мы…
(Сказано это было все с тем же расчетом: представить мистера Миглза ловким интриганом.)
— …вам ли говорить о том, что они разумно тратят свои средства! Мой милый бедный мальчик! Ему разумно тратить какие-то жалкие сотни! А она, наша куколка! Хотела бы я взглянуть, как она «разумно тратит»! Папаша Миглз! Вы меня смешите!
— Что ж, сударыня, — сказал мистер Миглз, нахмурясь, — в таком случае должен, к сожалению, признать, что у Генри размах не по доходам.
— Голубчик мой — я уж так, без церемоний, поскольку мы с вами почти родственники, — а ведь в самом деле, мамаша Миглз! — весело вскричала миссис Гоуэн, как будто впервые додумавшись до этого несуразного обстоятельства, — мы же почти родственники! Голубчик мой, в этом мире не все выходит так, как нам хочется.
Еще выпад в том же направлении, который учтивейшим образом должен был указать мистеру Миглзу на то, что прочие его тайные замыслы увенчались полным успехом. Миссис Гоуэн сочла этот выпад настолько удачным, что даже повторила его, заметив: — Да, да, не все. На все в этом мире никому рассчитывать не приходится, папаша Миглз.
— А позвольте узнать, сударыня, — спросил мистер Миглз, понемногу багровея, — кто тут на что-то рассчитывал, по-вашему?
— Ах, никто, никто! — воскликнула миссис Гоуэн. — Я только хотела сказать — но вы меня перебили, спорщик вы этакий. Что же именно я хотела сказать?
Она опустила свой зеленый веер и задумчиво уставилась на мистера Миглза, как бы припоминая — зрелище, отнюдь не способствовавшее охлаждению несколько разгоряченных чувств упомянутого джентльмена.
— Ах да, вот что, — сказала миссис Гоуэн. — Не следует забывать, что мой бедный мальчик привык питать кое-какие надежды. Быть может, оправданные, быть может, неоправданные…
— Скажите лучше, неоправданные, — заметил мистер Миглз.
Вдова метнула было гневный взгляд; но тотчас же замахала веером и головой, чтобы затушевать его, и продолжала своим обычным тоном, словно ничего не случилось.
— Все равно. Так уж он привык, мой бедный мальчик, и вы это знали и могли заранее представить себе, чего тут можно ждать. Я по крайней мере предвидела это с самого начала, я ничему не удивляюсь. И вы не должны удивляться. Не имеете права удивляться. Должны были предвидеть.
Мистер Миглз поглядел на жену, потом на Кленнэма; потом закусил губу и кашлянул.
— А теперь, изволите видеть, — продолжала миссис Гоуэн, — моему бедному мальчику объявляют, что ему предстоит сделаться отцом и нести все расходы, связанные с увеличением семейства! Бедненький Генри! Но что поделаешь! Поздно уж толковать об этом. Только когда вы говорите, что у него размах не по доходам, папаша Миглз, не смотрите так, словно вы сделали открытие. Это уже слишком.
— Слишком, сударыня? — повторил мистер Миглз с явным недоумением.
— Ладно, ладно! — сказала миссис Гоуэн, выразительным жестом как бы приглашая его не забываться. — Разумеется, слишком — для матери моего бедного мальчика, которой сейчас и так не сладко. Они женаты, и разженить их нельзя. Ладно, ладно! Я все это знаю. Незачем объяснять мне, папаша Миглз. Я все отлично знаю. Так о чем я давеча говорила? Очень утешительно знать, что они пока счастливы. Будем надеяться, они и впредь будут счастливы. Будем надеяться, куколка приложит все старания для того, чтобы мой бедный мальчик был счастлив и чтобы у него не было поводов для недовольства. И не стоит больше говорить об этом, папаша и мамаша Миглз. Мы всегда по-разному относились к этому делу и всегда по-разному будем относиться. Ладно, ладно! Умолкаю.
И в самом деле, высказав все, что можно было, в поддержание пресловутой легенды, и дав понять мистеру Миглзу, что знатное родство не достается дешево, миссис Гоуэн готова была этим ограничиться. Если бы мистер Миглз внял умоляющему взгляду своей жены и красноречивой мимике Кленнэма, он бы предоставил гостье тешиться приятным сознанием своего торжества. Но Бэби была радостью и гордостью его отцовского сердца; и если его любовь, его стремление не дать свое дитя в обиду могли когда-нибудь стать сильнее, чем в дни былого безоблачного счастья, то так случилось именно теперь, когда она больше не озаряла родительский дом своим присутствием.
— Миссис Гоуэн, сударыня, — сказал мистер Миглз. — Я человек прямой и другим никогда не был. Вздумай я вдруг разыгрывать комедии — перед собой или перед другими или и то и другое вместе, — у меня, верно, ничего бы не вышло.
— Я тоже так думаю, папаша Миглз, — отвечала вдова с любезнейшей улыбкой, но румянец на ее щеках заиграл ярче, должно быть оттого, что в окрестностях все побелело.
— А посему, почтеннейшая миссис Гоуэн, — продолжал мистер Миглз, употребляя героические усилия, чтобы сдержаться, — полагаю, что, не во гнев кому-либо, мог бы просить, чтобы и со мной никаких комедий не разыгрывали.
— Мамаша Миглз! — воскликнула вдова. — Ваш благоверный что-то мудрит сегодня.
Это был тонко рассчитанный маневр с целью вовлечь достойную матрону в спор, схватиться с ней и выйти победительницей. Но мистер Миглз пресек его осуществление.
— Мамочка, — сказал он, — ты в этих делах неопытна, голубушка моя, так что силы уж очень не равны. Сделай милость, сиди и не вмешивайся. Полно вам, миссис Гоуэн, полно. Давайте поговорим разумно; без злобы поговорим, по совести. Не сокрушайтесь вы о своем сыне, и я не стану сокрушаться о дочери. Нельзя смотреть на веши с одной только стороны, уважаемая; это несправедливо, это эгоистично. И не надо говорить: надеюсь, она сделает его счастливым, или даже: надеюсь, он сделает ее счастливой. (Сам мистер Миглз отнюдь не выглядел счастливым при этих словах.) Скажем лучше: надеюсь, они сделают друг друга счастливыми.
— Правильно, папочка, и довольно об этом, — сказала миссис Миглз, воплощенная доброта и миролюбие.
— Нет, ты погоди, мамочка, — возразил мистер Миглз. — Как это так — довольно? Я еще не все сказал. Миссис Гоуэн, я, кажется, не страдаю излишней чувствительностью. Кажется, меня нельзя заподозрить в этом.
— Никак нельзя, — подтвердила миссис Гоуэн, энергично двигая веером и головой в подкрепление своих слов.
— Отлично, сударыня; благодарю вас. Тем не менее я чувствую себя несколько — как бы это назвать помягче, — ну, скажем, задетым, — произнес мистер Миглз тоном, в котором при всей откровенности и сдержанности слышалась примирительная нотка.
— Называйте как хотите, — отрезала миссис Гоуэн. — Мне совершенно безразлично.
— Ну зачем же так отвечать, — укоризненно заметил мистер Миглз. — Это уж не по-хорошему получается. Ведь я тогда чувствую себя несколько задетым, когда слышу разговоры насчет того, что можно было что-то предвидеть, и что теперь уже поздно и тому подобное.
— В самом деле, папаша Миглз? — отозвалась миссис Гоуэн. — Ничуть не удивляюсь.
— Тем хуже, сударыня, — сказал мистер Миглз. — Я-то думал, что вы хотя бы удивитесь, а если вы намеренно старались задеть меня по самому больному месту, это уж вовсе не великодушно с вашей стороны.
— Ну знаете ли, — возразила миссис Гоуэн. — Я не виновата в том, что вас совесть мучает.
Бедный мистер Миглз обомлел от изумления.
— Если я имела несчастье подставить вам зеркало, в котором вы себя узнали, — продолжала миссис Гоуэн, — не корите меня за то, что вам не понравилось отражение, папаша Миглз.
— Помилуй бог, сударыня! — вскричал мистер Миглз. — Другими словами, вы…
— Ну, ну, папаша Миглз, папаша Миглз, — перебила миссис Гоуэн, которая тотчас же обретала хладнокровие и выдержку, как только ее собеседник начинал горячиться, — лучше уж во избежание недоразумений я сама буду говорить за себя, чем вам затрудняться излагать мои мысли. Позвольте мне докончить начатую вами фразу. Другими словами я хотела сказать (не в укор вам, и даже не в напоминание, это теперь бесполезно и думать нужно только о том, как лучше выйти из создавшегося положения), что я с самого начала и до конца была против задуманного вами брака и только в последнюю минуту скрепя сердце согласилась.
— Мамочка! — возопил мистер Миглз. — Ты слышала? Артур! Вы слышали?
— Поскольку эта комната не чересчур велика, — сказала миссис Гоуэн, оглядываясь по сторонам и обмахиваясь веером, — и во всех отношениях удобна для беседы, я думаю, что меня было слышно достаточно хорошо.
Несколько минут длилось молчание, прежде чем мистер Миглз уверился в том, что усидит в своем кресле и не сорвется с него при первом же слове. Наконец он сказал:
— Сударыня, мне это не доставляет удовольствия, но я считаю необходимым напомнить вам о том, как я все время относился к этому злосчастному вопросу.
— Ах, дорогой сэр! — отозвалась миссис Гоуэн, улыбаясь и покачивая головой с обличающей многозначительностью, — поверьте, мне ваше отношение достаточно хорошо известно.
— До той поры, сударыня, — сказал мистер Миглз, — я никогда не знал горя, никогда не знал настоящей тревоги. Это обрушилось на меня таким тяжелым испытанием, что… — Что мистер Миглз, короче говоря, не смог говорить об этом и, достав платок, спрятал в него лицо.
— Я все прекрасно понимаю, — ответила миссис Гоуэн, безмятежно поглядывая поверх своего зеленого веера. — Вы обращались к свидетельству мистера Кленнэма, я могу сделать то же. Мистер Кленнэм знает, понимала я или нет.
— Мне очень неприятно участвовать в этом споре, — сказал Кленнэм, чувствуя, что все взоры обращены па него, — тем более, что я желал бы сохранить самые лучшие отношения с мистером Генри Гоуэном. У меня к тому есть весьма основательные причины. Еще до свадьбы миссис Гоуэн высказывалась мне в том смысле, что, по ее мнению, мистер Миглз стремится содействовать этому браку — и я ее тогда же пытался разуверить. Я говорил, что, насколько мне известно (а я это твердо знал и знаю), мистер Миглз всегда был его решительным противником, и на словах и на деле.
— Вот видите! — сказала миссис Гоуэн, выставив вперед обе руки ладонями кверху, как если бы она была самим Правосудием, вещающим, что запирательства бесполезны. — Вот видите! Чего же больше! А теперь, папаша и мамаша Миглз, — она встала, — позвольте мне положить конец этим неуместным пререканиям. Я ничего больше не добавлю по существу. Скажу только, что это лишнее подтверждение истины, которая всем известна по опыту: из этого никогда ничего не получается. Попытка с негодными средствами, как сказал бы мой бедный мальчик. Одним словом — так не бывает.
Мистер Миглз спросил, о чем она говорит.
— Напрасно думать, — сказала миссис Гоуэн, — что люди, которые совершенно различны по рождению и воспитанию, которых столкнули вместе лишь, так сказать, случайные матримониальные обстоятельства и которые даже сами эти обстоятельства воспринимают по-разному, — напрасно думать, что такие люди могут сойтись и достигнуть взаимного понимания. Так не бывает.
Мистер Миглз начал было:
— Позвольте вам заметить, сударыня…
— Нет, нет, — прервала его миссис Гоуэн. — Зачем лишние слова? Это факт, и факт неопровержимый. Так не бывает. А потому с вашего позволения я пойду своей дорогой, а вы уж идите своей. Я всегда буду с удовольствием принимать у себя хорошенькую женушку моего бедного мальчика и позабочусь о том, чтобы мы с нею жили душа в душу. Но тянуть эти странные, нелепые отношения — ни то ни се, ни родня ни чужие — право же, нет смысла. И наивно надеяться, что это может привести к чему-нибудь путному. Уверяю вас, так не бывает.
Вдова с улыбкой сделала изящнейший реверанс, адресованный скорее к комнате, чем к находящимся в ней лицам, и навсегда распростилась с папашей и мамашей Миглз. Кленнэм проводил ее до Пилюльной Коробочки, поочередно служившей упаковкой всем хэмптон-кортским пилюлям; она со светской непринужденностью уселась на подушки и отбыла.
После этого случая вдова часто развлекала своих добрых приятелей остроумным рассказом о том, каких тяжких мук стоили ей попытки водить знакомство с родней жены Генри — этими интриганами, которые завлекли ее бедного мальчика в свои сети! — и как в конце концов она убедилась, что это невозможно. Смекнула ли она наперед, что разрыв с Миглзами придаст большую достоверность ее любимой легенде, избавит ее от кой-каких мелких неудобств и не несет с собой никакого риска (хорошенькая куколка прочно замужем, и отец любит ее по-прежнему) — знает только она сама. Впрочем, и у автора настоящей истории имеется свое мнение на этот счет, и он склонен ответить утвердительно.
Глава 9
Появилась и исчезла
— Артур, голубчик, — сказал мистер Миглз в воскресенье вечером. — Мы тут с мамочкой потолковали и сошлись на том, что дело оборачивается не очень хорошо.
Наша драгоценная родственница — я имею в виду светскую даму, посетившую нас вчера…
— Понимаю, — сказал Артур.
— Этот образец любезности, это украшение общества, — продолжал мистер Миглз, — может все изобразить не так, как оно есть, вот чего мы опасаемся. Мы со многим готовы были мириться из уважения к ней, но тут уж пусть не взыщет, а пожалуй, нам мириться не следует.
— Так, — сказал Артур. — Что же дальше?
— Судите сами, — продолжал мистер Миглз. — Ведь мы чего доброго выйдем виноваты перед зятем, даже перед дочерью, и это может повести к большим семейным неурядицам. Согласны вы со мной?
— Бесспорно, — сказал Артур, — в ваших словах много справедливого. — Он успел глянуть на миссис Миглз, которая всегда стояла за доброе и разумное; и на ее открытом, приветливом лице прочитал просьбу поддержать мистера Миглза в его решении.
— Вот мы с мамочкой и подумываем, — продолжал мистер Миглз, — а не уложить ли нам чемоданы и не пуститься ли снова аллон-маршон? Проще говоря, не махнуть ли нам прямым путем через Францию в Италию к нашей милой Бэби?
— Что ж, отличная мысль, — сказал Артур, тронутый материнской радостью, озарившей ясное лицо миссис Миглз (она, должно быть, в молодости была очень похожа на дочь). — И если вы спросите моего совета, так я вам скажу: поезжайте завтра же.
— Нет, в самом деле? — воскликнул мистер Миглз. — Ну, мамочка, это ли не доказательство, что мы правы!
