Глава 26
Ничьи сомнения и тревоги
Не приди Артур Кленнэм к благоразумному решению ни в коем случае не влюбляться в Бэби, он бы теперь переживал черные дни, будучи вынужден вести нелегкую борьбу с собственными чувствами. Прежде всего в нем бы пыталось одержать верх если не враждебное, то, во всяком случае, неприязненное отношение к мистеру Генри Гоуэну, а тайный голос твердил бы ему, что это недостойно джентльмена. Благородной душе несвойственны резкие антипатии, и она с трудом поддается им, даже когда они вполне беспристрастны; но если раздумье покажет, что в основе недоброго чувства лежит пристрастие — уныние овладевает такой душой.
Вот почему, если бы не упомянутое выше мудрое решение, образ мистера Генри Гоуэна постоянно омрачал бы мысли Кленнэма, отвлекая их от несравненно более приятных лиц и предметов. А так этот образ значительно больше места занимал в мыслях Дэниела Дойса; во всяком случае, не Кленнэм, а Дойс обычно первым называл его имя в дружеских беседах компаньонов между собой. Беседы эти происходили теперь довольно часто, с тех пор как компаньоны наняли сообща часть просторного дома в одной из угрюмых, старых улиц Сити, неподалеку от Английского банка, у самой Лондон-Уолл.
Мистер Дойс провел день в Туикнеме. Артур Кленнэм не захотел ему сопутствовать. Мистер Дойс только что воротился домой. Он просунул голову в дверь к Артуру Кленнэму, чтобы пожелать ему доброй ночи.
— Входите, входите! — сказал Кленнэм.
— Я увидел, что вы читаете, — ответил Дойс, входя в комнату, — и не захотел мешать.
Если бы не пресловутое решение, Кленнэм, пожалуй, не смог бы назвать книгу, которую читал — пожалуй, даже и не заглянул бы в нее за целый час ни разу, хотя она лежала раскрытой перед его глазами. Сейчас он поторопился ее захлопнуть.
— Ну как там, все здоровы? — спросил он.
— Да, — сказал Дойс, — все здоровы; все совершенно здоровы.
По старой привычке мастерового Дэниел прятал носовой платок в шляпу. Он достал его и принялся вытирать лоб. медленно повторяя:
— Все здоровы; а мисс Минни просто цветет.
— Были какие-нибудь гости?
— Нет, гостей не было.
— Как же вы развлекались вчетвером? — спросил Кленнэм весело.
— Не вчетвером, а впятером, — поправил его компаньон. — Этот тоже был. Ну, этот.
— Кто?
— Мистер Генри Гоуэн.
— Ах, да, разумеется! — воскликнул Кленнэм с необычайной живостью. — Я и забыл о нем.
— Как же, я ведь говорил вам, — сказал Дэниел Дойс. — Он там бывает каждое воскресенье.
— Да, да, — сказал Кленнэм. — Теперь я вспомнил.
Дэниел Дойс, все еще вытирая лоб, повторял с натугой:
— Да, он тоже был, тоже был. И собака его — она тоже была.
— Мисс Миглз питает большую симпатию к — к этой собаке, — заметил Кленнэм.
— Правильно, — подтвердил его компаньон. — Гораздо большую, нежели к — к хозяину собаки.
— Вы хотите сказать — к мистеру…
— К мистеру Гоуэну. Именно это я и хочу сказать.
Последовала пауза в разговоре, которую Кленнэм употребил на то, чтобы завести свои часы.
— Не слишком ли вы торопливы в своих суждениях, — заметил он немного погодя. — Наши суждения — я говорю вообще…
— Я так и понимаю, — сказал Дойс.
— …зависят от множества соображений, которые подчас неожиданно для нас самих могут оказаться несправедливыми, и потому следует быть очень осмотрительным, когда судишь о людях. Вот хотя бы мистер…
— Гоуэн, — спокойно подсказал Дойс, привыкший уже к тому, что ему всегда выпадает обязанность произносить это имя.
— Он молод, талантлив, хорош собой, у него легкий, веселый нрав, он повидал жизнь. Трудно, пожалуй, не будучи предубежденным, найти что-либо говорящее не в его пользу.
— Для меня вовсе не трудно, — ответил Дэниел Дойс. — Я вижу, что он причиняет беспокойство, а в будущем может причинить и горе семье моего старого друга. Я вижу, что из-за него становятся глубже морщины на лбу моего старого друга, — должно быть оттого, что он все чаще и все упорнее заглядывается на дочь этого друга. Короче говоря, я вижу, что он завлекает в свои сети милую и очаровательную девочку, которая никогда не будет с ним счастлива.
— Мы не можем утверждать, что она не будет с ним счастлива, — сказал Кленнэм сдавленным, точно от боли, голосом.
— Мы не можем утверждать, что наша планета просуществует еще сто лет, — возразил его компаньон, — однако нам это представляется весьма вероятным.
— Полно, полно, — сказал Кленнэм. — Будем надеяться на лучшее и постараемся проявить если не великодушие (о котором в данном случае не может быть речи), то хотя бы справедливость. Нельзя порочить этого молодого человека только потому, что он сумел понравиться прелестной избраннице своего сердца, и нельзя отказать ей самой в праве любить того, кого она считает достойным любви.
— Согласен, друг мой, — сказал Дойс. — Но согласитесь и вы, что она слишком молода и избалована, слишком доверчива и неопытна, чтобы хорошо разбираться в людях.
— Если так, — сказал Кленнэм, — то тут уж мы ничем помочь не можем.
Дэниел Дойс печально покачал головой и ответил:
— Боюсь, что вы правы.
— Словом, так или иначе, — сказал Кленнэм, — мы должны признать, что нам не к лицу осуждать мистера Гоуэна. Потворствовать своим безотчетным антипатиям — удовольствие сомнительное. И я по крайней мере твердо решил не говорить о мистере Гоуэне ни одного худого слова.
— Ну, я в себе не так уверен, и потому оставляю за собой право отзываться о нем неодобрительно, — сказал Дойс. — Но если я не уверен в себе, то в вас я уверен, Кленнэм, я знаю вашу прямую натуру и глубоко вас уважаю за эту прямоту. Спокойной ночи, мой добрый друг и компаньон! — Он с чувством пожал ему руку, словно за этим разговором крылось нечто более серьезное, чем могло показаться, и вышел из комнаты.
Компаньонам уже не раз случалось вместе навешать семейство Миглз, и они оба замечали, что даже при мимолетном упоминании имени мистера Генри Гоуэна в его отсутствие на сияющее лицо мистера Миглза набегала тень, как в то утро, когда произошла памятная встреча у переправы. Если бы Кленнэм допустил в свое сердце запретную любовь, все это могло причинить ему немалые страдания; но при существующих обстоятельствах это не значило для него ничего — решительно ничего.
Равным образом, если бы эта непрошеная гостья нашла приют в его груди, можно было бы поставить ему в заслугу молчаливое упорство, с которым он преодолевал все, что в эту пору мучило его. И постоянные старания руководиться в своих поступках лишь высокими принципами чести и великодушия и не впасть в тот грех, который опыт всей его жизни приучил его считать самым тяжким: достижение эгоистических целей с помощью низких и мелочных средств, — это тоже могло быть поставлено ему в заслугу. И решение по-прежнему бывать в доме мистера Миглза, чтобы, эгоистически щадя собственные чувства, не сделать дочь причиной отчуждения, быть может, досадного отцу, и не навлечь на нее этим хотя бы тени недовольства — это тоже могло быть поставлено ему в заслугу. И скромность, с которой он постоянно напоминал себе обо всех преимуществах мистера Гоуэна, более молодых годах, привлекательной наружности и манерах — это тоже могло быть поставлено ему в заслугу. А то, что все это и еще многое другое делалось совершенно естественно и просто, с сохранением мужественного и твердого спокойствия, как ни сильна была внутренняя боль, усугубленная всеми обстоятельствами его прошлой и настоящей жизни, — это, пожалуй, свидетельствовало бы о недюжинной силе характера. Но после принятого им решения ставить ему в заслугу, разумеется, было нечего; ведь тревог и сомнений, которые мы здесь описывали, не испытывал никто — решительно никто.
Мистера Гоуэна нимало не беспокоило, испытывает или не испытывает кто-то подобные сомнения и тревоги.
При встречах он держался всегда с полной непринужденностью, как будто самая мысль о том, что и для Кленнэма может существовать Великий вопрос, показалась бы ему нелепой и смехотворной. Он всегда был с ним мил и любезен, и этого одного было бы достаточно, чтобы еще усложнить душевное состояние Кленнэма — если бы, конечно, он не внял в свое время голосу благоразумия.
— Как жаль, что вас вчера не было в Туикнеме, — сказал мистер Генри Гоуэн, заглянув к Артуру на следующее утро. — Мы провели на редкость приятный день.
Артур ответил, что слыхал об этом.
— От вашего компаньона? — спросил Генри Гоуэн. — Милейший человек, кстати сказать.
— Я его чрезвычайно уважаю.
— Черт возьми, да он просто замечательный человек! — сказал Гоуэн. — Такой наивный, такой непосредственный, верит в такие бредни!
Это была одна из тех мелочей, которые при разговоре с ним всегда неприятно царапали слух Кленнэма. Ничего не ответив, он только повторил, что относится к мистеру Дойсу с большим уважением.
— Чудо что за человек! Дожить до этих лет, ничего не обретя и ничего не растеряв в жизни, это просто трогательно. Вчуже радуешься, глядя на него. Такая цельная, чистая, неиспорченная душа! Честное слово, мистер Кленнэм, рядом с подобной невинностью начинаешь сам себе казаться безнадежно пустым и развращенным. Впрочем, я, разумеется, говорю только о себе. Вы другое дело, вы тоже человек правдивый.
— Благодарю за комплимент, — сказал Кленнэм, испытывая все большую неловкость. — А вы разве нет?
— Как вам сказать, — отвечал его собеседник. — Если уж пошло на откровенность, то не вполне. Впрочем, я и не такой уж бессовестный обманщик. Купите у меня картину — и между нами говоря, вы заплатите за нее больше, чем она стоит. Но купите картину у другого — у какого-нибудь знаменитого маэстро, перед которым я щенок, и можете быть уверены: чем дороже с вас спросят, тем больше обманут. Все так делают.
— Все художники?
— Художники, писатели, произносители патриотических речей, все вообще, кто торгует на общественном рынке. Дайте десять фунтов любому из моих знакомых — и он вас обманет на десять фунтов; дайте тысячу — на тысячу обманет; десять тысяч — на десять тысяч. По деньгам и товар. А хорошо все-таки жить на этом свете, — с воодушевлением воскликнул Гоуэн. — На этом веселом, чудесном, замечательном свете!
— Мне казалось, — сказал Кленнэм, — что принципом, о котором вы говорите, руководствуются главным образом…
— Полипы? — перебил Гоуэн со смехом.
— Политические деятели, которые снизошли до управления Министерством Волокиты.
— Ах, не будьте суровы к Полипам! — сказал Гоуэн, снова засмеявшись. — Они все славные люди. Даже бедняжка Клэренс, который родился, чтобы восполнить недостаток идиотов в семье, — хоть и болван, но очень милый и симпатичный болван. И черт побери, вы не поверите, до чего он толково разбирается в некоторых вещах.
— Да, пожалуй, не поверю, — сухо ответил Кленнэм.
— И, наконец, — воскликнул Гоуэн с характерным для него стремлением все на свете мерить одной, очень коротенькой меркой, — я, право, не спорю, что Министерство Волокиты рано или поздно пустит корабль ко дну, но, во-первых, за наш век это еще не успеет случиться, а во-вторых, оно все-таки — отличная школа для джентльменов.
— Очень дурная и опасная школа, которая чересчур дорого обходится тем, кто платит за содержание учеников, — сказал Кленнэм, покачивая головой.
— Вы просто страшный человек! — весело ответил Гоуэн. — Немудрено, что вы чуть не насмерть запугали этого осленка Клэренса (он, право же, не худший из дурачков, и я в самом деле люблю его). Но бог с ним и со всеми прочими. Поговорим о другом. Мне очень хотелось бы познакомить вас с моей матерью, мистер Кленнэм. Позвольте мне осуществить это желание.
Если бы Кленнэм испытывал уже упоминавшиеся тревоги и сомнения, он бы, вероятно, больше всего хотел уклониться от предложенного знакомства и меньше всего знал, как это сделать.
— Моя мать живет весьма скромно, в кирпичном узилище, именуемом Хэмптон-Корт, — сказал Гоуэн. — Выберите удобный для вас день, и мы с вами отправимся туда обедать. Вы поскучаете, а старушка порадуется, вот и все.
Что можно было ответить на это? Не слишком общительный по натуре, Кленнэм был прост в лучшем смысле слова и не научился увиливать и хитрить. По простоте своей и скромности он мог сказать только одно: что будет рад предоставить себя с распоряжение мистера Гоуэна. Так он и сказал, и день был тут же назначен. Со страхом ожидал он этого дня и с невеселым чувством встретил его, когда он наступил и нужно было в обществе Гоуэна отправляться в Хэмптон-Корт.
Почтенное население этой почтенной резиденции напоминало в те времена табор цивилизованных цыган. Домашний уклад его обитателей отличался каким-то временным, неустроенным характером, словно они собирались сняться с места, как только им представится что-нибудь получше, а сами они отличались вечно надутым, недовольным видом, словно были весьма обижены, что им до сих пор не представилось что-нибудь получше. За любой дверью нетрудно было на каждом шагу распознать усилия что-то скрыть, что-то приукрасить. Недостаточно высокие ширмы тщетно пытались превратить сводчатый коридор в столовую и замаскировать темный угол, где по вечерам укладывались спать среди ножей и вилок юные лакеи; складки портьер просили вас поверить, что за ними ничего не прячется; надставленные стекла умоляли не замечать их; какая-то неопределенного вида мебель старалась, упаси боже, не выдать своей позорной тайны — что по ночам она служит постелью; задрапированные ниши в стенах явно служили хранилищами запасов угля, а в глубине альковов прятались двери, ведущие в крохотную кухоньку. На этой почве пышным цветом расцветала фальшь и светское лицедейство. Гости, мило улыбаясь хозяевам, делали вид, будто их ноздри не щекочет запах стряпни, происходящей где-то рядом; наткнувшись на шкаф, впопыхах оставленный раскрытым, притворялись, будто не видят выстроившихся в нем бутылок; а сидя у тоненькой перегородки, за которой шумно выясняли свои отношения поваренок и судомойка, глядели так, словно наслаждались райской тишиной. Можно было бы продолжить до бесконечности опись мелких векселей подобного рода, которые беспрестанно выдавали друг другу, индоссировали и принимали к уплате эти цыгане большого света.
Кое-кто из них отличался природной раздражительностью, которую еще усиливали две неотступные мучительные мысли: во-первых, что им недостаточно удается выжать из публики, и во-вторых, что публике разрешается беспрепятственно посещать Хэмптон-Корт. Некоторым последнее обстоятельство доставляло неслыханные страдания — особенно по воскресеньям. Одно время они надеялись, что в этот день земля разверзнется и поглотит посетителей дворца; но это желанное событие пока еще не совершилось, должно быть по причине досадной нерадивости тех, на ком лежит ответственность за порядки во вселенной.
Гостям миссис Гоуэн отворял дверь слуга, который уже несколько лет жил в доме и у которого были свои счеты с публикой; дело в том, что он уже давно дожидался и никак не мог дождаться места в почтовом ведомстве. Он отлично знал, что публика не может помочь ему получить это место, но находил какую-то мрачную утеху в предположении, что публика ему мешает его получить. Под влиянием испытанной несправедливости (а быть может, также и кое-каких непорядков в уплате жалованья) у него появилось равнодушие к своему внешнему виду и испортился характер. Заподозрив в Кленнэме лицо, причастное к презренному сообществу его угнетателей, он встретил его довольно недружелюбно.