Мамочка, с сияющей улыбкой, явившейся лучшей наградой для Кленнэма, подтвердила, что доказательство убедительное.
— К тому же, сказать вам правду, Артур, — добавил мистер Миглз, и знакомое облако набежало на его лицо, — зять мой успел наделать новых долгов, и без моей помощи дело, видно, не обойдется. Так что и по этой причине неплохо будет мне повидать его и поговорить с ним по-дружески. Да и с мамочкой сладу нет: все тревожится о здоровье Бэби (впрочем, оно и не мудрено) и твердит, что нельзя заставлять ее тосковать в такое время. Что верно, то верно, Артур; очень уж далеко наша бедная девочка, и в ее положении ей в самом деле должно быть тоскливо на чужбине. Пусть даже о ней там заботятся, как о самой знатной даме, а все-таки очень уж она далеко. Как ни хорош Рим, а все не родной дом, — заключил мистер Миглз, обогащая родную речь новой поговоркой.
— Все ваши соображения верны, — отвечал Артур, — и все говорит за то, чтобы вам ехать.
— Очень рад, что вы так думаете; это облегчает мне решение. Мамочка, можешь начинать сборы, душа моя. Теперь уж с нами не будет нашей милой переводчицы (она ведь превосходно говорила на трех языках, Артур; да вы сами не раз слышали); придется тебе, мамочка, меня выручать, как сумеешь. Мне в чужих краях всегда требуется поводырь, Артур, — заметил мистер Миглз, качая головой, — без поводыря я шагу ступить не могу. Еще имена существительные одолею с грехом пополам, но дальше — никуда; а бывает, что и на существительных, спотыкаюсь.
— Знаете что, — сказал Клениэм. — Я сейчас подумал о Кавалетто. Он может поехать с вами, если желаете. Я бы не хотел потерять его, но ведь вы мне его вернете целым и невредимым.
— Очень вам благодарен, голубчик, — отвечал мистер Миглз как бы в раздумье, — но, пожалуй, не стоит. Нет, уж как-нибудь меня мамочка выручит. Вам нужен ваш Каваллюро (видите, я даже имени его не выговорю толком, выходит что-то на манер припева куплетов), и я не хочу его у вас отнимать. Тем более что неизвестно, когда мы вернемся; нельзя же увозить человека на неопределенный срок. Домик наш теперь не тот, что прежде. Всего двух юных обитательниц недостает в нем — Бэби и бедной Тэттикорэм, ее служанки, но весь он словно опустел. Если мы уедем, бог весть когда нам захочется вернуться назад. Нет, Артур, пусть уж меня мамочка выручает.
«Может, и в самом деле, им будет лучше без чужого человека», — подумал Кленнэм и не пытался настаивать.
— Если бы вы иной раз заглядывали сюда в свободное время, — снова заговорил мистер Миглз, — мне отрадно было бы думать — и мамочке, я знаю, тоже, — что вы приносите к наш домик кусочек той жизни, которой он был так полон когда-то, и что кто-то хоть изредка ласково смотрит на малюток на портрете. Вы ведь нам все равно что родной, Артур, и им тоже, и как бы мы все были счастливы, если бы — да, кстати, а какая на дворе погода — благоприятна ли для путешествия? — Мистер Миглз оборвал свою речь, закашлялся и отвернулся к окну.
Решили сообща, что погода обещает быть превосходной; и Кленнэм заботливо придерживался этой спасительной темы, покуда разговор не обрел прежнюю непринужденность; только тогда он осторожно перевел его на Генри Гоуэна, заговорив о том, какой у него живой ум и сколько в нем природных достоинств — нужно только уметь подойти к нему; а уж о том, как он любит свою жену, и говорить нечего. Расчет Кленнэма оказался безошибочным: добрый мистер Миглз так и расцвел, слыша эти похвалы, и тут же призвал мамочку в свидетели, что ничего иного никогда не желал в отношениях с зятем, как взаимной дружбы и взаимного доверия. Спустя несколько часов в доме уже скатывали ковры и надевали чехлы на мебель — «накручивали папильотки» по образному выражению мистера Миглза — а спустя несколько дней папочка и мамочка покинули Англию. Миссис Тикит и доктор Бухан заняли свой сторожевой пост у окна в гостиной, и только шорох облетевшей листвы сопутствовал Кленнэму в его одиноких прогулках по саду.
Не проходило недели, чтобы Кленнэм не навестил эти милые его сердцу места. Иногда он там оставался с субботы до понедельника, один или вместе со своим компаньоном; иногда приезжал только на час-другой, обходил дом и сад, и убедившись, что все благополучно, возвращался в Лондон. И всегда и при любых обстоятельствах миссис Тикит, ее черные букли и доктор Бухан оказывались на своем посту у окна гостиной.
Но вот однажды миссис Тикит встретила его словами:
— Мистер Кленнэм, мне нужно сообщить вам удивительную новость.
Должно быть, новость и в самом деле была из ряду вон выходящая, раз она подняла миссис Тикит с ее места у окна и заставила выйти навстречу Кленнэму, едва тот успел шагнуть в садовую калитку.
— Что случилось, миссис Тикит? — спросил он.
— Сэр, — отвечала верная домоправительница, но не раньше, чем ввела Кленнэма в гостиную и плотно затворила дверь. — Или я не должна больше доверять собственным глазам, или эти глаза вчера под вечер видели наше совращенное, заблудшее дитя.
— Как, неужели Тэтти…
— …корэм, да, именно ее! — договорила миссис Тикит, разом проясняя все возможные сомнения.
— Но где же?
— Мистер Кленнэм, — сказала миссис Тикит. — Я чувствовала некоторое утомление, верно, оттого, что Мэри-Джейн заставила меня дожидаться чаю дольше обыкновенного. Не то чтобы я спала, или даже, если употребить более точное выражение, дремала. Правильнее всего будет сказать, что я бодрствовала с закрытыми глазами.
Не пытаясь разузнать подробнее об особенностях этого своеобразного состояния, Кленнэм сказал:
— Понятно. Что же дальше?
— Дальше я задумалась, сэр, — продолжала миссис Тикит. — Думала о том о сем. Как могло случиться и с вами на моем месте. Как могло быть и со всяким другим.
— Да, да, разумеется, — сказал Кленнэм. — Дальше?
— Мне незачем вам говорить, мистер Кленнэм, — продолжала миссис Тикит, — что когда я задумываюсь о том о сем, то неизбежно прихожу к мыслям о нашем семействе. Да оно и не мудрено, — заметила миссис Тикит философически. — Ведь мысли человека хоть и разбегаются порой, а в общем все вертятся вокруг того, что человека больше всего занимает. Так уж оно есть, сэр, и ничего вы тут не поделаете.
Артур кивком признал справедливость этого наблюдения.
— Смею сказать, вы и на себе можете это проверить, сэр, — сказала миссис Тикит. — И каждый может проверить это на себе. А что до разницы в общественном положении, мистер Кленнэм, так это тут ни при чем; мысли, они свободны!.. Ну вот, стало быть, думаю я о том о сем, а больше всего думаю о нашем семействе. И не только в том виде, как у нас обстоят дела теперь, но и в том виде, как они обстояли раньше. Потому что, когда вот так, вечерком, сидишь и думаешь о том о сем, тут уже, знаете, перестаешь разбирать, что было раньше и что теперь, и человеку требуется время, пока он придет в себя и сообразит, что к чему.
Артур снова ограничился молчаливым кивком из боязни неосторожным словом усилить поток красноречия миссис Тикит.
— По этой причине, — продолжала миссис Тикит, — когда я приоткрыла глаза и увидела ее стоящей собственной персоной у садовой калитки, я закрыла их снова, даже не вздрогнув, потому что мои мысли витали в прошлом, когда для нее так же естественно было находиться здесь, как для вас или для меня, а об ее побеге я в ту минуту и думать забыла. Но когда я опять приоткрыла глаза, сзр, и смотрю, никого у калитки нет, тут мне словно в голову ударило, и я так и подскочила.
— Вы сразу же выбежали из дома? — спросил Кленнэм.
— Сию же минуту, — подтвердила миссис Тикит. — Бежала со всех ног; и вот поверите, мистер Кленнэм, — ни даже пальчика этой молодой особы не было видно во всем ясном небе!
Оставив в стороне вопрос об отсутствии на небосводе этого нового светила, Артур осведомился у миссис Тикит, выходила ли она за калитку.
— И туда и сюда, и взад и вперед — куда только не бегала. — отвечала миссис Тикит, — но ее и след простыл.
Тогда он спросил, как она думает, сколько могло пройти времени от первого приоткрывания глаз до второго. Миссис Тикит отвечала весьма подробно и обстоятельно, однако же никак не могла сказать с определенностью, пять секунд прошло или десять минут. Слушая ее туманные выкладки, нетрудно было догадаться, что почтенная дама сладко вздремнула в то время, о котором шла речь, и Кленнэм в конце концов решил, что все это попросту привиделось ей спросонья. Но, не желая оскорбить чувства миссис Тикит столь вульгарным истолкованием, он оставил свои соображения при себе. Вероятно, так бы они при нем и остались, не случись вскоре одного события, которое заставило его взглянуть на дело по-иному.
Как-то под вечер Кленнэм шел по Стрэнду, а впереди его шел фонарщик, по мановению руки которого загорадись один за другим уличные фонари — точно расцветали в тумане гигантские огненные подсолнечники. Вдруг путь пешеходам преградил затор на перекрестке, образовавшийся из-за обоза с углем, который тянулся от речной пристани. Кленнэм шел быстрым шагом, глубоко задумавшись, и когда внезапная помеха заставила его остановиться и прервать свои размышления, он, как всегда бывает в таких случаях, растерянно огляделся по сторонам.
И тут, почти рядом — если б не двое-трое прохожих, затесавшиеся между ними, можно было бы достать до нее рукой, — он увидел Тэттикорэм, а с нею какого-то незнакомого ему мужчину весьма примечательной наружности: фатоватая осанка, нос крючком, густые усы, черный цвет которых внушал не больше доверия, чем любезное выражение его лица, тяжелый плащ, который он носил на иностранный манер, закинув полу на плечо. Судя по костюму, это был путешественник, и с Тэттикорэм он встретился, должно быть, совсем недавно. Она что-то ему говорила, а он слушал наклонившись, так как был гораздо выше ее ростом, и время от времени озирался кругом беспокойным взглядом человека, привыкшего ожидать преследования. В одну из таких минут Кленнэм и разглядел его — когда его глаза скользили по лицам в толпе, ни на одном не задерживаясь.
Только что незнакомец вновь повернулся к своей спутнице, по-прежнему наклоняясь, чтобы лучше слышать, — затор кончился, и людской поток устремился дальше. Все так же наклоняясь, незнакомец зашагал рядом с девушкой, и Кленнэм пошел за ними, решив не упускать неожиданного случая и проследить, куда они держат путь.
Не успел он принять это решение (хоть оно было принято довольно быстро), как ему снова пришлось остановиться, и почти столь же неожиданно. Дойдя до Аделфи, интересовавшая его пара свернула за угол — дорогу, видимо, указывала девушка, — и направилась в сторону Террасы Аделфи, протянувшейся над берегом реки.
И по нынешний день, когда попадаешь в эти кварталы, многоголосый шум Стрэнда сразу сменяется тишиной. Все звуки стихают так внезапно, что кажется, будто вы заткнули уши ватой или толстой шалью укутали голову. Во времена, к которым относится наш рассказ, контраст этот был еще разительней: тогда не сновали по Темзе юркие пароходики, не было речных причалов, только скользкие деревянные лесенки и пешеходные мостки, не было ни железной дороги на том берегу, ни висячего моста, ни рыбного рынка по соседству; пусто и безлюдно было на ближнем каменном мосту, и лишь лодки перевозчиков да угольные баржи бороздили речную гладь. Длинные черные ряды этих барж, так прочно зарывшихся в прибрежный ил, словно они собирались вековать здесь, с наступлением сумерек придавали местности мрачный, погребальный колорит и оттесняли на середину все движение, происходившее на реке. После захода солнца, особенно в час, когда те, у кого есть дома ужин, сидят за столом, а те, у кого его нет, еще не вышли на улицу побираться или воровать, кварталы Аделфи кажутся вымершими.
Именно в такой час Кленнэм остановился на перекрестке, глядя вслед девушке и ее спутнику, свернувшим в боковую улицу. Шаги незнакомца гулко звенели на каменных плитах, и Кленнэм не хотел вторить этому звуку, чтобы не привлекать к себе внимания. Он выждал, пока они скрылись в темном проходе, ведущем на Террасу Аделфи; и только тогда последовал за ними, стараясь сохранять равнодушный вид человека, идущего по своим делам.
Выйдя на Террасу, он увидел, что они идут по тротуару, а навстречу им приближается какая-то женская фигура. Издали, сквозь туман, в тусклом свете газовых фонарей, она едва ли показалась бы ему знакомой в другое время; но присутствие Тэттикорэм направляло его мысли определенным образом, и он сразу узнал мисс Уэйд.
Он стоял на углу прохода, делая вид, будто кого-то ожидает, но глаза его внимательно следили за этими тремя людьми. Когда они сошлись вместе, незнакомец снял шляпу и поклонился мисс Уэйд. Девушка проговорила несколько слов — то ли представляла своего спутника, то ли что-то пыталась объяснить, может быть, его опоздание или, напротив, чересчур ранний приход; затем она отошла в сторону. Мисс Уэйд и незнакомец стали прохаживаться взад и вперед, беседуя; незнакомец, судя по его виду, был отменно учтив и галантен, мисс Уэйд, судя по ее виду, была высокомерна и холодна.
Когда они дошли до угла и поворачивали обратно, Кленнэм услышал, как мисс Уэйд говорила:
— Трудно мне это или легко — мое дело, сэр. Занимайтесь собственными делами и не задавайте вопросов.
— Помилуйте, сударыня, — возразил незнакомец с новым поклоном. — Ведь мною руководит лишь глубочайшее уважение к силе вашего характера и восхищение вашей красотой.
— Ни то, ни другое мне не требуется, — отвечала она, — от вас во всяком случае. Продолжайте рассказ.
— Но вы меня прощаете? — спросил он умильно-вкрадчивым тоном.
— Я вам плачу, — отвечала она, — а это все, что вам нужно.
Кленнэм не мог решить, отошла ли девушка потому, что разговор не предназначался для ее ушей, или потому, что предмет его был ей уже знаком. Но так или иначе, она прогуливалась одна, на расстоянии нескольких шагов от них, поворачивая всякий раз, когда поворачивали они. Она шла, скрестив на груди руки и отвернувшись к реке; больше Кленнэм не мог ничего разглядеть без риска обнаружить себя. По счастью, тут случился человек, в самом деле поджидавший кого-то; он то смотрел на воду, облокотясь на перила, то подходил к углу и заглядывал в темный проход и своим присутствием делал менее заметным присутствие Артура.
Когда мисс Уэйд и ее спутник приблизились снова, Кленнэм услышал, как она сказала:
— Вам придется подождать до завтра.