Миссис Гоуэн, напротив, встретила его довольно благосклонно. Это оказалась элегантная старая дама, которая в молодости была красавицей и еще настолько сохранилась, что вполне могла бы обойтись без пудры на носу и неестественно жаркого румянца на щеках. Держалась она несколько надменно. Также держались и два других ее гостя: седовласый старый джентльмен величественного, хотя несколько хмурого вида, и старая дама с густыми черными бровями и орлиным носом, у которой, если и было что-нибудь не поддельное, — а что-нибудь, верно, было, иначе она не могла бы существовать, — то, во всяком случае, не зубы, не фигура и не цвет лица. Поскольку, впрочем, все трое в свое время состояли при английских посольствах в разных странах, а главным достоинством всякого английского посольства в глазах Министерства Волокиты является уменье с уничтожающим презрением относиться к своим соотечественникам (иначе оно бы ничем не отличалось от посольств других стран), то Кленнэм решил, что он еще дешево отделался.
Величественный седовласый джентльмен оказался лордом Ланкастером Чваннингом, которого Министерство Волокиты много лет держало за границей в качестве представителя британской короны. Сей аристократический холодильник переморозил в свое время несколько европейских дворов; и делал это столь успешно, что у иностранцев, четверть века назад удостоившихся чести знакомства с ним, и теперь еще при одном упоминании об англичанах леденела кровь в жилах.
Сейчас он находился в отставке и потому, надев внушительный белый галстук, похожий на снежный сугроб, мог осчастливить званый обед своим расхолаживающим присутствием. Таборный дух, присущий Хэмптон-Корту, накладывал отпечаток на обеденную церемонию; что-то бродячее, кочевое было в сервировке стола, в стремительном появлении и исчезновении блюд; но аристократический холодильник придавал трапезе больше великолепия, чем мог бы придать самый лучший фарфор или серебро. Он расхолаживал обедающих, охлаждал вино, студил подливки и замораживал овощи.
Кроме уже описанных, в комнате находилось еще только одно лицо — микроскопический юный лакей, помогавший мизантропу, отвергнутому почтовым ведомством. Если бы удалось расстегнуть ливрею этого юнца и посмотреть, что делается в его сердце, выяснилось бы, что даже он, всего лишь скромный челядинец семейства Полипов, уже лелеет мечту о казенном местечке.
Миссис Гоуэн с легкой грустью (вполне понятной у дамы, сын которой, низведя себя до положения служителя муз, вынужден угождать этому животному — публике, вместо того, чтобы, но праву чистокровного Полипа, продеть ей кольцо в нос) завела разговор о невзгодах наших дней. И тут Кленнэму впервые пришлось узнать, вокруг каких крошечных осей вертится наш огромный мир.
— Если бы Джон Полип, — сказала миссис Гоуэн после того, как было неопровержимо установлено, что мы переживаем эпоху величайшего упадка, — если бы Джон Полип отказался от своего нелепого стремления ублаготворить чернь, все бы обошлось, и, по моему мнению, страна была бы спасена.
Дама с орлиным носом согласилась; но прибавила, что если бы Август Чваннинг не разменивался на мелочи, а двинул бы в дело кавалерию, то, по ее мнению, страна была бы спасена.
Аристократический холодильник согласился; но прибавил, что если бы Уильям Полип и Тюдор Чваннинг при заключении своей знаменательной коалиции не побоялись бы надеть намордник на прессу и под страхом уголовной ответственности запретили бы газетчикам подвергать критике действия представителей власти как внутри страны, так и за границей, то, по его мнению, страна была бы спасена.
Все были согласны, что страну (понимай: Полипов и Чваннингов) необходимо спасать; правда, оставалось неясным, отчего это она стала нуждаться в спасении. Но зато совершенно ясно было, что все дело тут в Джоне и Полипе, Августе Чваннинге, Уильяме Полипе и Тюдоре Чваннинге, и разных других Полипах и Чваннингах, ибо, кроме них, существует только чернь. Такое направление беседы с непривычки весьма неприятно действовало на Кленнэма; он даже подумал о том, что, пожалуй, нехорошо сидеть и молчать, слушая, как великую нацию сводят к такому тесному кружку. Однако ему тут же вспомнилось, что и в любых парламентских дебатах, чего бы ни касались они, материального благосостояния нации или ее духовной жизни, речь идет всегда только о Джоне Полипе, Августе Чваннинге, Уильяме Полипе и Тюдоре Чваннинге и разных других Полипах и Чваннингах, и только сами они и ведут эти дебаты; и он не стал поднимать голос в защиту черни, решив, что чернь привыкла к такому положению вещей.
Мистеру Генри Гоуэну, как видно, доставляло удовольствие стравливать троих собеседников и видеть, как их разговоры шокируют Кленнэма. Сам он, однако, презирал и тот класс, который его изгнал, и тот, который его не признал, а потому оставался к этим разговорам равнодушен. В силу приятных свойств своей натуры он даже забавлялся замешательством Кленнэма, чувствовавшего себя чужим и одиноким в этой милой компании; и если бы Кленнэм не вышел победителем из той внутренней борьбы, которой, собственно, никто не вел, ему бы не миновать заподозрить мистера Гоуэна в злом умысле, а заподозрив — тут же постараться подавить в себе это недостойное подозрение.
За два часа застольной беседы аристократический холодильник, обычно отстававший от своего времени лет на сто, отстал примерно на пять веков и тоном оракула изрекал политические истины, имевшие хождение в ту отдаленную эпоху. Наконец он выпил чашку чаю, которую заморозил лично для себя и, достигнув самой низкой температуры, отбыл восвояси.
Тогда миссис Гоуэн, в дни своей былой славы привыкшая к тому, что рядом с нею всегда стояло наготове кресло, в котором сменяли друг друга ее верные рабы, в знак особой милости удостаиваемые короткой аудиенции, веером поманила к себе Артура Кленнэма. Он повиновался и занял треножник, с которого только что поднялся лорд Ланкастер Чваннинг.
— Мистер Кленнэм, — сказала миссис Гоуэн, — помимо удовольствия, которое мне доставило знакомство с вами (хоть я и вынуждена принимать вас в столь безобразной, неподобающей обстановке — в этой казарме), я горю нетерпением побеседовать с вами об одном предмете. Если не ошибаюсь, этот предмет имеет непосредственное отношение к обстоятельствам, при которых моему сыну выпала честь стать вашим другом.
Кленнэм слегка наклонил голову, не зная, как еще выразить свое отношение к словам, смысл которых пока оставался для него скрытым.
— Прежде всего скажите мне, — продолжала миссис Гоуэн, — она в самом деле хорошенькая?
В том затруднительном положении, в котором, по счастью, никто не находился, очень нелегко было бы ответить на этот вопрос; очень нелегко было бы улыбнуться и выговорить: «Кто?».
— Ах, вы отлично знаете, о ком я говорю, — возразила его собеседница. — Об этой пассии Генри. Об этом его злополучном увлечении. Если уж вам непременно нужно, чтобы я произнесла ее имя, — извольте! Мисс Пикльс… Микльс…
— Мисс Миглз, — сказал Кленнэм, — очень хороша собой.
— Мужчины часто плохие судьи в этом вопросе, — возразила миссис Гоуэн, качая головой, — так что, признаюсь вам откровенно, вы меня не вполне убедили; но все-таки приятно услышать столь веское и решительное подтверждение восторженных отзывов Генри. Он, кажется, в Риме откопал эту семейку?
При других обстоятельствах такая фраза могла бы показаться неслыханно оскорбительной. Кленнэм ответил:
— Простите, мне не совсем понятно употребленное вами выражение.
— Откопал эту семейку, — повторила миссис Гоуэн, постукивая по столу сложенным веером (в развернутом виде этот большой зеленый веер иногда служил ей ручным экраном). — Ну, нашел, встретил, подобрал.
— Эту семейку?
— Ну да, этих Микльсов.
— Я, право, не знаю, — сказал Кленнэм, — где именно мой друг мистер Миглз представил мистера Гоуэна своей дочери.