— Тысяча извинений! — воскликнул незнакомец. — Ах, бог мой! А сегодня никак нельзя?
— Нет. Я ведь вам сказала, мне сперва нужно достать их.
Она остановилась, как бы давая понять, что разговор окончен. Он, естественно, остановился тоже. Остановилась и девушка.
— Немножко неудобно для меня, — сказал незнакомец. — Немножко. Но — святое небо! что значат такие пустяки в сравнении с оказанной услугой! Просто я сегодня случайно оказался без денег. У меня в Лондоне есть очень солидный банкир, но я предпочитаю обращаться к нему только за крупными суммами.
— Гарриэт, — сказала мисс Уэйд, — узнайте у этого… джентльмена, куда ему завтра прислать деньги.
Слово «джентльмен» она произнесла с запинкой, от которой оно прозвучало презрительней самой обидной клички, — и неторопливым шагом пошла дальше.
Остальные двое последовали за ней, причем незнакомцу снова пришлось наклониться, чтобы расслышать то, что ему говорила девушка. Когда они проходили мимо, Кленнэм рискнул вглядеться в девушку повнимательней. От него не укрылся недоверчивый взгляд ее блестящих черных глаз, устремленных на незнакомца, и он заметил, что хоть она и шла с ним рядом, но старалась держаться на некотором расстоянии.
Они скрылись в дальнем конце Террасы, и туман мешал Артуру видеть, что там происходит; но вскоре оп снова услышал шаги на мостовой, и по звуку их понял, что незнакомец возвращается один. Артур выступил немного вперед, и незнакомец прошел совсем близко, едва не задев его полой закинутого на плечо плаща. Он шел быстрой, размашистой походкой, в такт французской песенке, которую напевал на ходу.
Теперь, кроме Клеенэма, вокруг не было ни души. Человек, поджидавший кого-то, ушел, мисс Уэйд и Тэттикорэм больше не появлялись. Но Кленнэм не отказался от своего намерения проследить за ними в надежде оказать услугу добрейшему мистеру Миглзу и потому осторожно двинулся вдоль Террасы, все время глядя по сторонам. Оп справедливо рассудил, что они, во всяком случае, пойдут в сторону, противоположную той, куда направился их недавний спутник. И в самом деле, минуту спустя он их увидел в боковой улочке, которая закашивалась тупиком; как видно, они свернули туда лишь для того, чтобы дать незнакомцу время уйти подальше. Они медленно шли рука об руку по одной стороне тупика, потом перешли на другую и повернули назад. Но, выйдя вновь на Террасу, они сразу ускорили шаг и пошли быстро и энергично, как люди, которым нужно поспеть куда-то, а идти далеко.
Кленнэм столь же энергично шагал им вслед, стараясь не терять их из виду.
Они пересекли Стрэнд, прошли через Ковент-Гарден (мимо окон старой его квартиры, куда однажды вечером приходила милая Крошка Доррит), потом повернули к северо-востоку, миновали длинное здание, которому Тэттикорэм была обязана своим именем, и, наконец, вышли на Грей-Инн-роуд. В этих местах Кленнэм был как дома — благодаря Флоре, а также Патриарху и Панксу, и здесь он уже не опасался упустить из виду своих невольных спутниц. Он несколько удивился тому, что они направились именно сюда, но ему пришлось удивиться гораздо больше, когда они свернули в переулок, где находился Патриарший дом, и он совершенно остолбенел от удивления, увидев, что они остановились у Патриаршей двери. Два негромких удара блестящим медным молотком, полоса света на мостовой из отворившейся двери, вопрос, ответ — и они исчезли в доме.
Артур поглядел на окружающие дома, желая убедиться, что все это происходит не во сне, потом прошелся раз-другой перед домом и тогда только решился постучать в дверь. На стук вышла знакомая служанка и тотчас же проводила его в знакомую гостиную.
В гостиной, кроме Флоры, была еще только тетушка мистера Ф. Эта почтенная дама нежилась в кресле у камина, овеянная благоуханиями чая и гренков; рядом с нею стоял маленький столик, а на коленях у нее был разостлан чистый белый платок, и на нем два дымящихся гренка ожидали своей очереди быть съеденными. Воззрившись на Кленнэма сквозь облако пара, которое клубилось над чайником, придавая ей сходство со злой китайской волшебницей, совершающей колдовской обряд, тетушка мистера Ф. отставила свою солидных размеров чашку и воскликнула:
— Смотрите-ка! Опять его нелегкая принесла!
Каковое восклицание наводило на мысль, что суровая родственница опочившего мистера Ф., судя о времени не по часам, а по силе собственных ощущений, полагала, что Кленнэм лишь недавно ушел из этого дома; а между тем не меньше трех месяцев истекло с тех пор, как он последний раз имел неосторожность показаться ей на глаза.
— Господи помилуй, Артур! — воскликнула Флора, в избытке чувств устремляясь ему навстречу. — Дойс и Кленнэм вот неожиданный сюрприз, хотя казалось бы литейное заведение совсем по соседству и можно бы иной раз зайти ну хоть в полдень когда стакан хереса и сандвич с чем ни на есть как раз кстати и уж верно не хуже на вкус от того, что из домашних припасов, торговец ведь должен заработать иначе и быть не может если не хочешь вылететь в трубу, но вас все равно не видно мы даже и ждать перестали недаром говорится увижу — поверю, а сам мистер Ф. еще говорил не увижу — поверю и он был прав потому что когда не видишь и не видишь как тут не поверить что о тебе и думать забыли впрочем с какой стати вам меня помнить Артур, Дойс и Кленнэм, что было то прошло, но подайте еще чашку и принесите горячих гренок да поскорее, а вас прошу садитесь сюда к огню.
Артуру не терпелось объяснить цель своего посещения; но он медлил, невольно пристыженный искренней радостью Флоры и упреком, который можно было уловить в ее словах.
— А теперь сделайте милость расскажите мне все что вы знаете, — снова начала Флора, подсаживаясь к нему поближе, — все как есть о нашей милой доброй деточке, как она душенька теперь живет после всех перемен, конечно карета и лакеи на запятках и лошадей целый табун, ах как это все романтично, и разумеется герб и его держат дикие звери, встав на задние лапы, точно школьники тетрадку с прописями, а пасть разинута до ушей, господи боже, а как ее здоровье, это в конце концов самое главное, потому что без здоровья и богатство ни к чему, сам мистер Ф. говорил бывало когда ему вступит в поясницу, лучше жить на шесть пенсов в день но без подагры, конечно это только так говорится, да к тому же не думаю чтобы наша славная деточка, впрочем сейчас такая фамильярность уже неуместна, имела наклонность к подагре, у нее и комплекция не та, но она всегда выглядела такой слабенькой благослови ее господь!
Тем временем тетушка мистера Ф. догрызла свой гренок до корки и торжественно протянула эту корку Флоре, которая тут же ее скушала, словно так и полагалось. Затем тетушка мистера Ф. послюнила один за другим все десять пальцев и неторопливо вытерла их в том же порядке о свой платок; после чего вооружилась вторым гренком и вновь принялась за дело. В течение всей этой процедуры она не сводила с Кленнэма грозного взгляда, ввиду чего он счел себя обязанным также смотреть ей в лицо, хоть это и не доставляло ему ни малейшего удовольствия.
— Она сейчас в Италии, Флора, со всем своим семейством, — сказал он, когда внимание устрашающей дамы было, наконец, отвлечено едой.
— Ах неужели в Италии? — воскликнула Флора, — в этой стране грез, где запросто растут повсюду виноград и инжир, и ожерелья из лавы и браслеты тоже, и огнедышащие горы, живописные до невозможности, хотя если маленькие шарманщики бегут от них подальше чтобы не изжариться заживо ничего нет удивительного, они же еще совсем дети, и как человечно, что они и своих белых мышек забирают с собой, неужели же она в этой благословенной стране и вокруг нее одна небесная лазурь и умирающие гладиаторы и Бельведеры, хотя сам мистер Ф. относился к ним с недоверием и бывало говорил под веселую руку что как же это так, на одних целые штуки полотна наверчены и даже в складках все, а другие вовсе без белья, а середины нет, и в самом деле непонятно почему такие крайности, хотя может быть там изображены только самые богатые и самые бедные.
Артур попытался было вставить слово, но безуспешно.
— А Спасенная Венеция, — тараторила Флора, — почему это кстати она так называется, и кто ее спасал, на этот счет существуют такие разные мнения, и потом еще я слыхала, они там глотают свои макароны целиком точно фокусники, а почему бы не разрезать на кусочки, да вот еще Артур — милый Дойс и Кленнэм, нет, нет, не милый и во всяком случае не милый Дойс поскольку я не имею удовольствия, но вы уж меня извините, я хотела спросить, бывали ли вы в Болонье и какое отношение к ней имеют болонки я никогда не могла понять.
— Мне кажется, никакого, Флора, — начал Артур, но она тут же снова перебила его.
— В самом деле, как странно, а я думала, впрочем у меня всегда так, если уж заведется в голове какая-нибудь идея, никак не могу с ней расстаться, увы ведь было время, милый Артур, то есть разумеется не милый и не Артур, но вы меня понимаете, когда одна идея, одна лучезарная мечта сияла на нашем ну как его горизонте и так далее, но набежали тучи и все было кончено.
На лице у Артура так ясно было написано желание заговорить о чем-то другом, что даже Флора, наконец, заметила это и, прервав свои излияния, нежно осведомилась, в чем дело.
— Флора, мне бы очень хотелось поговорить с одной особой, которая сейчас находится в вашем доме — по всей вероятности у мистера Кэсби. Эта особа, поддавшись дурному влиянию, убежала из семьи моих друзей, а сейчас я видел, как она вошла сюда.
— У папаши бывает столько людей и притом самых странных, — сказала Флора, поднимаясь, — что ни для кого другого я бы туда не пошла, но для вас Артур я готова спуститься даже на дно морское, а не то что в столовую и мигом обернусь если вы не возражаете присмотреть тут пока за тетушкой мистера Ф.
И, послав Кленнэму на прощанье еще один нежный взгляд, Флора упорхнула, оставив его во власти самых мрачных предчувствий по поводу возложенной на него жуткой миссии.
Первым зловещим признаком надвигающейся беды явилось громкое и продолжительное фырканье, возвестившее о том, что тетушка мистера Ф. покончила со вторым гренком. Убийственный смысл этого сигнала был настолько ясен, что Кленнэм и не пытался обманывать себя относительно грозившей ему участи, и только жалобно смотрел на достойнейшую, но склонную к предубеждениям даму в надежде обезоружить ее полным смирением.
— Что глаза вытаращил? — прикрикнула на него тетушка мистера Ф., содрогнувшись от ненависти. — На, бери!
Это приказание относилось к протянутой ему корке от гренка. Кленнэм принял дар с признательностью и держал его в руке в некотором замешательстве, уменьшению которого отнюдь не способствовал тот факт, что тетушка мистера Ф. вдруг завопила истошным голосом: «А, барин не желает! У барина слишком нежный желудок!» — и, встав с кресла, принялась трясти своим почтенным кулаком перед самым его носом. Не подоспей Флора вовремя, чтобы вывести его из затруднительного положения, кто знает, чем все это могло кончиться. Но Флора, нимало не удивясь и не смутившись, выразила свое восхищение по поводу того, что милая старушка «так оживлена сегодня», и водворила ее обратно в кресло.
— У барина слишком нежный желудок, — объявила представительница семейства Финчинг, усевшись. — Дай ему мякины.
— Что вы, тетушка! Едва ли это ему придется по вкусу, — возразила Флора.
— А я тебе говорю, дай ему мякины, — повторила тетушка мистера Ф., из-за юбки Флоры бросая на своего недруга свирепые взгляды. — Самое подходящее кушанье для нежного желудка. Скорми ему целое ведро. Пусть ест мякину, нелегкая его возьми!
Флора позвала Кленнэма за собой, якобы для того, чтобы угостить его означенным деликатесом; но тетушка мистера Ф. не угомонилась и с неистовой злобой продолжала твердить, что он «барин», и настаивать на лошадиной диете, которую она столь решительно ему предписала.
— Ужасно неудобная лестница, Артур, — шепнула Флора. — вас не затруднит обнять меня за талию под пелеринкой, чтобы поддерживать на поворотах?
Чувствуя, как нелепо должно выглядеть шествие в такой позе, Кленнэм, однако же, исполнил все, что от него требовалось, и опустил свою прелестную ношу только у дверей столовой; впрочем, и тут ему не очень легко было от нее освободиться, так как она все льнула к его плечу, повторяя шепотом:
— Артур только ради всего святого ни слова папаше!
Войдя вдвоем в комнату, они застали Патриарха в полном одиночестве. Он сидел у камина, поставив ноги в мягких туфлях на решетку, и вертел большие пальцы один вокруг другого, словно и не прерывал никогда этого занятия. Из рамки на стене глядел десятилетний Патриарх, с которым нынешний мог поспорить безмятежностью облика. И здесь и там выпуклый лоб, и здесь и там невинный взгляд, и здесь и там полное отсутствие мысли на лице.
— Мистер Кленнэм, я рад вас видеть. Надеюсь, вы в добром здравии, сэр, надеюсь, вы в добром здравии. Прошу садиться, прошу садиться.
— Признаться, сэр, — сказал Кленнэм, сев в кресло и с явным разочарованием оглядываясь по сторонам, — я полагал, что вы не один.
— В самом деле? — ласково откликнулся Патриарх. — В самом деле?
— Я ведь вам говорила, папаша, — воскликнула Флора.
— Ну как же! — отвечал Патриарх. — Да, да, конечно. Ну как же!
— Позвольте спросить вас, сэр, — с беспокойством сказал Кленнэм, — мисс Уэйд уже ушла?
— Мисс…? Ах, вы ее называете Уэйд? — сказал мистер Кэсби. — Ну что ж, почему бы и нет.
Артур встрепенулся.
— А вы как ее называете?
— Уэйд, — сказал мистер Кэсби. — Разумеется, Уэйд.
Поглядев с минуту на исполненный человеколюбия лик, на спускавшиеся до плеч серебристые кудри (мистер Кэсби в это время продолжал вертеть большими пальцами и кротко улыбаться огню, как бы говоря: «Обожги меня, чтобы я мог простить тебе это»), Артур начал было снова:
— Виноват, мистер Кэсби…
— Нисколько, нисколько, — сказал Патриарх. — Нисколько.
— …но мисс Уэйд, я знаю, приходила не одна — с ней была молодая девушка, выросшая в доме моих друзей, на которую она оказывает не совсем благотворное влияние, и я очень желал бы передать этой девушке, что она по-прежнему вправе рассчитывать на доброту и покровительство тех, кого она покинула.
— Понятно, понятно, — отозвался Патриарх.
— Так не будете ли вы столь любезны сообщить мне адрес мисс Уэйд.
— Ай, ай, ай! — сказал Патриарх. — Какая незадача! Что бы вам обратиться ко мне, когда они еще были здесь! Я заметил эту молодую девушку, мистер Кленнэм. Красивая девушка, мистер Кленнэм, румянец во всю щеку, а волосы черные и глаза тоже черные. Если не ошибаюсь, если не ошибаюсь.
Кленнэм подтвердил все приметы и снова сказал, еще более убедительно:
— Будьте столь любезны сообщить мне адрес.
— Ай, ай, ай! — воскликнул Патриарх с сердечным сожалением в голосе. — Тц, тц, тц! Вот досада, вот досада! Адреса у меня нет, сэр. Мисс Уэйд почти не живет в Англии, мистер Кленнэм. Уже несколько лет она все больше путешествует за границей, причем должен вам сказать, мистер Кленнэм (хоть и нехорошо судить ближних, тем более даму), нрав у нее весьма непостоянный и прихотливый. Может статься, я теперь ее не увижу очень долго, очень долго. Может, даже и никогда больше не увижу. Вот досада, вот досада!
Кленнэму было уже ясно, что с таким же успехом он мог бы добиваться помощи от портрета; тем не менее он сказал:
— Мистер Кэсби, в интересах друзей, о которых я упоминал, мне бы очень хотелось получить от вас сведения о мисс Уэйд — с обязательством сохранить тайну в той мере, в какой вы это найдете необходимым. Я встречал эту даму за границей, встречал и здесь, но о ней ничего не знаю. Можете вы сообщить мне какие-нибудь сведения?
— Никаких, — отвечал Патриарх, покачивая своей большой головой с видом беспредельного благорасположения. — Решительно никаких. Ай, ай, ай! Какая, в самом деле, жалость, что она так скоро ушла, а вы замешкались! В качестве делового посредника, делового посредника, я иногда выплачивал ей по доверенности некоторые суммы; но какая вам польза, сэр, знать это?
— Правда, решительно никакой, — сказал Кленнэм.
— Правда, — подхватил Патриарх, сияя обращенной к огню благостной улыбкой, — решительно никакой, сэр. Весьма мудрый ответ, мистер Кленнэм. Решительно никакой, сэр.
Глядя, как он вертит своими пухлыми пальцами, Кленнэм вдруг представил себе, что вот так же будет он вертеть и дальнейшим разговором, не давая ему сдвинуться с места, ничего не прибавляя к тому, что уже сказано; и, представив себе это, он окончательно убедился в бесполезности своих усилий. Времени обдумать все это у него было более чем достаточно, ибо мистер Кэсби привык полагаться на свой выпуклый лоб и седые кудри и знал, что не в речах его сила. А потому он тихонечко вертел себе да вертел пальцами и старался, чтобы благость струилась из каждой шишки его отполированного черепа.
Насладившись этим зрелищем, Артур встал, чтобы откланяться, но тут из внутреннего дока, где буксир Панкс стоял на якоре между своими очередными рейсами, послышался шум, возвещавший о приближении этого славного суденышка. Артур заметил, что начался шум очень издалека, как будто мистер Панкс хотел предупредить, на случай если это кого-нибудь беспокоило, что находится на таком расстоянии, откуда разговор в столовой не слышен.
Мистер Панкс поздоровался с Кленнэмом и подал своему хозяину какие-то бумаги для подписи. Здороваясь, он только почесал указательным пальцем левую бровь и один раз фыркнул, но Кленнэм, который уже научился понимать его, сразу заключил, что мистер Панкс скоро заканчивает свои дела и желал бы сказать ему два слова с глазу на глаз. Поэтому, распростившись с мистером Кэсби и с Флорой (что было значительно труднее), он вышел из дома и стал прохаживаться неподалеку в ожидании мистера Панкса.
Ждать пришлось недолго. Когда мистер Панкс, еще раз пожав ему руку, снова выразительно фыркнул и снял шляпу, чтобы запустить пятерню в волосы, Артур усмотрел в этом приглашение говорить с ним как с человеком вполне осведомленным обо всем. Поэтому он спросил без всяких предисловий:
— Они в самом деле ушли, Панкс?
— Да, — сказал Панкс. — Они в самом деле ушли.
— А он знает, где найти эту даму?
— Не уверен. Но думаю, что знает.
А мистер Панкс не знает? Нет, мистер Панкс не знает. А вообще мистеру Панксу что-нибудь известно о ней?
— Смею сказать, — отвечал этот достойный человек, — мне о ней известно не меньше, чем ей самой о себе известно. Она чья-то дочь — чья-нибудь — ничья. Приведите ее туда, где собралось человек десять, по возрасту годящихся ей в родители, и она не сможет поручиться, что ее родителей нет среди них. Любой дом в Лондоне, мимо которого она проходит, может оказаться домом, где живут ее отец и мать, любое кладбище — местом, где находятся их могилы; в любую минуту она может столкнуться с ними на улице, может случайно познакомиться с ними и не узнать этого. Она не знает, кто ее родители. Она не знает, есть ли у нее родные. И никогда не знала. И никогда не будет знать.
— А вы не думаете, что мистер Кэсби мог бы ее навести на след?
— Вполне возможно, — сказал Панкс. — Но утверждать не берусь. Много лет тому назад ему была передана некоторая сумма денег (насколько мне известно, не слишком значительная) с тем, чтобы он частями выдавал их мисс Уэйд по ее требованию. Из гордости она иногда годами не спрашивает никаких денег, но иногда нужда заставляет ее. Жизнь у нее — не жизнь, а мученье. Мир не видывал другой такой злобной, страстной, отчаянной и мстительной женщины. Сегодня она приходила за деньгами. Сказала, что они ей срочно необходимы.
— Кажется, я случайно знаю, зачем, — задумчиво проговорил Артур, — верней сказать, знаю, в чей карман они попадут.
— Вот как! — отозвался Панкс. — Ну, если это сделка, так мой совет другой стороне точно соблюдать все условия. Хоть мисс Уэйд женщина, и притом молодая и красивая, а я бы не доверился ей, будь я перед ней чем-нибудь виноват, — нет, нет, даже за вдвое большее состояние, чем у моего хозяина, не стал бы так рисковать! Разве только, — присовокупил Панкс в качестве оговорки, — был бы неизлечимо болен и пожелал ускорить свой конец.
Артур, торопливо перебрав в памяти собственные наблюдения, нашел, что они в большой мере соответствуют тому, что говорил Панкс.
— Меня вот что удивляет, — продолжал Панкс. — Как это, зная, что мой хозяин — единственный, кому известна ее тайна, она ни разу не попыталась расправиться с ним. Между нами говоря, если уж на то пошло, я бы сам порой не прочь это сделать.
Артур вздрогнул.
— Господь с вами, Панкс, что вы говорите!
— Поймите меня правильно, — возразил Панкс, приставив к его рукаву пять растопыренных пальцев с обглоданными черными ногтями. — Я не хочу сказать, что перережу ему глотку. Но клянусь всем святым, если он доведет меня до крайности, я его остригу.
Произнеся эту страшную угрозу, представившую его в совершенно новом свете, мистер Панкс несколько раз многозначительно фыркнул и удалился на всех парах.
Глава 10
Сны миссис Флинтвинч еще усложняются
Долгие часы ожиданий в темноватых приемных Министерства Волокиты среди других злостных преступников, приговоренных к тому же виду пытки, позволили Артуру Кленнэму за три или четыре дня исчерпать всю пищу для размышлений, которую ему дала последняя встреча с мисс Уэйд и Тэттикорэм. Сколько он ни думал, он так и не придумал ничего нового и в конце концов выбросил этот предмет из головы.
За все это время он ни разу не был в Сити. Но вот подошел тот день недели, когда он обыкновенно исполнял сыновний долг, и в девятом часу вечера, покинув свою квартиру и своего компаньона, он медленным шагом направился к дому, в мрачных стенах которого протекало его безрадостное детство.
Дом этот всегда был для него олицетворением всего злого, загадочного и унылого; и ему даже чудилось, будто на всю округу ложится от него зловещая тень. Каждая улица, по которой он проходил в этот мглистый вечер, казалось, скрывала в темноте какие-то гнетущие тайны. Тайны счетов и документов, запертых в несгораемых шкафах опустевших купеческих контор; тайны банковских подвалов и кладовых с железными дверьми, ключи от которых хранятся в немногих надежных карманах и немногих надежных сердцах; тайны всех тех, кто приводит в движение эти гигантские жернова (а есть среди них, наверно, и поры, и подделыватели подписей, и мошенники, которые могут быть изобличены в любой день), — нетрудно было вообразить, будто все это висит в воздухе и мешает дышать. Чем ближе к дому, тем тень была гуще, и он стал думать о тайнах уединенных склепов, о людях, которые всю жизнь копили и прятали добро в кованых сундуках, а теперь сами лежат упрятанные в сундук, хотя и не перестали вредить другим; и о тайнах реки думал он, что мутным потоком стремится меж двух сумрачных нагромождений тайн, на много миль протянувшихся каменными дебрями, тесня вольный воздух и вольные просторы, где птицы ширяют крыльями на ветру.
У самого дома тень сгустилась еще больше, и перед ним выплыла комната отца, печальная комната, где словно витал его призрак с мольбой в угасающем взгляде, каким он был, когда сын в одиночестве сидел у его смертного одра. Тайна была в спертом воздухе этой комнаты. Тайна была во всех мрачных, пыльных, затянутых паутиной углах старого дома. И хозяйка этого дома, женщина с непроницаемыми чертами, с неукротимой волей, охраняла свои тайны н тайны его отца, готовясь встретить лицом к лицу великую заключительную тайну всякой жизни.
Он только что свернул в узкую, круто спускавшуюся улочку, на которую выходил двор или палисадник, разбитый перед домом, как вдруг сзади послышались быстрые шаги, и кто-то с разгона толкнул его к стене. Занятый своими мыслями, он растерялся от неожиданности и опомнился только тогда, когда незнакомец, развязно воскликнув: «Пардон! Не по моей вине!», уже прошел мимо.
И тут, окончательно придя в себя, он увидал, что впереди шагает тот самый человек, о котором он так много думал последние дни, Это не было случайное сходство, усиленное навязчивым воспоминанием. Это, несомненно, был он — тот, кого он встретил на Стрэнде в обществе Тэттикорэм, чей разговор с мисс Уэйд отчасти донесся до его ушей.
Улица шла под уклон, резко изгибаясь, а незнакомец (он был, казалось, не то чтобы пьян, но немного навеселе) шагал так быстро, что через минуту скрылся за поворотом.
Движимый не столько намерением выследить его, сколько желанием приглядеться к нему получше, Кленнэм ускорил шаг, чтобы поскорей обогнуть поворот. Однако, обогнув его, он никого не увидел.
Остановившись у дома своей матери, он огляделся; но улица была пуста. Поблизости не было ни выступа стены, в тени которого мог спрятаться человек, ни перекрестка, где он мог свернуть, на другую улицу; не слышно было также, чтобы где-нибудь хлопнула дверь. Но Кленнэм все же решил, что незнакомец вошел в один из соседних домов, отперев, должно быть, дверь своим ключом.
Размышляя об этой странной встрече и не менее странном исчезновении, он вошел во двор и сразу же по привычке поднял глаза на окна материнской комнаты, где, как всегда, светился слабый огонек. И вдруг он увидел того, кого только что искал. Незнакомец стоял спиной к железной ограде палисадника и смотрел на те же окна, самодовольно усмехаясь. Своим появлением он, как видно, спугнул нескольких бездомных кошек, из тех, что постоянно бродили здесь по ночам, но когда он остановился, они остановились тоже, и теперь, укрывшись на столбах ограды, карнизах и других безопасных местах, смотрели на него оттуда горящими, как и у него самого, глазами. Но он недолго развлекался созерцанием освещенных окон и через минуту, сбросив с плеча край своего дорожного одеяния, направился к дому, взошел по шатким ступеням на крыльцо и энергично постучал в дверь.
При всем своем изумлении Кленнэм на этот раз не растерялся. Он тоже направился к дому и взошел на крыльцо. Незнакомец окинул его нагловатым взглядом и замурлыкал вполголоса:
Кто там шагает в поздний час? Кавалер де ла Мажолэн!
Кто там шагает в поздний час? Нет его веселей!
Затем он снова застучал в дверь.
— Вы нетерпеливы, сэр, — заметил Артур.
— Именно, сэр! Громы и молнии, сэр! — отвечал незнакомец. — Нетерпение — мое природное свойство!
Тут оба оглянулись на лязг цепочки, которую миссис Эффери предусмотрительно накидывала на дверь прежде, чем отворить. После чего она приотворила ее чуть-чуть и, подняв повыше свечу, спросила, кто это среди ночи так колотит в дверь.
— Как, это вы, Артур? Быть не может, — с удивлением добавила она, приметив сперва только его одного, но тотчас же, разглядев фигуру незнакомца, закричала: — Ай! С нами крестная сила! Опять он!
— Вы не ошиблись, добрейшая миссис Флинтвинч! Опять он! — весело воскликнул незнакомец. — Откройте дверь и дайте мне поскорей заключить в объятия моего бесценного Иеремию! Откройте дверь и дайте мне поскорей прижать к груди моего друга Флинтвинча!
— Его нет дома, — сказала Эффери.
— Так сходите за ним! — воскликнул незнакомец. — Сходите за моим Флинтвинчем! Скажите ему, что его друг Бландуа только что приехал в Англию и жаждет его видеть; скажите ему, что его милашечка, его голубочек ждет его не дождется! Откройте дверь, прекрасная миссис Флинтвинч, и пока что дайте мне пройти наверх, засвидетельствовать мое почтение — почтение Бландуа — миледи, хозяйке этого дома! Надеюсь, она жива и чувствует себя не хуже? Чудесно! Открывайте же!
К вящему удивлению Артура, миссис Эффери, выразительно скосив на него широко раскрытые глаза, словно прося не вступать в пререкания с гостем, откинула цепочку и отворила дверь. Незнакомец бесцеремонно поспешил войти первым, не обращая внимания на Артура.
— Пошевеливайтесь! Поворачивайтесь! Бегите за Флинтвинчем! Доложите обо мне миледи! — тотчас же зашумел он, топая по каменному полу.
— Скажите, пожалуйста, Эффери, — намеренно громко спросил Артур, с возмущением оглядывая незнакомца, — кто этот господин?
— Скажите, пожалуйста, Эффери, — тотчас же подхватил тот, — кто — ха-ха-ха, — кто этот господин?
Но тут, как раз вовремя, послышался сверху голос миссис Кленнэм:
— Эффери, пусть они поднимутся оба. Артур, иди сюда!
— Артур? — воскликнул Бландуа и, описав шляпой кривую в воздухе, изящнейшим образом расшаркался перед Кленнэмом. — Сын миледи? Я весь к услугам сына миледи!
Артур посмотрел на него ничуть не ласковей прежнего и, молча повернувшись кругом, пошел наверх. Гость последовал за ним. Миссис Эффери сняла с крючка ключ от входной двери и бросилась на поиски своего повелителя.