— Почему-то мне кажется, что Генри откопал ее в Риме; впрочем, это не так уж важно; где-нибудь да откопал. Теперь скажите (это сугубо между нами): у нее очень плебейские манеры?
— Прошу извинить, сударыня, — ответил Кленнэм, — но мне трудно судить об этом, поскольку я сам — плебей.
— Прелестно! — сказала миссис Гоуэн, хладнокровно раскрывая свой веер. — Очень мило! Иными словами, на ваш взгляд, ее манеры так же хороши, как и ее наружность?
Кленнэм с несколько натянутым видом наклонил голову.
— Что ж, тем лучше, если только вы не преувеличиваете. Генри мне как будто говорил, что вы путешествовали вместе с ними?
— Да, я несколько месяцев путешествовал имеете с моим другом мистером Мнглзом, его женой и дочерью. (Хорошо, что ничье сердце не должно было дрогнуть при воспоминании об этом.)
— Тем лучше, тем лучше, вы, стало быть, имели возможность хорошо узнать их. Видите ли, мистер Кленнэм, это увлечение у Генри уже давно, и я пока не замечаю каких-либо признаков утешительной перемены. Вот почему я рада случаю побеседовать с человеком, который хорошо обо всем осведомлен. Это большая удача для меня. Необыкновенная удача.
— Простите, сударыня, — возразил Кленнэм, — но вы ошибаетесь. Мистер Генри Гоуэн не поверяет мне своих тайн, и я вовсе не так осведомлен, как вам представляется. Ваша ошибка ставит меня в чрезвычайно неловкое положение. Мы с мистером Гоуэном никогда ни словом не касались этого предмета.
Миссис Гоуэн бросила взгляд в дальний угол комнаты, где ее сын, сидя на диване, играл в экарте со старой дамой, настаивавшей на том, чтобы в дело была двинута кавалерия.
— Ну, разумеется, он вам не поверяет тайн, — сказала миссис Гоуэн. — Разумеется, вы ни словом не касались этого предмета. Я так и думала. Но иногда тайны поверяются без слов, мистер Кленнэм; а так как вы с ним вместе часто бываете в обществе этих людей, то я не сомневаюсь, что в данном случае происходит нечто подобное. Вам, быть может, известно, что для меня явилось тяжелым ударом решение Генри избрать поприще… — она пожала плечами, — весьма достойное поприще, не спорю, и есть художники, которые как художники ставятся очень высоко; но в нашей семье до сих пор бывали только любители, дальше этого мы не заходили.
Миссис Гоуэн тяжело вздохнула, а Кленнэм, несмотря на свое твердое намерение быть великодушным, не мог удержаться от мысли, что их семье и сейчас не грозит опасность зайти дальше этого.
— Генри упрям и своеволен, — продолжала меж тем любящая мать, — а так как эти люди, натурально, не щадят усилий, чтобы заполучить его, у меня почти нет надежды, что дело расстроится. Боюсь, что и состояние у этой девицы очень невелико; Генри мог бы сделать гораздо лучшую партию. Я решительно не вижу ничего, что могло бы явиться вознаграждением за подобный мезальянс; но Генри привык поступать по-своему, и если в ближайшее время я не замечу никаких признаков утешительной перемены, мне останется только покориться и скрепя сердце признать этих людей. Премного обязана вам за все, что вы мне рассказали.
Она пожала плечами в знак своего бессилия перед судьбой, а Кленнэм поклонился, все так же натянуто. Затем, покраснев и, видимо, преодолевая неловкость, он сказал еще более тихим голосом, чем прежде:
— Миссис Гоуэн, я почитаю себя обязанным выяснить одно обстоятельство, о котором мне весьма нелегко говорить, но тем не менее я попытаюсь и прошу вас оказать мне честь выслушать меня. Происходит недоразумение — осмелюсь сказать, весьма прискорбное недоразумение, — которое необходимо рассеять. Вы полагаете, что мистер Миглз и его семья не щадят усилий — так, кажется, вы выразились…
— Да, не щадят усилий, — с хладнокровным упорством повторила миссис Гоуэн, повернув свой зеленый веер так, чтобы он защищал ее лицо от жара камина.
— Чтобы заполучить мистера Генри Гоуэна?
Миссис Гоуэн невозмутимо кивнула головой.
— Так вот, должен вам заметить, что вы очень далеки от истины, — сказал Артур. — Насколько я знаю, мистер Миглз весьма удручен мыслью об этом союзе и делает все возможное, чтобы ему воспрепятствовать.
Миссис Гоуэн закрыла свой зеленый веер, легонько похлопала им Артура по плечу и, улыбнувшись, так же легонько похлопала себя по губам.
— Ну, разумеется. А о чем же я и говорю?
Артур недоуменно смотрел на нее, ожидая ответа на этот риторический вопрос.
— Вы, верно, шутите, мистер Кленнэм. Неужели вам в самом деле не ясно?
Артуру в самом деле было не ясно, что он и подтвердил.
— Поверьте, я знаю своего сына и знаю, что это самый надежный способ удержать его, — продолжала миссис Гоуэн с презрительной миной. — И поверьте, эти Миглзы успели его изучить и знают это не хуже меня. Хитро придумано, мистер Кленнэм, — сразу чувствуется деловая хватка! Ведь этот Миглз, если не ошибаюсь, имел отношение к какому-то банку? Должно быть, недурно шли дела этого банка, если заправлял ими такой ловкий человек. Тонкая игра, ничего не скажешь.
— Сударыня, умоляю вас, ради бога… — начал было Артур.
— Ах, мистер Кленнэм, ну, можно ли быть таким простодушным!
Возмущенный до глубины души надменным тоном своей собеседницы и презрительным выражением, с которым она продолжала постукивать себя веером по губам, Артур сказал, внушительно и твердо:
— Сударыня, ваши подозрения несправедливы и лишены всякого основания, ручаюсь вам в этом.
— Подозрения? — повторила миссис Гоуэн. — Я не подозреваю, мистер Кленнэм, я уверена. Все разыграно как по нотам, и вы, видимо, тоже дали себя провести. — Она рассмеялась, вздернула голову и снова принялась постукивать веером по губам, как бы говоря: «Не пытайтесь меня разубедить. Я знаю, что такие люди на все пойдут ради столь лестного для них союза».
Тут, весьма кстати, партия экарте пришла к концу, и мистер Генри Гоуэн, поднявшись с дивана, сказал:
— Матушка, отпустите мистера Кленнэма, нам с ним далеко ехать, а время уже позднее.
Мистеру Кленнэму не оставалось ничего другого, как только встать и откланяться, и миссис Гоуэн проводила его все тем же взглядом и тем же похлопываньем веера по сложенным в презрительную усмешку губам.
— Ваша беседа с моей матерью зловеще затянулась, — сказал ему Гоуэн, когда они вышли за дверь. — Надеюсь, она не нагнала на вас скуку?
— Нисколько, — сказал Кленнэм.
Маленький открытый фаэтон дожидался их, и они тотчас же тронулись в обратный путь. Гоуэн, правивший лошадью, закурил сигару; Кленнэм от сигары отказался. Он молчал под напором одолевавших его мыслей, и вид у него был такой рассеянный, что Гоуэн снова сказал ему: — Боюсь, моя матушка все же нагнала на вас скуку. — На это он, спохватившись, ответил опять: — Нисколько! — и тотчас же снова впал в раздумье.
Если бы он находился в том состоянии духа, которое было описано выше, мысли его то и дело возвращались бы к человеку, сидящему рядом. Он вспомнил бы, как этот человек выворачивал каблуком камешки из земли в утро их первой встречи, и спросил бы себя: «А не старается ли он и меня убрать с дороги с тою же беззаботной жестокостью?» Он задумался бы над тем, не нарочно ли этот человек свел его со своею матерью, заранее зная, о чем у них пойдет разговор, и рассчитывая таким образом раскрыть перед соперником истинное положение вещей и предостеречь его, не пускаясь ни в какие откровенности. А если не это было у него на уме, быть может он просто хотел позабавиться скрытыми чувствами Кленнэма и помучить его? Порой, прерывая поток тревожных догадок, его бы вдруг охватывал стыд; строгий внутренний голос напоминал бы ему, что подобным подозрениям, пусть даже мимолетным, не может быть места на том пуги доброжелательства и великодушия, которого он положил себе держаться. То были бы для него минуты особенно напряженной борьбы с самим собой; и случись ему в одну из таких минут поднять глаза и встретить взгляд Гоуэна, он вздрогнул бы, словно почувствовав себя виноватым перед ним.