От всякого, кто со стороны наблюдал бы оба визита мсье Бландуа, не укрылось бы кое-что новое в поведении миссис Кленнэм на этот раз. Ее лицо оставалось непроницаемым, как всегда, голос звучал так же ровно, и жесты были так же скупы. Но с той минуты, как гость переступил порог комнаты, она не отрывала глаз от его лица, и раз или два, когда он начинал проявлять нетерпение, слегка подавалась вперед в своем кресле, не наклоняясь и не снимая рук с подлокотников, как будто хотела уверить его, что выслушает все, что он пожелает ей сказать, но не сейчас, а после. Не укрылось это и от Артура, хотя он был лишен возможности сравнивать.
— Сударыня, — сказал Бландуа, — окажите мне честь представить меня вашему уважаемому сыну. Мне кажется, сударыня, ваш уважаемый сын настроен против меня. Он не слишком любезен.
— Сэр, — запальчиво перебил Артур, — не знаю, кто вы и зачем вы здесь, но будь я хозяином этого дома, я бы незамедлительно выставил вас за дверь.
— Но ты не хозяин, — сказала мать, не глядя на него. — К сожалению, тебе придется обуздать свою безрассудную ярость, так как ты не хозяин, Артур.
— Я на это и не посягаю, матушка. Если я возмущен поведением этого господина (настолько возмущен, что, будь моя воля, я бы ни минуты не потерпел его присутствия здесь), то исключительно из-за вас.
— Не вижу поводов для возмущения, — возразила она. — А если бы видела, то могла бы указать на это сама. И указала бы в случае надобности.
Виновник этого препирательства, усевшись в кресло, шлепнул себя по ляжке и громко захохотал.
— Ты не вправе, — продолжала миссис Кленнэм, по-прежнему обращаясь к сыну, но глядя на Бландуа, — ты не вправе осуждать человека (тем более иностранца) только потому, что он не подходит под твою мерку и держит себя иначе, нежели ты. А может быть, этот джентльмен по тем же причинам осуждает тебя?
— Польщен, если так, — заметил Артур.
— Этот джентльмен, — продолжала миссис Кленнэм, — представил нам в свое время рекомендательное письмо от весьма солидного уважаемого лица, с которым мы состоим в деловых отношениях. Я совершенно не осведомлена о цели его посещения на этот раз. Мне она не известна, и я весьма далека от каких-либо предположений на этот счет, — она говорила с расстановкой, подчеркивая каждое слово, и ее нахмуренные брови еще тесней сошлись на лбу, — но как только вернется Флинтвинч, я попрошу джентльмена изложить свою надобность и думаю, что речь пойдет об одной из тех деловых операций, которые входят в круг повседневной деятельности нашей фирмы и которую мы почтем своим долгом и удовольствием осуществить. Ничего другого тут и быть не может.
— Увидим, сударыня, — был ответ делового человека.
— Увидим, — откликнулась она. — Джентльмен уже знаком с Флинтвинчем; помнится, я слышала, что в прошлое его посещение Лондона они вместе провели вечер и, кажется, даже не без приятности. Я не очень осведомлена о том, что происходит за стенами этой комнаты, и шум мирской суеты не привлекает моего внимания; но помнится, что-то я такое слыхала.
— Ваши сведения верны, сударыня. Все было именно так. — Он снова засмеялся и принялся насвистывать припев своей песенки.
— Вот видишь, Артур, — сказала миссис Кленнэм, — джентльмен явился сюда в качестве доброго знакомого, а не случайного посетителя; и очень досадно, что тебе вздумалось срывать на нем свою безрассудную ярость. Весьма сожалею и выражаю свое сожаление джентльмену. Собственно, выразить сожаление должен бы ты, но я знаю, что ты этого не сделаешь, вот и приходится мне делать это от своего имени и от имени Флинтвинча, поскольку у джентльмена есть дело до нас обоих.
Снизу послышалось щелканье отпираемого замка, и вслед за тем хлопнула дверь. Через минуту в комнату пошел мистер Флинтвинч, завидя которого гость поспешно вскочил и заключил его в объятия.
— Как дела, друг сердечный? — воскликнул он. — Как жизнь, мой Флинтвинч? Улыбается? Тем лучше, тем лучше! Да вы просто цветете! Помолодели, посвежели, загляденье да и только! Ах, плутишка! Хорош, хорош!
Отпуская все эти комплименты, он так сильно тряс мистера Флинтвинча за плечи, что голова последнего моталась на искривленной шее, напоминая кубарь, делающий последние обороты.
— Я ведь вам говорил о своем предчувствии, что нам суждено познакомиться поближе и даже стать друзьями! Надеюсь, вы теперь и сами почувствовали это? А, Флинтвинч, почувствовали?
— Да нет, сэр, — сказал мистер Флинтвинч. — Не больше, чем раньше. Вы бы лучше сели, сэр. Сдается мне, вы уже успели пропустить стаканчик того самого портвейна.
— Ах, шутник! Ах, негодник! — вскричал гость. — Ха-ха-ха-ха! — И, в виде заключительной милой шутки отшвырнув Флинтвинча прочь, он уселся на прежнее место.
Артур смотрел на эту сцену, онемев от изумления, гнева, тягостных догадок и стыда. Мистер Флинтвинч отлетел было ярда на три в сторону, но тотчас же снова принял устойчивое положение и, сохраняя обычную невозмутимость, только слегка запыхавшись, сурово уставился на Артура. Полученная встряска не сделала мистера Флинтвинча ни менее деревянным, ни менее замкнутым; единственное заметное изменение состояло в том, что узел его галстука, приходившийся всегда под ухом, теперь торчал сзади, на манер кошелька для косички, придавая ему некоторое сходство с придворным щеголем.
Как миссис Кленнэм не сводила глаз с Бландуа (который, подобно трусливой дворняжке, невольно притих под этим неподвижным взглядом), так Иеремия не сводил своих с Артура. Казалось, они без слов уговорились поделить обязанности таким образом. В течение нескольких минут Иеремия молча скреб свой подбородок и сверлил Артура взглядом, как будто надеялся высверлить из него все его мысли.
Но вот гость, должно быть наскучив затянувшимся молчанием, встал и перешел к камину, в котором столько лет неугасимо горело священное пламя. И тотчас же миссис Кленнэм, приподняв руку, до сих пор лежавшую неподвижно, слегка махнула этой рукой Артуру и сказала:
— Оставь нас, Артур, мы должны заняться делами.
— Матушка, я повинуюсь вам, но делаю это скрепя сердце.
— Неважно, как, — возразила она, — важно, чтобы ты это сделал. Мы должны заняться делами. Приходи в другой раз, когда сочтешь своим долгом проскучать здесь полчаса. Покойной ночи.
Она протянула ему руку в шерстяной митенке, и он, по заведенному обычаю, дотронулся до нее пальцами, а потом, склонившись над креслом, губами дотронулся до ее щеки. Щека показалась ему сегодня тверже и холодней, чем обыкновенно. Выпрямившись, он последовал за направлением материнского взгляда, и глаза его уперлись в друга мистера Флинтвинча — мсье Бландуа. Мсье Бландуа в ответ презрительно прищелкнул большим и указательным пальцами.
— Мистер Флинтвинч, — сказал Кленнэм, — я с величайшим недоумением и с величайшей неохотой оставляю вашего — вашего клиента в комнате моей матери.
Джентльмен, о котором шла речь, снова прищелкнул пальцами.
— Покойной ночи, матушка.
— Покойной ночи.
— Знавал я, любезный Флинтвинч, одного человека, — заговорил вдруг Бландуа, в небрежной позе стоявший у камина спиной к огню (слова его столь явно были адресованы Кленнэму, что тот, услышав их, замедлил шаги), — так поверите ли, он столько наслышался всяких темных историй о здешних нравах и обычаях, что, предложи вы ему остаться здесь, на ночь глядя, одному с двумя людьми, заинтересованными в его переселении в лучший мир, — ни за что бы не согласился, — даже в таком добропорядочном доме, как этот! — если б не был уверен, что им с ним не справиться. Ха-ха! Вот ведь чудак, а, Флинтвинч?
— Просто трус, сэр!
— Правильно! Просто трус. Но он бы не решился на это, мой Флинтвинч, если б не знал наверняка, что они и рады бы закрыть ему рот, да не в силах. И уж, во всяком случае, стакана воды не выпил бы при подобных обстоятельствах — даже в таком добропорядочном доме, мой Флинтвинч, — не убедившись, что они сами пьют ту же воду; и не только пьют, но и глотают!
Не удостоив эту тираду ответом, — тем более, что душившая его ярость не дала бы ему выговорить ни слова — Кленнэм только поглядел на гостя и вышел. Тот в виде напутствия еще раз прищелкнул пальцами, и лицо его обезобразила зловещая улыбка, от которой усы у него вздернулись к носу, а кончик носа загнулся к усам.
— Ради всего святого, Эффери, — шепотом сказал Кленнэм, пробираясь по темным сеням к прямоугольнику ночного неба, видневшемуся в отворенную старухой дверь, — объясните мне, что тут у вас происходит?
Миссис Флинтвинч, под своим накинутым на голову передником сама в темноте похожая на привидение, отвечала глухим, замогильным голосом:
— Не спрашивайте ни о чем, Артур. Меня совсем замучили сны. Уходите!
Он вышел, и она заперла за ним дверь. У самой калитки он оглянулся, и ему показалось, что окна материнской комнаты, слабо светившиеся сквозь желтые шторы, повторяют ему так же глухо:
— Не спрашивай ни о чем. Уходи!
Глава 11
Письмо Крошки Доррит
«Дорогой мистер Кленнэм!
Прошлый раз я писала Вам, что лучше мне не получать ни от кого писем, а стало быть мое письмецо обременит Вас только необходимостью прочитать его (может быть, Вам и для этого трудно будет выбрать время, но я надеюсь, что Вы все-таки выберете); а потому я снова берусь за перо. Пишу на этот раз из Рима.
Мы покинули Венецию прежде мистера и миссис Гоуэн, но они ехали другой дорогой, и путешествие отняло у них меньше времени, так что мы их уже застали в Риме, где они наняли квартиру на улице, которая называется Виа Грегориана, Вам она, верно, знакома.
Постараюсь рассказать о них все, что могу, так как знаю, что это для Вас самое интересное. Мне показалось, что квартира у них не слишком удобная, впрочем Вы могли бы судить об этом лучше меня, ведь Вы объездили так много чужих стран, так хорошо знаете чужие нравы и обычаи. Разумеется, она несравненно — в миллион раз! — лучше всего того, к чему я привыкла в Лондоне; но я как бы смотрю не своими глазами, а глазами миссис Гоуэн. Ведь она выросла в доме, где все дышало сердечным теплом и уютом — об этом не трудно догадаться, даже если бы она не рассказывала мне с такой любовью о своей прежней жизни.
Так вот, это — довольно скудно меблированное помещение, на самом верху довольно темной общей лестницы, и почти все оно состоит из большой неуютной комнаты, которая служит мистеру Гоуэну мастерской. Окна до половины заделаны, а на стенах рисунки углем и мелом — память о прежних жильцах, и должно быть, за много лет! Часть комнаты отделена красной драпировкой, которая от пыли кажется скорее серой; это гостиная. Когда я в первый раз пришла туда, я застала миссис Гоуэн одну; она сидела, выронив из рук шитье, и смотрела на небо, синевшее в верхней части окна. Пожалуйста, не огорчайтесь, но я должна признаться, мне хотелось бы, чтобы вокруг нее было больше воздуха, света, веселья, молодости.
Мистер Гоуэн пишет папин портрет (я, пожалуй, не догадалась бы, кто на нем изображен, если бы не присутствовала при сеансах), и благодаря этому счастливому обстоятельству мне теперь гораздо чаще удается видеться с миссис Гоуэн. Она очень много бывает одна. Слишком много.
Рассказать Вам о моем втором посещении? Я зашла к ней днем, часа в четыре или пять, воспользовавшись тем, что гуляла без провожатых. Она обедала в полном одиночестве, если не считать старика, принесшего из харчевни обед на жаровне с горящими угольями. Он ей рассказывал длиннейшую историю про каменную статую какого-то святого, которая помогла изловить шайку разбойников, — хотел немножко развлечь ее, как он мне объяснил потом, когда я уходила; у него, по его словам, «у самого дочка в ее годах, только не такая раскрасавица».
Я тут хочу вставить несколько слов о мистере Гоуэне, прежде, чем досказать то немногое, что мне еще осталось. Не сомневаюсь, он отдает должное ее красоте, он гордится ею — ведь все кругом от нее в восхищении, — и он любит ее, да, да, бесспорно любит, но на свой лад. Мне он представляется человеком холодным и склонным ко всему относиться с небрежностью; если и у Вас подобное же впечатление, стало быть, я права, думая, что она заслуживает лучшего. Если же Вы этого не находите, то я наверняка ошибаюсь; ведь та, кого Вы, бывало, называли «мое бедное дитя», по-прежнему доверяет Вашему уму и доброте больше, чем могла бы выразить словами, если бы попыталась. Но не бойтесь, я не стану и пытаться.
Из-за своего капризного и переменчивого нрава (так мне кажется, если, конечно, и Вы того же мнения) мистер Гоуэн очень мало времени уделяет своей профессии. В нем нет ни упорства, ни терпения, сегодня он берется за одно, а завтра за другое, и ему совершенно все равно, доведена ли работа до конца или брошена на середине. Слушая его разговоры с папой во время сеансов, я иногда думаю: может быть, он оттого не верит в других, что у него нет веры в себя? Так это или нет? Хотелось бы мне знать, что Вы скажете, прочитав эти строчки! Я так ясно вижу сейчас Ваше лицо и, кажется, даже слышу Ваш голос, будто мы с Вами беседуем на Железном мосту.
Мистер Гоуэн много бывает в домах, составляющих здешнее высшее общество (хотя по нем не видно, чтобы ему там было приятно или весело), — иногда один, иногда вместе с нею; впрочем, последнее время она выезжает очень мало. Я часто слышу разговоры о том, что она сделала блестящую партию, выйдя за мистера Гоуэна, и странно, что это говорят дамы, которые, верно, не пожелали бы его в мужья ни для себя, ни для своих дочерей. Он также часто ездит за город, писать этюды; знакомых у него множество, и редко какой званый вечер обходится без него. В довершение всего у мистера Гоуэна есть приятель, с которым он почти не расстается, ни дома, ни в гостях, хотя обращается с ним очень неровно и, во всяком случае, без дружеской теплоты. Я твердо знаю, что она очень не любит этого приятеля (она сама говорила мне об этом). Он и мне настолько отвратителен, что сейчас, когда он на некоторое время уехал из Рима, у меня даже на душе легче стало. А у нее и подавно!
А теперь я хочу сказать Вам главное, ради чего и вела весь этот длинный рассказ с риском встревожить Вас больше, чем нужно. Она так верна и так преданна, так убеждена в том, что принадлежит ему навек по праву любви и долга, что Вы можете не сомневаться; до конца своих дней она будет любить его, восхищаться им, хвалить его и скрывать все его недостатки. Мне кажется, она их скрывает и всегда будет скрывать даже от самой себя. Она отдала ему свое сердце целиком и безвозвратно; и как бы он ни поступил, любовь ее нерушима. Вы сами знаете это лучше меня, ведь Вы все знаете; но мне приятно сказать Вам, какая у нее чудесная душа — нет таких похвал, которых она не была бы достойна.
Я ни разу не назвала ее по имени в этом письме, а между тем мы теперь такие друзья, что с глазу на глаз всегда называем друг друга по именам; но она меня зовет не тем именем, которое мне дано при крещении, а тем, которое дали мне Вы. Когда она первый раз назвала меня «Эми», я ей вкратце поведала свою историю и сказала, что Вы меня всегда звали Крошкой Доррит и что это имя для меня лучше всех. С тех пор и она зовет меня так.
Может быть, ее отец и мать еще не успели написать Вам о том, что у нее родился сын. Это произошло всего два дня назад, ровно через неделю после их приезда. Они не нарадуются на внука. Однако, раз уж я решила ничего не скрывать, скажу Вам, что, по-моему, отношения с мистером Гоуэном у них не ладятся: как видно, его насмешливая манера обращения кажется им обидной для их родительской любви. Вчера при мне мистер Миглз вдруг переменился в лице, встал и вышел из комнаты, словно опасаясь, что иначе не удержится и выскажет зятю всю правду в лицо. А между тем они такие добрые, внимательные и разумные родители, что мистеру Гоуэну не следовало бы доставлять им огорчения. Не знаю, как он может быть таким черствым и нечутким.
Я сейчас перечитала все написанное, и мне сперва показалось, что слишком уж о многом я берусь судить и толковать, и меня даже взяло сомнение, стоит ли посылать это письмо. Но, пораздумав, я успокоилась — Вы, я знаю, сразу поймете, что я только ради Вас старалась быть наблюдательной и подмечала (или думала, что подмечаю) то, что считала для Вас интересным. Можете не сомневаться в моих словах.
Теперь главное уже сказано, и осталось написать совсем немного.
Мы все здоровы, а Фанни с каждым днем совершенствуется во всех отношениях. Вы даже вообразить не можете, какая она добрая, сколько труда кладет, чтобы и меня усовершенствовать немножко. Есть у нее поклонник, который ездит за ней от самой Швейцарии — сперва в Венецию, затем сюда, а недавно он мне объявил по секрету, что намерен ездить за ней решительно повсюду. Мне было очень неловко выслушивать подобные признания, но что я могла поделать? Я не знала, как отвечать, и в конце концов сказала, что, по-моему, все это напрасно. Он не пара Фанни (этого я ему не говорила), она для него чересчур умна и бойка. Но он твердил свое. У меня, разумеется, никаких поклонников нет.
Если у Вас хватит терпения дочитать до этого места. Вы, пожалуй, подумаете: «Не может быть, чтобы Крошка Доррит ничего не рассказала мне о своих путешествиях, так не пора ли ей начать рассказ?» Да, верно, пора, но, право же, я не знаю, как за это взяться. После Венеции мы столько объездили прекрасных городов (назвать хотя бы Геную и Флоренцию), столько видели достопримечательностей, что у меня голова идет кругом, когда я пытаюсь все припомнить. Но ведь обо всем этом Вы можете, рассказать гораздо больше меня, зачем же мне докучать Вам своими рассказами и описаниями?
Дорогой мистер Кленнэм, прошлый раз я не побоялась откровенно признаться Вам в тех странных мыслях, что всегда примешиваются к моим дорожным впечатлениям, наберусь же смелости и теперь. Вот что чаще всего происходит со мной, когда я раздумываю об этих древних городах: не то мне кажется самым удивительным, что они простояли здесь столько веков, а то, что они существовали тогда, когда я и не знала об их существовании (кроме разве двух или трех), когда я вообще ничего почти не знала дальше тюремных стен. Почему-то мне грустно от этой мысли, сама не понимаю почему. Когда мы в Пизе ездили смотреть знаменитую падающую башню, был яркий солнечный день, небо и земля — казались такими молодыми по сравнению с древней башней и окружающими постройками, а тень от башни манила такой прохладой! Но первая моя мысль была не о том, как это красиво и любопытна; первая моя мысль была: «Ах, сколько же раз в то самое время, когда тень тюремной стены надвигалась на нашу комнату и со двора слышался унылый топот шагов, — в это самое время здесь все было так же полно мирного очарования, как сейчас!» Эта мысль не давала мне покоя. Сердце мое переполнилось, и слезы хлынули из глаз, как я ни старалась удержать их. И часто, очень часто появляется у меня подобное чувство.
Знаете, с тех пор как произошла эта перемена в нашей судьбе, мне гораздо чаше стали сниться сны; но странно, что во сне я всегда вижу себя не такой, как сейчас, а совсем, совсем юной. Вы можете возразить, что я и сейчас не так уж стара. Да, но я не то хочу сказать. Во сне я всегда вижу себя совсем девочкой, такой, как я была, когда стала учиться шить. Часто мне снится, что я опять хожу по тюремному двору, и вокруг меня знакомые лица, и даже не очень знакомые, которые не диво было бы и позабыть; а иногда я вижу себя за границей — в Швейцарии, во Франции, или в Италии — но всегда такою же девочкой. Однажды мне приснилось, будто я вхожу к миссис Дженерал в том заплатанном платьишке, в котором впервые запомнилась себе. А вот сон, повторявшийся много раз: будто мы в Венеции и у нас званый обед со множеством гостей, а я сижу за столом в траурном платье, которое носила с восьми лет, когда умерла моя мать, и доносила до того, что материя стала рассыпаться под иголкой. Сижу и с ужасом думаю о том, как должны удивиться гости, что дочь такого богатого отца одета в лохмотья, и как рассердятся на меня папа, Фанни и Эдвард — ведь я выставила их на позор, раскрыв перед всеми то, что они так тщательно держали в секрете. Но от этих мыслей я не сделалась старше, и сидя за столом, тревожно подсчитываю, во что обошелся этот обед, и ломаю голову над тем, как нам покрыть такие расходы. Но ни разу мне не снилась сама перемена в нашей судьбе; ни разу не снилось то памятное утро, когда Вы пришли ко мне с этой новостью; ни разу не видала я во сне Вас.
Дорогой мистер Кленнэм, может быть, я так много думаю о Вас — и о других тоже — наяву, что за день успеваю передумать все мысли. Должна Вам сознаться, что я очень тоскую по родине — до того тоскую, что порой, когда никто не видит, даже всплакну немножко. Я просто не могу больше жить вдали от нее. У меня делается легче на душе, когда мы хоть на несколько миль приближаемся к родной стороне, пусть даже я знаю, что это ненадолго. Так мне дороги места, которые были свидетелями моей бедности и Вашей доброты ко мне. Так дороги, так дороги!
Бог ведает, когда Ваше бедное дитя снова увидит Англию. Всем у нас (кроме меня) очень нравится жить здесь, и о возвращении даже речи нет. Моему дорогому отцу, может быть, придется будущей весной съездить в Лондон по делам, связанным с наследством, но едва ли он захочет взять меня с собой.
Я стараюсь извлечь пользу из уроков миссис Дженерал и льщу себя надеждой, что немного обтесалась под ее руководством. Теперь я уже довольно сносно могу объясняться на трудных языках, о которых говорила Вам в прошлом письме. Я тогда не подумала о том, что Вы и тот и другой знаете; но потом сообразила, и это помогло мне. Благослови Вас бог, дорогой мистер Кленнэм. Не забывайте
Вашу любящую и неизменно признательную
Крошку Доррит.
P.S. Главное, помните, что Минни Гоуэн заслуживает того, чтобы Вы о ней вспоминали с самыми лучшими чувствами. Она поистине достойна любви и уважения. Прошлый раз я совсем позабыла о мистере Панксе. Прошу Вас, если Вы его увидите, передайте ему сердечный привет от Вашей Крошки Доррит. Он был очень добр к Крошке Д.».
Глава 12,
в которой происходит важное совещание радетелей о благе отечества
Громкое имя Мердла с каждым днем все больше гремело в стране. Никто не слыхал, чтобы прославленный Мердл кому-нибудь сделал добро, живому или мертвому; никто не знал за ним способности хотя бы слабеньким огоньком осветить чей-нибудь путь в лабиринте долга и развлечения, горя и радости, труда и досуга, реальности и воображения и всех бесчисленных троп, по которым блуждают сыны Адамовы; ни у кого не было ни малейшего повода думать, будто этот идол слеплен не из самой обыкновенной глины, внутри которой тлеет самый простой фитиль, не давая развалиться этой бренной оболочке. Но все знали (или, во всяком случае, были наслышаны) об его колоссальном богатстве; и оттого раболепствовали перед ним с самоуничижением, куда более постыдным и куда менее оправданным, чем у невежественного дикаря, который простирается ниц перед ящерицей или деревянной чуркой, обожествляемой им в простоте души.
А между тем у жрецов этого культа был перед глазами живой укор их бесстыдству в лице самого мистера Мердла. Толпа поклонялась слепо — хотя и знала, чему поклоняется, — но служители алтаря видели свой кумир чуть ли не каждый день. Они сидели у него за столом, а он сидел за столом у них. И за его спиной им виделся призрак, который, казалось, говорил: Взгляните на этого человека — на его голову, глаза, манеры; вслушайтесь в его речь, его голос; это ли черты божества, чтимого вами? Вы — рычаги Министерства Волокиты, вы властвуете над людьми. Если вы перессоритесь между собой, кажется, мир погибнет, ибо некому будет управлять им. В чем же ваша заслуга? В безупречном ли знании человеческой натуры, побуждающем вас принимать, возвеличивать и прославлять этого человека? А если вы способны оценить по достоинству те черты, на которые я никогда не забываю указать вам, — быть может, ваша заслуга в безупречной честности? Эти щекотливые вопросы всегда возникали там, где появлялся мистер Мердл; и по молчаливому уговору всегда оставлялись без внимания.
Покуда миссис Мердл путешествовала за границей, мистер Мердл по-прежнему держал свой дом открытым для нескончаемого потока гостей. Кое-кто из последних любезно взял на себя труд распоряжаться в нем, как в своем собственном. Какая-нибудь очаровательная светская дама говорила приятельнице: «Давайте в будущий четверг отобедаем у нашего милого Мердла. Кого бы нам пригласить?» И наш милый Мердл получал соответствующие указания; а потом, отсидев обед во главе стола, уныло бродил весь вечер из одной гостиной в другую, обращая на себя внимание разве только своей явной неприкаянностью среди праздничной толпы гостей.
Мажордом, этот жупел великого мужа, был так же суров, как всегда. Он надзирал за обеденной церемонией в отсутствие Бюста ничуть не менее бдительно, чем в присутствии Бюста; и его взгляд действовал на мистера Мердла, как взгляд василиска. Человек непреклонного нрава, он не потерпел бы, чтобы на столе оказалось на одну бутылку вина или на одну унцию серебра меньше, чем положено. Он не позволил бы дать обед, не соответствующий его рангу. Накрывая на стол, он заботился прежде всего о собственном достоинстве. Он не возражал, чтобы гости ели то, что подавалось на стол, но подавалось это исключительно для поддержания его престижа. Стоя у буфета, он всем своим видом говорил; «Я принял на себя обязанность созерцать зрелище, представляющееся сейчас моему взгляду, а менее значительные зрелища я замечать не намерен». Если он ощущал отсутствие за столом Бюста, то лишь потому, что это некоторым образом нарушало его привычное самочувствие, как всякий, хотя бы и временный непорядок. Точно так же он бы ощущал отсутствие на столе хрустальной вазы или драгоценного серебряного ведерка для льда, отправленных временно на хранение в банк.
Мистер Мердл давал обед для Полипов. Приглашен был лорд Децимус, приглашен был мистер Тит Полип, приглашен был любезный молодой Полип, а также вся парламентская камарилья Полипов, которая между сессиями разъезжала по стране, славословя своего предводителя. От этого обеда многое ожидалось. Мистер Мердл должен был заключить с Полипами союз. Уже состоялись кое-какие переговоры деликатного свойства между ним и благородным Децимусом — с обходительным молодым Полипом в роли посредника, — и мистер Мердл обещал Полипам положить на их чаши весов все свои немалые добродетели и все свои немалые капиталы. Недоброжелатели усматривали тут какие-то махинации — должно быть исходя из того, что, если бы с помощью махинаций можно было заручиться поддержкой самого Дьявола, Полипы не преминули бы сделать это — для блага отечества, разумеется для блага отечества.
Миссис Мердл слала своему великолепному супругу — который для непредубежденного ума олицетворял собою все британское купечество со времен Виттингтона под слоем золота в три фута толщиной, — слала своему супругу из Рима письмо за письмом, настаивая на срочной необходимости устроить Эдмунда Спарклера. Миссис Мердл ставила вопрос так: теперь или никогда, — и намекала, что, если Эдмунд именно сейчас получит хорошее место, это может весьма благоприятно отразиться на его будущей судьбе. Рассуждая об этом важнейшем предмете, миссис Мердл не употребляла никаких других наклонений, кроме повелительного, и никаких других времен, кроме настоящего. Под напором столь энергично спрягаемых глаголов тягучая кровь мистера Мердла беспокойней побежала по жилам, а руки беспокойней задвигались под длинными обшлагами.
В таком состоянии беспокойства мистер Мердл пригласил к себе мажордома и, упорно разглядывая носки его башмаков (взглянуть в грозный лик этого величественного сфинкса у него недоставало мужества), выразил свое желание дать обед для избранного общества, не слишком многочисленного, но избранного. Мажордом милостиво согласился взять на себя заботу о том, чтобы зрелище, которое ему предстояло созерцать, стоило как можно дороже; и вот назначенный день наступил.
Мистер Мердл стоял в одной из парадных комнат у камина и грел спину в ожидании почетных гостей. Он почти никогда не разрешал себе подобной вольности, если не был совсем один. В присутствии мажордома он бы ни за что не осмелился греться у камина. Случись сейчас этому наемному тирану заглянуть в дверь, его хозяин тотчас же ухватил бы сам себя за руки, как полицейский вора, и стад бы прогуливаться перед камином взад и вперед или несмело блуждать по комнате среди раззолоченной мебели. Проказливые тени, игравшие в прятки по углам, выскакивая, когда пламя разгоралось, и снова исчезая, как только оно опадало, были единственными свидетелями его скромных утех: да и эти свидетели казались ему лишними, судя по тому, как он беспокойно озирался.
Правая рука мистера Мердла была занята вечерней газетой, а вечерняя газета была занята мистером Мердлом. Его необыкновенная предприимчивость, его несказанное богатство, его чудо-банк составляли сегодня главную пищу вечерней газеты. Чудо-банк, им задуманный, им основанный и им возглавляемый, был последним предприятием, которым мистер Мердл поразил мир. Но такова уж была природная скромность мистера Мердла, что на фоне всех своих блистательных достижений он гораздо больше походил на человека, у которого описали имущество за долги, нежели на коммерческого Колосса, гордо взирающего со своей высоты на суденышки, стремящиеся промеж его ног в гостеприимную гавань обеденной залы.