Потом, глядя вдаль, где неясные очертания предметов сливались с темной лентой дороги, он задумался бы снова: «Куда ведет нас обоих еще более темная дорога жизни? Что ждет его, меня и ее тоже в туманной дали?» И при мысли о ней новые болезненные сомнения бередили бы его душу: «Не обижаю ли я ее, поддаваясь своей неприязни к нему, и не становлюсь ли от этого еще менее достойным ее, чем прежде?»
— Я замечаю, вы совсем приуныли, — сказал Гоуэн. — Видно, что ни говорите, а моя матушка нагнала на вас смертельную скуку.
— Нет, нет, уверяю вас, — сказал Кленнэм. — Это пустяки — решительно пустяки.
Глава 27
Двадцать пять
В эту тревожную для Артура Кленнэма пору его все чаще беспокоила мысль, что неожиданный интерес мистера Панкса к семейству Доррит может иметь какое-то отношение к тем смутным догадкам, о которых шел разговор у Артура с матерью в первый вечер его возвращения под отчий кров. Что знает мистер Панкс об этом семействе, что еще хотел бы он узнать, и зачем вообще ему понадобилось ломать над всем этим свою забитую делами голову — вот вопросы, которые снова и снова задавал себе Кленнэм. Такой человек, как мистер Панкс, не стал бы из одного лишь праздного любопытства тратить на розыски время и труд. И если его усердие поможет ему достигнуть цели, неужели попутно вскроются тайные причины, побудившие миссис Кленнэм взять под свое покровительство Крошку Доррит?
Не следует думать, что Артур хоть на миг заколебался в своем желании и решимости исправить зло, совершенное при жизни отца — если это зло откроется и если оно исправимо. Слишком смутной и зыбкой была тень возможной несправедливости, нависшая над ним после смерти отца, и легко могло оказаться, что истина весьма и весьма далека от его предположений. Но когда бы его опасения в самом деле подтвердились, он готов был в любую минуту отдать все, что имел, и начать жизнь сначала. Его душа так и не приняла жестокого и мрачного учения, которое ему навязывали в детстве, и его личный нравственный кодекс начинался с того, что, когда ходишь по земле, нужно глядеть под ноги и что нельзя вознестись на небо на крыльях слов. Земной долг, земное воздаяние, земные дела — вот первые крутые ступени подъема. Узки врата, и тесен путь; куда тесней и уже, нежели столбовая дорога, вымощенная пустыми повторениями пустых заученных прописей, поисками сучков в чужом глазу и угрозами божьего суда, щедро расточаемыми ближним — даровым материалом, который не жаль тратить.
Нет, не страх за себя и не личные сомнения смущали его, но лишь беспокойство, как бы Панкс не пренебрег их взаимным уговором и, доискавшись до чего-нибудь, не стал действовать сам, не посоветовавшись с ним. С другой стороны, перебирая в памяти подробности своего разговора с Панксом, он не находил среди них доказательств, что этот странный маленький человечек на верном следу, и подчас даже удивлялся, зачем он сам придает этому такое значение. Волны сомнений бросали его туда и сюда, как бросают волны лодку в бурном море, и причала нигде не было видно.
А тут еще Крошка Доррит совсем исчезла с его горизонта. Ее то не было дома, то она сидела у себя в комнате и не показывалась, и мало-помалу он обнаружил, что ему без нее словно чего-то недостает. Он ей написал, справляясь о ее здоровье, и получил ответ, в котором она горячо благодарила его и просила не беспокоиться, так как она чувствует себя совсем хорошо; но он не видел ее уже несколько недель — срок, который с непривычки показался ему очень долгим.
Однажды, просидев целый вечер с ее отцом, который сказал ему, что она ушла в гости — обычная его отговорка, когда она трудилась где-то, чтобы заработать ему на ужин, — Кленнэм вернулся домой и застал у себя мистера Миглза, в большом волнении расхаживавшего взад и вперед по комнате. Услышав скрип отворяющейся двери, мистер Миглз круто повернулся на ходу и воскликнул:
— Кленнэм! Тэттикорэм!
— Что случилось?
— Пропала!
— Милосердный боже! — воскликнул Кленнэм с испугом. — Что вы хотите сказать?
— Не пожелала сосчитать до двадцати пяти, сэр; отказалась наотрез. До восьми сосчитала, бросила и ушла.
— Ушла из вашего дома?
— И больше не вернется, — отозвался мистер Миглз, сокрушенно качая головой. — Вы не знаете, сэр, до чего эта девушка горда и упряма. Все замки и запоры Бастилии не удержали бы ее, раз она решила уйти; упряжка лошадей не приволокла бы ее обратно.
— Но как это вышло? Прощу вас, сядьте и расскажите мне.
— Не так-то оно просто; нужно самому обладать бешеным, неукротимым нравом этой несчастной девушки, чтобы понять, как это произошло. Началось вот с чего. Нам за последнее время часто приходилось беседовать втроем, мамочке, Бэби и мне. Не скрою от вас, Кленнэм, что эти беседы были не слишком приятного свойства. Речь шла о новом путешествии, которое я предложил, имея в виду, признаться, особую цель.
Хорошо, что ничье сердце не должно было забиться быстрее при этих словах.
— Какова эта цель, — после короткой паузы продолжал мистер Миглз, — я также от вас не скрою, Кленнэм. У моей дорогой дочурки есть сердечная привязанность, которая очень огорчает меня. Вы, верно, догадываетесь, о ком я говорю. Генри Гоуэн.
— Я ожидал, что услышу это имя.
— Ох, лучше бы мне самому никогда его не слыхать, — сказал мистер Миглз, тяжело вздохнув. — Но от правды не уйдешь. Мы с мамочкой делали все, чтобы это переломить, Кленнэм. Уговоры, время, разлука — все пробовали и ничего не помогло. И вот у нас явилась мысль отправиться в долгое путешествие, на год, не меньше; может быть, если они так долго не будут видеться, то окончательно отвыкнут друг от друга. Но Бэби очень огорчена, а стало быть, и мы с мамочкой тоже.
Кленнэм сказал, что этому нетрудно поверить.
— Видите ли, — продолжал мистер Миглз, словно бы оправдываясь, — я, как человек практический, признаю, и мамочка, как женщина практическая, тоже признала бы, что мы, семейные люди, склонны преувеличивать свои огорчения и делать слонов из наших домашних мух, и это может раздражать посторонних — тех, кого это не касается близко. Но ведь счастье или несчастье Бэби, это для нас вопрос жизни и смерти, Кленнэм, и я думаю, нам простительно, если мы принимаем близко к сердцу все, что с ним связано. Уж кто-кто, а Тэттикорэм могла бы простить нам это. Как, по-вашему, прав я или нет?
— Совершенно правы, — ответил Кленнэм, от всей души подтверждая справедливость этого скромного требования.
— Так нет же, — сказал мистер Миглз, грустно качая головой, — она не захотела прощать. Видно было, как она беснуется, эта девушка, как все в ней кипит и клокочет. Желая ей добра, я не раз говорил вполголоса, проходя мимо нее: «Двадцать пять, Тэттикорэм; двадцать пять!» Надо было ей день и ночь считать до двадцати пяти, тогда ничего бы и не случилось.
Мистер Миглз провел рукой по лицу и снова покачал головой с таким сокрушенным видом, который говорил о его доброте красноречивей, чем самые ласковые и приветливые улыбки.