И вот уж входят в бухту корабли! Любезный молодой Полип прибыл раньше всех; впрочем, на лестнице его нагнал Цвет Адвокатуры, явившийся во всеоружии своего лорнета н своего выработанного для присяжных поклона. Цвет Адвокатуры был счастлив видеть любезного молодого Полипа и высказал предположение, что предстоит заседание in banco (пользуясь термином, принятым у нас, у юристов), посвященное особо важному вопросу.
— Неужели? — откликнулся жизнерадостный молодой Полип, чье имя, кстати сказать, было Фердинанд. — Какому же именно?
— Ну. ну, — улыбнулся Цвет Адвокатуры. — Уж если вам это неизвестно, так мне и подавно. Ведь вы пребываете в святая святых храма; я же лишь один из тех, кто толпится у ворот.
Цвет Адвокатуры умел быть в разговоре и легким и тяжеловесным, смотря по собеседнику. С Фердинандом Полипом он был просто воздушен. Умел он также быть скромным — по-своему — и даже проявлять склонность к умалению собственных заслуг. Это была личность, сотканная из самых разнообразных свойств; однако же в узоре ткани явственно выделялась одна нить. В каждом человеке Цвет Адвокатуры видел присяжного; а каждого присяжного следовало любым способом расположить в свою пользу.
— Наш достославный хозяин и друг, — сказал он, — эта крупнейшая звезда нашего коммерческого небосклона — вступает на политическое поприще?
— Вступает? С вашего позволения, он давно уже член парламента, — возразил симпатичный молодой Полип.
— Совершенно верно, — отвечал Цвет Адвокатуры с игривым опереточным смешком из репертуара для особого состава присяжных, ничуть не похожим на грубый фарсовый смех, который приберегался для разных лавочников. — Совершенно верно, он давно уже член парламента. Однако же до сих пор эта звезда не светила в полную силу, а лишь мерцала на небосклоне. А?
Рядовой свидетель непременно поддался бы искушению этого «А?» и ответил утвердительно. Но Фердинанд Полип лишь искоса глянул на своего собеседника и ничего не ответил.
— Вот именно, — кивнул головой Цвет Адвокатуры, ибо его не так-то легко было обескуражить. — Говоря о заседании in banco по особо важному вопросу, я и подразумевал торжественность и экстраординарность нынешнего собрания. Скажем словами капитана Мэкхита: «Уж судьи в сборе! Грозная картина!» Как видите, мы, юристы, настолько либеральны, что цитируем доблестного капитана, хотя доблестный капитан не жаловал нашего брата. Впрочем, могу сослаться на одно его высказывание, — заметил Цвет Адвокатуры, комически склонив голову на один бок (он любил сдабривать свое профессиональное красноречие долей этакого добродушнейшего подшучивания над самим собой); — высказывание, свидетельствующее о том, что в глазах капитана закон беспристрастен, по идее, во всяком случае. Вот что говорит по этому поводу капитан — если я ошибусь, — тут он слегка дотронулся лорнетом до плеча собеседника (жест из репертуара для особого состава), — мой просвещенный молодой друг меня поправит.
Закон искоренять порок готов,
Не разбирая званий и чинов,
Я, стало быть, надеяться могу,
Что в лучшем обществе на Тайберн попаду.
Заключительные слова Цвет Адвокатуры произнес уже на пороге комнаты, где стоял у камина мистер Мердл, чем поверг последнего в неслыханное изумление. Пришлось срочно объяснить ему, что автором этих слов является Джон Гэй.
— Который, разумеется, не принадлежит к числу признанных авторитетов Вестминстер-Холла, — добавил Цвет Адвокатуры, — но вполне достоин внимания человека со столь широким практическим кругозором, как мистер Мердл.
Мистер Мердл как будто собрался что-то сказать, но тут же как будто передумал. Тем временем доложили о Столпе Церкви.
На лице Столпа Церкви написана была кротость, однако же он вошел энергичным шагом, словно только что надел семимильные сапоги в намерении пройтись по свету и убедиться в том, что состояние душ человечества не внушает тревоги. Столп Церкви и не подозревал, что обед, на который он приглашен, — не просто обед, а обед со значением. Достаточно было взглянуть на него, чтобы это понять. Он был такой чистенький, свеженький, ласковый, веселый, добродушный; ну просто сама невинность.
Цвет Адвокатуры тотчас же с живейшим интересом осведомился о здоровье супруги Столпа Церкви. Выяснилось, что супруга Столпа Церкви здорова и благополучна, если не считать легкой простуды, которую схватила на последней конфирмации. Молодой Столп Церкви также здоров и благополучен. Он вместе с женой и детками проживает теперь во вверенном ему приходе.
Стали собираться Полипы-фигуранты; пришел также врач, пользовавший мистера Мердла. Цвет Адвокатуры, с кем бы и о чем бы он ни беседовал, изловчался краешком глаза и уголком лорнета видеть всех, кто входил в гостиную, и путем сложных, но незаметных маневров к каждому успевал подойти и с каждым находил особый предмет для разговора. С одними фигурантами он посмеялся над незадачливым депутатом, который, мирно продремав все заседание в кулуарах, голосовал спросонок за резолюцию противной партии; с другими посетовал на новые веяния, сказывающиеся в противоестественном интересе широкой публики к состоянию государственных дел и государственных финансов; с врачом завел разговор на общие темы врачевания недугов; а затем пожелал узнать его мнение по одному частному вопросу: дело в том, что некий коллега его собеседника, несомненно обладающий глубокой эрудицией и безупречными манерами — впрочем, есть и другие представители врачебного искусства, которые поистине могут служить образцом и в том и в другом отношении (поклон присяжным), — так вот, позавчера сей почтенный эскулап выступал в качестве свидетеля на суде и в ходе перекрестного допроса вынужден был признать себя приверженцем нового метода лечения, который ему, Цвету Адвокатуры, кажется… не правда ли?., да, вот именно, таково его впечатление, и он, откровенно говоря, надеялся, что доктор это впечатление подтвердит. Он, конечно, не смеет настаивать на своей правоте там, где даже среди медиков нет единого мнения, но ему лично кажется, что, оставляя в стороне так называемый юридический подход и рассуждая лишь с точки зрения здравого смысла, этот новый метод не что иное, как — неудобно в присутствии столь крупного авторитета употребить выражение «шарлатанство»… Что?.. Ну, в таком случае он именно так и скажет: шарлатанство; признаться, доктор снял немалую тяжесть с его души!
Покуда длилась эта беседа, в гостиной успел появиться Тит Полип, джентльмен, у которого, подобно пресловутому знакомцу мистера Джонсона, в голове была только одна идея, да и та вздорная. Сей государственный муж и мистер Мердл сидели в углах желтого дивана у огня, глядя в разные стороны и храня глубокомысленное молчание — точь-в-точь две коровы с картины Кейпа, висевшей на противоположной стене.
И вот, наконец, сам лорд Децимус. Мажордом, который до сих пор ограничивался исполнением лишь части своих обязанностей, состоявшей в созерцании прибывавших гостей (что он делал с видом скорее враждебным, нежели приветливым), на этот раз настолько отступил от собственных правил, что соблаговолил лично проводить высокого гостя наверх и доложить о нем. А один робкий парламентский пескарь, лишь недавно попавший на крючок Полипов и приглашенный сегодня на обед в ознаменование этого радостного события, даже благоговейно зажмурился при появлении столь могущественного вельможи.
Впрочем, лорд Децимус рад был видеть Пескаря. Он также был рад видеть мистера Мердла, рад видеть Цвет Адвокатуры, рад видеть Столп Церкви, рад видеть Врача, рад видеть Тита Полипа, рад видеть фигурантов, рад видеть своего личного секретаря, Фердинанда. Дело в том, что лорд Децимус, один из великих мира сего, не отличался тонкостью обращения; и Фердинанду пришлось долго натаскивать его, прежде чем он приучился замечать всех присутствующих и произносить несложную формулу «рад видеть». Совершив этот подвиг снисхождения и светской любезности, милорд уселся на желтый диван и увеличил собою количество кейповских коров до трех.
Спустя несколько минут к дивану пританцовывающей походкой приблизился Цвет Адвокатуры: он считал, что весь состав присяжных уже все равно что у него в кармане, осталось только обработать старшину. В качестве предмета беседы, наименее обязывающего к официальной чопорности, он избрал погоду. Говорят, начал он (в подобных случаях всегда ссылаются на то, что «говорят», хотя кто говорит и зачем остается покрыто мраком неизвестности), в нынешнем году шпалерным плодовым грозит неурожай. Лорд Децимус не получил никаких тревожных сведений насчет груш, но вот яблок, если верить его садовнику, кажется, действительно не будет. Не будет яблок? Цвет Адвокатуры был совершенно ошеломлен этим удручающим известием. По правде говоря, его нимало не тронуло бы, если бы на всем земном шаре не осталось ни единого яблока, однако же со стороны можно было подумать, что речь идет о насущнейшем для него вопросе. А позвольте узнать, лорд Децимус — такой уж мы, юристы, докучливый народ, обожаем собирать всякого рода сведения, просто так, на всякий случай, — позвольте узнать, чем это может быть вызвано? Лорд Децимус не имел никаких соображений на сей счет. Другого, пожалуй, удовлетворил бы такой ответ: но Цвет Адвокатуры тут же пошел на новый приступ: — А как обстоит дело с персиками? Уж после того, как Цвет Адвокатуры получил пост генерального прокурора, эти слова еще долго приводились к качестве образца гениальной находчивости. Дело в том, что лорд Децимус с юношеских лет лелеял воспоминание о персиковом дереве, которое росло под окном его комнаты в Итоне. На этом дереве неувядаемо цвела его единственная в жизни острота — довольно тяжеловесный каламбур насчет разницы между итонскими персиками и парламентскими пэрами. По глубокому убеждению лорда Децимуса, чтобы оценить утонченную прелесть этой остроты, необходимо было подробное и обстоятельное знакомство с историей дерева. А потому рассказ начинался вовсе без дерева, затем набредал на него в зимнюю стужу, с ним вместе проходил через всю смену времен года, следил, как набухали на нем почки, как оно цвело, как появлялись и зрели плоды, словом, столь усердно и заботливо ухаживал за ним в ожидании того дня, когда можно будет вылезть в окно и наворовать персиков, что истомленные слушатели благодарили всевышнего за то, что дерево было посажено и привито до поступления лорда Децимуса в Итон. Но Цвет Адвокатуры слушал этот рассказ с волнением, совершенно затмившим проявленный им прежде интерес к яблокам; как зачарованный следил он за всеми перипетиями с той минуты, как лорд Децимус произнес торжественным тоном: «Кстати, о персиках — вы мне напомнили об одном персиковом дереве», и вплоть до многозначительной фразы, заключавшей собою повествование: «Вот так и мы свершаем свой жизненный путь от итонских персиков до парламентских пэров», — и чтобы дослушать до конца, ничего не упустив, ему пришлось сопровождать лорда Децимуса в столовую и даже поместиться рядом с ним за столом. После этого он почувствовал, что симпатии старшины присяжных завоеваны, и с аппетитом принялся За обед.
От такого обеда разыгрался бы аппетит даже у тех, кто страдает его отсутствием. Редчайшие блюда, изысканно приготовленные и изысканно сервированные; дивные фрукты; отборные вина; великолепные изделия из золота и серебра, хрусталя и фарфора; все, что способно услаждать вкус, зрение, обоняние сидящих за столом, было в изобилии представлено здесь. Ах, какой замечательный человек этот Мердл, как он умен, как он силен, какими обладает добродетелями и совершенствами — короче говоря, как он богат!
Мистер Мердл, как всегда, съел на полтора шиллинга чего-то, как всегда, думая о своем желудке, и сидел за столом такой унылый и молчаливый, что непосвященным трудно было угадать в нем замечательного человека. По счастью, лорд Децимус принадлежал к тем великим мира сего, которые не нуждаются в том, чтобы их занимали разговорами, ибо они всегда достаточно заняты размышлениями о собственном величии. Благодаря этому застенчивый молодой член палаты мог время от времени приоткрывать глаза и смотреть, что он ест. Но стоило лорду Децимусу заговорить, и он тотчас же снова зажмуривался.
Разговором с начала обеда завладели обходительный молодой Полип и Цвет Адвокатуры. Столп Церкви тоже старался не отставать, но его невинность мешала ему. Малейший намек на какие-либо скрытые ходы и соображения сбивал его с толку. Дела мирские были выше его понимания; разобраться в них он не умел.
Это сразу сказалось, когда Цвет Адвокатуры мимоходом упомянул о приятной новости, которую ему довелось услышать: что скоро ряды слуг общества пополнит и укрепит своей житейской мудростью — я имею в виду не поверхностное остроумие, а настоящую житейскую мудрость, опирающуюся на природный здравый смысл, — наш молодой друг мистер Спарклер.
Фердинанд Полип засмеялся и сказал, что да, он тоже об этом слышал. Что ж, лишний голос никогда не мешает.
Цвет Адвокатуры выразил сожаление, что нашего друга мистера Спарклера нет сегодня за этим столом.
— Он за границей с миссис Мердл, — ответил хозяин дома, медленно выходя из глубокого раздумья, во время которого он пытался засунуть себе в рукав столовую ложку. — Его присутствие вовсе не обязательно.
— Я полагаю, — сказал Цвет Адвокатуры с поклоном воображаемым присяжным, — магическое имя Мердл говорит само за себя.
— Мм-да, надеюсь, — пробормотал мистер Мердл, положив ложку на стол и неловко стараясь запрятать руки и обшлага. — Думаю, что, считаясь со мной, местные жители не станут чинить затруднений.
— Что за славные люди! — сказал Цвет Адвокатуры.
— Вы находите? Очень хорошо, — сказал мистер Мердл.
— Ну, а как в остальных двух местах? — продолжал Цвет Адвокатуры, хитро блеснув глазами в сторону своего великолепного соседа (мы, юристы, знаете ли, любопытный народ, любим все узнать, выспросить и припрятать где-нибудь в уголке памяти, авось пригодится!). — Как в остальных двух местах, мистер Мердл? Чувствуется ли и там похвальная жажда испытать на себе могучее и благотворное воздействие вашей прославленной предприимчивости и инициативы? Стремятся ли и эти тихие ручейки спокойно и просто, словно повинуясь закону природы, влиться в русло величественного потока, который мчит свои воды к заветной цели, щедро орошая земли, лежащие на пути? Возможно ли уже сейчас с точностью рассчитать и предвидеть направление, в котором они потекут?
Мистер Мердл, несколько оглушенный этим шквалом красноречия, с беспокойством поглядел на стоявшую рядом солонку, затем нерешительно произнес:
— Они сознают свои обязанности перед обществом, сэр. Они поддержат того, кого я им укажу.