— А мамочке я сказал (впрочем, она и без моих слов думала точно так же): мы с тобой люди практические, душа моя, и мы знаем историю этой бедной девушки. Ведь это в ней бушуют те самые страсти, которые бушевали в ее матери еще до того, как она, бедняжка, на свет родилась. Будем же к ней снисходительны, мамочка, не станем сейчас ничего замечать, душа моя; мы ей сделаем внушение когда-нибудь потом, когда она успокоится. И мы молчали. Но, видно, суждено было стрястись беде: вот она и стряслась вчера вечером.
— Но как и почему?
— Если вы хотите знать, почему, — сказал мистер Миглз, несколько смущенный этим вопросом, ибо он больше заботился о смягчении вины Тэттикорэм, нежели об интересах своего семейства, — я лишь могу повторить еще раз то, что я говорил мамочке и что вы уже слышали. Если вы хотите знать, как — попробую рассказать: мы простились с Бэби на ночь (очень нежно простились, не отрицаю), и Тэттикорэм, которая была при этом, отправилась за ней наверх — вы ведь помните, что она приставлена к Бэби для услуг. Может быть, Бэби, у которой сейчас нелегко на душе, была чуть более обычного требовательна к ней; впрочем, не знаю даже, вправе ли я предполагать это — она всегда так деликатна, так добра.
— Более добрую госпожу трудно себе представить.
— Благодарю вас, Кленнэм, — сказал мистер Миглз, пожимая ему руку, — и самом деле: ведь вы часто видели их вместе. Но вернусь к рассказу. Итак, вдруг мы слышим голос этой несчастной Тэттикорэм, очень громкий и сердитый. Мы уже хотели пойти посмотреть, в чем дело, но тут прибегает Бэби, вся дрожа, и жалуется, что Тэттикорэм ее напугала. А следом за ней в комнату врывается Тэттикорэм, сама не своя от бешенства. «Я вас всех ненавижу! — кричит она, топая ногами. — Весь ваш проклятый дом ненавижу!»
— И что же вы на это?
— Я? — переспросил мистер Миглз с такой непосредственностью, которая могла бы сокрушить недоверие самой миссис Гоуэн. — Я ей сказал: «Тэттикорэм, сосчитай до двадцати пяти!»
Мистер Миглз опять провел рукой по лицу и покачал головой, видимо глубоко огорченный.
— Это уже настолько вошло у нее в привычку, Кленнэм, что даже сейчас, находясь в совершенном исступлении (вы даже вообразить себе не можете, что с ней было), она сразу умолкла, посмотрела на меня широко раскрытыми глазами и начала считать. Досчитала до восьми (я слышал), но на большее ее не хватило. Ярость снова захлестнула бедняжку и потопила остальные семнадцать. И уж тут пошло! Она нас ненавидит, она у нас несчастна, она так больше не может, она решила уйти и уйдет! Она моложе своей барышни, и ей надоело слушать, как все ахают и охают вокруг той, как будто на свете нет больше молодых и привлекательных девушек, которые заслуживают ласки и любви! Довольно с нее, да, да, да, довольно! Уж не воображаем ли мы, что, если бы с нею, с Тэттикорэм, всю жизнь так носились и нянчились, как с нашей Бэби, она была бы чем-нибудь хуже? Лучше! В пятьдесят раз лучше! Ведь это мы назло ей постоянно выставляем напоказ свои нежные чувства друг к другу — да, да, назло и в насмешку! И не мы одни, но и все в доме. Только завидят ее, так сейчас же и пускаются в разговоры о своих отцах и матерях, братьях и сестрах. Вот еще вчера маленький внучек миссис Тикит пытался назвать ее (то есть Тэттикорэм) дурацким прозвищем, которое мы ей дали, но никак не мог его выговорить, а сама миссис Тикит слушала и хохотала. И всех оно потешает! И кто вообще дал нам право придумывать ей кличку, точно собаке или кошке? Но теперь — конец! Не нужны ей больше наши благодеяния, она бросит нам в лицо эту кличку и уйдет. Сейчас же уйдет, сию минуту, никто ее не удержит, и больше мы ее никогда не увидим.
Все это, видимо, было так живо в памяти мистера Миглза, что, рассказывая, он даже покраснел и разгорячился не меньше героини своего рассказа.
— Что уж тут! — сказал он, вытирая пот с лица. — Было ясно, что никаких доводов рассудка эта несчастная слушать не станет (один бог знает, что только пришлось пережить ее матери!), и я лишь спокойно заметил ей, что сейчас уже ночь, и если она решила уйти, то пусть подождет до утра; потом взял ее за руку и отвел в ее комнату, а наружную дверь запер на ключ. Но утром, когда мы встали, ее уже не было.
— И больше вам ничего о ней не известно?
— Ничего решительно, — ответил мистер Миглз. — Я весь день провел в поисках. Вероятно, она ушла совсем рано, и так тихо, что никто не услышал. В Туикнеме мне так и не удалось напасть на ее след.
— Погодите! — сказал Кленнэм, подумав немного. — Вы, насколько я понимаю, хотели бы свидеться с ней?
— Непременно. И сказать, что я ничуть на нее не сержусь. Мамочка и Бэби тоже на нее не сердятся. Да и вы сами, Кленнэм, — прибавил мистер Миглз убедительным тоном, словно лично у него не было никаких поводов для недовольства, — я знаю, что и вы не стали бы сердиться на бедняжку за то, что она не в силах совладать с собою.
— Раз все вы готовы простить ей, было бы странно и жестоко, если бы я не согласился с вами, — ответил Кленнэм. — Но вот о чем я хотел спросить вас: подумали ли вы про мисс Уэйд?
— Подумал. Правда, лишь после того, как обшарил всю округу, и то самому мне это, верно, не пришло бы в голову, но когда я вернулся, мамочка и Бэби объявили мне, что для них все ясно: Тэттикорэм у мисс Уэйд. И тут я вспомнил, что она говорила за обедом в тот день, когда вы впервые были у нас.
— Известно ли вам, где можно разыскать мисс Уэйд?
— Правду сказать, вы потому и видите меня здесь, — ответил мистер Миглз, — что какое-то смутное представление на этот счет у меня имеется. Почему-то у нас в доме создалось впечатление — знаете, как это иногда происходит, совершенно необъяснимым образом: вроде бы никто ничего твердо не знает, и в то же время все что-то такое краем уха слышали, — так вот у нас создалось впечатление, что она живет или жила где-то здесь. — Мистер Миглз протянул листок бумаги, на котором значилось название одного из самых унылых переулков в районе Гровенор-сквер, близ Парк-лейн.
— Но здесь нет номера, — сказал Артур, глянув на листок.
— Только номера, мой милый Кленнэм? — отозвался его друг. — Здесь ничего нет! Даже название улицы, можно сказать, взято с воздуха; ведь я же вам говорю, никто из моих домашних не может сказать, от кого они его слышали. Но все-таки наведаться туда стоит; только мне не хотелось отправляться одному, а так как эта непроницаемая женщина была и вашей спутницей по путешествию, я подумал, что, может быть… — Кленнэм избавил его от необходимости договаривать, надев шляпу и объявив, что он готов.