— Приятно слышать, — сказал Цвет Адвокатуры. — Весьма приятно слышать.
Речь шла о трех глухих захолустных углах нашего прекрасного острова, населенных горсточкой пьяниц, хапуг и всякого человеческого отребья и представлявших собой три избирательных округа, которые мистер Мердл держал в своем кармане. Фердинанд Полип весело засмеялся и с обычной небрежностью заметил, что ребята там подобрались славные. Столп Церкви витал мыслями в заоблачных высях и был далек от земных дел и интересов.
— Между прочим, — сказал лорд Децимус, обводя глазами обедающих, — что это за история о каком-то джентльмене, который будто бы просидел много лет в долговой тюрьме, а потом вдруг оказался наследником огромного состояния? Я слышу об этом со всех сторон. Вам что-нибудь известно, Фердинанд?
— Мне известно только одно, — сказал Фердинанд, — что он доставил кучу хлопот ведомству, к которому я имею честь принадлежать, — последнюю фразу бойкий молодой Полип отбарабанил с таким видом, словно хотел намекнуть: все мы знаем цену подобным словесам, но не будем нарушать заведенного порядка, — и что дело его в высшей степени каверзное.
— Каверзное? — переспросил лорд Децимус со столь величественным глубокомыслием, что застенчивый молодой член палаты поспешил зажмуриться изо всех сил. — Каверзное?
— Да, из этого положения нелегко было выпутаться. — заметил мистер Тит Полип с видом оскорбленного достоинства.
— А в чем же заключалось его дело, Фердинанд? — спросил лорд Децимус. — Отчего именно оно оказалось таким — э-э… каверзным?
— А, это довольно забавная история, — отвечал Фердинанд, — можно сказать, единственная в своем роде. Этот мистер Доррит (его фамилия Доррит) за много лет до того, как добрая банковская фея махнула палочкой и обратила его в богача, оказался нашим должником, скрепив своей подписью контракт, оставшийся невыполненным. Он был компаньоном фирмы, которая занималась какими-то оптовыми поставками — не то спирта, не то пуговиц, не то вина, не то ваксы, не то овсяной крупы, не то шерсти, не то свинины, не то крючков и петель, не то скобяного товара, не то сапог, не то патоки — словом, чего-то, что нужно для снабжения армии, или морских сил, или еще кого-то. Фирма обанкротилась, и так как в числе кредиторов состояли и мы, иск был предъявлен от имени государства в установленном порядке, со всеми вытекающими последствиями. Теперь, после того как фея махнула палочкой, он пожелал уплатить, свой долг — и вот тут-то началось! Подсчеты, пересчеты, проверки, перепроверки, визы, резолюции — не меньше полугода потребовалось на то, чтобы изыскать способ принять от него деньги и дать расписку в получении. Поистине это был триумф ведомственной деятельности, — смеясь от души, воскликнул красавчик Полип. — Такого количества исписанной бумаги не видывал свет. «Пожалуй, — сказал мне однажды поверенный нашего должника, — если бы я хотел получить от вашего министерства несколько тысяч фунтов, это было бы не труднее, чем уплатить их вам». — «Вы правы, милейший, — отвечал я ему. — Зато вы теперь будете знать, что мы здесь не сидим сложа руки!» — И славный молодой Полип рассмеялся от души. Он и в самом деле был премилый молодой человек, этот Полип, и подкупал собеседников своей милой непринужденностью.
Мистер Тит Полип относился ко всей этой истории не так легко. На его взгляд, желание мистера Доррита уплатить застарелый долг, причинившее столько хлопот министерству, было грубейшим нарушением правил и приличий. Но мистер Тит Полип имел обыкновение застегиваться на все пуговицы и, следовательно, обладал весом. Люди, застегнутые на все пуговицы, всегда обладают весом. Люди, застегнутые на все пуговицы, всегда внушают доверие. То ли неиспользованная возможность расстегнуться гипнотизирует окружающих; то ли принято считать, что под застегнутыми пуговицами происходит сгущение и накопление мудрости, — а если их расстегнуть, мудрость улетучится — но факт, что наиболее видными фигурами в обществе являются те люди, которые неизменно застегнуты на все пуговицы. Мистер Тит Полип утратил бы половину своего авторитета, если бы его сюртук не был всегда наглухо застегнут до самого галстука.
— А что, — спросил лорд Децимус, — этот мистер Даррит — или Доррит — человек семейный?
Видя, что все молчат, хозяин дома ответил:
— У него две дочери, милорд.
— А, так вы с ним знакомы? — сказал лорд Децимус.
— Миссис Мердл знакома. И мистер Спарклер тоже. Если не ошибаюсь, — прибавил мистер Мердл, — одна из барышень произвела впечатление на Эдмунда Спарклера. Он вообще впечатлительный, и я — мне кажется — эта победа… — Тут мистер Мердл умолк и стал разглядывать скатерть, как делал всегда, если чувствовал, что на него обращено внимание.
Цвет Адвокатуры весьма обрадовался, услыхав, что семейство Мердл и семейство, о котором шла речь, уже познакомились. Обратись к Столпу Церкви, сидевшему напротив, он заметил вполголоса, что тут можно усмотреть своего рода аналогию тем законам природы, согласно которым сходное сходится. Весьма любопытный и интересный феномен — это свойство богатства притягивать богатство, и, несомненно, здесь есть что-то общее с явлениями магнетизма и всемирного тяготения. Столп Церкви, потихоньку спустившийся на землю, как только разговор принял описанный оборот, согласился с этим. Для Общества, сказал он, чрезвычайно важно, если человек, неожиданно наделенный силой, которую можно употребить как во благо, так и во зло людям, избегнет искушения, пожелав, так сказать, растворить свою волю в другой, более могущественной и мудрой воле, которая (как это имеет место в случае нашего гостеприимного хозяина) всегда направлена в соответствии с высшими интересами Общества. Таким образом, вместо двух огней, большего и меньшего, которые, соперничая друг с другом, бросают неверные и колеблющиеся отсветы по сторонам, мы обретем одно прекрасное светило, чьи благотворные лучи равномерно озаряют землю. Столпу Церкви, как видно, очень понравилась его собственная мысль, и он еще долго развивал ее в подробностях; а Цвет Адвокатуры (каждый присяжный идет в счет) делал вид, что смиренно внимает его поучениям.
Обед и десерт длились три часа, и за это время застенчивый член палаты продрог до костей, ибо, едва успев разогреться едой и питьем, тотчас же снова остывал в тени лорда Децимуса. Лорд Децимус высился над столом точно колокольня на равнине, накрывая всю скатерть своей тенью, загораживал достоуважаемому сочлену свет, обдавал достоуважаемого сочлена, холодом и внушал ему тягостное чувство одиночества. Когда он пожелал выпить с этим одиноким путником, у того ноги налились свинцом; а когда он сказал: «Ваше здоровье, сэр!», бедняге показалось, что вокруг него мрачная бесплодная пустыня.
Но вот лорд Децимус поднялся и с чашкой в руке стал кружить по столовой, рассматривая картины, а все прочие с интересом следили за ним и гадали, скоро ли это занятие ему надоест и он, взмахнув крылами, воспарит в гостиную, куда за ним можно будет потянуться и мелкой птахе. Несколько раз он расправлял свои могучие крылья и — оставался на месте; но, наконец, долгожданный перелет совершился.
И тут возникла трудность, возникающая почти постоянно, когда обед или вечер затеян с одной лишь целью: доставить двум людям случай встретиться и поговорить. Все присутствующие (за исключением Столпа Церкви, пребывавшего в блаженном неведении) отлично знали, что все съеденное и выпитое за обедом было съедено и выпито лишь для того, чтобы лорд Децимус и мистер Мердл пять минут поговорили друг с другом. Но когда настало время для этого столь тщательно подготовленного разговора, то оказалось, что никакими силами невозможно свести обоих великих мужей вместе. Мистер Мердл и его аристократический гость упорно блуждали на разных концах анфилады парадных комнат. Напрасно обворожительный Фердинанд уговаривал лорда Децимуса взглянуть на бронзовых коней, близ которых бродил мистер Мердл, — не успел он привести его, как мистер Мердл увернулся и исчез. Напрасно он соблазнял мистера Мердла возможностью рассказать лорду Децимусу историю уникальных дрезденских ваз, стоявших к зале, — покуда он вел его, лорд Децимус увернулся и исчез.
— Видели вы когда-либо что-либо подобное? — сказал Фердинанд Цвету Адвокатуры после очередной неудачной попытки, двадцатой по счету.
— Видал, и не раз, — отозвался тот.
— Давайте назначим место, и я загоню туда одного, а вы другого, — сказал Фердинанд, — иначе ничего из этого не выйдет.
— Согласен. Только, с вашего позволения, я буду загонять Мердла. Милорда — не берусь.
Фердинанд, как он ни был зол, разразился смехом.
— Черт бы их побрал обоих, — сказал он, взглянув на часы. — Мне нужно уходить. И чего они валяют дурака? Ведь каждый знает, что у другого на уме. Вот, полюбуйтесь на них.
Они по-прежнему толклись в разных концах анфилады, притворяясь, будто им нет никакого дела друг до друга, хотя их истинные мысли читались сквозь это нелепое притворство так же легко, как если бы они были написаны мелом у них на спине. В это время к лорду Децимусу подошел Столп Церкви (который присутствовал при разговоре Фердинанда с Цветом Адвокатуры, но в своей святой простоте не уловил смысла этого разговора).
— Напущу-ка я на Мердла доктора, — решил Фердинанд. — Он его изловит и будет держать, а я тем временем заманю туда же своего знатного родича — в крайнем случае приволоку силой, — и совещание состоится.
— Раз уж вы оказали мне честь просить моей помощи, — сказал Цвет Адвокатуры с лукавейшей улыбкой, — готов служить вам в меру моих слабых сил. Одному тут, в самом деле, не справиться. Постарайтесь не выпускать милорда из угловой гостиной, где он сейчас так увлечен беседой, а я уж как-нибудь доставлю туда нашего милейшего Мердла и позабочусь о том, чтоб он не убежал.
— Идет, — сказал Фердинанд.
— Идет, — сказал Цвет Адвокатуры.
Любопытно и поучительно было наблюдать, как Цвет Адвокатуры, беспечно помахивая висевшим на ленте лорнетом и любезно раскланиваясь направо и налево (присяжные! всюду присяжные!), по чистой случайности натолкнулся на мистера Мердла и как он воспользовался этой счастливой случайностью, чтобы посоветоваться об одном вопросе, по которому чрезвычайно желал бы услышать его просвещенное и авторитетное мнение. (Тут он взял мистера Мердла под руку и незаметно увлек за собой.) Один банкир, назовем его А. Б., выдал его клиентке или доверительнице, назовем ее В. Г., довольно крупную ссуду, предположим пятнадцать тысяч фунтов. (Тут он крепче прижал руку мистера Мердла, так как они приближались к лорду Децимусу.) В качестве обеспечения указанной ссуды В. Г., предположим, вдова, передала А. Б. документы на право владения земельной собственностью, назовем ее Блинкитер Доддлз. Вопрос состоит вот в чем. У В. Г. есть совершеннолетний сын, назовем его Д. Е., который пользуется частичным правом вырубки леса на землях Блинкитер Доддлз… однако, что ж это он! В присутствии лорда Децимуса занимать внимание любезного хозяина сухой и скучной юридической материей — да это просто непозволительно! В другой раз! Он безмерно виноват и больше не произнесет ни слова. Кстати, не найдет ли Столп Церкви возможным уделить ему несколько минут? (Мистер Мердл был уже усажен на кушетку рядом с лордом Децимуточ, и деваться им было некуда. Теперь или никогда.)
Все прочие гости, и сознании важности минуты (один лишь Столп Церкви по-прежнему не подозревал ничего), собрались у камина в соседней комнате и с притворным интересом болтали о всевозможных пустяках, но мысли и взоры каждого украдкой стремились туда, где происходил знаменательный тет-а-тет. Фигуранты нервничали; быть может, их мучила страшная догадка, что какое-то теплое местечко уплывает от них. Столп Церкви был единственным, кто не испытывал никакого волнения и беспокойства. Он завел со знаменитым Врачом разговор о болезнях голосовых связок, которой часто страдают молодые священники, и о средствах против этого бедствия, наносящего вред церковным делам. Врач высказался в общем смысле: дескать, если хочешь стать чтецом, нужно прежде всего выучиться читать; соблюдайте это правило, и все будет в порядке. Столп Церкви переспросил с некоторым недоверием, серьезно ли доктор так думает? И тот отвечал: вполне серьезно.
Только Фердинанд все это время занимал обособленную позицию, примерно на полдороге между кружком у камина и местом уединения двух великих мужей. — как будто один из них совершал над другим хирургическую операцию и каждую секунду могла понадобиться помощь ассистента. И в самом деле, четверти часа не прошло, как лорд Децимус крикнул; «Фердинанд!» Тот не заставил себя звать дважды, и с его участием беседа длилась еще минут пять. Потом среди фигурантов пронесся сдавленный вздох: лорд Децимус встал, видимо собираясь распрощаться. Вспомнив наставления Фердинанда о пользе популярности, он самым эффектным образом пожал всем руки, а Цвету Адвокатуры даже сказал: «Надеюсь, я вам не наскучил своим рассказом?» На что тот поспешил ответить; «Напротив, милорд, я с интересом выслушал его весь, от персиков до пэров», довольно ясно намекнув, что оценил остроту по достоинству и не забудет ее до конца своих дней.
Вслед за ним отбыла государственная мудрость, сокрытая под застегнутым на все пуговицы сюртуком мистера Тита Полипа; а потом и Фердинанд, торопившийся в Оперу. Другие еще медлили, в тщетной надежде услышать хоть слово от мистера Мердла, и пили ликеры из золотых рюмок, которые липкими кольцами следов обручались со столиками «буль». Но мистер Мердл, по обыкновению, бродил, как в тумане, из комнаты в комнату, не раскрывая рта.
Спустя день или два весь город был оповещен о том, что Эдмунд Спарклер, эсквайр, пасынок знаменитого мистера Мердла, заслуженно пользующегося всемирной известностью, получил видный пост в Министерстве Волокиты; и всем правоверным предлагалось приветствовать это назначение, как дань уважения и почета со стороны великого Децимуса коммерческим кругам, которые для нашей великой коммерческой державы должны быть, и так далее и тому подобное, под гром фанфар. Уважение и почет, выраженные столь официально, способствовали новому и еще большему расцвету чудо-банка и других чудо-предприятий; и толпы зевак валили со всего Лондона на Харли-стрит, чтобы поглазеть на обиталище мастера золотых чудес.
И если величественный мажордом снисходил до того, чтобы показаться на пороге, зеваки восторгались его осанкой богача и вслух гадали: сколько денег лежит на его счету в чудо-банке. Впрочем, знай они эту респектабельную Немезиду поближе, им бы незачем было гадать; они могли бы назвать цифру совершенно точно.