Был пыльный, жаркий, удушливый вечер серого лондонского лета. Они доехали до начала Оксфорд-стрит и, отпустив кэб, нырнули в тянущийся до самой Парк-лейн лабиринт, где вокруг больших, величественно скучных улиц вьются маленькие переулки, гораздо менее величественные, но зато еще более скучные. На перекрестках хмурились в вечернем сумраке дома со множеством безобразных портиков и карнизов — уродливые создания безмозглых мастеров безмозглой эпохи, претендующие на то, чтобы все новые поколения слепо восхищались ими, пока время не обратит их в развалины. А рядом, отнюдь не теша взор, теснились маленькие дома-паразиты, у которых точно повело судорогой весь фасад, от парадной двери, представляющей собой карликовый сколок с дворцового подъезда на площади, и до узенького окошка будуара, выходящего на навозные кучи расположенных по соседству конюшен. Рахитичные особняки с потугой на аристократизм, в которых существовать с комфортом мог разве только дурной запах, выглядели точно хилые отпрыски союзов, заключенных между домами-родственниками; у некоторых прилепленные без надобности фонари и балкончики поддерживались тощими железными колоннами, и казалось, будто они бессильно опираются на костыли. Кой-где шит с гербом, вмещавший в себе всю геральдическую премудрость, маячил над улицей, словно архиепископ, который произносит проповедь о суете сует. Немногочисленные лавки обходились без витрин, подчеркивая этим свое равнодушие к мнению толпы. Кондитер знал, чьи имена значатся у него в книгах, и поэтому не считал нужным выставлять в окне что-либо, кроме вазочки с мятными лепешками и двух-трех банок засахарившегося смородинного варенья. Несколько апельсинов были единственной уступкой простонародным вкусам со стороны зеленщика. Корзинка, выстланная мхом, где некогда лежали голубиные яйца, выражала все, что мог сказать черни торговец битой птицей. Улица (как всегда в этот час и в это время года) имела такой вид, словно все обитатели отправились в гости, здесь же никто гостей не ждет. У каждого подъезда бездельничали лакеи, которых яркое разноцветное оперение и белые хохолки делали похожими на последние экземпляры вымершей породы птиц. Порой тут же восседал и дворецкий, солидный мужчина мизантропического склада, убежденный в том, что ни одному дворецкому, кроме него, верить нельзя. Фонарщик уже обходил улицу; экипажи все воротились из Парка, и шкодливые маленькие грумы в тесных, в обтяжку, курточках, с кривыми ногами и не менее кривыми мыслями, прогуливались попарно, пожевывая соломинки и рассказывая друг другу о своих каверзах. Иногда посланного с поручением лакея сопровождали пятнистые доги, которые обычно разъезжали с хозяевами в экипаже, и глаз настолько привык видеть их неотъемлемым атрибутом парадного выезда, что казалось, будто они делают кому-то одолжение, соглашаясь ходить пешком. Пивные, попадавшиеся здесь редко, не мозолили глаза вывесками; содержатели их не нуждались в расширении клиентуры, и джентльмены, не носящие ливреи, не встречали у них радушного приема.
В этом мистер Миглз и Кленнэм убедились на собственном опыте, когда попробовали навести справки в одном из таких заведений. Ни там. ни в других местах на той улице, где они искали, никто и не слыхивал о мисс Уэйд. Это была одна из улиц-паразитов, длинная, узкая, прямая, однообразная и мрачная — точно похоронная процессия кирпичных фасадов. Друзья расспрашивали всюду, не пропустили ни одного подвала, если видели, что над верхней ступенькой крутой деревянной лесенки торчит голова какого-нибудь меланхолического юнца; но так ничего и не узнали. Они прошли всю улицу из конца в конец, сперва по одной стороне, затем по другой, едва не оглохнув от крика двух газетчиков, надсадно горланивших о необычайном происшествии (которое никогда не происходило и никогда не произойдет); но все было напрасно. Наконец они остановились на том углу, откуда начали обход; уже стемнело, а их поиски все еще ни к чему не привели.
Им несколько раз попался на пути запущенный, по всему судя необитаемый дом с билетиками на окнах, возвещавшими, что он отдается внаймы. Эти билетики среди унылого однообразия похоронной процессии воспринимались почти как украшение. Оттого ли, что дом запомнился им по этому признаку, или оттого, что они дважды прошли мимо, дружно порешив, что «здесь она жить не может», Кленнэм вдруг предложил воротиться и сделать напоследок еще одну попытку. Мистер Миглз согласился, и они повернули назад.
Они постучали, потом позвонили — ответа не было. — «Пусто», — сказал мистер Миглз, прислушавшись. «Еще один раз», — сказал Кленнэм и снова постучал. На этот раз в глубине дома послышалось какое-то движение — кто-то шаркающей походкой шел к двери.
В темноте дверного проема они не могли разглядеть человека, отворившего им; видно было только, что это женщина, и должно быть старая.
— Простите за беспокойство, — обратился к ней Кленнэм. — Не скажете ли вы нам, где живет мисс Уэйд?
Голос из темноты неожиданно ответил:
— Здесь живет.
— А она дома?
Так как ответа не было, мистер Миглз повторил вопрос:
— Скажите, она дома?
Ответ опять последовал не сразу.
— Кажется, дома, — буркнул, наконец, голос. — Да вы войдите, а я схожу узнаю.
Хлопнула дверь, и они почувствовали себя запертыми в этом тесном черном доме. Судя по шороху платья, говорившая отошла от них, и в самом деле, минуту спустя ее голос уже донесся откуда-то сверху:
— Извольте идти сюда; не бойтесь, тут зацепиться не за что.
Они ощупью поднялись по лестнице, туда, где виднелся какой-то тусклый свет — оказалось, это свет уличного фонаря проникал в незанавешенное окно. Хлопнула еще одна дверь, и говорившая исчезла, оставив их в комнате, совершенно лишенной воздуха.
— Странно все это, Кленнэм, — заметил мистер Миглз шепотом.
— Очень странно, — тоже шепотом ответил Кленнэм. — Но мы у цели, это главное. А вот и свет!
Свет был от лампы, которую держала в руках неопрятного вида старуха, вся сморщенная и высохшая.
— Дома, — сказал уже знакомый им голос. — Сейчас выйдет. — Поставив лампу на стол, старуха вытерла руки о фартук — отчего они не стали чище, — посмотрела на посетителей своими мутными глазами и бочком выбралась из комнаты.
Если действительно этот дом занимала теперь та, кого они искали, то, видимо, она жила в нем, как живут в восточных караван-сараях. Квадратный коврик посередине, немного мебели, явно случайного происхождения, да нагроможденные в беспорядке сундуки и другие дорожные принадлежности — вот все, что составляло убранство комнаты. От прежних, более оседлых жильцов, остались позолоченный столик и трюмо, которые могли бы скрасить угрюмый вид этой душной ловушки; но позолота поблекла, как прошлогодние цветы, а зеркало было таким мутным, точно в нем по волшебству застыли все дожди и туманы, когда-либо там отражавшиеся. Впрочем, посетителям не пришлось долго все это рассматривать: дверь отворилась, и вошла мисс Уэйд.
Она была совершенно такая же, какой они ее помнили, — такая же красивая, такая же надменная, такая же замкнутая. Она не обнаружила при виде их ни удивления, ни каких-либо иных чувств. Она предложила им сесть, но сама сесть не пожелала и сразу приступила к делу, исключив необходимость предисловий.
— Думаю, что не ошибусь, — начала она, — если скажу, что мне известна причина, которой я обязана честью вашего посещения. Давайте сразу о ней и говорить.
— Причина, сударыня, — сказал мистер Миглз, — это Тэттикорэм.
— Я так и полагала.
— Мисс Уэйд, — сказал мистер Миглз, — ответьте мне, прошу вас, вы что-нибудь о ней знаете?
— Разумеется. Я знаю, что она здесь, у меня.
— В таком случае, сударыня, — сказал мистер Миглз, — позвольте довести до вашего сведения, что я всей душой желал бы, чтобы она вернулась, и моя жена и дочь тоже всей душой желали бы этого. Она с малых лет жила в нашей семье; мы помним о своем долге перед нею, и уверяю вас, мы многое готовы принять в расчет.
— Многое готовы принять в расчет? — повторила она ровным, бесстрастным голосом. — Что же именно?
— Мой друг имеет в виду, мисс Уэйд, — вступился Артур, видя замешательство мистера Миглза, — то необоснованное чувство обиды, которое порой заставляет эту бедную девушку горячиться, забывая о сделанном ей добре.
Легкая усмешка тронула губы дамы, к которой он обращался.
— Вот как? — только и обронила она в ответ.
Она стояла у столика, такая спокойная и невозмутимая, что мистер Миглз, точно завороженный, не мог отвести от нее глаз, хотя бы для того, чтобы взглядом попросить Кленнэма сделать следующий ход. После некоторого неловкого молчания Артур сказал:
— Может быть, лучше, если мистер Миглз сам поговорит с нею, мисс Уэйд?
— Это легко устроить, — отвечала она. — Идите сюда, дитя мое. — С этими словами она отворила дверь соседней комнаты и за руку вывела оттуда Тэттикорэм. Любопытную картину они собой представляли, стоя рядом, — девушка, нервным движением, в котором были и гнев и нерешительность, теребившая платье на груди, и мисс Уэйд, внимательно наблюдавшая за ней, сохраняя спокойствие, в котором неоспоримо угадывалась (как под покрывалом угадываются формы окутанного им предмета) неукротимая страстность ее собственной натуры.
— Посмотрите, моя милая, — сказала она все тем же ровным голосом. — Вот ваш покровитель, ваш хозяин. Он готов снова принять вас к себе, если вы оцените его великодушие и захотите вернуться. Вы можете снова сделаться фоном, выгодно оттеняющим достоинства его прелестной дочери, рабой ее милых прихотей, игрушкой в доме, наглядным доказательством доброты всего семейства. Можете снова откликаться на нелепую кличку, которая под видом шутки клеймит и выделяет вас — и правильно, вы и должны быть заклеймены и выделены (ваше происхождение, моя милая, не забывайте о своем происхождении!). Можете снова занять свое место при дочери этого джентльмена, Гарриэт, чтобы постоянно напоминать ей, какая она хорошая, добрая и жалостливая. Можете обрести вновь все эти радости и много других в том же роде, которые вы, верно, вспоминаете сейчас, слушая меня, и которых вам не видать больше, если вы останетесь здесь, — все можете обрести вновь, стоит вам только сказать этим джентльменам, что вы смиренно раскаиваетесь и готовы идти с ними туда, где вас ожидает прошение. Так как же, Гарриэт? Пойдете?
Девушка под действием этих слов волновалась все сильнее и краска гнева все ярче заливала ее щеки. Услышав обращенный к ней вопрос, она сверкнула своими черными глазами, судорожно стиснула в пальцах ткань платья и отвечала:
— Лучше мне умереть!
Мисс Уэйд, по-прежнему не выпуская ее руки, посмотрела на своих незваных гостей и со спокойной улыбкой спросила:
— Что вы на это скажете, джентльмены?
Ошеломленный тем, что можно было так чудовищно исказить его побуждения и поступки, бедный мистер Миглз все это время не мог вымолвить ни слова: только теперь дар речи вернулся к нему.
— Тэттикорэм, — сказал он, — да, я продолжаю называть тебя так, дитя мое, потому что ничего кроме ласки и любви это имя не выражает, и ты сама прекрасно знаешь это…
— Нет, не знаю! — вскричала она, снова сверкнув глазами и вцепившись пальцами себе в грудь.
— Да, сейчас, может быть, и не знаешь, — продолжал мистер Миглз, — сейчас, Тэттикорэм, пока ты чувствуешь на себе взгляд этой дамы (она на миг вскинула глаза на ту, о ком шла речь) и пока подчиняешься ее влиянию, как это не трудно видеть. Но потом ты согласишься, что я прав. Тэттикорэм, я не стану спрашивать эту даму, верит ли она собственным словам, сказанным в злобе и раздражении — ни я, ни мой друг мистер Кленнэм в этом не сомневаемся, хоть она и умеет обуздывать свои чувства с самообладанием, которому нельзя не удивляться. Я не стану спрашивать, веришь ли этим словам ты, выросшая в моем доме, в моей семье. Скажу только, что никто из нас не ждет от тебя никаких зароков или просьб о прощении. Об одном прошу тебя, Тэттикорэм: сосчитай до двадцати пяти.
Она посмотрела на него исподлобья и сказала:
— Не буду. Мисс Уэйд, пожалуйста, уведите меня отсюда.
Страсти, расходившиеся в ней, уже не знали удержу; трудно сказать, чего тут было больше, гнева или упрямства. Щеки ее пылали, дыхание прерывалось, кровь билась в висках, все ее существо словно восставало против возможности исправить сделанное.
— Не буду! Не буду! Не буду! — твердила она глухим, сдавленным голосом. — Хоть режьте, не буду! Хоть убейте, не буду!
Мисс Уэйд, выпустив руку девушки, обняла ее за плечи, словно в защиту, потом оглянулась и повторила с прежней улыбкой и прежним тоном:
— Что вы на это скажете, джентльмены?
— О Тэттикорэм, Тэттикорэм! — воскликнул мистер Миглз и простер к ней руки, точно заклиная ее. — Вслушайся в голос этой женщины, посмотри на ее лицо, попробуй заглянуть к ней в душу, и подумай, что ждет тебя впереди! Ты сейчас находишься под ее влиянием — нам странно и даже страшно видеть, как оно велико, — но ты не понимаешь, что это — влияние натуры еще более страстной, еще более неукротимой, чем твоя. Что может выйти из такого союза? К чему он приведет?
— Я здесь одна, джентльмены, — произнесла мисс Уэйд, не изменив ни голоса, ни тона. — Вы можете говорить все что вам угодно.
— Тут не до вежливости, сударыня, когда речь идет о всей жизни этой бедной, запутавшейся девушки, — сказал мистер Миглз, — но все же я сумею держать себя в границах, даже глядя на то, как вы губите ее. Простите, если я напомню вам в ее присутствии — это необходимо, — что в ту пору, когда, на свою беду, она повстречалась с вами, вы были всем нам чужой и для всех нас загадкой. Я и сейчас не знаю, кто вы такая, но злобную душу свою вы не скрыли, не могли скрыть. И если вы одна из тех несчастных, которые бог весть почему испытывают мрачную радость, делая столь же несчастными и своих сестер (слыхал я о таких за свою долгую жизнь), я должен сказать ей: «Берегись этой женщины!», а вам я скажу: «Берегитесь самой себя».
— Джентльмены, — невозмутимо сказала мисс Уэйд, — когда вы кончите — мистер Кленнэм, может быть, вы внушите своему другу…
— Нет, я сделаю еще одну попытку, — твердо возразил мистер Миглз. — Тэттикорэм, дорогая моя, бедная девочка, сосчитай до двадцати пяти.
— Вам протягивают руку помощи и участия, не отвергайте же ее, — сказал Кленнэм негромко, но с глубоким волнением. — Воротитесь к друзьям, чью доброту едва ли вы могли позабыть. Одумайтесь, пока не поздно.
— Ни за что!.. Мисс Уэйд, — сказала девушка, схватившись за грудь и тяжело дыша, — уведите меня, пожалуйста.
— Тэттикорэм, — воскликнул мистер Миглз, — последний раз прошу тебя, дитя мое, — только об одном прошу: сосчитай до двадцати пяти!
Она зажала уши так порывисто, что ее черные, блестящие волосы рассыпались по плечам, и с решительным видом отвернулась к стене. Мисс Уэйд наблюдала за ней, так же многозначительно и странно усмехаясь и так же приложив руку к груди, как в Марселе, при первой их встрече. Затем она обняла ее, словно навсегда утверждая свою власть над нею, и с нескрываемым торжеством взглянула на обоих мужчин.
— Вы жаловались, что не знаете, кто я такая, и удивлялись моему влиянию на эту девушку, — сказала она. — Так узнайте же на прощанье — ибо я едва ли буду иметь честь встретиться с вами еще, — что это влияние основано на общности наших судеб. Обстоятельства моего рождения такие же, как у вашей разбитой игрушки. У нее нет имени, и у меня его тоже нет. Ее страдания — мои страдания. Больше мне вам нечего сказать.
Последнее относилось к мистеру Миглзу, который ничего не ответил и печально побрел к выходу. Когда Кленнэм повернулся, чтобы последовать за ним, мисс Уэйд заговорила снова, все с тем же внешним бесстрастием, тем же ровным голосом и с той же усмешкой, свойственной лишь жестоким людям — это скорей тень усмешки, которая приподнимает ноздри, почти не раздвигая губ, и не изглаживается постепенно, а сразу пропадает, когда она больше не нужна.
— Я желаю, — сказала мисс Уэйд, — жене вашего дорогого друга, мистера Гоуэна, насладиться всеми преимуществами своего происхождения, столь отличного от происхождения этой девушки и моего, и тем счастьем, которое сулит ей благосклонная судьба.